Дела государственного значения 40 страница
— Ну ее к черту! Я там и не был.
— Вот жаль, — сказал Лапоть, — даром стоит, проклятая!
Волохов прищурился на Костю по-приятельски.
— Значит, ты налопался разных интересных вещей по самое горло?
Костя отвечал, не краснея:
— Налопался.
— Ну а что будет у тебя на сладкое:
Костя громко рассмеялся:
— А вот видишь, буду ожидать совета командиров. Они мастера и на сладкое, и на горькое…
— Сейчас нам некогда возиться с твоими меню, — сурово произнес Волохов.
— А я вот что скажу: у Алешки Волкова нога растерта, поедешь ты вместо Алешки. Лапоть, как ты думаешь?
— Я думаю: соответствует.
— А совет? — спросил Костя.
— Мы сейчас на военном положении, можно без совета.
Так неожиданно для себя и для нас, без процедур и психологии, Костя попал в передовой сводный. На другой день он ходил уже в колонийском костюме.
С нами ехал еще Иван Денисович Киргизов, новый воспитатель, которого я нарочно сманил с педагогического подвижничества в Пироговке на место уходящего Ивана Ивановича. Непосвященному наблюдателю Иван Денисович казался обыкновенным сельским учителем, а на самом деле Иван Денисович есть тот самый положительный герой, которого так тщательно и давно разыскивает русская литература. Ивану Денисовичу тридцать лет, он добр, умен, спокоен и в особенности работоспособен — последним качеством герои русской литературы, и отрицательные и положительные, как известно, похвастаться не могут. Иван Денисович все умеет делать и всегда что-нибудь делает, но издали всегда кажется, что ему можно еще что-нибудь поручить. Вы подходите ближе и начинаете различать, что прибавить ничего нельзя, но ваш язык, уже наладившийся на известный манер, быстро перестроиться не умеет, и вы выговариваете, немного все же краснея и заикаясь:
|
|
— Иван Денисович, надо… там… упаковать физический кабинет…
Иван Денисович поднимается от какого-нибудь ящика или тетради и улыбается:
— Кабинет? Ага… добре! Ось возьму хлопцив, тай запакуем…
Вы стыдливо отходите прочь, а Иван Денисович уже забыл о вашем изуверстве, и ласково говорит кому-то:
— Пиды, голубе, поклычь там хлопцив…
В Харьков мы приехали утром. На вокзале встретил нас сияющий в унисон майскому утру и нашему боевому настроению инспектор наробраза Юрьев. Он хлопал нас по плечам и приговаривал:
— Вот какие горьковцы!.. Здорово, здорово!.. И Любовь Савельевна здесь? Здорово! Так знаете что? У меня машина, заедем за Халабудой, и прямо в Куряж. Любовь Савельевна, вы тоже поедете? Здорово! А ребята пускай дачным поездом до Рыжова. А от Рыжова близко — два километра… там лугом можно пройти. А вот только… надо же вас накормить, а? Или в Куряже накормят, как вы думаете?
|
|
Хлопцы выжидательно посматривали на меня и иронически на Юрьева. Их боевые щупальцы были наэлектризованы до высшей степени и жадно ощупывали первый харьковский предмет — Юрьева.
Я сказал:
— Видите ли, наш передовой сводный является, так сказать, первым эшелоном горьковцев. Раз мы приедем, пускай и они приедут. Кажется, можно нанять две машины?
Юрьев подпрыгнул от восхищения:
— Здорово, честное слово! Как это у них… все как-то… по-своему. Ах, какая прелесть! И знаете что? Я нанимаю за счет наробраза! И знаете что? Я поеду с ними… с «хлопцами»…
— Поедем, — показал зубы Волохов.
— Зам-мечательно, зам-мечательно!.. Значит, идем… идем нанимать машины!
Волохов приказал:
— Ступай, Тоська.
Тоська салютнул, пискнул «есть». Юрьев влепился в Тоську восторженным взглядом, потирал руки, танцевал на месте:
— Ну, что ты скажешь, ну, что ты скажешь!..
Он побежал на площаь, оглядываясь на Тоську, который, конечно, не мог быстро забыть о своей солидности члена передового сводного и прыгать по вокзалу.
Хлопцы переглянулись.
Горьковский спросил тихо:
— Кто такой… этот чудак?
Через час три наших авто влетели на куряжскую гору и остановились возле ободранного бока собора. Несколько нестриженных, грязных фигур лениво двинулись к машине, волоча по земле длинные истоптанные штанины и без особенного любопытства поглядывая на горьковцев, стройных, как пажи, и строгих, как следователи.
|
|
Два воспитателя подошли к нам и, еле скрывая неприязнь, переглянулись между собой:
— Где мы их поместим? Вам можно можно поставить кровать в учительской, а ребята могут расположиться в спальнях.
— Это неважно. Где-нибудь поместимся. Где заведующий?
Заведующий в городе. Но находится некто в светло-серых штанах, украшенных круглыми масляными пятнами, который с некоторым трудом и воспоминаниями о неправильной очереди соглашается все же обьявить себя дежурным и показать нам колонию. Мне смотреть нечего, Юрьев тоже мало интересуется зрительными впечатлениями, Джуринская грустно молчит, а хлопцы, не ожидая официального чичероне, сами побежали осматривать богатства колонии; за ними не спеша поплелся Иван Денисович.
Халабуда затыкал палкой в различные точки небосклона, вспоминая отдельные детали собственной организационной деятельности, перечисляя элементы недвижимого куряжского богатства и приводя все это к одному знаменателю — житу. Хлопцы прибежали обратно, с лицами, перекошенными от удивления. Кудлатый смотрит на меня с таким выражением, как будто хочет сказать: «Как это вы могли, Антон Семенович, влопаться в такую глупую историю?»
|
|
У Митьки Жевелия зло поблескивают глаза, руки в карманах, вокруг себя он оглядывается через плечо, и это презрительное движение хорошо различает Джуринская:
— Что, мальчики, плохо здесь?
Митька ничего не отвечает. Волохов вдруг смеется:
— Я думаю, без мордобоя здесь не обойдется.
— Как это? — бледнеет Любовь Савельевна.
— Придется брать за жабры эту братву, — поясняет Волохов и вдруг берет двумя пальцами за воротник и подводит ближе к Джуринской черненького худого замухрышку в длинном «клифте», но босого и без шапки.
— Посмотрите на его уши.
Замухрышка покорно поворачивается. Его уши действительно примечательны. Это ничего, что они черные, ничего, что грязь в них успела отлакироваться в разных жизненных трениях, но уши эти еще раскрашены буйными налетами кровоточащих болячек, заживающих корок и сыпи.
— Почему у тебя такие уши? — спрашивает Джуринская.
Замухрышка улыбается застенчиво, почесывает ногу о ногу, а ноги у него такие же стильные.
— Короста, — говорит замухрышка хрипло.
— Сколько тебе дней до смерти осталось? — спрашивает Тоська.
— Чего до смерти! Ху, у нас таких сколько, а никто еще не умер!
Колонистов почему-то не видно. В засоренном клубе, на заплеванных лестницах, по забросанным экскрементами дорожкам бродит несколько скучных фигур. В развороченных, зловонных спальнях, куда даже солнцу не удается пробиться сквозь засиженные мухами окна, тоже никого нет.
— Где же колонисты? — спрашиваю я дежурного.
Дежурный гордо отворачивается и говорит сквозь зубы:
— Вопрос этот лишний.
Рядом с нами ходит, не отставая, круглолицый мальчик лет пятнадцати. Я его спрашиваю:
— Ну, как живете, ребята?
Он поднимает ко мне умную мордочку, неумытую, как и все мордочки в Куряже:
— Живем? Какая там жизнь? А вот, говорят, скоро будет лучше, правда?
— Кто говорит?
— Хлопцы говорят, что скоро будет иначе, только, говорят, чуть что, лозинами будут бить?
— Бить? За что?
— Воров бить. Тут воров много.
— Скажи, почему ты не умываешься?
— Так нечем! Воды нету! Электростанция испорчена и воды не качает. И полотенцев нету, и мыла…
— Разве вам не дают?
— Давали раньше… Так покрали все. У нас все крадут. А теперь уже и в кладовой нету.
— Почему?
— Ночью кладовку всю разобрали. Замки сломали и взяли все. Заведующий хотел стрелять…
— Ну?
— Ничего… не стрелял. Он говорит: буду стрелять! А хлопцы сказали: стреляй! Ну а он не стрелял, а только послел за милицией…
— И что же милиция?
— Не знаю.
— И ты взял что-нибудь в кладовой?
— Нет, я не взял. Я хотел взять штаны, а там были большие, а я когда пришел, так и взял только два ключа, там на полу валялись.
— Давно это было?
— Зимой было.
— Так… Как же твоя фамилия?
— Маликов Петр.
Мы направились к школе. Юрьев молча слушает наш разговор. Отставая от нас, сзади идет Халабуда, и его уже окружили горьковцы: у них удивительный нюх на занятных людей. Халабуда задирает рыжебородое лицо и рассказывает хлопцам о хорошем урожае. За ним тащится и царапает землю толстая суковатая палка.
Наконец заходим в школу. Это бывшая монастырская гостиница, перестроенная помдетом. Единственное здание в колонии, где нет спален: длиннющий коридор и по бокам его длинные узкие классы. Почему здесь школа? Эти комнаты годятся только для спален.
Один из классов, весь заклеенный плакатами и плохими детскими рисунками, нам представляют как пионерский уголок. Видимо, он содержится специально для ревизионных комиссий и политического приличия: нам пришлось подождать не менее получаса, пока нашелся ключ и открыли пионерский уголок.
Мы присели на скамье отдохнуть. Мои ребята притихли. Витька осторожно из-за моего плеча шепчет:
— Антон Семенович, надо спать в этой комнате. Всем вместе. Только кроватей не берите. Там, вы знаете, вшей… алла!
Через Витькины колени наклоняется ко мне Жевелий:
— А хлопцы тут есть ничего. Только воспитателей своих, ну, и не любят же! А работать они так не будут…
— А как?
— Так не будут, чтобы без скандала.
Начинается разговор о порядке сдачи. Из города прикатил на извозчике заведующий. Я смотрю на его тупое бесцветное лицо и думаю: собственно говоря, его даже и под суд нельзя отдавать. Кто посадил на святое место заведующего это жалкое существо?
Заведующий берет воинственный тон и доказывает, что колонию нужно сдавать как можно скорее, что он вообще ни за что не отвечает.
Юрьев спрашивает:
— Как это вы ни за что не отвечаете?
— Да так, воспитанники очень плохо настроены. Могут быть всякие эксцессы. У них ведь и оружие есть.
— А почему же они настроены плохо? Не вы ли их так настроили?
— Мне нужно настраивать? Они и так понимают, чем тут пахнет. Вы думаете, они не знают? Они все знают!
— Что именно знают?
— Они знают, что их ждет, — говорит выразительно заведующий и еще выразительнее отворачивается к окну, показывая этим, что даже наш вид ничего хорошего не обещает для воспитанников.
Витька шепчет мне на ухо:
— Вот гад, вот гад!..
— Молчи, Витька! — говорю я. — Какие бы здесь эксцессы не произошли, отвечать за них все равно будете вы, независимо от того, произойдут ли они до сдачи или после сдачи. Впрочем, я тоже прошу о возможно скорейшем окончании всех формальностей.
Мы решаем, что сдача должна произойти завтра, в два часа дня. Весь персонал — одних воспитателей сорок человек — обьявляется уволенным и в течение трех дней должен освободить квартиры. Для передачи инвентаря назначается дополнительный срок в пять дней.
— А когда прибудет ваш завхоз?
— У нас нет завхоза. Выделим для приемки одного из наших воспитанников.
— Я воспитаннику не буду сдавать, — начинает топорщить заведующий.
Меня начинает злить вся эта концентрация глупости. Собственно говоря, что он будет сдавать?
— Знаете что, — говорю я, — для меня, пожалуй, безразлично, будет ли какой-нибудь акт или не будет. Для меня важно, чтобы через три дня из вас здесь не осталось ни одного человека.
— Ага, это значит, чтобы мы не мешали?
— Вот именно.
Заведующий оскорбленно вскакивает, оскорбленно спешит к дверям. За ним спешит дежурный. Заведующий в дверях выпаливает:
— Мы мешать не будем, но вам другие помешают!
Хлопцы хохочут, Джуринская вздыхает, Юрьев что-то смущенно наблюдает на подоконнике, один Халабуда невозмутимо рассматривает плакаты на стене.
— Ну, что же, пожалуй, поедем, — говорит Юрьев. — Завтра мы приедем, Любовь Савельевна.
Джуринская грустно смотрит на меня.
— Не приезжайте, — прошу я.
— А как же?
— Чего вам приезжать? Мне вы ничем не поможете, а время будем убивать на разные разговоры.
Юрьев прощается несколько обиженный. Любовь Савельевна крепко жмет руку мне и хлопцам и спрашивает:
— Не боитесь? Нет?
Они уезжают в город.
Мы выходим во двор. Очевидно, раздают обед, потому что от кухни к спальням несут в кастрюлях борщ. Костя Ветковский дергает меня за рукав и хохочет: Митька и Витька остановили двух ребят, несущих кастрюлю.
— Разве ж так можно делать? — укоряет Митька. — Ну что это за люди! Чи ты не понимаешь, чи ты людоед какой?..
Я не сразу соображаю, в чем дело. Костя двумя пальцами поднимает за рукав одного из куряжских хлебодаров. У него под другой рукой хлеб, корка которого ободрана наполовину. Костя потрясает рукавом смущенного парня: весь рукав в борще, с него течет, он до самого плеча обложен кусочками капусты и бурака.
— А вот! — Костя умирает со смеху. Мы тоже не можем удержаться: в кулаке зажат кусок мяса.
— А другой?
— Тоже! — заливается Митька. — Это они из борща мясо вылавливают… пока донесут… Как же тебе не стыдно, идиот, рукав закатал бы!
— Ой, трудно здесь будет, Антон Семенович! — говорит Костя.
Ребята мои куда-то расползаются. Ласковый майский день наклонился над монастырской горой, но гора не отвечает ему ответной теплой улыбкой. В моем представлении мир разделяется горизонтальной прозрачной плоскостью на две части: вверху пропитанное голубым блеском небо, вкусный воздух, солнце, полеты птиц и гребешки высоких покойных тучек. К краям неба, спустившимся к земле, привешены далекие группы хат, уютные рощицы и уходящая куда-то веселая змейка речки. Черные,зеленые и рыжие нивы, как перед праздником, аккуратно разложены под солнцем. Хорошо все это или плохо, кто его знает, но на это приятно смотреть, это кажется простым и милым, хочется сделаться частью ясного майского дня.
А под моими ногами загаженная почва Куряжа, старые стены, пропитанные запахом пота, ладана и клопов, вековые прегрешения попов и кровоточащая грязь беспризорщины. Нет, это конечно, не мир, это что-то иное, это как будто выдумано!
Я брожу по колонии, ко мне никто не подходит, но колонистов как будто становится больше. Они наблюдают за мной издали. Я захожу в спальни. Их очень много, я не в состоянии представить себе, где, наконец, нет спален, сколько десятков домов, флигелей набито спальнями. В спальнях сейчас много колонистов. Они сидят на скомканных грудах тряпья или на голых досках и железных полосках кроватей. Сидят, заложивши руки между изодранных колен, и переваривают пищу. Кое-кто истребляет вшей, по углам группы картежников, по другим — доедают холодный борщ из закопченных кастрюль. На меня не обращают никакого внимания, я не существую в этом мире.
В одной из спален я спрашиваю группу ребят, которые, к моему удивлению, рассматривают картинки в старой «Ниве»:
— Обьясните, пожайлуста, ребята, куда подевались ваши подушки?
Все подымают ко мне лица. Остроносый мальчик свободно подставляет моему взгляду тонкую ироническую физиономию:
— Подушки? Вы будете товарищ Макаренко? Да? Антон Семенович?
— Да.
— Это вы здесь ходите, смотрю.
— Завтра с двух часов…
— Да, с двух часов, — перебиваю я, — а все-таки ты не ответил на мой вопрос: где ваши подушки?
— Давайте мы вам расскажем, хорошо?
Он мило кивает головой и освобождает место на заплатанном грязном матраце. Я усапживаюсь.
— Как тебя зовут? — спрашиваю я.
— Ваня Зайченко.
— Тыт грамотный?
— Я был в четвертой группе в прошлом году, а в эту зиму… да вы, наверное, знаете… у нас занятий не было…
— Ну, хорошо… Так где подушки и простыни?
Ваня с разгоревшимся юмором в серых глазах быстро оглядывает товарищей и пересаживается на стол. Его лохматый рыжий ботинкок упирается в мое колено. Товарищи тесно усаживаются на кровати. Среди них я вдруг узнаю круглолицого Маликова.
— И ты здесь?
— Угу… Это наша компания! Это Тимка Одарюк, а это Илья… Фонаренко Илья!
Тимка рыжий, в веснушках, глаза без ресниц и улыбка без предрассудков. Илья — толстомордый, бледный, в прыщах, но глаза настоящие: карие, на тугих, основательных мускулах. Ваня Зайченко через головы товарищей оглядывает почти пустую спальню и начинает приглушенным, заговорщицким голосом:
— Вы спрашиваете, где подушки, да? А я вам скажу прямо: нету подушек, и все!
Он вдруг звонко смеется и разводит растопыренными пальцами. Смеются и остальные.
— Нам здесь весело, — говорит Зайченко, — потому что смешно очень! Подушек нету… Были сначала, а потом… ффу… и нету!..
Он снова хохочет.
— Рыжий лег спать на подушке, а проснулся без подушки… ффу… и нету!..
Зайченко веселыми щелочками глаз смотрит на Одарюка. В смехе он отклоняется назад и сильнее толкает ногой мое колено.
— Антон Семенович, вы скажите: чтобы были подушки, надо все записывать, правда? Считать нужно и записывать, правда? И когда кому выдали, и все. А у нас не только подушки, а и людей никто не записывает… Никто!.. И не считают… Никто!..
— Как это так?
А очень просто: так! Вы думаете, кто-нибудь записал, что здесь живет Илья Фонаренко? Никто! Никто и не знает! И меня никто не знает. О! Вы знаете, вы знаете? У нас много таких: здесь живет, а потом пойдет где-нибудь еще поживет, а потом опять сюда приходит. А смотрите: думаете, Тимку сюда кто-нибудь звал? Никто! Сам пришел и живет.
— Значит, ему здесь нравится?
— Нет, он сюда пришел две недели назад. Об убежал из Богодуховской колонии. Он, знаете, захотел в колонию Горького.
— А разве в Богоддухове знают?
— Ого! Все знают! А как же!
— Почему он только один прибежал сюда?
— Так кому что нравится, конечно. Многим ребятам не нравится строгость. У вас, говорят, строгость такая: есть, труба заиграла — бегом, вставать — раз, два, три. Видите? А потом — работать. У нас тоже хлопцы такого не хотят…
— Они поубегают, — сказал Маликов.
— Куряжане?
— Угу. Куряжане поубегают. На все стороны. Они так говорят: «Макаренко еще не видели? Ему награды получать нужно, а нам работать?» Они поубегают все.
— Куда?
— Разве мало куда? Ого! В какую хочешь колонию.
— А вы?
— Ну, так у нас компания, — весело заспешил Зайченко. — Нас компания четыре человека. Вы знаете что? Мы не крадем. Мы не любим этого. И все! Вот Тимка… ну, так и то для себя ни за что, а для компании…
Тимка добродушно краснеет на кровати и старается посмотреть на меня сквозь стыдливые, закрывающиеся веки.
— Ну, компания, до свиданья, — говорю я. — Будем, значит, жить вместе!
Все отвечают мне: «До свиданья» — и улыбаются.
Я иду дальше. Итак, четверо уже на моей стороне. Но ведь, кроме них, еще двести семьдесят шесть, может быть и больше. Зайченко, вероятно, прав: здесь люди незаписанные и несчитанные. Я вдруг прихожу в ужас перед этой страшной, несчитанной цифрой. Как я мог так легкомысленно броситься в это совершенно губительное дело? Как я мог рискнуть не только моей удачей, но жизнью целого коллектива? Пока это число «280» представлялось мне в виде трех цифр, написанных на бумаге, моя сила казалась мне могучей, но вот сегодня, когда эти двести восемьдесят расположились грязным лагерем вокруг моего ничтожного отряда мальчиков, у меня начинает холодеть где-то около диафрагмы, и даже в ногах я начинаю ощущать неприятную тревожную слабость.
Посреди двора ко мне подошли трое. Им лет по семнадцати, их головы даже пострижены, на ногах исправные ботинки. Один в сравнительно новом коричневом пиджаке, но под пиджаком испачканная какой-то снедью, измятая рубаха; другой — в кожанке, третий — в чистой белой рубахе. Обладатель пиджака заложил руки в карманы брюк, наклонил голову к плечу и вдруг засвистел мне в лицо известный вихляющий «одесский» мотив, выставляя напоказ белые красивые зубы. Я заметил, что у него большие мутные глаза и рыжие мохнатые брови. Двое других стояли рядом, обнявши друг друга за плечи, и курили папиросы, перебрасывая их языком из одного угла рта в другой. К нашей группе придвинулось несколько куряжских фигур.
Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 112; Мы поможем в написании вашей работы! |

Мы поможем в написании ваших работ!