IV. ТЕОРИЯ НАСИЛИЯ (окончание)



 

«Весьма важным обстоятельством является то, что фактически господство над природой произошло» (господство произошло!) «только вообще» (!) «благодаря господству над человеком. Хозяйственное использование земельной собственности на значительных пространствах никогда и нигде не осуществлялось без предшествующего порабощения человека и принуждения его к тому или иному виду рабского или барщинного труда. Установление экономического господства над вещами имело своей предпосылкой политическое, социальное и экономическое господство человека над человеком. Можно ли представить себе крупного землевладельца без господства его над рабами, крепостными или косвенно несвободными? Что могла значить для ведения земледелия в крупных размерах в прошлом или настоящем сила одного человека, располагающего в лучшем случае вспомогательной силой членов семьи? Эксплуатация земли, – или распространение экономического господства над землей в размерах, превышающих естественные силы отдельного человека, – была возможна до сих пор в истории только потому, что до установления господства над землей или одновременно с ним было проведено и необходимое для этого порабощение человека. В позднейшие периоды развития это порабощение было смягчено... Теперешней его формой в более развитых государствах является наемный труд, в большей или меньшей степени руководимый полицейским господством. На наемном труде основывается, следовательно, практическая возможность той разновидности современного богатства, которая представлена в обширном земельном господстве и» (!) «в крупном землевладении. Само собой разумеется, все другие виды распределительного богатства должны быть исторически объясняемы подобным же образом, и косвенная зависимость человека от человека, образующая в настоящее время основную черту наиболее развитого в экономическом отношении строя, не может быть понята и объяснена из себя самой, а только как несколько видоизмененное наследие прежнего прямого подчинения и экспроприации».

Так утверждает г‑н Дюринг.

Тезис! Господство (человека) над природой предполагает господство (человека) над человеком.

Доказательство: Хозяйственное использование земельной собственности на значительных пространствах никогда и нигде не осуществлялось иначе, как трудом порабощенных людей.

Доказательство доказательства: Как могут существовать крупные землевладельцы без порабощенных людей? Ведь крупный землевладелец со своей семьей мог бы обработать без порабощенных всего лишь ничтожную часть своих владений.

Итак, чтобы доказать, что человек для подчинения себе природы должен был предварительно поработить другого человека, г‑н Дюринг без дальних околичностей превращает «природу» в «земельную собственность на значительных пространствах», а эту земельную собственность – неизвестно чью – он обращает тотчас же в собственность крупного землевладельца, который, разумеется, не может обрабатывать свою землю без помощи порабощенных людей.

Но, во‑первых, «господство над природой» и «хозяйственное использование земельной собственности» – отнюдь не одно и то же. Господство над природой осуществляется в крупной промышленности в неизмеримо большем масштабе, чем в земледелии, которое до сих пор вынуждено подчиняться погоде, вместо того чтобы подчинять ее себе.

Во‑вторых, если мы ограничиваемся хозяйственным использованием земельной собственности на значительных пространствах, то вопрос состоит в том, кому принадлежит эта земельная собственность, и тут мы находим в начале истории всех культурных народов не «крупного землевладельца», которого подсовывает нам здесь г‑н Дюринг со своей обычной фокуснической манерой, именуемой им «естественной диалектикой»[112], – а родовые и сельские общины с общим землевладением. От Индии и до Ирландии обработка земельной собственности на больших пространствах производилась первоначально такими именно родовыми и сельскими общинами, причем пашня либо обрабатывалась сообща за счет общины, либо делилась на отдельные участки земли, отводимые общиной на известный срок отдельным семьям, при постоянном общем пользовании лесом и пастбищами. И опять‑таки характерно для «углубленнейших специальных занятий» г‑на Дюринга «в области политических и юридических наук», что он ничего не знает обо всем этом, что все его сочинения свидетельствуют о полном незнакомстве с составившими эпоху в науке трудами Маурера о первобытном строе германской марки[113], этой основе всего германского права; точно так же свидетельствуют они о полном незнакомстве с постоянно возрастающей литературой, которая – под влиянием главным образом трудов Маурера – устанавливает наличие первоначальной общности землевладения у всех европейских и азиатских культурных народов и исследует различные формы его существования и разложения. Подобно тому, как в области французского и английского права г‑н Дюринг «все свое невежество приобретал себе сам»[114], – а невежество это, как мы видели, весьма велико, – подобно этому он «сам себе приобрел» свое еще гораздо большее невежество в области германского права. Человек, столь сильно негодующий на ограниченность горизонта университетских профессоров, еще и поныне в области германского права стоит, в лучшем случае, на том уровне, на каком профессора стояли 20 лет тому назад.

Чистым «продуктом свободного творчества и воображения» г‑на Дюринга является его утверждение, будто для ведения хозяйства на больших земельных пространствах требовались помещики и порабощенные люди. На всем Востоке, где земельным собственником является община или государство, в языке отсутствует даже самое слово «помещик», – о чем г‑н Дюринг может справиться у английских юристов, которые в Индии так же тщетно бились над вопросом: «Кто здесь земельный собственник?», как тщетно ломал себе голову блаженной памяти князь Генрих LXXII Рейс‑Грейц‑Шлейц‑Лобенштейн‑Эберсвальде[115] над вопросом: «Кто здесь ночной сторож?». Только турки впервые ввели на Востоке в завоеванных ими странах нечто вроде помещичьего феодализма. Греция уже в героический период вступает в историю расчлененной на сословия, что, в свою очередь, было только очевидным результатом более или менее длительной, неизвестной нам предыстории. Но и тут земля обрабатывалась преимущественно самостоятельными крестьянами; более крупные поместья знати и родовых вождей составляли исключение и к тому же скоро исчезли. В Италии земля была освоена для земледелия преимущественно крестьянами; когда в последние времена Римской республики крупные комплексы имений – латифундии – вытеснили мелких крестьян и заменили их рабами, то они заменили одновременно земледелие скотоводством и, как это знал уже Плиний, привели Италию к гибели (latifundia Italiam perdidere)[116]. В средние века во всей Европе преобладает (особенно при распашке пустошей) крестьянское земледелие, причем для рассматриваемого сейчас вопроса безразлично, приходилось ли этим крестьянам платить оброк – и какой именно – тому или иному феодалу. Фризские, нижнесаксонские, фламандские и нижнерейнские колонисты, которые предприняли обработку отнятых у славян земель к востоку от Эльбы, делали это в качестве вольных крестьян, плативших очень льготную подать, но отнюдь не в условиях «того или иного вида барщины». –

В Северной Америке значительнейшая часть земельной площади была приведена в культурное состояние трудом свободных крестьян, тогда как крупные помещики Юга со своими рабами и своей хищнической системой хозяйства истощили землю до того, что на ней стали расти только ели, а культура хлопка вынуждена была передвигаться все дальше на запад. В Австралии и Новой Зеландии все попытки английского правительства искусственно создать земельную аристократию потерпели неудачу. Короче говоря, за исключением тропических и субтропических колоний, где климат не позволяет европейцу заниматься земледельческим трудом, крупный землевладелец, подчиняющий природу своему господству и проводящий расчистку земли под пашню посредством труда рабов или несущих барщину крепостных, оказывается чистейшим плодом фантазии. Напротив, там, где в древние времена появлялся крупный землевладелец, как, например, в Италии, он не пустыри превращал в возделанные поля, а, наоборот, обработанные крестьянские земли он превращал в пастбища, сгоняя людей и разоряя целые страны. Только в новейшее время, с тех пор как большая плотность населения подняла стоимость земли, и особенно с тех пор, как развитие агрономии сделало более пригодной для обработки также и плохую землю, только с этого момента крупные землевладельцы начинают принимать в обширных размерах участие в распашке пустошей и пастбищ, преимущественно путем расхищения крестьянских общинных земель как в Англии, так и в Германии. Однако и тут дело не обошлось без противоположного процесса: на каждый акр общинной земли, расчищенной под пашню крупными землевладельцами в Англии, приходилось в Шотландии по меньшей мере три акра пахотной земли, которые были превращены ими в пастбища для овец, а под конец даже просто в охотничьи парки для крупной дичи.

Здесь мы имеем дело только с утверждением г‑на Дюринга, что освоение для земледелия значительных пространств земли, т. е. в сущности почти всей культурной земледельческой площади, «никогда и нигде» не совершалось иначе, как крупными землевладельцами при помощи порабощенных людей, – с утверждением, «имеющим своей предпосылкой», как мы видели, поистине неслыханное незнакомство с историей. Поэтому нам нет необходимости выяснять здесь, в какой мере в различные времена земельные пространства, уже целиком или большей частью освоенные для земледелия, обрабатывались рабами (как в эпоху расцвета Греции) или крепостными (как господские хозяйства со времени средних веков); нам нет также надобности исследовать, какова была общественная функция крупных землевладельцев в разные эпохи.

Развернув перед нами эту великолепную фантастическую картину, в которой не знаешь, чему больше удивляться, фокусничеству ли дедукции или фальсификации истории, – г‑н Дюринг торжествующе восклицает:

«Само собой разумеется, все другие виды распределительного богатства должны быть исторически объясняемы подобным же образом!».

Этим он, конечно, избавляет себя от труда проронить хотя бы еще одно словечко о возникновении, например, капитала.

Г‑н Дюринг утверждает, что господство человека над человеком является предпосылкой господства человека над природой. Если этим он вообще хочет сказать лишь то, что весь наш современный экономический строй, достигнутая ныне ступень развития земледелия и промышленности, есть результат истории общества, развертывающейся в классовых противоположностях, в отношениях господства и порабощения, – то он говорит нечто такое, что со времени «Коммунистического манифеста» давно стало общим местом. Но дело именно в том, чтобы объяснить возникновение классов и отношений господства, и если у г‑на Дюринга имеется для этого всегда про запас одно‑единственное слово – «насилие», то такое объяснение ни на шаг не подвигает нас вперед. Уже тот простой факт, что порабощенные и эксплуатируемые были во все времена гораздо многочисленнее поработителей и эксплуататоров и что, следовательно, действительная сила всегда была на стороне первых, – уже один этот факт достаточно показывает нелепость всей теории насилия. Значит, все еще проблема заключается в том, чтобы найти объяснение для отношений господства и порабощения.

Они возникли двояким путем.

Какими люди первоначально выделились из животного (в более узком смысле слова) царства, такими они и вступили в историю: еще как полуживотные, еще дикие, беспомощные перед силами природы, не осознавшие еще своих собственных сил; поэтому они были бедны, как животные, и не намного выше их по своей производительности. Здесь господствует известное равенство уровня жизни, а для глав семей – также своего рода равенство общественного положения, по крайней мере отсутствие общественных классов, которое наблюдается еще и в первобытных земледельческих общинах позднейших культурных народов. В каждой такой общине существуют с самого начала известные общие интересы, охрану которых приходится возлагать на отдельных лиц, хотя и под надзором всего общества: таковы – разрешение споров; репрессии против лиц, превышающих свои права; надзор за орошением, особенно в жарких странах; наконец, на ступени первобытно‑дикого состояния – религиозные функции. Подобные должности встречаются в первобытных общинах во все времена, – так, например, в древнейших германских марках и еще теперь в Индии. Они облечены, понятно, известными полномочиями и представляют собой зачатки государственной власти. Постепенно производительные силы растут; увеличение плотности населения создает в одних случаях общность, в других – столкновение интересов между отдельными общинами; группировка общин в более крупное целое вызывает опять‑таки новое разделение труда и учреждение органов для охраны общих интересов и для отпора противодействующим интересам. Эти органы, которые в качестве представителей общих интересов целой группы общин занимают уже по отношению к каждой отдельной общине особое, при известных обстоятельствах даже антагонистическое, положение, становятся вскоре еще более самостоятельными, отчасти благодаря наследственности общественных должностей, которая в мире, где все происходит стихийно, устанавливается почти сама собой, отчасти же благодаря растущей необходимости в такого рода органах, связанной с учащением конфликтов с другими группами. Нам нет надобности выяснять здесь, каким образом эта все возраставшая самостоятельность общественных функций по отношению к обществу могла со временем вырасти в господство над обществом; каким образом первоначальный слуга общества, при благоприятных условиях, постепенно превращался в господина над ним; каким образом господин этот выступал, смотря по обстоятельствам, то как восточный деспот или сатрап, то как греческий родовой вождь, то как кельтский глава клана и т. д.; в какой мере он при этом превращении применял в конце концов также и насилие и каким образом, наконец, отдельные господствующие лица сплотились в господствующий класс. Нам важно только установить здесь, что в основе политического господства повсюду лежало отправление какой‑либо общественной должностной функции и что политическое господство оказывалось длительным лишь в том случае, когда оно эту свою общественную должностную функцию выполняло. Сколько ни было в Персии и Индии деспотий, последовательно расцветавших, а потом погибавших, каждая из них знала очень хорошо, что она прежде всего – совокупный предприниматель в деле орошения речных долин, без чего там невозможно было какое бы то ни было земледелие. Только просвещенные англичане сумели проглядеть это обстоятельство в Индии; они запустили оросительные каналы и шлюзы, и лишь теперь, благодаря регулярно повторяющимся голодовкам, они начинают, наконец, соображать, что пренебрегли единственной деятельностью, которая могла бы сделать их господство в Индии правомерным хотя бы в такой степени, в какой было правомерно господство их предшественников.

Но наряду с этим процессом образования классов совершался еще и другой. Стихийно сложившееся разделение труда внутри земледельческой семьи давало на известной ступени благосостояния возможность присоединить к семье одну или несколько рабочих сил со стороны. Это имело место особенно в таких странах, где прежнее общее владение землей уже распалось или где, по крайней мере, прежняя совместная обработка земли уступила место обработке земельных наделов отдельными семьями. Производство развилось уже настолько, что человеческая рабочая сила могла произвести теперь больше, чем требовалось для простого поддержания ее; средства для содержания большего количества рабочих сил имелись налицо, имелись также и средства для применения этих сил; рабочая сила приобрела стоимость. Но сама община и союз, к которому принадлежала эта община, еще не выделяли из своей среды свободных, избыточных рабочих сил. Зато их доставляла война, а война так же стара, как и одновременное существование по соседству друг с другом нескольких общинных групп. До того времени не знали, что делать с военнопленными, и потому их попросту убивали, а еще раньше съедали. Но на достигнутой теперь ступени «хозяйственного положения» военнопленные приобрели известную стоимость; их начали поэтому оставлять в живых и стали пользоваться их трудом. Таким образом, насилие, вместо того чтобы господствовать над хозяйственным положением, было вынуждено, наоборот, служить ему. Рабство было открыто. Оно скоро сделалось господствующей формой производства у всех народов, которые в своем развитии пошли дальше древней общины, но в конце концов оно стало также одной из главных причин их упадка. Только рабство сделало возможным в более крупном масштабе разделение труда между земледелием и промышленностью и таким путем создало условия для расцвета культуры древнего мира – для греческой культуры. Без рабства не было бы греческого государства, греческого искусства и греческой науки; без рабства не было бы и Римской империи. А без того фундамента, который был заложен Грецией и Римом, не было бы и современной Европы. Нам никогда не следовало бы забывать, что все наше экономическое, политическое и интеллектуальное развитие имеет своей предпосылкой такой строй, в котором рабство было в той же мере необходимо, в какой и общепризнано. В этом смысле мы вправе сказать: без античного рабства не было бы и современного социализма.

Нет ничего легче, как разражаться целым потоком общих фраз по поводу рабства и т. п., изливая свой высоконравственный гнев на такие позорные явления. К сожалению, это негодование выражает лишь то, что известно всякому, а именно – что эти античные учреждения уже не соответствуют нашим современным условиям и нашим чувствам, определяемым этими условиями. Но при этом мы ровным счетом ничего не узнаём относительно того, как возникли эти учреждения, почему они существовали и какую роль они сыграли в истории. И раз мы уже заговорили об этом, то должны сказать, – каким бы противоречием и ересью это ни казалось, – что введение рабства при тогдашних условиях было большим шагом вперед. Ведь нельзя отрицать того факта, что человек, бывший вначале зверем, нуждался для своего развития в варварских, почти зверских средствах, чтобы вырваться из варварского состояния. Древние общины там, где они продолжали существовать, составляли в течение тысячелетий основу самой грубой государственной формы, восточного деспотизма, от Индии до России. Только там, где они разложились, народы двинулись собственными силами вперед по пути развития, и их ближайший экономический прогресс состоял в увеличении и дальнейшем развитии производства посредством рабского труда. Ясно одно: пока человеческий труд был еще так малопроизводителен, что давал только ничтожный избыток над необходимыми жизненными средствами, до тех пор рост производительных сил, расширение обмена, развитие государства и права, создание искусства и науки – все это было возможно лишь при помощи усиленного разделения труда, имевшего своей основой крупное разделение труда между массой, занятой простым физическим трудом, и немногими привилегированными, которые руководят работами, занимаются торговлей, государственными делами, а позднее также искусством и наукой. Простейшей, наиболее стихийно сложившейся формой этого разделения труда и было как раз рабство. При исторических предпосылках древнего, в частности греческого, мира переход к основанному на классовых противоположностях обществу мог совершиться только в форме рабства. Даже для самих рабов это было прогрессом: военнопленные, из которых вербовалась основная масса рабов, оставлялись теперь, по крайней мере, в живых, между тем как прежде их убивали, а еще раньше даже жарили и поедали.

Заметим кстати, что все до сих пор существовавшие в истории противоположности между эксплуатирующими и эксплуатируемыми, господствующими и угнетенными классами находят свое объяснение в той же относительно неразвитой производительности человеческого труда. До тех пор, пока действительно трудящееся население настолько поглощено своим необходимым трудом, что у него не остается времени для имеющих общее значение общественных дел – для руководства работами, ведения государственных дел, для отправления правосудия, занятия искусством, наукой и т. д., – до тех пор неизбежно было существование особого класса, который, будучи свободным от действительного труда, заведовал указанными делами; при этом он никогда не упускал случая, чтобы, во имя своих собственных выгод, взваливать на трудящиеся массы все большее бремя труда. Только громадный рост производительных сил, достигнутый благодаря крупной промышленности, позволяет распределить труд между всеми без исключения членами общества и таким путем сократить рабочее время каждого так, чтобы у всех оставалось достаточно свободного времени для участия в делах, касающихся всего общества, как теоретических, так и практических. Следовательно, лишь теперь стал излишним всякий господствующий и эксплуатирующий класс, более того: он стал прямым препятствием для общественного развития; и только теперь он будет неумолимо устранен, каким бы «непосредственным насилием» он ни располагал.

Итак, когда г‑н Дюринг строит презрительную мину по поводу того, что греческий мир был основан на рабстве, то он с таким же правом может поставить в упрек грекам, что они не имели паровых машин и электрического телеграфа. А когда он утверждает, что наше современное наемное рабство представляет собой лишь несколько видоизмененное и смягченное наследие прежнего рабства и не может быть объяснено из себя самого (т. е. из экономических законов современного общества), то это либо означает только то, что и наемный труд, и рабство представляют собой, как это известно каждому ребенку, формы порабощения и классового господства, – либо же это утверждение неверно. Ведь с таким же правом мы могли бы сказать, что наемный труд может быть объяснен только как смягченная форма людоедства, которое, как в настоящее время установлено, везде было первоначальным способом использования побежденных врагов.

Из всего сказанного ясно, какую роль играет в истории насилие по отношению к экономическому развитию. Во‑первых, всякая политическая власть основывается первоначально на какой‑нибудь экономической, общественной функции и возрастает по мере того, как члены общества вследствие разложения первобытных общин превращаются в частных производителей и, следовательно, еще больше увеличивается отчужденность между ними и носителями общих, общественных функций. Во‑вторых, после того как политическая власть стала самостоятельной по отношению к обществу и из его слуги превратилась в его господина, она может действовать в двояком направлении. Либо она действует в духе и направлении закономерного экономического развития. Тогда между ней и этим развитием не возникает никакого конфликта, и экономическое развитие ускоряется. Либо же политическая власть действует наперекор этому развитию, и тогда, за немногими исключениями, она, как правило, падает под давлением экономического развития. Этими немногими исключениями являются те единичные случаи завоеваний, когда менее культурные завоеватели истребляли или изгоняли население завоеванной страны и уничтожали его производительные силы или же давали им заглохнуть, не умея их использовать. Так поступили, например, христиане в мавританской Испании с большей частью оросительных сооружений, которым мавры обязаны были своим высокоразвитым хлебопашеством и садоводством. Каждый раз, когда завоевателем является менее культурный народ, нарушается, как само собой понятно, ход экономического развития и подвергается уничтожению масса производительных сил. Но при длительном завоевании менее культурный завоеватель вынужден в громадном большинстве случаев приспособиться к более высокому «хозяйственному положению» завоеванной страны в том виде, каким оно оказывается после завоевания; он ассимилируется покоренным народом и большей частью вынужден усваивать даже его язык. А если оставить в стороне случаи завоеваний, то там, где внутренняя государственная власть какой‑либо страны вступала в антагонизм с ее экономическим развитием, как это до сих пор на известной ступени развития случалось почти со всякой политической властью, – там борьба всякий раз оканчивалась ниспровержением политической власти. Неумолимо, не допуская исключений, экономическое развитие прокладывало себе путь; о последнем, наиболее разительном примере в этом отношении мы уже упоминали: это великая французская революция. Если бы «хозяйственное положение», а вместе с ним и экономический строй какой‑либо страны попросту зависели, в согласии с учением г‑на Дюринга, от политического насилия, то было бы невозможно понять, почему Фридриху‑Вильгельму IV не удалось после 1848 г., несмотря на всю его «доблестную армию»[117], привить средневековое цеховое устройство и прочие романтические причуды железнодорожному делу, паровым машинами начавшей как раз в это время развиваться крупной промышленности его страны; или почему русский царь [Александр II. Ред.] , который действует еще гораздо более насильственными средствами, не только не в состоянии уплатить свои долги, но не может даже удержать свое «насилие» иначе, как беспрерывно делая займы у «хозяйственного положения» Западной Европы.

Для г‑на Дюринга насилие есть нечто абсолютно злое. Первый акт насилия был, по его мнению, грехопадением. Вся его доктрина есть нытье по поводу того, что этот акт насилия заразил первородным грехом всю историю вплоть до настоящего времени, что все законы природы и законы социальные позорно извращены этим орудием дьявола – насилием. Что насилие играет в истории еще и другую роль, именно революционную роль, что оно, по словам Маркса, является повивальной бабкой всякого старого общества, когда оно беременно новым[118], что насилие является тем орудием, посредством которого общественное движение пролагает себе дорогу и ломает окаменевшие, омертвевшие политические формы, – обо всем этом ни слова у г‑на Дюринга. Лишь со вздохами и стонами допускает он возможность того, что для ниспровержения эксплуататорского хозяйничанья понадобится, может быть, насилие – к сожалению, изволите видеть, ибо всякое применение насилия деморализует, дескать, того, кто его применяет. И это говорится несмотря на тот высокий нравственный и идейный подъем, который бывал следствием всякой победоносной революции! И это говорится в Германии, где насильственное столкновение, которое ведь может быть навязано народу, имело бы по меньшей мере то преимущество, что вытравило бы дух холопства, проникший в национальное сознание из унижения Тридцатилетней войны. И это тусклое, дряблое, бессильное поповское мышление смеет предлагать себя самой революционной партии, какую только знает история?

 

V. ТЕОРИЯ СТОИМОСТИ

 

Прошло примерно сто лет с тех пор, как в Лейпциге появилась книга, выдержавшая к началу нашего века более 30 изданий; она распространялась в городе и в деревне властями, проповедниками и филантропами всякого рода и повсюду рекомендовалась народным школам в качестве книги для чтения. Книга эта называлась: «Друг детей» Рохова[119]. Она имела целью давать наставления юным отпрыскам крестьян и ремесленников относительно их жизненного призвания, их обязанностей по отношению к начальникам, общественным и государственным, и в то же время внушать им благодетельное довольство своим земным жребием – черным хлебом и картофелем, барщиной, низкой заработной платой, отеческими розгами и тому подобными прелестями, и все это с помощью распространенного тогда просветительства. С этой целью молодежи города и деревни разъяснялось, сколь мудро устроила природа, что человек должен добывать себе трудом средства к жизни и наслаждению, и сколь счастливым, следовательно, должен чувствовать себя каждый крестьянин и ремесленник оттого, что судьба дала ему возможность приправлять свою трапезу горьким трудом, – тогда как богатый обжора, вечно страдающий расстройством желудка, несварением или запором, лишь с отвращением проглатывает самые изысканные яства. Те самые общие места, которые старый Рохов считал достаточными для саксонских крестьянских детей своего времени, г‑н Дюринг преподносит нам на 14‑й и следующих страницах своего «Курса» как нечто «абсолютно‑фундаментальное» в новейшей политической экономии.

«Человеческие потребности как таковые имеют свою естественную закономерность, и росту их поставлены известные границы; временно переступать эти границы может только противоестественная извращенность, да и то лишь до тех пор, пока в результате этого не последуют от вращение, пресыщенность жизнью, дряхлость, социальная искалеченность и, наконец, спасительная гибель... Жизнь‑игра, наполненная одними удовольствиями, без дальнейшей серьезной цели, скоро ведет к пресыщению, или, что то же самое, к утрате всякой восприимчивости. Действительный труд, в той или иной форме, есть, следовательно, естественный социальный закон здоровых образований... Если бы инстинкты и потребности не имели противовеса, то они вряд ли привели бы к обеспечению даже примитивно‑детского существования, не говоря уже об исторически повышающемся развитии жизни. Если бы полное удовлетворение потребностей не стоило никакого труда, то они скоро исчерпали бы себя, оставив за собой пустое существование в виде тягостных промежутков, продолжающихся до тех пор, пока потребности не возвратятся вновь... Таким образом, удовлетворение инстинктов и страстей зависит от преодоления того или иного хозяйственного препятствия, и это является во всех отношениях благотворным основным законом внешнего устройства природы и внутренних свойств человека» и т. д. и т. д.

Как видит читатель, пошлейшие пошлости почтенного Рохова празднуют в книге г‑на Дюринга свой столетний юбилей и преподносятся вдобавок в качестве «более глубокого основоположения» единственной истинно‑критической и научной «социалитарной системы».

Заложив такого рода основу, г‑н Дюринг может строить дальше. Применяя математический метод, он дает нам сначала, по примеру старика Эвклида, ряд дефиниций[120]. Это тем более удобно, что он может свои дефиниции с самого начала конструировать так, чтобы положения, которые должны быть доказаны с их помощью, уже отчасти содержались в них. Так, мы узнаём прежде всего, что руководящее понятие прежней политической экономии называется богатством, а богатство, как оно в действительности понималось до сих пор во всемирной истории и в той форме, в какой развивалось его господство, есть «экономическая власть над людьми и вещами».

Это вдвойне неверно. Во‑первых, богатство древних родовых и сельских общин отнюдь не было господством над людьми. А во‑вторых, даже и в таких обществах, которые движутся в классовых противоположностях, богатство, в той мере, в какой оно включает господство над людьми, является преимущественно и даже почти исключительно господством над людьми в силу и посредством господства над вещами. Начиная с того весьма раннего времени, когда охота за рабами и эксплуатация рабов стали обособленными друг от друга отраслями деятельности, эксплуататоры рабского труда должны были покупать рабов, т. е. приобретать господство над людьми только путем господства над вещами, над покупной ценой рабов, над средствами их содержания и средствами их труда. В течение всего средневековья крупное землевладение являлось той предпосылкой, в силу которой феодальное дворянство получало в свое распоряжение оброчных и барщинных крестьян. А в наше время даже шестилетний ребенок поймет, что богатство господствует над людьми исключительно через посредство вещей, которыми оно располагает.

Для чего же г‑ну Дюрингу понадобилось сочинить свою ложную дефиницию богатства, для чего ему понадобилось разорвать фактическую связь, существовавшую до сих пор во всех классовых обществах? Для того, чтобы перетащить богатство из экономической области в моральную. Господство над вещами – дело вполне хорошее, но господство над людьми – от лукавого, и так как г‑н Дюринг сам себе запретил объяснять господство над людьми господством над вещами, то он опять может сделать смелый шаг и, недолго думая, объяснить господство над людьми своим излюбленным насилием. Богатство как господство над людьми есть «грабеж», и, таким образом, мы вновь приходим к ухудшенному изданию старого‑престарого прудоновского афоризма: «Собственность есть кража»[121].

Этим путем мы благополучно подвели богатство под две основные точки зрения – производства и распределения: богатство как господство над вещами, производственное богатство, – хорошая сторона; богатство как господство над людьми, существующее до сих пор распределительное богатство, – дурная сторона, долой ее! В применении к современным отношениям это значит: капиталистический способ производства вполне хорош и может существовать и впредь, но капиталистический способ распределения никуда не годится и должен быть упразднен. Вот к какой бессмыслице можно прийти, когда пишешь о политической экономии, не уразумев даже связи между производством и распределением.

За дефиницией богатства следует дефиниция стоимости. Она гласит:

«Стоимость есть то значение, которое имеют в хозяйственном обороте хозяйственные предметы и работы». Это значение соответствует «цене или какому‑либо иному названию эквивалента, например заработной плате».

Другими словами: стоимость есть цена. Или, точнее, чтобы не быть несправедливым к г‑ну Дюрингу и воспроизвести нелепость его определения, по возможности, собственными его словами: стоимость – это цены. Ибо на странице 19 он говорит:

«стоимость и выражающие ее в деньгах цены», следовательно, г‑н Дюринг констатирует сам, что одна и та же стоимость имеет весьма различные цены, а тем самым и столько же различных стоимостей. Если бы Гегель не умер уже давно, он бы повесился. Стоимость, представляющая собой столько же различных стоимостей, сколько она имеет цен, – этого не мог бы придумать и Гегель со всей своей теологикой. Нужно опять‑таки обладать самоуверенностью г‑на Дюринга, чтобы новое, «более глубокое основоположение» политической экономии начать с заявления, будто не существует иного различия между ценой и стоимостью, кроме того, что одна выражается в деньгах, а другая в них не выражается.

Но при этом мы всё еще не знаем, что такое стоимость, и еще меньше – чем она определяется. Г‑ну Дюрингу приходится поэтому выступить с дальнейшими разъяснениями.

«В своем совершенно общем виде основной закон сравнения и оценки,– закон, на котором покоится стоимость и выражающие ее в деньгах цены, – лежит прежде всего в области одного только производства, независимо от распределения, которое вносит в понятие стоимости лишь второй элемент. Большие или меньшие препятствия, которые различие природных условий противопоставляет стремлениям, направленным на производство предметов, и в результате которых оно принуждает к большим или меньшим затратам хозяйственной силы, – эти препятствия определяют также... большую или меньшую стоимость». Стоимость определяется сообразно тем «препятствиям, которые поставлены производству природой и обстоятельствами... Размеры нашей собственной силы, вложенной в них» (в вещи), «– такова непосредственно решающая причина существования стоимости вообще и той или иной особой ее величины».

Поскольку все это имеет какой‑нибудь смысл, оно означает: стоимость какого‑либо продукта труда определяется необходимым для его изготовления рабочим временем, а это мы знали давно и без г‑на Дюринга. Вместо того чтобы просто сообщить факт, он обязательно должен извратить его оракульскими вывертами. Просто неверно, будто размеры той силы, которую кто‑либо вкладывает в ту или иную вещь (если придерживаться этого высокопарного выражения), являются непосредственно решающей причиной стоимости и величины стоимости. Все дело, во‑первых, в том, в какую вещь вкладывается сила, а во‑вторых, в том, как она вкладывается. Если кто‑нибудь изготовит вещь, не имеющую никакой потребительной стоимости для других, то вся его сила не создаст ни одного атома стоимости; если же он упорствует в том, чтобы изготовлять ручным способом предмет, который при машинном изготовлении обходится в двадцать раз дешевле, то девятнадцать двадцатых вложенной им силы не создадут ни стоимости вообще, ни какой‑либо особой ее величины.

Далее, превращать производительный труд, создающий нечто положительное, в нечто чисто отрицательное – в преодоление сопротивления, это значит целиком извращать дело. Если бы это было так, то для того, чтобы получить рубашку, нам пришлось бы проделать следующее: сначала преодолеть сопротивление, оказываемое семенем хлопчатника посеву и выращиванию, затем сопротивление зрелого хлопка сбору, упаковке и пересылке, затем его сопротивление распаковке, чесанию и прядению, далее – сопротивление пряжи процессу тканья, сопротивление ткани отбелке и шитью и, наконец, сопротивление готовой рубашки ее надеванию.

Для чего все эти ребяческие выверты и извращения? Для того, чтобы через посредство «сопротивления» прийти от «производственной стоимости», от этой истинной, но доныне лишь идеальной стоимости, к фальсифицированной насилием «стоимости распределительной», безраздельно господствовавшей до сих пор в истории:

«Кроме того сопротивления, которое оказывает природа... существует еще другое, чисто социальное препятствие... Между человеком и природой становится тормозящая сила, и такой силой является опять‑таки человек. Человек, мыслимый одиноким и изолированным, свободен по отношению к природе... Но положение меняется, как только мы представим себе другого человека, который со шпагой в руке занимает все подступы к природе и ее ресурсам и требует за вход плату в той или иной форме. Этот другой... как бы облагает данью первого и является, таким образом, причиной того, что стоимость желаемого предмета оказывается большей, нежели она была бы без такого политического или общественного препятствия на пути к его добыванию или производству... В высшей степени многообразны особые формы этого искусственного повышения значения вещей, которое естественно находит свое отображение в соответствующем понижении значения труда... Было бы поэтому иллюзией заранее рассматривать стоимость как эквивалент в собственном смысле слова, т. е. как нечто равнозначащее или как меновое отношение, осуществившееся по принципу, нто определенная работа и работа, даваемая взамен ее, должны быть равны между собой... Напротив, признаком правильной теории стоимости будет то, нто подразумеваемая ею самая общая причина оценки не будет совпадать с той особой формой оценок, которая основывается на принудительном распределении. Эта форма меняется вместе с социальным устройством, тогда как собственно экономическая стоимость может быть только производственной стоимостью, которая измеряется по отношению к природе и потому должна изменяться только вместе с нисто производственными препятствиями природного и технического характера».

Таким образом, существующая на практике стоимость какой‑либо вещи состоит, по мнению г‑на Дюринга, из двух частей; во‑первых, из содержащегося в ней труда, а во‑вторых, из вынуждаемой «со шпагой в руке» надбавки в форме обложения данью. Другими словами, существующая в настоящее время стоимость представляет собой монопольную цену. Но если, согласно этой теории стоимости, все товары обладают такой монопольной ценой, то возможны только два случая. Либо каждый как покупатель теряет то, что он выигрывает в качестве продавца; цены, хотя и меняются номинально, но в действительности – в своем взаимоотношении – остаются неизменными; все остается по‑прежнему, и пресловутая распределительная стоимость оказывается всего лишь видимостью. – Либо же мнимые надбавки обложения представляют собой действительную сумму стоимости, а именно ту, которая производится работающим, созидающим стоимость классом, но присваивается классом монополистов, и тогда эта сумма стоимости состоит просто из неоплаченного труда; в этом случае, несмотря на человека со шпагой в руке, несмотря на мнимые надбавки обложения и на предполагаемую распределительную стоимость, мы приходим опять... к Марксовой теории прибавочной стоимости.

Присмотримся, однако, к некоторым примерам пресловутой «распределительной стоимости». На странице 135 и следующих говорится:

«Образование цены путем индивидуальной конкуренции тоже надлежит рассматривать как форму экономического распределения и взаимного обложения данью... Если представить себе, что запас какого‑либо необходимого товара внезапно значительно уменьшается, то на стороне продавцов возникает непомерная возможность эксплуатации... Что повышение цен может достигнуть при этом колоссальных размеров, показывают в особенности те исключительные случаи, когда на долгое время отрезан подвоз необходимых предметов», и т. д. Сверх того, существуют и при нормальном ходе вещей фактические монополии, делающие возможным произвольное повышение цен, например железные дороги, общества для снабжения городов водой и светильным газом и т. д.

Что такие случаи монопольной эксплуатации бывают, это давно известно. Но что создаваемые ими монопольные цены должны считаться не исключениями или частными случаями, а как раз классическими примерами господствующего в настоящее время способа установления стоимости, – вот это ново. Как определяются цены жизненных средств? Ступайте в осажденный город, подвоз к которому отрезан, и поучайтесь! – отвечает г‑н Дюринг. Как действует конкуренция на установление рыночных цен? Спросите монополию, и она вам расскажет!

К тому же даже и в случаях подобных монополий нельзя обнаружить человека со шпагой в руке, который будто бы стоит за их спиной. Напротив: в осажденных городах человек со шпагой, т. е. комендант, если только он выполняет свой долг, обыкновенно очень скоро кладет конец монополии и, в целях равномерного распределения, подвергает конфискации запасы монополистов. А во всех остальных случаях, как только люди со шпагой пытались фабриковать «распределительную стоимость», они пожинали лишь расстройство в делах и денежные потери. Голландцы своим монополизированием ост‑индской торговли погубили и свою монополию, и свою торговлю. Два сильнейших правительства, какие только когда‑либо существовали, а именно североамериканское революционное правительство и французский Национальный конвент, дерзнули установить предельные цены и потерпели полную неудачу. Русское правительство уже в течение ряда лет, задавшись целью поднять курс своих бумажных денег, который в России оно понижает непрерывными выпусками неразменных банкнот, пытается достигнуть этой цели путем столь же непрерывной скупки в Лондоне векселей на Россию. В результате это удовольствие обошлось ему в течение немногих лет приблизительно в 60 млн. рублей, а рубль упал сейчас ниже двух марок, вместо курса трех с лишним. Если шпага обладает той волшебной экономической силой, какую ей приписывает г‑н Дюринг, то почему же ни одно правительство не могло добиться того, чтобы принудительными мерами надолго присвоить плохим деньгам «распределительную стоимость» хороших или придать ассигнациям стоимость золота? Да и где та шпага, которая командует на мировом рынке?

Далее, по г‑ну Дюрингу, существует еще одна основная форма, в которой «распределительная стоимость» служит для присвоения работ других людей без даваемой взамен этого работы: «владельческая рента», т. е. земельная рента и прибыль на капитал. Мы отмечаем пока это обстоятельство только для того, чтобы указать, что сказанным исчерпывается все, что мы узнаём относительно пресловутой «распределительной стоимости». – Все ли, однако? Не совсем все. Послушаем следующее:

«Несмотря на двоякую точку зрения, выступающую в признании производственной стоимости и стоимости распределительной, в основе всегда остается все же нечто общее в виде того предмета, из которого состоят все стоимости и которым они поэтому также измеряются. Непосредственной, естественной мерой является затрата силы, а простейшей единицей – человеческая сила в самом грубом смысле слова. Последняя сводится к времени существования, само поддержание которого представляет, в свою очередь, преодоление известной суммы трудностей пропитания и жизни. Распределительная стоимость, или стоимость присвоения, существует в чистом и исключительном виде лишь там, где право распоряжения непроизведенными вещами или, выражаясь более обычным языком, сами эти вещи вымениваются на работы или на предметы, имеющие действительную производственную стоимость. То однородное, что проступает и представлено в каждом выражении стоимости, а следовательно и в составных частях стоимости, присваиваемых путем распределения без даваемой взамен этого работы, – это однородное состоит в затрате человеческой силы... воплощенной... в каждом товаре».

Что сказать нам по этому поводу? Если все товарные стоимости измеряются воплощенной в товарах затратой человеческой силы, то где же здесь распределительная стоимость, где надбавка к цене, обложение данью? Г‑н Дюринг говорит нам, правда, что также и вещи, не произведенные трудом, следовательно неспособные иметь стоимость в собственном смысле, могут приобретать распределительную стоимость и обмениваться на вещи, произведенные трудом, обладающие стоимостью. Но в то же время он говорит, что все стоимости, следовательно в том числе и стоимости исключительно распределительного характера, состоят из воплощенной в них затраты силы. При этом мы, к сожалению, не узнаём, каким образом воплощается затрата силы в такой вещи, которая не произведена трудом. Во всяком случае, из всей этой мешанины стоимостей в конце концов выясняется, по‑видимому, одно: что со стоимостью распределительной, этой вымогаемой благодаря социальному положению надбавкой к цене товаров, этим обложением, проводимым при помощи шпаги, опять‑таки ничего не выходит; стоимости товаров определяются единственно затратой человеческой силы, vulgo [попросту говоря. Ред.] – трудом, который в них воплощен. Следовательно, если оставить в стороне земельную ренту и немногие монопольные цены, то выходит, что г‑н Дюринг говорит, только неряшливо и путано, то самое, что уже давно гораздо определеннее и яснее сказала столь ославленная им теория стоимости Рикардо – Маркса. Не так ли?

Да, он это говорит, но тут же утверждает противоположное. Маркс, исходя из исследований Рикардо, говорит: стоимость товаров определяется воплощенным в них общественно необходимым всеобщим человеческим трудом, который, в свою очередь, измеряется своей продолжительностью. Труд есть мера всех стоимостей, но сам он не имеет стоимости. Г‑н Дюринг, выставив также, хотя и на свой неряшливый манер, труд в качестве меры стоимости, продолжает:

Труд «сводится к времени существования, самоподдержание которого представляет, в свою очередь, преодоление известной суммы трудностей пропитания и жизни».

Оставим без внимания вызванное лишь страстью к оригинальничанью смешение рабочего времени, о котором здесь только и может идти речь, с временем существования, до сих пор еще никогда не создававшим и не измерявшим стоимостей. Оставим без внимания и ту ложную «социалитарную» видимость, которую должно внести «самоподдержание» этого времени существования; с тех пор как существует мир и доколе он будет существовать, каждый должен сам поддерживать себя в том смысле, что он сам потребляет средства, необходимые для поддержания его жизни. Предположим, что г‑н Дюринг выразил свою мысль на точном языке политической экономии; тогда вышеприведенное положение либо ничего не означает, либо означает следующее: стоимость товара определяется воплощенным в нем рабочим временем, а стоимость этого рабочего времени определяется стоимостью жизненных средств, требующихся для содержания рабочего в течение этого времени. В применении к нынешнему обществу это означает: стоимость товара определяется содержащейся в нем заработной платой.

Тут мы подошли, наконец, к тому, что, собственно, хочет сказать г‑н Дюринг. Стоимость товара определяется, по выражению вульгарных экономистов, издержками производства.

Кэри же «подчеркнул ту истину, что стоимость определяют не издержки производства, а издержки воспроизводства» («Критическая история», стр. 401).

Как обстоит дело с этими издержками производства или воспроизводства, об этом мы скажем ниже; здесь же заметим только, что они, как известно, состоят из заработной платы и прибыли на капитал. В заработной плате представлена воплощенная в товаре «затрата силы», производственная стоимость. В прибыли представлена пошлина или надбавка к цене, распределительная стоимость, вынуждаемая капиталистом при помощи своей монополии, при помощи шпаги в руке. И таким образом вся противоречивая путаница дюринговской теории стоимости разрешается, наконец, в чудесную гармоническую ясность.

Определение стоимости товаров заработной платой, которое у Адама Смита встречается еще часто рядом с определением стоимости рабочим временем, изгнано из научной политической экономии со времени Рикардо и в наши дни имеет еще хождение только в вульгарной политической экономии. Как раз пошлейшие сикофанты [подхалимы, прислужники. Ред.] существующего капиталистического общественного строя проповедуют определение стоимости заработной платой, изображая в то же время прибыль капиталиста как высший род заработной платы, как плату за воздержание (за то, что капиталист не промотал своего капитала), премию за риск, плату за управление предприятием и т. д. Г‑н Дюринг отличается от них только тем, что объявляет прибыль грабежом. Другими словами, свой социализм г‑н Дюринг основывает непосредственно на теориях вульгарной политической экономии самого худшего сорта. Его социализм имеет ровно такую же ценность, как эта вульгарная политическая экономия: их судьбы неразлучно связаны между собой.

Ведь ясно следующее: то, что рабочий производит, и то, во что обходится его рабочая сила, – это вещи столь же различные, как то, что производит машина, и то, во что она обходится. Стоимость, которую рабочий создает в течение 12‑часового рабочего дня, не имеет ничего общего со стоимостью тех жизненных средств, которые он потребляет в течение этого рабочего дня и относящегося к нему перерыва для отдыха. В этих жизненных средствах может быть воплощено 3, 4 или 7 часов рабочего времени, смотря по степени развития производительности труда. Допустим, что для их производства потребовалось 7 часов труда. Тогда, по смыслу принимаемой г‑ном Дюрингом вульгарно‑экономической теории стоимости, продукт 12‑часового труда имеет стоимость продукта 7‑часового труда, 12 часов труда равны 7 часам труда, или 12 = 7. Для еще большей ясности возьмем такой пример: пусть сельский рабочий, безразлично при каких общественных отношениях, производит в год определенное количество зерна, скажем, 20 гектолитров пшеницы. Сам он в течение этого времени потребляет сумму стоимостей, выражающуюся 15 гектолитрами пшеницы. В таком случае получается, что 20 гектолитров пшеницы имеют ту же стоимость, что и 15. И это на одном и том же рынке и при прочих равных условиях. Иными словами, 20 равняется 15. И это называется экономической наукой!

Все развитие человеческого общества после стадии животной дикости начинается с того дня, как труд семьи стал создавать больше продуктов, чем необходимо было для ее поддержания, с того дня, как часть труда могла уже затрачиваться на производство не одних только жизненных средств, но и средств производства. Избыток продукта труда над издержками поддержания труда и образование и накопление из этого избытка общественного производственного и резервного фонда – все это было и остается основой всякого общественного, политического и умственного прогресса. В предшествующей истории этот фонд составлял собственность того или иного привилегированного класса, которому вместе с этой собственностью доставались также политическая власть и духовное руководство. Предстоящий социальный переворот впервые сделает этот общественный производственный и резервный фонд, т. е. всю массу сырья, орудий производства и жизненных средств, действительно общественным, изъяв его из распоряжения привилегированного класса и передав его всему обществу как общее достояние.

Одно из двух. Либо стоимость товаров определяется издержками на поддержание труда, необходимого для их производства, т. е. в нынешнем обществе определяется заработной платой. В таком случае каждый рабочий получает в своей заработной плате стоимость продукта своего труда, и тогда эксплуатация класса наемных рабочих классом капиталистов есть вещь невозможная. Предположим, что издержки содержания рабочего выражаются в данном обществе суммой в 3 марки в день. Тогда однодневный продукт рабочего, согласно указанной вульгарно‑экономической теории, имеет стоимость в 3 марки. Допустим теперь, что капиталист, нанимающий этого рабочего, прибавляет к цене продукта прибыль, взимая дань в 1 марку, и продает продукт за 4 марки. То же делают и другие капиталисты. Но в таком случае рабочий уже не может покрыть издержки своего однодневного содержания 3 марками, а нуждается для этого тоже в 4 марках. Так как все прочие условия предполагаются неизменными, то и заработная плата, выраженная в жизненных средствах, должна остаться неизменной; следовательно, заработная плата, выраженная в деньгах, должна возрасти, а именно – с 3 марок в день до 4. То, что капиталисты отнимают у рабочего класса в форме прибыли, они вынуждены ему вернуть в форме заработной платы. Мы не подвинулись, таким образом, ни на шаг вперед: если стоимость определяется заработной платой, то невозможна никакая эксплуатация рабочего капиталистом. Но тогда невозможно и образование избытка продуктов, ибо рабочие, по нашему предположению, потребляют как раз столько стоимости, сколько они производят. А так как капиталисты не производят никакой стоимости, то нельзя даже представить себе, на какие средства они собираются жить. Если же такой избыток производства над потреблением, такой производственный и резервный фонд тем не менее существует и притом находится в руках капиталистов, то не остается никакого другого возможного объяснения, кроме того, что рабочие потребляют для своего самоподдержания только стоимость товаров, а сами товары остаются в распоряжении капиталистов для дальнейшего использования.

Или же приходится признать другое решение вопроса. Если этот производственный и резервный фонд, находящийся в руках класса капиталистов, фактически существует, если он фактически возник путем накопления прибыли (земельную ренту мы пока оставляем в стороне), то он не может не состоять из накопленного избытка продуктов труда, доставляемых классом рабочих классу капиталистов, над той суммой заработной платы, которую класс капиталистов уплачивает классу рабочих. Но тогда стоимость определяется не заработной платой, а количеством труда; тогда класс рабочих доставляет классу капиталистов в продукте труда большее количество стоимости, чем получает от класса капиталистов в виде заработной платы, и тогда прибыль на капитал, подобно всем другим формам присвоения продуктов чужого неоплаченного труда, получает свое объяснение как всего лишь составная часть этой открытой Марксом прибавочной стоимости.

Кстати. О великом открытии, которым Рикардо начинает свой главный труд, говоря, что

«стоимость товара зависит от количества труда, необходимого для его производства, а не от большего или меньшего вознаграждения, уплачиваемого за этот труд»[122] – об этом составившем эпоху открытии г‑н Дюринг во всем своем «Курсе политической экономии» не говорит ни слова. В «Критической истории» он разделывается с этим открытием Рикардо следующей оракульской фразой:

«Он» (Рикардо) «не учитывает того обстоятельства, что большая или меньшая пропорция, в которой заработная плата может представлять ассигновку на жизненные потребности» (!), «должна принести с собой также и разнообразное формирование стоимостных отношений!».

Читая эту фразу, читатель может думать все, что ему угодно, а лучше всего, если он при этом вообще ничего не будет думать.

А теперь пусть читатель из пяти различных сортов стоимости, преподнесенных нам г‑ном Дюрингом, сам выбирает тот сорт, который ему больше нравится: производственную ли стоимость, которая проистекает из природы, или распределительную стоимость, созданную человеческой испорченностью и имеющую ту отличительную особенность, что она измеряется такой затратой силы, которая в ней не содержится, или, в‑третьих, стоимость, измеряемую рабочим временем, или, в‑четвертых, стоимость, измеряемую издержками воспроизводства, или же, наконец, в‑пятых, стоимость, измеряемую заработной платой. Выбор богатый, путаница полнейшая. И нам остается только воскликнуть вместе с г‑ном Дюрингом:

«Учение о стоимости есть пробный камень для определения достоинства экономических систем!».

 

VI. ПРОСТОЙ И СЛОЖНЫЙ ТРУД

 

Г‑н Дюринг открыл у Маркса очень грубую экономическую ошибку, достойную ученика младшего класса и в то же время заключающую в себе общественно‑опасную социалистическую ересь.

Теория стоимости Маркса представляет собой «не более как обычное... учение, что труд есть причина всех стоимостей, а рабочее время – мера их. При этом в полной неясности остается представление о том, как следует мыслить различную стоимость так называемого квалифицированного труда. Правда, и по нашей теории естественная себестоимость и, следовательно, абсолютная стоимость хозяйственных предметов может измеряться только затраченным рабочим временем. Но при этом мы исходим из того, что рабочее время одного индивида признается совершенно равноценным рабочему времени другого, и приходится только следить за теми случаями, когда при квалифицированных работах к индивидуальному рабочему времени одного лица присоединяется рабочее время других лиц... например, в виде употребляемого инструмента. Следовательно, дело обстоит не так, как туманно представляет себе г‑н Маркс, будто чье‑либо рабочее время само по себе имеет большую стоимость, чем рабочее время другого лица, потому что в первом из них как бы сгущено большее количество среднего рабочего времени; нет, всякое рабочее время, без исключения и принципиально, – следовательно, без необходимости выводить сначала какую‑либо среднюю, – совершенно равноценно, и при рассмотрении работ какого‑либо лица, как и при рассмотрении каждого готового продукта, нужно только выяснить, сколько рабочего времени других лиц скрыто в том, что на первый взгляд представляется затратой только его собственного рабочего времени. Для строгой значимости теории совершенно не важно, что именно будет тем, что не могло бы получить особого свойства и особой работоспособности без рабочего времени других людей, – будет ли этим применяемое рукой орудие производства, или сама рука, или даже голова. Между тем г‑н Маркс в своих рассуждениях о стоимости не может отделаться от мелькающего на заднем плане призрака квалифицированного рабочего времени. Быть радикальным в этом направлении ему помешал унаследованный им способ мышления образованных классов, которому должно казаться чудовищным признание, что само по себе рабочее время тачечника и рабочее время архитектора экономически совершенно равноценны».

То место у Маркса, которое вызвало этот «более мощный гнев» г‑на Дюринга, очень коротко. Маркс исследует, чем определяется стоимость товаров, и отвечает: содержащимся в них человеческим трудом. Последний, продолжает он, «есть расходование простой рабочей силы, которой в среднем обладает телесный организм каждого обыкновенного человека, не отличающегося особым развитием... Сравнительно сложный труд означает только возведенный в степень или, скорее, помноженный простой труд, так что меньшее количество сложного труда равняется большему количеству простого. Опыт показывает, что такое сведение сложного труда к простому совершается постоянно. Товар может быть продуктом самого сложного труда, но его стоимость делает его равным продукту простого труда, и, следовательно, сама представляет лишь определенное количество простого труда. Различные пропорции, в которых различные виды труда сводятся к простому труду как к единице их измерения, устанавливаются общественным процессом за спиной производителей и потому кажутся последним установленными обычаем»[123].

У Маркса речь идет здесь прежде всего лишь об определении стоимости товаров, т. е. таких предметов, которые производятся внутри общества, состоящего из частных производителей, – производятся этими частными производителями за частный счет и обмениваются ими один на другой. Следовательно, здесь говорится отнюдь не об «абсолютной стоимости», где бы сия ни обитала, а о стоимости, имеющей силу при определенной форме общества. Оказывается, что эта стоимость, в этом определенном историческом понимании, создается и измеряется человеческим трудом, воплощенным в отдельных товарах, а этот человеческий труд оказывается далее расходованием простой рабочей силы. Однако не всякий труд представляет собой всего лишь расходование простой человеческой рабочей силы: очень многие виды труда заключают в себе применение навыков или знаний, приобретенных с большей или меньшей затратой сил, времени и денег. Создают ли эти виды сложного труда в равные промежутки времени такую же товарную стоимость, как и труд простой, как расходование всего лишь простой рабочей силы? Ясно, что нет. Продукт часа сложного труда представляет собой товар более высокой, двойной или тройной, стоимости по сравнению с продуктом часа простого труда. Посредством этого сравнения стоимость продуктов сложного труда выражается в определенных количествах простого труда, но это сведение сложного труда к простому совершается путем определенного общественного процесса за спиной производителей – процесса, который здесь, при изложении теории стоимости, может быть только констатирован, но еще не объяснен.

Именно этот простой факт, ежедневно совершающийся на наших глазах в современном капиталистическом обществе, и констатирует здесь Маркс. Факт этот настолько бесспорен, что даже г‑н Дюринг не отваживается оспаривать его ни в своем «Курсе», ни в своей «Истории политической экономии». Изложение Маркса отличается такой простотой и прозрачностью, что, наверно, никто, кроме г‑на Дюринга, не «останется при этом в полной неясности». Именно вследствие этой полной неясности, в которой пребывает г‑н Дюринг, он ошибочно принимает стоимость товаров, исследованием которой здесь только и занимается пока Маркс, за «естественную себестоимость», еще более увеличивающую неясность, и даже за «абсолютную стоимость», которая до сих пор, насколько нам известно, не имела хождения в политической экономии. Что бы, однако, ни понимал под «естественной себестоимостью» г‑н Дюринг и какой бы из его пяти видов стоимости ни имел честь представлять «абсолютную стоимость», – несомненно одно: у Маркса вовсе нет речи об этих предметах, а говорит он только о стоимости товаров, и во всем отделе «Капитала», трактующем о стоимости, нет ни малейшего намека на то, считает ли Маркс эту свою теорию стоимости товаров применимой также и к другим формам общества, и если считает, то в каком объеме.

«Следовательно», – продолжает г‑н Дюринг, – «дело обстоит не так, как туманно представляет себе г‑н Маркс, будто чье‑либо рабочее время само по себе имеет большую стоимость, чем рабочее время другого лица, потому что в первом из них как бы сгущено большее количество среднего рабочего времени; нет, всякое рабочее время, без исключения и принципиально, – следовательно, без необходимости выводить сначала какую‑либо среднюю, – совершенно равноценно».

Счастье для г‑на Дюринга, что судьба не сделала его фабрикантом и, таким образом, избавила его от необходимости устанавливать стоимость своих товаров по этому новому правилу, а следовательно, и от неизбежного банкротства. Но что я говорю! Разве мы всё еще находимся в обществе фабрикантов? Отнюдь нет. Со своей естественной себестоимостью и абсолютной стоимостью г‑н Дюринг заставил нас сделать скачок, настоящее salto mortale, из нынешнего дурного мира эксплуататоров в его собственную хозяйственную коммуну будущего, в чистую небесную атмосферу равенства и справедливости, – и мы должны поэтому, хотя и несколько преждевременно, уже здесь заглянуть немного в этот новый мир.

Правда, по теории г‑на Дюринга, и в хозяйственной коммуне стоимость хозяйственных вещей может измеряться тоже только затраченным рабочим временем, но при этом рабочее время каждого заранее будет расцениваться совершенно одинаково, всякое рабочее время будет считаться совершенно равноценным без исключения и принципиально, и притом – без необходимости выводить сначала какую‑либо среднюю величину. И вот пусть теперь читатель сравнит этот радикальный уравнительный социализм с туманным представлением Маркса, будто чье‑либо рабочее время само по себе имеет большую стоимость, чем рабочее время другого лица, потому что в первом из них сгущено большее количество среднего рабочего времени, – представлением, от которого Маркс не в силах освободиться из‑за унаследованного им способа мышления образованных классов, которому должно казаться чудовищным признание, что рабочее время тачечника и рабочее время архитектора экономически совершенно равноценны!

Беда только в том, что Маркс делает к приведенному выше месту в «Капитале» маленькое примечание: «Читатель должен иметь в виду, что здесь речь идет не о заработной плате , или стоимости, которую рабочий получает, например, за один рабочий день, а о стоимости товаров , в которой овеществляется его рабочий день»[124]. Маркс, словно предчувствуя своего Дюринга, сам, следовательно, предостерегает против применения приведенных положений хотя бы даже к заработной плате, выплачиваемой за сложный труд в нынешнем обществе. И если г‑н Дюринг, не довольствуясь тем, что он все‑таки это делает, вдобавок характеризует еще приведенные выше положения как те основные начала, согласно которым Маркс якобы хочет регулировать распределение жизненных средств в социалистически организованном обществе, – то это просто бесстыдная подтасовка, подобную которой можно встретить разве только у разбойников пера.

Присмотримся, однако, несколько ближе к дюринговскому учению о равноценности. Всякое рабочее время совершенно равноценно: рабочее время тачечника, как и рабочее время архитектора. Таким образом, рабочее время, а следовательно, и самый труд имеют стоимость. Но ведь труд есть созидатель всех стоимостей. Только он один придает предметам, находимым нами в природе, стоимость в экономическом смысле. Сама стоимость есть не что иное, как выражение овеществленного в каком‑либо предмете общественно необходимого человеческого труда. Следовательно, труд не может иметь никакой стоимости. Говорить о стоимости труда и пытаться определить ее – это все равно, что говорить о стоимости самой стоимости или пытаться определить вес не какого‑нибудь тяжелого тела, а самой тяжести. Г‑н Дюринг разделывается с такими людьми, как Оуэн, Сен‑Симон и Фурье, называя их социальными алхимиками. Но когда он мудрит над стоимостью рабочего времени, т. е. над стоимостью труда, то он этим доказывает, что стоит сам еще гораздо ниже действительных алхимиков. Пусть читатель теперь сам судит о дерзости, с какой г‑н Дюринг подсовывает Марксу утверждение, будто рабочее время одного человека само по себе имеет большую стоимость, чем рабочее время другого, и будто рабочее время, а стало быть и труд, обладает стоимостью, – пусть читатель сам судит о дерзости, с какой это приписывается Марксу, который впервые показал, что труд не может иметь стоимости и почему именно не может иметь ее!

Для социализма, который хочет освободить человеческую рабочую силу от ее положения товара, очень важно понять, что труд не имеет стоимости и не может иметь ее. При таком понимании теряют почву все попытки регулировать будущее распределение средств существования как своего рода высшую форму заработной платы, – попытки, перешедшие к г‑ну Дюрингу по наследству от стихийного рабочего социализма. Отсюда как дальнейший вывод вытекает, что распределение, поскольку оно управляется чисто экономическими соображениями, будет регулироваться интересами производства, развитие же производства больше всего стимулируется таким способом распределения, который позволяет всем членам общества как можно более всесторонне развивать, поддерживать и проявлять свои способности. Способу мышления образованных классов, унаследованному г‑ном Дюрингом, должно, конечно, казаться чудовищным, что настанет время, когда не будет ни тачечников, ни архитекторов по профессии и когда человек, который в течение получаса давал указания как архитектор, будет затем в течение некоторого времени толкать тачку, пока не явится опять необходимость в его деятельности как архитектора. Хорош был бы социализм, увековечивающий профессиональных тачечников!

Если равноценность рабочего времени должна иметь тот смысл, что каждый работник в равные промежутки времени производит равные стоимости и что нет необходимости сперва выводить какую‑либо среднюю величину, – то совершенно очевидно, что это неверно. Стоимость, созданная часом труда двух работников, хотя бы одной и той же отрасли производства, всегда окажется различной, смотря по интенсивности труда и искусству работника; этой беде, – которая, впрочем, может казаться бедой только таким людям, как Дюринг, – не может помочь никакая хозяйственная коммуна, по крайней мере на нашей планете. Что же остается, следовательно, от всей концепции равноценности всякого труда? Ничего, кроме пустой крикливой фразы, экономической подоплекой которой является только неспособность г‑на Дюринга к различению между определением стоимости трудом и определением стоимости заработной платой, – ничего, кроме простого указа, своего рода основного закона новой хозяйственной коммуны: заработная плата за равное рабочее время должна быть равной! Но в таком случае старые французские рабочие‑коммунисты и Вейтлинг приводили уже гораздо лучшие доводы в пользу своего требования равенства заработной платы.

Как же в целом разрешается важный вопрос о более высокой оплате сложного труда? В обществе частных производителей расходы по обучению работника покрываются частными лицами или их семьями; поэтому частным лицам и достается в первую очередь более высокая цена обученной рабочей силы: искусный раб продается по более высокой цене, искусный наемный рабочий получает более высокую заработную плату. В обществе, организованном социалистически, эти расходы несет общество, поэтому ему принадлежат и плоды, т. е. большие стоимости, созданные сложным трудом. Сам работник не вправе претендовать на добавочную оплату. Из этого, между прочим, следует еще тот практический вывод, что излюбленный лозунг о праве рабочего на «полный трудовой доход» тоже иной раз не так уж неуязвим[125].

 


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 194; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!