Свобода и фактичность: ситуация 5 страница



Все было бы очень просто, если бы я принадлежал к миру, значения которого открывались бы просто-напросто в свете моих собственных целей. Я располагал бы используемыми вещами или орудийными ком­плексами в границах собственного выбора самого себя. Этот выбор делал бы гору трудным препятствием для восхождения на нее или как точку зрения на равнину и т. д. Не ставилась бы и проблема познания того, какое значение могла бы иметь эта гора в себе, так как я являюсь тем, кто дает значения реальности в себе. Эта проблема была бы еще более упрощена, если бы я был монадой без дверей и окон и если бы я знал только, каким бы то ни было способом, что существуют или возможны другие монады, каждая из которых придает вещам, которые я вижу, новые значения. В этом случае, которым философы слишком часто ограничиваются в своем исследовании, мне достаточно было бы считать другие значения в качестве возможных, и в конечном счете множество значений, соответствующее множеству сознаний, очень прос­то совпадало бы для меня с всегда открытой возможностью сделать для себя другой выбор. Но мы видели, что эта монадологическая концепция содержит скрытый солипсизм как раз потому, что она приходит к сме­шению множества значений, которые я могу придать действительно существующему, и множества значимых систем, каждая из которых отсылает к сознанию, которым я не являюсь. Впрочем, и на почве конкретного опыта это монадологическое описание обнаруживает себя как недостаточное. В самом деле, существует другая вещь в "моем" мире, скорее чем множество возможных значений. Существуют объек­тивные значения, которые мне даны в качестве вызванных к жизни не мною. Я, посредством кого вещи наделяются значениями, нахожу себя вовлеченным в уже значимый мир, который для меня отражает значе­ния, не даваемые ему мною. Пусть подумают, например, о неисчис­лимом количестве значений, не зависимых от моего выбора, которые я открываю, если вижу в городе улицы, дома, магазины, трамваи и автобусы, таблички с указанием направления движения, слышу предостерегающие гудки, музыку по радио и т. д. В глуши, конечно, я откры­ваю сырое и непредвиденное существующее: эту скалу, например, и я ог­раничиваюсь, в сущности, созданием того, что скала существует, то есть это существующее-здесь, и вне ее — ничего. Но я ей придаю, по меньшей мере, свое значение "взбираться", "избежать", "созерцать" и т. д. Когда на повороте улицы я открываю дом, он не является только сырым существующим, которое я открываю в мире; я не только делаю, что существует "это", определимое тем или другим способом; но значение объекта, которое открывается тогда мне, сопротивляется и ос­тается не зависимым от меня; я обнаруживаю, что здание является доходным домом, или помещением для контор газовой компании, или тюрьмой и т. д.; значение здесь случайное, не зависимое от моего выбора; оно дается с тем же самым безразличием, что и реальность в-себе; оно становится вещью и не отличается от качества в-себе. Так же открывается мне и коэффициент враждебности вещей, перед тем как он испытывается мною. Указатели меня предостерегают: "Затормозите, опасный поворот", "Внимание, школа", "Смертельная опасность", "Уз­кий мост через сто метров" и т. д. Но эти значения, будучи глубоко запечатленными в вещах и участвующими в их объективном безраз­личии, по крайней мере внешне, тем не менее являются указателями, как себя вести в определенных условиях, что касается меня непосредственно. Я перехожу улицу по пешеходной дорожке, я захожу в такие-то магази­ны, чтобы купить именно такое орудие, способ использования которого очень точно указан в памятке, которая дается покупателям; наконец, я использую это орудие, например вечное перо, чтобы заполнить та­кой-то формуляр в определенных условиях. Не нахожу ли я здесь жесткие границы для моей свободы? Если я не буду точно следовать указаниям, созданным другими, если я больше не буду их признавать, то я не найду улицы, опоздаю на поезд и т. п. Впрочем, эти указания очень часто носят повелительный характер: "Вход здесь", "Выход здесь" — вот это и означают слова "Вход" и "Выход", написанные поверх дверей. Я им подчиняюсь: они добавляют к коэффициенту враждебнос­ти, который я порождаю в вещах, собственно человеческий коэффициент враждебности. Кроме того, если я подчиняюсь этой организации, то я от нее зависим. Блага, которыми она меня обеспечивает, могут иссякнуть. Внутренние беспорядки, война — и вот уже товары первой необходимос­ти становятся редкими, и с этим я не могу ничего поделать. Я лишен владения, остановлен в своих проектах, лишен необходимого для осу­ществления своих целей. Подчеркнем, что способы употребления, обо­значения, повеления, запрещения, таблички с путевыми указателями обращаются ко мне, поскольку я оказываюсь любым. В той степени, в какой я повинуюсь, в какой я вписываюсь в ряд, я подчиняюсь целям любой человеческой реальности и реализую их любыми средствами; следовательно, я изменяюсь в моем собственном бытии, поскольку я являюсь целями, которые я избрал, и средствами, которые их реализу­ют: любыми целями, любыми средствами, любой человеческой реаль­ностью. В то же время, поскольку мир является для меня всегда только благодаря используемым мною средствам, изменяется также и он. Этот мир, рассматриваемый через использование мною велосипеда, автомобиля, поезда, открывает мне вид, строго коррелятивный используемым мною средствам, следовательно, вид, который он открывает всем. Из этого, очевидно, должно следовать, скажут нам, что моя свобода усколь­зает от меня полностью; больше не существует ситуации как организа­ции значимого мира вокруг свободного выбора моей спонтанности; существует состояние, которое на меня налагается. Это и нужно сейчас исследовать.

Нет сомнения в том, что моя принадлежность к обжитому миру имеет значение факта. Она отсылает в действительности к первоначаль­ному факту присутствия в мире другого, факту, который, как мы видели, не может быть дедуцирован из онтологической структуры ддя-себя. И хотя этот факт лишь более глубоко показывает укоренение нашей фактичности, он все же не вытекает из нее, поскольку она выражает необходимость случайности для-себя; вероятно, лучше сказать, что для-себя существует фактически, то есть его существование не может быть уподоблено ни реальности, порождаемой в соответствии с зако­ном, ни свободному выбору; и среди действительных характеристик этой "фактичности", то есть среди характеристик, которые не могут ни дедуцироваться, ни доказываться, но которые просто "позволяют себя видеть", есть одна, которую мы называем существованием-в-мире-в-присутствии-других. Должна или нет эта характеристика быть принята моей свободой, чтобы быть действенной каким-либо образом, об этом мы будем рассуждать немного позже. Во всяком случае ясно, что на уровне средств овладения миром сам факт существования другого вытекает из коллективного освоения средств. Фактичность, следователь­но, выражается на этом уровне через факт моего появления в мире, который открывается мне только коллективными средствами, уже кон­ституированными, позволяющими мне познать его под углом зрения, смысл которого был определен вне меня. Эти средства будут определять мою принадлежность к коллективам: к человеческому роду, к националь­ной общности, к профессиональной и семейной группе. Следует даже подчеркнуть, что вне моего бытия-для-другого, о чем мы будем гово­рить дальше, единственный положительный способ, которым я могу осуществлять мою фактическую принадлежность к этим коллективам, есть постоянное использование средств, открываемых мне коллектива­ми. Принадлежность к человеческому роду определяется использованием средств очень элементарных и весьма общих: уметь ходить, брать, судить о рельефе и относительных размерах воспринимаемых объектов, уметь говорить, отличать истину от заблуждения и т. д. Но этими средствами мы не владеем в их абстрактной и универсальной форме. Уметь говорить — это не значит уметь называть и понимать слова вообще. Это значит уметь говорить на определенном языке и этим выявлять свою принадлежность к человечеству на уровне национальной общности. Впрочем, уметь говорить на каком-то языке не означает иметь абстрактное и чистое знание языка, каким его определяют акаде­мические словари и учебники грамматики. Это значит сделать его своим через провинциальные, профессиональные, семейные деформации и от­клонения. Таким образом, можно сказать, что реальность нашей принад­лежности к человечеству есть наша национальность и что реальность нашей национальности есть наша принадлежность к семье, области, профессии и т. д., в том смысле, что реальность языка есть националь­ный язык, а реальность последнего — диалект, арго, говор и т. д. И, наоборот, истиной диалекта является национальный язык, истиной пос­леднего — язык. Это означает, что конкретные средства, через которые обнаруживается наша принадлежность к семье, местности, отсылают нас к структурам все более абстрактным и все более общим, которые конституируют значения и сущность этих конкретных средств. В свою очередь, эти значения и сущность отсылают к еще большим общностям, до тех пор пока не достигнут универсальной и совершенно простой сущности какого-либо средства, которым любое бытие усваивает мир.

Таким образом, быть французом, например, есть только истина бытия савойца. Но быть савойцем — это не просто жить в высоких долинах Савойи; это значит, помимо множества других вещей, зимой ходить на лыжах, использовать лыжи как вид транспорта. И это значит, конечно, ходить на лыжах по французскому методу, а не по методу арлбергскому или норвежскому1.

1 Mы здесь упрощаем. Существуют взаимовлияния, смешение техники; арлбергский способ давно преобладает у нас. Читатель может легко установить эти сложные факты.

 

Но поскольку горы и снежные склоны воспринимаются только теми или иными способами, то открывается французский смысл лыжных склонов; в соответствии с ним будут исполь­зовать или норвежский способ, более пригодный для покатых склонов, или французский, более пригодный для крутых склонов. Один и тот же склон окажется или более крутым, или более покатым, точно так же как подъем для велосипедиста окажется более или менее крутым, поэтому он "будет держаться средней или малой скорости". Таким образом, французский лыжник располагает "французской скоростью", чтобы спуститься с лыжных склонов, и эта скорость открывает ему особый тип склонов, где бы он ни был, то есть швейцарские или баварские Альпы, Телемарк или Юра будут предлагать ему всегда смысл, трудности, орудийный комплекс или враждебность чисто французские. Также было бы легко показать, что большинство попыток определения рабочего класса берут в качестве критерия производство, потребление или оп­ределенный тип Weltanschauung, ссылаясь на комплекс неполноценности (Маркс — Хальбвакс — де Ман*94*), то есть во всех случаях берутся определенные средства обработки или освоения мира, посредством ко­торых он обнаруживает то, что мы можем назвать его "пролетарским обликом" — с его острыми противоречиями, однообразными большими массами, его теневыми и светлыми сторонами, простыми и настоятель­ными целями, которые его освещают.

Итак, очевидно, что хотя моя принадлежность к такому-то классу, к такой-то нации не вытекает из моей фактичности как онтологической структуры моего для-себя, мое фактическое существование, то есть мое рождение и место, влечет за собой мое понимание мира и самого себя через определенные средства. И эти средства, которые я не выбирал, придают миру свои значения. Кажется, что это больше не я выношу решение исходя из своих целей, если мир предстает передо мною наделенным простыми и глубокими противоречиями "пролетарского" уни­версума или неисчислимыми нюансами и зигзагами "буржуазного" ми­ра. Я не только брошен напротив сырого существующего, я брошен в мир рабочего, француза, лотарингца или южанина, которые мне придают значения без того, чтобы я что-то делал для их открытия.

Рассмотрим это более тщательно. Мы сейчас показали, что моя национальность является лишь истиной моей принадлежности к провин­ции, к семье, к профессиональной группе. Но нужно ли останавливаться на этом? Если национальный язык есть только истина диалекта, являет­ся ли диалект реальностью абсолютно конкретной? Профессиональный арго, на котором "говорят" некоторые, эльзасский говор, законы кото­рого можно определить с помощью статистических и лингвистических исследований, — являются ли они первичными феноменами, находящи­ми свою основу в чистом факте, в первоначальной случайности? Ис­следования лингвистов могут здесь ввести в заблуждение. Их статистика говорит о константах, о фонетических или семантических деформациях данного типа, они позволяют воссоздать эволюцию фонемы или мор­фемы в данный период таким образом, чтобы слово или синтаксическое правило являлись индивидуальной реальностью со своим значением и историей. И, действительно, кажется, что индивиды незначительно влияют на эволюцию языка. Такие социальные факты, как вторжения, великие пути сообщения, коммерческие отношения кажутся существен­ными причинами лингвистических изменений. Но это потому, что не ставят себя на истинную почву конкретного, ограничиваясь своими собственными требованиями. Уже давно психологи отмечали, что слово не было конкретным элементом языка — даже слово диалекта, даже слово семейное со своими особенными деформациями. Предложение есть элементарная структура языка. Лишь внутри предложения слово может получать реальную функцию обозначения; вне его оно как раз пропозициональная1 функция, если не является простой рубрикой, пред­назначенной для группирования абсолютно различных значений.

1 от propositio — предложение, высказывание (лат.). — Ред.

 

Там, где в речи появляется одно слово, оно принимае "голофрастический" характер, на котором часто настаивают. Это не значит, что оно может ограничиться самим собой в точном смысле, но что оно как вторичная форма интегрируется в контексте в форму основную. Слово, следова­тельно, имеет существование только чисто потенциальное вне сложных и действенных построений, которые его интегрируют. Оно, таким об­разом, не может существовать "в" сознании или бессознательном перед его использованием, которое и создает его. Предложение не составляет­ся из слов. Этим нельзя здесь ограничиться. Полан показал в "Цветах из Тарбе" ("Les Fleurs de Tarbes")*95*, что целые предложения, "общие места", точно так же как и слова, заранее не существуют до их употребления, которое создает их. Читатель воспринимает эти общие места извне, переходит от одного предложения к другому и восстанавливает смысл текста. Эти предложения теряют свой банальный и конвенциональный характер, если поставить себя на место автора, который мысленно представляет, как выразить содержание, делает самое необходимое, производя действие обозначения или выражения, не останавливаясь на рассмотрении самих элементов этого действия. Таким образом, ни слова, ни синтаксис, ни "полностью готовые предложения" не существу­ют до употребления, которое их производит1.

1 Мы намеренно упрощаем ситуацию, так как имеют место влияния и взаимо­действия. Но читатель сможет легко восстановить факты во всей их сложности.

 

Словесное единство явля­ется означающим предложением, то есть конструктивным действием (которое понимается только посредством трансцендентности), возвыша­ющим и ничтожащим данное к цели. Понять слово в свете предложения означает очень точно понять любое данное исходя из ситуации и понять ситуацию в свете первоначальных целей. Понять высказывание моего собеседника — значит в действительности понять, что он "хочет ска­зать", то есть присоединиться к движению его трансцендентности, броситься с ним к возможностям, к целям и возвратиться, наконец, к совокупности организованных средств, чтобы понять их через функ­цию и цель. Впрочем, разговорный язык всегда расшифровывается исходя из ситуации. Отношения к времени, к той или иной поре, к месту, к окрестностям, к положению города, провинции, страны даны перед речью. Достаточно, чтобы я читал газеты и видел Пьера в полном здравии, но с озабоченным видом, для понимания его фразы "Дела неважны", которой он встретил меня утром. Речь идет не о его "плохом" здоровье — ведь у него цветущий вид, не о его работе, не о семье, а о положении в нашем городе или в нашей стране. Я уже знал, спрашивая его: "Как дела?", я уже начертал интерпретацию его ответа. Я уже побывал повсюду и готов встретиться здесь с Пьером, чтобы понять его. Слушать речь — значит "говорить с кем-то", не просто потому, что жестикулируют, чтобы дешифровать, но потому, что перво­начально проектируют себя к возможностям и должны понимать исходя из мира.

Но если предложение предшествует слову, мы возвращаемся к гово­рящему как к конкретному основанию речи. Может показаться, что слово "живет" само собой, если его вылавливать в предложениях разных эпох. Эта заимствованная жизнь похожа на жизнь ножа в фантастичес­ких фильмах, который сам врезается в грушу. Она создается из связной последовательности мгновений, является кинематографической и кон­ституируется в универсальном времени. Но если слова кажутся живыми, когда проектируют семантический или морфологический фильм, то они все же не будут конституировать предложения; они являются лишь следами хода предложений, как дороги являются только следами хожде­ния паломников или караванов. Предложение есть проект, который может интерпретироваться только исходя из ничтожения данного (того самого, которое хотят обозначить), из поставленной цели (ее обозначе­ния, предполагающего другие цели, для которых она есть только средст­во). Если данное не более чем слово, оно не может определить предложе­ние, но если, напротив, предложение является необходимым, чтобы прояснить данное и понять слово, то предложение оказывается момен­том свободного выбора меня самого, и как таковое оно понимается моим собеседником. Если национальный язык является реальностью языка, если арго или диалект являются реальностью национального языка, то реальность диалекта есть свободное действие обозначения, которым я выбираю себя обозначающим. И это свободное действие не может быть соединением слов. Конечно, если бы оно было чистым соединением слов в соответствии с техническими правилами (граммати­ческими законами), мы могли бы говорить о фактических границах, налагаемых на свободу говорящего. Эти границы были бы отмечены материальной и фонетической природой слов, словарем используемого языка, личным словарем говорящего (п-ым количеством слов, которыми он располагает), "духом языка" и т. д. Но мы покажем, что это не так. Можно было бы поддержать недавнюю точку зрения1, что существует как живой порядок слов, динамических законов языка, безличная жизнь логоса, короче, что язык является Природой и человек должен служить ему, чтобы уметь его использовать в достаточной степени, как он это делает с Природой.

1 Parain Brice. Essai sur le logos platonicien*96*.

 

Но это значит рассматривать язык, когда он мертв, то есть когда на нем говорили в прошлом, вливая в него безличную жизнь и силу, свойства и импульсы, фактически заимствуя их из личной свобо­ды для-себя, которое говорит. Из языка делают язык, говорящий все сам. Вот ошибка, которую нельзя совершать как в отношении языка, так и в отношении всех других средств. Если человека, появляющегося в среде техники, которая применяется совершенно одна, наделяют язы­ком, который сам говорит, наукой, которая сама делается, городом, который строится по собственным законам, если фиксируют значения в-себе, сохраняя в них полностью человеческую трансцендентность, то роль человека сводят к роли лоцмана, использующего определенные силы ветров, волн, приливов и отливов, чтобы вести корабль. Но постепенно всякая техника, чтобы быть направляемой к человеческим целям, будет требовать другую технику, например, чтобы управлять судном, нужно говорить. Таким образом, мы, может быть, дойдем до техники техник, которая будет действовать совсем одна, но мы потеряли навсегда возможность встретиться с техником.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 98; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!