Воспоминания о Л. А. Сулержицком 21 страница



Первое время с неопытными людьми было очень много затруднений.

Каждую мелочь нужно было объяснять, показывать. Некоторые из команды оказались недостаточно подвижными, многие оказались подверженными морской болезни. Всех таких пришлось заменить другими.

Но все же главным недостатком нашей команды была медленность. Не хватало быстроты, необходимой при морских работах.

Первый раз, например, мы в продолжение семи часов едва успели смыть две верхние палубы. Делали мы это по ночам, чтобы не мешать гуляющим днем на этих палубах духоборам.

Впоследствии работали в таком порядке: днем мыли нижние палубы, а через день, иногда через два, ночью — обе верхние.

Вскоре, однако, команда приучилась, и работы пошли спокойнее и успешнее.

На второй день плавания, к вечеру задул свежий ветер. На горизонте показались тяжелые, хмурые тучи, началось волнение, и пароход стало покачивать.

Нужно было занайтовить лежавшие на палубах корыта, столы, сундуки и другие мелкие вощи.

В темноте, при свете фонарей, возилась команда с веревками, крепя все это к железным стойкам и бортам. Трудно им было с непривычки ходить по палубе, то выскакивающей куда-то из-под ног, то в ту самую минуту, когда человек уже собрался бежать по ее уклону, вдруг поднимающейся перед ним крутой горой.

Путаясь в веревках, они то вдруг бежали, то почти садились и, хватаясь друг за друга, гурьбой летели все в одну сторону. Ударившись о борт, они рассыпались там во все стороны, цепляясь за что попало под руку.

Из кучи вещей, около которой работала команда, вырвалась тяжелая кадка и стремительно понеслась вниз по палубе, по дороге сбив с ног одного из парней. Не успел он еще оправиться, как кадка, ударившись о борт, перевернулась и летела уже за ним вдогонку. Неуклюжий малый широко расставил руки и уже совсем было схватил ее, но она вдруг круто переменила направление, а он сам, обняв вместо кадки ноги своего товарища, поехал вместе с ним, точно по ледяной горе, вслед за кадкой. Наконец общими усилиями буйная кадка была поймана и крепко привязана рядом с толстым ушатом, тоже все время сердито порывавшимся на свободу.

{202} Большинство духоборов, конечно, заболело морской болезнью, хотя качка была из небольших.

А старички, слыша поскрипывание парохода, печально покачивали головами:

— Дешевле-то дешевле взяли пароход, а как бы только беды не приключилось какой… Слышь, как трещит.

Но узнав, что весь пароход, даже и в подводной части скован из железа, все несколько успокоились.

Утро не принесло с собой никакой перемены.

Серое море все так же металось вокруг парохода, на палубах которого не было ни души. Все лежали в трюмах, за исключением нескольких человек команды, стоявших на своих вахтах, да водонош, разносивших по трюмам кипяток. Целый день люди ничего не ели, кроме черных сухарей, запивая их чаем. Одни только дети, всегда меньше страдающие от качки, с удовольствием поели рисового супу с картофелем. …[vi]

 

Средиземное море. На траверзе мыса Матапан.

16 декабря 1898 г.

14 декабря «Lake Hurone» снялся с якоря и вышел из Константинополя.

Погода стояла отличная. В особенности хорошо было в Архипелаге. По чудному, ярко-синему морю разбросаны острова, покрытые густой растительностью, похожие издали на мохнатые шапки, вылезающие из воды.

В высоте прозрачного неба суетливо вертятся, сверкая на солнце белыми крыльями и назойливо гикая, чайки. Порой тяжелый баклан, вытянув шею, лениво взлетал возле самого парохода и, хлопая по воде крыльями, неуклюже убегал по направлению к острову. То там, то здесь белел косой парус рыбачьих лодок.

Духоборы с наслаждением рассматривали острова, не сходя с палубы до позднего вечера. Многие даже ночевали наверху.

На пароходе, как и в окружающей природе, все было тихо, спокойно. Жизнь этого плавучего городка наладилась и шла регулярно, а потому и незаметно.

Как-то утром, после обхода больных, пришел А. Бакунин, прося приготовить госпиталь, в котором до сих пор еще никого не было. Заболел мальчик лет пяти водяным раком. В госпитале вместе с больным поместились его отец и мать, так как болезнь не заразительна и других больных там не было.

Вчера ночью, после мойки палубы, я зашел в госпиталь и застал там обоих докторов, А. Бакунина и Мерсера, занятыми возле больного, которого держал на руках его отец.

На вопрос, в каком положении больной, доктор молча открыл мальчику рот и потрогал металлической ложечкой зубы, которые {203} уже совершенно не держались в почерневших, разложившихся деснах. От мальчика несся тяжелый запах разлагающегося тела. Все его лицо распухло. Многозначительно взглянув, доктор сказал, что остается только вспрыскивать эфир под кожу.

Мальчик метался, хрипел, кидался то к отцу, то к матери, ища спасения от мучительной боли. Маленькими беспомощными ручонками он хватался то за плечи, то за шею мрачного как туча отца, с трудом произнося его имя.

— Гриша… Гришенька, — хрипел мальчик. — Болит…

Когда сделали укол подкожным шприцем, он еще больше заметался.

— Не надо… Не надо так, Гришенька, — молил он, глядя отцу в глаза.

Григорий осторожно, большой, неуклюжей рукой успокаивал ребенка, ласково, тихим голосом приговаривая:

— Ничего, сейчас уже не будет больно. От этого ладно будет, вот погоди ужо… — и быстро метнул строгий взгляд на жену, которая плача хватала доктора за руку.

— Не мучьте его понапрасну, — просила она, — все равно ведь помрет, пусть хоть отойдет спокойно.

Из госпиталя, слабо освещенного небольшой лампой, мы вышли на палубу. В круглом окне госпиталя виднелись две фигуры, печально склонившиеся над больным.

А на палубе было тихо: пароход спал глубоким сном. Равно мерно охала, точно вздыхая, машина, и мимо осторожно вздрагивающего парохода, с легким, чуть слышным плеском бежало ровное море, блестя и играя серебряной чешуей в лучах спокойного, грустного месяца.

И, глядя на эту чудную, полную равновесия картину, не верилось, что в эту минуту в ужасных мучениях маленькое существо напрасно борется со смертью, не знающей пощады ни возрасту, ни положению.

Сегодня на рассвете мальчик умер. В тот же день решено было хоронить его.

В госпитале, на койке лежал маленький, чисто одетый трупик. Возле него стоял, потупив голову, со сложенными руками, отец. Он сильно осунулся за это время, на лице появились глубокие морщины, но горе его было покойно и полно достоинства. Ни одного жеста отчаяния или жалобы. Только вся его исполинская фигура точно меньше стала — опустились плечи да сурово сжались губы.

А мать, с умилением глядящая на изуродованное болезнью мирное личико ребенка, торопливо шептала ему последние слова любви и ласки и не раз, закрыв лицо платком, принималась неутешно плакать, трясясь всем телом от беззвучных рыданий.

{204} В госпитале тесно, и хор человек в двадцать поместился на палубе у открытых дверей. Хор поет соответствующие случаю псалмы. А вокруг покойника стоят родственники. Все одеты чисто, по-праздничному. У женщин в сложенных на животе руках белеют чистые, аккуратно сложенные квадратиками платочки. Держатся все спокойно, торжественно, точно боятся разбудить умершего.

Унылый, грустный псалом медленно тянется стройными, протяжными звуками. Один за другим они уносятся куда-то далеко отсюда, в высоту безоблачной, неведомой дали и тонут там в умиротворяющей глубине.

Когда пение умолкает и последний вздох его улетает из слуха и становится неуловимым, на смену выступает женщина и певучим голосом читает с ласковой, успокаивающей интонацией псалом.

На палубе ко мне подошел Григорий и, глядя усталыми глазами, сказал:

— Мне уже говорили, что надо его зашить в холст и положить в ноги железо; так тогда дадите мне железо-то. Я уж сам это сделаю… только… — тут лицо его дрогнуло, и вдруг он, точно решившись, просящим шепотом добавил: — нельзя ли как-нибудь, чтобы его в земле схоронить? Берег ведь — вот он.

И большими пальцами, которые странно было видеть дрожащими, он показал в сторону, где виднелся мыс Матапан.

Как ни тяжело было отказать Григорию в этой просьбе, на удовлетворить ее было невозможно.

Мысль, что маленькое тельце единственного сына бросят в море и что не будет даже могилы, куда, хотя бы мысленно, можно было прийти и посидеть, мысль эта особенно отягощала матери смерть сына.

Да и всем духоборам это было тяжело.

К тому же по этому поводу ничего не было сказано ни в их псалмах, ни в молитвах. В преданиях также не говорилось о погребении в воде. Обстоятельство это сильно смущало многих, так как, хотя духоборы обходятся без всяких обрядов и не имеют священников, которые так или иначе исполняли бы их требы, но все же в важных случаях жизни, будь то рождение, свадьба или смерть, между ними установились известные обычаи.

И понятно, что большинство придает и этим порядкам, установившимся обычаям почти такое же значение, как и тому, что составляет сущность учения духоборов.

Несомненно, что были среди них люди, не умевшие отличить одно от другого настолько, что даже покрой платья, который они носят, считают одним из нераздельных обстоятельств христианского учения.

«Христианская форма», «настоящая христианская обряда», — можно было слышать не раз.

{205} Но, впрочем, где нет людей, путающих форму с содержанием или даже придающих большее значение форме, чем содержанию?

Григорий сам зашивал труп сына в тоненький холст, а потом уже в брезент. Сам положил он в ноги сыну старый, перегоревший колосник, который принесли ему для этого из машины. И только когда пришлось зашивать лицо, он долго возился с краями грубого брезента. Слишком уж трудно было ему закрыть это милое лицо, зная, что больше его никогда уже не увидит.

Мать, все время стоявшая тут же, так горько плакала, что нельзя было безучастно смотреть на нее. Многие женщины, бывшие при этом, тоже плакали. Да и вся толпа сочувственно печалилась. Везде слышались вздохи, соболезнования.

— Как же, милые вы мои, в море! Прямо-таки в воду!..

— Вот горе-то!

— А никак нельзя на берег?

— Сказывают, нельзя.

Мальчишка дергает деда за рукав и громко спрашивает:

— Старичок! а, старичок! А тамотка его рыба съест? А?

— Буде болтать-те! — сердито отзывается дед.

Мальчик хлопает в недоумении глазами и смотрит на прыгающих в море дельфинов, стараясь разрешить этот вопрос самостоятельно.

Труп зашит.

Снова поет печальный хор, и толпа медленно движется на ют[109]. Впереди с суровым лицом идет Григорий, держа на руках небольшой сверток серого брезента, с одной стороны которого неуклюже горчит железный колосник.

На юте, где уже разобрана часть борта, печальная процессия останавливается. Машина не работает, и пароход чуть покачивается с боку на бок.

Трогательный женский голос читает последнюю молитву при сдержанных рыданиях матери.

Молитва кончена. Мать последний раз целует серый сверток и, обхватив его руками, не может с ним расстаться.

— Любошный мой, и затем ли ты родился, чтобы тебя в море кинули? — кричит она.

Ее потихоньку отводят в сторону. Григорий, поцеловав ребенка в голову, передает его дрожащими руками мне. Он вдруг побледнел как мертвец. Вся толпа, затаив дыхание, с ужасом ждет.

Нагнувшись как можно ниже с палубы, я сразу разжал руки, и труп упал в воду.

Громко бултыхнула вода, с шумом полетели брызги, и вся толпа как один человек разом ахнула, застонала и бросилась к борту. Женщины зарыдали во весь голос, да и мужчины тоже почти все {206} плакали, озираясь друг на друга с беспомощными, жалкими лицами.

А в прозрачной, ярко-изумрудной глубине моря долго еще виднелся белый сверток, казавшийся теперь голубым. Он тихо опускался стоймя все ниже и ниже. С ним играли косые, наискось пронизывающие прозрачную воду теплые солнечные лучи и, дрожа и переливаясь, бежали за ним вдогонку в таинственную, неясную глубь.

Но вот пароход вздрогнул, зашумела за кормой вода, и снова побежали мимо нас игривые волны, ласково журча у бортов, и опять потянулись от носа парохода две белые расходящиеся струи, точно два уса какой-нибудь исполинской рыбы, равнодушно двигающейся по водной пустыне.

И уже нельзя было узнать места, где был брошен маленький Владимир. Там море так же спокойно играло и улыбалось небу, как и на всем видимом пространстве, — так спокойно, как будто бы ничего особенного не случилось.

Толпа тихо разошлась.

Только Григорий с женой долго еще стояли на самой корме, у флагштока, и, прижавшись друг к другу, грустно глядели на воду вдоль пенящейся, бурлящей струи, оставляемой в море винтом нашего парохода.

 

Средиземное море.

19 декабря 1898 г.

Тепло и тихо, как в Архипелаге. Легкий ветерок только освежает душный воздух.

Женщины по целым дням стирают белье. По всей палубе стоят корыта, бадьи и только и слышно плесканье да веселый говорок хозяек. А к вечеру на всех трех мачтах поднимаются до самого верха канаты с привязанным к ним для просушки бельем.

Со средней части парохода доносится звонкая дробь барабанящих по железу кирок. Это около ста человек мальчиков оббивают ржавчину с железной палубы, которой окружены машинные люки.

Вечером, после окончания работ, они собираются на ют. Туда приносят из пекарни свежие лепешки, и фельдшерица М. Сац намазывает их апельсиновым вареньем и раздает мальчикам в награду за работу. На это время взрослые на ют не допускаются. Церемония эта очень нравится детям. Весь ют загроможден пузатыми мальчишками и девочками. Они один за другим солидно подходят к Марии Александровне, не торопясь берут свои порции и, размахивая огромным, тяжелым картузом, кланяются. Сопя носами, а для большей важности надув губы, они произносят:

— Спаси господи.

{207} Затем мальчишка отходит в сторону, надевает картуз и немедленно вместе с носом погружается в варенье.

Замечательно, что при этом не происходит ни ссор, ни драки. Не случалось также, чтобы кто-нибудь, съев свою порцию, подошел бы во второй раз. Между тем самым старшим из этой маленькой публики было не более десяти лет. Все шло без толкотни, без давки, и таким образом ни для кого это удовольствие не оканчивалось слезами, за исключением, впрочем, одного случая.

Как-то во время церемониала благодарности у одного маленького духобора кусок варенья стал сползать с хлеба и уже собрался упасть на палубу, чего, конечно, никак нельзя было допустить, и, желая поймать его, мальчик выпустил из рук картуз, который, подхваченный ветром, колесом покатился по палубе и погиб в волнах Средиземного моря, произведя своим появлением среди рыб, вероятно, немалый фурор.

Несчастный младенец, расставив обе руки с растопыренными пальцами, вымазанными в варенье, горько рыдал, подрагивая головой:

— Ой, ня‑я‑нечка! Калтуз по‑то‑о‑о‑нул!..

Его утешали, как могли, товарищи, пока не пришла за ним нянечка, то есть мать.

У духоборов не принято, чтобы дети называли родителей «папой» или «мамой». Большей частью отца зовут по имени, иногда «старичком». Мать же всегда называют «няней».

Пользуясь хорошей погодой, мы погружали уголь из трюмов в угольные ямы и перетаскивали мусор с одного борта на другой, так как судно шло, несколько накренившись.

На все эти работы назначалось как можно больше людей, чтобы поддержать их в движении, что при судовой жизни в большой мере гарантирует здоровье. Однако, несмотря на то, что придумывались даже ненужные, но существу, работы, на всех ее не хватало, и многие продолжали сидеть в трюмах, так что приходилось почти насильно вытаскивать их из трюмов наверх. И, только выйдя на палубу, они простодушно замечали:

— Ну, и впрямь благодать! Чего же там-то сидеть было!

Возле трубы, на спардеке, защищенном со всех сторон шлюпками, — месте, особенно полюбившемся молодежи, — сидят группами, точно клумбы ярких цветов, девушки. Они шьют флаги, разбирают парусные нитки или занимаются рукоделием, на которое Духоборки вообще большие мастерицы.

А около них увиваются парни, среди которых выделяются своим важным видом свободные от вахты матросы. К слову сказать, они почти все переженились за дорогу.

Молодежь, как говорят духоборы, «гутарила», то есть беседовала. Кое‑где слышно было веселое пение. Пелись стишки. С другого {208} конца парохода доносится торжественное, густое гудение, — это старички поют псалом.

Из каюты, которая была отведена для двух очень древних старичков, выходят на палубу Махортов, отец ходока Петра Махортова, посланного в Канаду, и Боков.

Старику Махортову около девяноста лет. Это единственный из духоборов, носящий длинную седую бороду. Несмотря на свои годы, человек он очень еще крепкий, до сих пор сохранивший все свои зубы. Фигура у него коренастая, широкоплечая, с гордо приподнятой головой. Из‑под седых бровей глядят грозные, повелительные глаза. Ходит он важно, по-генеральски, твердо и решительно, точно в бой куда собирается. В руках всегда палка, которую он носит с собой только затем, кажется, чтобы стучать ею при случае об пол, так как никогда на нее не опирается.

На дворе очень тепло, но так как по времени года теперь «зима», то Махортов вышел на воздух во всем теплом, а на голову надел сибирский меховой треух, вывезенный им из ссылки.

Еще при Николае I он был боцманом на кораблях того времени, и теперь, когда мимо него проходит матрос, он поднимает вверх палку, точно собирается ударить ею, и, закинув несколько назад голову, коротко, повелительно спрашивает:

— Куда?

При виде Махортова матрос сразу вянет, точно его кипятком обварили, и, потупившись, робко отвечает:

— Швабру мыть.

Несколько мгновений Махортов молча оглядывает его грозным взглядом и, опуская палку, говорит:

— То-то…

И, точно помирившись, уже более мягко добавляет:

— Ступай с богом.

Иногда он подходит ко мне, треплет по плечу и многозначительно говорит:

— Нда! Здеся моря… Другие порядки… Не земля, братец ты мой, не‑е‑т! Главное, — говорит он, внезапно меняя тон, — главное, их хорошенько держи в руках. Чтобы без баловства. Строго!

И резко повернувшись к стоящей тут же команде, суровым, почти крикливым голосом, стуча об палубу палкой и показывая на меня трясущимся пальцем, восклицает:

— Этого человека слушать и исполнять!.. Чтобы все в точности было!.. Понятно?

И команда, переминаясь с ноги на ногу, робко поглядывает на бывшего боцмана, не зная, что сказать.

Но Махортов и не ждет ответа. Он уже повернулся и идет, постукивая палкой, дальше, с видом сделавшего дело человека и заглядывает во все углы парохода.

{209} Иной раз, проходя мимо матроса, он хитро подмигивает ему и говорит:

— Свистать всех наверх![110] А?

Когда он подходит к месту, где сидят женщины и девушки, то разговоры среди них смолкают, и многие при его появлении почтительно встают.

— У‑у‑у… Кррасавицы! — говорит он, вытянув вперед голову и обводя всех своими выпуклыми глазами. Девушки смущаются, и редко кто скажет ему что-нибудь. Простояв несколько минут молча, он идет дальше.

Даже старички, и те в его присутствии как-то скупее на слова становятся. На сходках же свою речь он обыкновенно громко и властно начинает чем-нибудь вроде:

— Чтобы все было по-правильному, по-христиански, справедливо. Чтобы не вилять ни туда, ни сюда. Твердость надо в слове иметь. Сказано — сделано.

С Махортовым в одной каюте помещается другой старик — Григорий Боков, или Гриша, как его все называют.

Гриша — глубокий старик, с согнувшейся под бременем лет спиной, со слезящимися глазами. Лысины у него, как и у Махортова, еще нет, да, вероятно, и не будет. Лицо его гладко выбрито, а в руках он всегда держит чистенький, аккуратно сложенный платочек, которым время от времени вытирает набегающие слезинки.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 150; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!