Что такое ортодоксальный марксизм? 3 страница



 

Эта осторожность Гегеля имеет своим идейным базисом экстравагантность его фундаментальной концепции. Ибо у Гегеля проблема отчуждения в первый раз предстает как основной вопрос положения человека в мире, его отношения к миру. Но у Гегеля отчуждение, обозначаемое термином «овнешнение», является одновременно полаганием всякой предметности. Поэтому додуманное до конца отчуждение тождественно с полаганием предметности. Тождественный субъект-объект должен поэтому, снимая отчуждение, одновременно снимать также предметность. Но поскольку предметы вообще существуют у Гегеля лишь как овнешненное самосознание, их обращение в достояние субъекта означало бы конец предметной действительности, то есть вообще всякой действительности.

 

«История и классовое сознание» следует Гегелю постольку, поскольку в этой книге отчуждение тоже уравнивается с опредмечиванием (если использовать терминологию «Экономическо-философских рукописей 1844 года» Маркса). Это фундаментальное и грубое заблуждение, безусловно, во многом способствовало успеху «Истории и классового сознания». Мыслительное разоблачение отчуждения, как уже было показано, тогда носилось в воздухе; очень скоро оно стало центральным вопросом той критики культуры, объектом изучения которой стало положение человека в условиях современного капитализма.

 

Буржуазно-философская критика культуры — достаточно вспомнить о Хайдеггере — была весьма склонна к тому, чтобы сублимировать общественную критику в чисто философскую, превратить по сути своей общественное отчуждение в вечное «условие человеческого существования», если употребить возникший позже термин. Легко уяснить, что этот способ изложения, характерный для «Истории и классового сознания», отвечал таким установкам, пусть даже автор следовал в этой книге другим, прямо противоположным идеям. Хотя отчуждение, отождествленное с опредмечиванием, рассматривалось как общественная категория (социализм как раз и должен ликвидировать отчуждение), однако неустранимость его существования в классовых обществах и, прежде всего, его философское обоснование сближали, тем не менее, это понятие с понятием «условие человеческого существования».

 

Это является следствием вновь и вновь акцентируемого в книге ложного отождествления противоположных категорий. Ведь опредмечивание на самом деле есть неустранимый способ проявления общественной жизни людей. А если принять во внимание, что всякая объективация в процессе практики, и прежде всего сам труд, является опредмечиванием, что всякий человеческий способ выражения, как то язык, человеческие мысли и чувства, опредмечиваются и т. д, то становится очевидным: мы здесь имеем перед собой общечеловеческую форму общения между людьми. Как таковая, эта форма опредмечивания, конечно, является нейтральной в ценностном плане: правильное в той же мере представляет собой опредмечивание, как и ложное, освобождение, — как и порабощение. Лишь когда опредмеченные формы выполняют в обществе такие функции, которые порождают противоречие между сущностью человека и его бытием, которые посредством общественного бытия угнетают, искажают, уродуют человеческую сущность и т. д., тогда возникают объективные общественные отношения отчуждения и, в качестве его необходимого следствия, все субъективные признаки внутреннего отчуждения. Этот дуализм не был распознан в «Истории и классовом сознании». Отсюда проистекают сложность и перекос в фундаментальной философско-исторической концепции книги. (Что феномен овеществления, чрезвычайно родственный феномену отчуждения, но ни социально, ни категориально не тождественный с ними, тоже употреблялся в книге в качестве синонима отчуждения, — это следует заметить только мимоходом).

 

Эта критика основных категорий не может быть исчерпывающей. Но даже при неукоснительном ограничении центральными вопросами следует хотя бы вкратце упомянуть отрицание аспекта отражения в познании [характерное для «Истории и классового сознания»]. Оно имеет два источника. Первым было глубокое отвращение к механическому фатализму, который обыкновенно шел рука об руку с механическим материализмом, и против которого страстно протестовал мой тогдашний мессианский утопизм, протестовало доминирование практики в моем мышлении, каковой протест опять-таки не был совершенно не обоснованным. Второй мотив проистекал из осознания истоков и укорененности практики в труде. Самый примитивный труд, уже простой отбор камней первобытным человеком, предполагает правильное отражение действительности, с которой он непосредственно соприкасается. Ни одно телеологическое полагание невозможно успешно осуществить без какого-то, пусть даже самого примитивного, непосредственного отображения действительности, которая этим полаганием практически подразумевается. Практика может быть выполнением и критерием теории лишь потому, что в основе всякой практики онтологически, в реальном качестве предпосылки лежит отображение действительности, рассматриваемое как правильное отображение. Здесь неуместно было бы останавливаться на деталях возникшей при этом полемики, на правомерности отрицания фотографического характера отражения, которое ему приписывается расхожими теориями отражения.

 

Как мне кажется, я не противоречил себе тем, что говорил здесь исключительно о негативных сторонах «Истории и классового сознания», считая, тем не менее, что в свое время, в своем роде эта книга совсем не была незначительным произведением. Уже тот факт, что все перечисленные здесь ошибки имели своим источником не столько частные особенности автора, сколько крупные, хотя нередко содержательно ложные тенденции того периода времени, придает книге в известный мере репрезентативный характер. Могучий, всемирно-исторический переход стремился тогда выразить себя теоретически. Пусть даже изложенная тут теория выразила не объективную сущность великого кризиса, а только типичную позицию в отношении его фундаментальных проблем, и в этом случае исторически она могла возыметь определенное значение. Так и произошло, как мне сегодня представляется, с «Историей и классовым сознанием».

 

При этом вышеизложенное никоим образом не подразумевает, что все без исключения мысли, выраженные в этой книге, являются ложными. Конечно, дело обстоит не так. Уже вводные замечания к первой статье дают такое определение марксистской ортодоксии, которое, по моему сегодняшнему убеждению, не только является объективно правильным, но даже и сейчас, на пороге ренессанса марксизма, может иметь серьезное значение. Я имею в виду следующее рассуждение: «Допустим (хотя это не так), что новейшими исследованиями была бы неопровержимо показана содержательная неправильность всех отдельных тезисов Маркса. Всякий серьезный «ортодоксальный» марксист мог бы безоговорочно признать эти новые результаты, отвергнуть все тезисы Маркса по отдельности, ни на минуту не отказываясь от своей марксистской ортодоксии. Ортодоксальный марксизм, стало быть, означает не некритическое признание Марксовых исследований, не «веру» в тот или иной тезис, не истолкование «священной» книги. Ортодоксия в вопросах марксизма, напротив, относится исключительно к методу. Это — научное убеждение, что диалектическим материализмом был найден правильный метод исследования, что этот метод можно разрабатывать, продолжать и углублять лишь в духе его основоположников. Что все попытки преодолеть или «улучшить» его вели и должны были приводить лишь к его опошлению, к тривиальности, к эклектике»[8].

 

Не испытывая ощущения крайней нескромности, я полагаю, что в книге можно найти еще немало столь же верных мыслей. Упомяну лишь о включении произведений молодого Маркса в совокупную картину его мировоззрения, в то время как тогдашние марксисты, в общем, склонны были видеть в них лишь исторические документы его личного развития. Десятилетиями позже это отношение было перевернуто таким образом, что молодой Маркс всячески изображался подлинным философом, а его зрелые произведения серьезно недооценивались. В этом «История и классовое сознание» не повинна, ибо в ней Марксово мировоззрение — правильно или неправильно — неизменно рассматривается как по сути своей единое.

 

Не следует отрицать также и того, что в ряде мест содержатся подходы к изложению диалектических категорий в их действительной бытийной объективности и движении, и тем самым прокладывается путь, ведущий к подлинной марксистской онтологии общественного бытия. К примеру, категория опосредствования определяется так: «Категория опосредствования как методологический рычаг для преодоления голой непосредственности эмпирии не является, стало быть, чем-то привносимым в предметы извне (субъективно), не является ценностным суждением, или долженствованием, противостоящим их бытию, но представляет собой раскрытие самой их подлинной, объективной, предметной структуры»[9]. Или, в тесной связи с этими мыслями, — разъяснение взаимосвязи между генезисом и историей: «Возможность того, что генезис и история совпадают или, точнее сказать, составляют моменты одного и того же процесса, возможно лишь потому, что, с одной стороны, все категории, в которых выстраивается человеческое существование, выступают как определения самого этого существования (а не только его постижимости); с другой стороны, потому, что их последовательность, их взаимосвязь и их соединение проявляются как моменты самого исторического процесса, как структурная характеристика современности. Последовательность и внутренняя взаимосвязь категорий, следовательно, и не образуют чисто логического ряда, и не упорядочиваются сообразно чисто исторической фактичности»[10]. Этот ход мысли логически завершается цитатой из знаменитого методологического рассуждения Маркса 50-х годов. Фрагменты, для которых свойственно подобное предвосхищение подлинно диалектико-марксистского истолкования и обновления Маркса, являются нередкими [в книге].

 

И если я здесь все-таки сконцентрировался на критике ошибочного, то это имеет существенные практические причины. Фактом является то, что «История и классовое сознание» оказывала на многих читателей сильное впечатление и оказывает его еще и сегодня. Коль скоро при этом действенными являются правильные ходы мысли, все в порядке, а мое отношение к ним как автора является совершенно неважным и неинтересным. К сожалению, мне известно, что в силу причин исторического порядка и в силу формируемой ими теоретической установки к самым действенным и влиятельным моментам в книге принадлежит то, что я рассматриваю сегодня как теоретически ложное. Поэтому я считаю себя обязанным при переиздании моей работы более чем через 40 лет сказать свое слово, прежде всего, об этих негативных ее тенденциях и предостеречь ее читателей от ложных решений, которых тогда, наверное, было трудно избежать. А ныне дело уже далеко не обстоит именно так.

 

Я уже указал на то, что «История и классовое сознание» в определенном смысле была резюме и завершением периода моего развития, начавшегося в 1918–1919 годах. Последующие годы делали это все более очевидным. Прежде всего, все больше утрачивал реальную (и даже только кажущуюся реальной) почву мессианский утопизм этого периода. В 1924 году умер Ленин. И партийные битвы после его смерти все сильнее сосредоточивались на вопросе о возможности построения социализма в одной стране. Конечно, сам Ленин задолго до этого говорил о такой теоретической, абстрактной возможности. Но казавшаяся близкой перспектива мировой революции оттеняла тогда ее чисто теоретический, абстрактный характер. То, что теперь дискуссия шла, напротив, о реальной, конкретной возможности, свидетельствовало, что в эти годы едва ли можно было дальше всерьез рассчитывать на близкую перспективу мировой революции. (На какое-то время она вновь обрисовалась только вследствие экономического кризиса 1929 года). В дополнение к этому III Интернационал после 1924 года с полным правом определил состояние капиталистического мира как «относительную стабилизацию». Эти факты означали также для меня необходимость теоретической переориентации. Весьма отчетливо начало решающего изменения [в моих взглядах] показало то, что в дискуссиях в РКП (б) я стоял на стороне Сталина, на позиции признания возможности социализма в одной стране.

 

Однако непосредственно это изменение существенным образом определялось, прежде всего, опытом партийной работы, накопленным в рядах Венгерской коммунистической партии. Свои плоды стали приносить правильная линия ландлеровской фракции. Строго нелегально работающая партия приобретала все большее влияние на левое крыло социал-демократии, так что в 1924–1925 гг. стали возможными раскол [социал-демократической] партии, основание радикальной, но сориентированной на легальность рабочей партии. Эта партия, нелегально руководимая коммунистами, поставила перед собой в качестве стратегической задачи установление демократии в Венгрии, увенчивающейся требованием республики, в то время как собственно нелегальная коммунистическая партия придерживалась старого стратегического лозунга о диктатуре пролетариата. Тогда я был тактически согласен с этим решением, но только во мне зародился и все больше усиливался целый комплекс мучительных, не разрешенных проблем, касающихся теоретической оправданности сложившегося положения.

 

Уже эти ходы мысли начали подрывать духовные основания периода [моего развития] между 1917 и 1924 годами. Наряду с этим ставшее столь очевидным замедление темпа развития мировой революции неизбежно подталкивало в направлении кооперирования всех до известной степени левых общественных элементов в борьбе против поднимающейся и усиливающейся реакции. Для нелегальной и леворадикальной рабочей партии в условиях режима Хорти в Венгрии это было чем-то само собой разумеющимся. Но и международное движение тоже выказывало тенденции, указывающие в этом направлении. Уже в 1922 году состоялся марш на Рим, а в последующие годы в Германии произошло усиление национал-социализма, росла сплоченность всех реакционных сил. Поэтому нужно было ставить на повестку дня проблемы единого фронта и народного фронта, а также продумывать их теоретически, равно как стратегически и тактически. При этом в редких случаях можно было ожидать каких-то ориентировок от III Интернационала, который все сильнее подпадал под влияние сталинской тактики. Эта тактика колебалась то влево, то вправо. Сталин в высшей степени роковым образом умножил эту теоретическую неуверенность, назвав в 1928 году социал-демократов «близнецами» фашистов. Этим была захлопнута дверь перед любым единым фронтом левых сил. Хотя в центральном для Советской России вопросе я стоял на стороне Сталина, я считал глубоко отталкивающей эту его позицию. Тем в меньшей степени она тормозила мой постепенный отход от ультралевых тенденций первых революционных лет, к тому же большинство левых группировок в европейских компартиях исповедовали троцкизм, в отношении которого я всегда занимал отрицательную позицию. Конечно, если взять Германию, политическая жизнь которой меня занимала более всего, то, выступая против Рут Фишер и Маслова, я никоим образом не доложен был обязательно испытывать симпатии к Брандлеру и Тальгеймеру. Я стремился тогда к самоуяснению, к достижению политического самопонимания относительно «подлинно» левой программы, которая могла бы противопоставить этим противоположностям, выявившимся, например, в Германии, нечто третье. Мечта о таком теоретически-политическом разрешении противоречий переходного времени осталась, однако, только мечтой. Мне так и не удалось найти удовлетворяющее даже только меня самого решение, и в этот период я совсем не выступал как практик и теоретик перед международной общественностью.

 

По-иному складывалась ситуация в рабочем движении в Венгрии. Ландлер умер в 1928 году, а в 1929 году партия готовила свой второй съезд. На меня была возложена задача написать проект политических тезисов съезда. Это поставило меня лицом к лицу с моей старой проблемой в венгерском вопросе: может ли партия одновременно ставить перед собой две различные стратегические цели (легальную — республика, нелегальную — республика Советов)? Или, если взглянуть на проблему с другой стороны: может ли партийная позиция в отношении государственной формы диктоваться по своему содержанию чисто тактической целесообразностью (то есть можно ли расценивать перспективу подпольного коммунистического движения как истинное целеполагание, а перспективу легальной партии — как чисто тактическую меру)? Детальный анализ социально-экономического положения в Венгрии все больше убеждал меня в том, что Ландлер, выдвинув в свое время стратегический лозунг республики, инстинктивно затронул центральный вопрос правильной революционной перспективы для Венгрии: даже в случае столь глубокого кризиса, какой переживал режим Хорти, кризиса, который создает объективные условия основополагающего переворота, для Венгрии невозможен прямой переход к республике Советов. Легальный лозунг республики следует, поэтому, конкретизировать в духе Ленина, ориентируясь на то, что он назвал в 1905 году демократической диктатурой рабочих и крестьян. Для большинства сегодня трудно понять, насколько парадоксальным казался тогда этот лозунг. Хотя VI конгресс Коминтерна упомянул эту возможность как возможность, общепринятым было мнение, что поскольку в Венгрии в 1919 году уже существовала Советская республика, шаг назад является исторически невозможным.

 

Неуместно было бы останавливаться здесь на этих расхождениях мнений. Тем более неуместно, что текст этих тезисов, каким бы революционизирующим ни было их воздействие на все мое дальнейшее развитие, едва ли может сегодня рассматриваться как все еще теоретически важный документ. Мое изложение для этого не являлось и не является ни достаточно принципиальным, ни достаточно конкретным, что отчасти было обусловлено также и тем, что я ослабил очень многие детали, рассматривал их чересчур общо, дабы сделать приемлемым главное содержание [проекта политических тезисов]. Но и при всем этом в Венгерской коммунистической партии разразился великий скандал. Группа Куна усмотрела в тезисах чистейший оппортунизм. Их поддержка моей собственной фракцией была довольно прохладной. Когда я узнал из достоверного источника, что Бела Кун подготавливает мое исключение из партии, как «ликвидатора», я отказался от дальнейшей борьбы, зная о влиятельности Куна в Коминтерне, и опубликовал «самокритику». Хотя я и был уже тогда крепко убежден в правильности моей точки зрения, но знал также, например, по судьбе Карла Корша, что тогда исключение из партии означало невозможность активного участия в борьбе против поднимающегося фашизма. Как «входной билет», обеспечивающий допуск к такой деятельности, я и написал эту «самокритику», поскольку при создавшихся обстоятельствах уже более не хотел и не мог работать в венгерском рабочем движении.

 

О том, насколько не всерьез относился я к этой самокритике, свидетельствует факт, что поворот в фундаментальной установке, который лежал в основе тезисов (правда, не получая в них сколько-нибудь адекватного выражения), с этой поры определил руководящую нить моей дальнейшей теоретической, равно как и практической деятельности. Само собой понятно, что даже самый сжатый очерк этого процесса уже больше не вмещается в рамки данных размышлений. Лишь в качестве документального подтверждения того, что здесь речь идет не о субъективной фантазии автора, но об объективных фактах, я приведу некоторые относящиеся к «Тезисам Блюма»[11] замечания Йожефа Реваи (1950-го года), где он, как ведущий идеолог партии, изображает мои тогдашние литературные воззрения как прямые следствия «Тезисов Блюма»: «Кто знаком с историей венгерского коммунистического движения, тот знает, что литературные воззрения, отстаивавшиеся товарищем Лукачем в 1945–1949 годах, находятся во взаимосвязи с его гораздо более ранними политическими воззрениями, которые он отстаивал в конце 20-х годов применительно к политическому развитию в Венгрии и стратегии коммунистической партии» [12].


Дата добавления: 2018-09-23; просмотров: 216; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!