ОЛИВЬЕ, КОТОРЫЙ НЕ ХОЧЕТ ДЫШАТЬ



 

 

Впервые я увидела Оливье, когда ему было два с половиной месяца. Его привезли ко мне воспитательница из социальной службы и сиделка из яслей.

Я представляюсь: «Меня зовут Каролин Эльячефф, я — психоаналитик. Тебя привезли ко мне по просьбе твоих яслей, чтобы мы все вместе разобрались, что у тебя не в порядке».

Воспитательница, в присутствии Оливье, рассказывает его историю.

Оливье попал в ясли, когда ему было всего двенадцать дней. Его мать, беременная уже в несчетный раз, решает родить анонимно, под буквой «X»[4]. Она заранее оповещает Службу социальной помощи детям, что не сможет воспитать еще одного ребенка и желает, чтобы у него было лучшее будущее, чем она может ему обеспечить.

Когда подходит срок родов, она не успевает добраться до родильного дома и рожает прямо в машине «скорой помощи». Перед тем как навсегда разлучить мать с младенцем, ей его показывают. Через сутки она покидает роддом, так как с трудом выносит плач чужих младенцев, но по телефону ежедневно справляется о состоянии своего сына. Когда Оливье прибывает в ясли на трехмесячный срок, в ожидании, когда его сможет усыновить приемная семья, мать приходит к сотруднице социальной службы, чтобы высказать свои пожелания относительно будущих приемных родителей для своего сына. Об отце Оливье известно лишь, что он является также отцом всех остальных детей в этой семье.

Первые пять недель своей жизни Оливье чувствовал себя очень хорошо.

Но сейчас его физическое состояние внезапно ухудшилось — это и является поводом для консультации: его лицо и голова покрылись корками и струпьями, из-за бронхита он тяжело дышит, с шумом вдыхая и выдыхая воздух, но температуры у него нет.

Я смотрю на Оливье, а он смотрит на меня. Состояние у него и в самом деле плачевное: кожа покрыта сыпью, дыхание очень затрудненное и он начинает плакать. Оливье плачет, а воспитательница рассказывает, что его мать очень понравилась персоналу роддома, а затем и яслей, и все думали (желали?), что она изменит свое решение и не откажется от ребенка. Все так думали, хотя и не говорили об этом вслух.

Во время очередной медицинской летучки сиделки стали обсуждать этот вопрос и сожалели, что, видимо, ошиблись. Сразу же после этой летучки Оливье и заболел, хотя не присутствовал на ней.

Я молча слушаю этот рассказ, делаю записи, смотрю на Оливье, а он смотрит на меня и плачет. Когда рассказ о его короткой жизни подходит к концу, он перестает плакать и я говорю ему:

— У тебя очень хорошая и мужественная мать, она знает, что не сможет тебя воспитать, как ей хотелось бы, и она приняла решение, которое считает хорошим для тебя: пусть тебя возьмет и воспитает другая семья. Люди, которые тобой сейчас занимаются, ничего тебе об этом не говорили, но надеялись, что твоя мама изменит свое решение — возможно, они внушили эту надежду и тебе. Сейчас они понимают, какая хорошая у тебя мама: она сказала правду, она действительно ради твоего блага хочет, чтобы тебя воспитала другая, приемная семья. Она хочет, чтобы у твоих приемных родителей кожа была не такая, как у тебя, а другого цвета. У тебя кожа черного цвета. Сейчас еще неизвестно, удастся ли найти для тебя приемных родителей с другим цветом кожи. Но тебе вовсе не нужно менять свою кожу. Ты всегда будешь сыном мужчины и женщины, которые тебя зачали, и твои настоящие, биологические родители навсегда останутся в тебе. До свидания, увидимся через неделю.

Неделю спустя Оливье прибывает ко мне на руках нянечки, которая привезла его из яслей. Я сразу вижу, что кожа у него совершенно очистилась, и это меня очень удивляет. Но я ничего об этом не говорю, нянечка тоже. Дыхание же, напротив, стало более затрудненным, чем прежде. И в яслях планируют подвергнуть ребенка серьезному обследованию. Пока нянечка говорит, Оливье засыпает и во сне дышит так же шумно. Нянечка рассказывает, что он много плачет, стремительно опустошает рожок с питанием, следит за ним глазами и улыбается после кормления. Она также сообщает, что скоро должно состояться первое заседание семейного совета и что мать Оливье не изменила своего решения. При этих словах Оливье открывает глаза, обращает к нам туманный взгляд, затем снова засыпает, но теперь он громко дышит уже не носом, а ртом.

Я начинаю говорить ему, поглаживая пупок[5] сквозь рубашечку:

— Когда ты находился в животе у своей мамы, ты еще не дышал. Твоя мать кормила тебя через плаценту, с которой ты был связан, соединен пуповиной. Эта пуповина шла вот отсюда, где лежит моя рука. Когда ты родился, ее перерезали. То, что я трогаю рукой — это твой пупок. Это шрам, который остался от пуповины. Когда ты родился, ты дышал, пуповину отрезали, ты отделился от своей матери, которая этого захотела. Может быть, ты дышишь так плохо потому, что надеешься снова найти мать, чтобы все было, как прежде — когда ты находился в твоей матери и еще не дышал. Но если ты решил жить, ты не сможешь жить не дыша. Твоя мать — в тебе, в твоем сердце. Тебя разлучили с ней не потому, что ты начал жить. И даже если ты не будешь дышать, тебе это не поможет снова ее найти.

Все это я говорю спящему Оливье. Постепенно его дыхание становится тише. Когда я замолкаю, то с волнением замечаю, что он дышит носом, его дыхательные пути очистились, шумы исчезли, я ощущаю только легкое дуновение от его дыхания. Я прямо-таки ошеломлена этим результатом. Мне хочется сказать об этом вслух, обратить на это внимание нянечки, словно я не верю собственным глазам и ушам.

Через месяц я узнаю, что дыхание у Оливье полностью нормализовалось. Уже подыскали и семью, готовую его усыновить. Через несколько дней состоится ее первая встреча с ребенком — ему исполнилось три месяца и неделя.

Возвращаясь к этому случаю (одному из первых), я очень четко вспоминаю свои мысли, чувства, ощущения: как в начале консультации я сомневалась, что сумею понять смысл болезненных симптомов, которые заметила у Оливье, выявить первопричину его страдания, как учил Лакан, а не просто лечить его внешние симптомы. Вспоминаю, какое волнение и страх я испытывала — ведь теория учит лишь общим правилам, как читать подсознание, но каждый сеанс — всегда первый и неповторимый. Помню, как сильно были напряжены у меня мышцы и психика, пока я слушала рассказ о ребенке, но как уже гораздо легче мне было выражать словами чувства и мысли, которые породил у меня рассказ о его жизни. И как мне помогла внутренняя убежденность, что он меня понимает. Но какая усталость и опустошение наступили у меня после консультации! И как согревало меня воспоминание о Франсуазе Дольто, которая принимала детей, уже не расставаясь с кислородным баллоном — в одном шаге от смерти и при этом такая живая. Еще одно расставание.

Мать Оливье сознательно дала ему жизнь. Отделение одного тела от другого было запрограммировано и произошло не в больнице, а в машине «скорой помощи», то есть почти в домашних условиях. И сразу же после появления на свет ребенок попал под заботливую государственную опеку. Благодаря этому он ощутил свое тело. И ощутил себя субъектом, желанным для окружающих.

Персонал яслей не мог удержаться от разговоров по поводу его матери и вполне естественных рассуждений, что «если она хорошая мать, то не покинет своего ребенка». Выражая подобным образом свои мысли, нянечки принимали желаемое за действительное.

Как раз после этого у Оливье начались кожные высыпания, происхождение и характер которых врачи так и не установили. Он изо всех сил старался подчиниться воле своей матери — быть усыновленным семьей с иным цветом кожи, который он тоже сможет перенять. Известно, что малыши верят, что у них тот же цвет кожи, что и у человека, который заботится о них.

Но для того, чтобы Оливье естественно и без осложнений привыкал к новым родителям, он должен знать, что его биологические отец и мать всегда будут оставаться в нем.

Так как нянечки надеялись, что биологическая мать Оливье вернется за ним, ребенок, настроенный позитивно по отношению к ним, не почувствовал пустоты, которую неизбежно порождает любая разлука с матерью. Но как только они вслух признали эту пустоту, Оливье сам пытается воссоединиться с матерью в единое тело, возвратиться к тому состоянию, когда он не был в одиночестве, а находился в своей матери — до того, как была перерезана пуповина. Перерезанная пуповина, неизбежно означающая отделение одного тела от другого, для Оливье стала означать еще и то, что с материнским телом он может воссоединиться не иначе, как только внутри себя.

Рассказав Оливье о пережитом им болезненном разрыве, я, надеюсь, помогла Оливье ужиться со своим собственным телом и спокойно расстаться с другим телом — телом матери.

 

ЗОЕ, НАРКОМАНКА ОТ РОЖДЕНИЯ

 

 

Зое — три месяца. Представив мне эту малышку, сопровождавшая ее сотрудница яслей рассказывает мне историю Зое.

Мать родила девочку анонимно. Имя ей дали уже в яслях. Несколько дней назад Зое получила официальное право быть удочеренной: ее биологические родители не воспользовались положенным трехмесячным сроком, чтобы изменить первоначальное решение. При рождении она весила 3 150 граммов. Мать не видела ее после родов. Она рожала под общим наркозом и не пожелала видеть своего ребенка. Мать и отец Зое ВИЧ-инфецированны. Зная об этом, мать подумывала об аборте, но так и не сделала его. Я знаю, что эта женщина несколько раз проверяла кровь на вирус СПИДа еще до рождения первого ребенка и дважды до того, как забеременела Зое. Вдобавок она еще и наркоманка и продолжала принимать героин во время беременности. Поэтому, едва родившись на свет, Зое сразу проявила все признаки абстинентного синдрома и к тому же она родилась ВИЧ-инфецированной.

Зое прибыла в ясли, когда ей было восемнадцать дней. Все эти дни она оставалась в родильном доме, где ее отучали от наркотика. Поначалу она была очень живым ребенком и с удовольствием опустошала рожки с питанием.

Но когда Зое было пять недель, у нее после ванны внезапно останавливается дыхание, кожа становится синюшной, давление падает. Нянечка встряхивает девочку — та снова начинает дышать и засыпает. После этого тревожного случая, опасаясь за жизнь девочки, ее на десять дней перевели в больницу для медицинского обследования. Из больницы она возвращается с воспаленной кожей на ягодицах, и нянечки (учитывая ее ВИЧ-инфецированность), впервые надевают перчатки, хотя они затрудняют контакт с ребенком. Общее состояние Зое очень изменилось:

она много спит, сама ничего не просит, но охотно выпивает даваемые ей рожки с питанием и постепенно прибавляет в весе.

Ко мне на консультацию ее привезли из-за диареи, которая не поддается никакому лечению и усиливает раздражение кожи на ягодицах.

Зое равнодушно висит на руках у нянечки. Я с трудом пытаюсь поймать вялый взгляд ее почти закрытых глаз.

Меня крайне озадачил услышанный мною рассказ: я впервые сталкиваюсь с ВИЧ-инфецированным ребенком и могу лишь догадываться о возможной эволюции инфецированности у грудного ребенка. Я не могу не осуждать ее родителей, а это мешает мне слушать Зое. Но тут я вспоминаю, что диарея — это одно из проявления абстинентного синдрома. Вот теперь мне есть что сказать Зое:

— Тебя привезли ко мне потому, что мы все стараемся понять, почему у тебя не проходит диарея, которую врачи никак не могут вылечить. Эта диарея у тебя из-за матери, которая тебя никогда не видела. Когда ты была у нее в животе, твоя мать принимала наркотики и ты принимала их вместе с ней. Когда ты родилась, твои родители решили за тебя, что тебя воспитает другая, приемная семья. У них был контакт с вирусом, из-за которого можно очень сильно болеть. И неизвестно, долго ли они еще проживут. Ты лишилась и матери и наркотика, который она принимала. Тебя хорошо лечили, чтобы отучить от наркотика, но, возможно, не вылечили от тоски по матери. Я думаю, ты страдаешь из-за отсутствия матери, и я хочу встретиться с тобой еще раз.

Слушая меня, Зое с трудом приоткрыла глаза, но как только я умолкла, глаза ее снова закрылись. После этого у меня начались летние каникулы, и я снова увидела Зое только два месяца спустя.

Зое уже пять месяцев. Нянечка говорит, что девочка чувствует себя значительно лучше. Она ничего не говорит о диарее, а я не задаю никаких вопросов. Зое, рассказывает нянечка, улыбается, проявляет живой интерес к внешнему миру, хорошо держит головку. Я же вижу перед собой неподвижную симпатичную девочку, с пустыми глазами, у которой не могу пробудить никакого интереса, несмотря на все мои старания: я разговариваю с ней, протягиваю ей разные предметы, напеваю песенку. Руки у нее горячие, но лежат без движения, глаза ни на что не реагируют. Я рассказываю ей ее собственную историю и историю ее родителей. Только когда я произношу слова «твоя родная мать», она взглядывает на меня и слегка выпрямляется. Я собираюсь закончить сеанс, но тут она начинает громко плакать. Я говорю ей:

— Я думаю, ты плачешь оттого, что когда твоя мать была беременна тобой пятый месяц, произошло что-то неизвестное мне. Может быть, в это время твоя мать больше всего хотела сделать аборт. Но теперь ты родилась, ты здесь, с нами, и ты можешь сама решить, хочешь ли ты жить.

Зое перестает плакать, закрывает глаза, и я прощаюсь с ней.

Месяц спустя я вижу, что Зое уже не такая сонная, как в прошлый раз. Она выглядит куда более оживленной и смотрит на меня с улыбкой, когда я разговариваю с ней.

Глаза у нее открыты, а взгляд — более веселый. По мнению нянечки, Зое чувствует себя очень хорошо. Кожа на ягодицах очистилась, к ней можно прикасаться голыми руками без перчаток. Последнее обследование не обнаружило вируса СПИДа в ее крови. Служба социальной помощи уже подыскала приемную семью, которая давно хочет усыновить ребенка, но еще не знает, что этот ребенок будет Зое. И сама Зое может уже думать о своих приемных родителях, хотя их еще не знает.

Пройдет еще два месяца и Зое (которой исполнится восемь месяцев) удочерит супружеская пара, которой дали информацию о биологических родителях Зое и о короткой жизни самой девочки.

Им сообщили также мое имя, так что у них есть возможность при желании обратиться ко мне, что они позже и сделают.

Родив ребенка под общим наркозом, мать Зое не видела ее после родов. Она не видела также, как перерезали пуповину. Она не признала младенца и не дала ему имени, что означало: она не хочет, чтобы он жил. Зое плохо перенесла расставание с матерью (вдобавок она отравлена наркотиком), но без осложнений пережила то, что осталась безымянной. Когда Зое было пять недель, произошел тот самый случай, когда после ванны у нее остановилось дыхание. Не нужно забывать, что при госпитализации происходит еще одно расставание — с персоналом яслей. В эту пору Зое не может ни жить, ни умереть.

Она своим телом воспроизводит процесс своего появления на свет: выход из воды (роды) провоцирует у нее утрату жизни (остановку дыхания). Ее глаза все время закрыты, как у матери, которая ее не видела, что означает отсутствие отношения к ней; желудок никогда не закрывается: она проглатывает содержимое рожков, когда ей их дают, но сама ничего не просит и тут же опорожняется через анальное отверстие. Зое пережила отсутствие наркотика, но не может смириться с отсутствием матери, которая не дала ей жизненной энергии — ни словом, ни своей волей. Первые пять месяцев Зое помогала жить забота всего ясельного персонала, и девочка переносила тлевший в ней огонек жизни на окружавших ее сиделок.

Контраст между тем, что говорила сиделка о хорошем самочувствии Зое и тем плохим состоянием, которое бросилось мне в глаза во время второй консультации, напомнил мне, что именно во время сеанса с помощью психоаналитика и переноса чувств (трансфера) заживляются подобные разрывы.

Но я не понимала, из-за чего Зое страдает. Я обратилась к ней со словами, которые уже приводила выше, но меня удручало собственное непонимание. Ее плач словно встряхивает меня — и тогда меня осеняет — ведь Зое сейчас сама подсказывает мне причину ее страдания, ее разрыва: с ней что-то произошло на пятом месяце беременности. Франсуаза Дольто учила нас, что если у ребенка в возрасте до девяти месяцев проявляются какие-то болезненные симптомы, расспросите родителей, что произошло в этот же срок, во время беременности.

Именно этим вопросом я и задавалась, когда говорила с Зое: возможно, когда мать Зое была на пятой неделе (или пятом месяце) беременности, она попыталась или настойчиво собиралась избавиться от ребенка — вспомним случай «внезапной смерти» Зое в возрасте пяти недель и ее полную прострацию в пятимесячном возрасте во время консультации — она воспроизводила то, что происходило с ней в утробе матери.

Но правильная интерпретация невозможна, если о состоянии ребенка рассказывает третий человек, не включенный самым ребенком в сеанс. Это нарушает курс лечения, блокируя ребенка от сферы учреждения, где он находится (или семейной сферы, если он живет с родителями), или школы. Только слушание в трансфере позволяет интерпретировать и объяснить ребенку то, что с ним происходит. Вот почему врач-психоаналитик никогда не расспрашивает нянечек (или в других обстоятельствах — родителей) о наличии и проявлении болезненного симптома. То, что считают полезным сообщить о теле ребенка и его состоянии, формулируют и произносят в его присутствии, эта информация при нем записывается в досье (то есть у нее остается и письменный след), но все эти слова ни в коем случае не должны быть обращены к ребенку до того момента, пока он тем или иным способом не даст понять, что сам хочет об этом говорить.

Совсем иное происходит, когда нянечка сообщает информацию о социальном статусе ребенка или его родителей (то есть, когда речь идет об усыновлении, помещении в определенное учреждение, о юридическом решении, принятом в пользу ребенка). В этом случае, когда прямо и словесно формулируют решения, касающиеся тела ребенка и его взаимоотношений с обществом, такая информация превращает его в субъект этих разговоров и помогает ему примириться с данным решением.

 

ФЛЕР, ДИТЯ ПОМОЙКИ

 

 

Прохладным днем, прогуливаясь по городскому саду, какой-то господин нашел новорожденную девочку, завернутую в розовые пеленки и засунутую в пластиковый мешок для мусора. Увидевшая это женщина отнесла малышку в полицейский участок, откуда ее отправили в больницу. Температура у нее была 35,5 градусов, а вес — 2 600 граммов. Левая ключица у нее оказалась сломанной, а пуповина аккуратно перерезанной. Врачи установили, что она родилась всего несколько дней назад. Ее назвали Флер[6].

Спустя тринадцать дней после того, как ее нашли, она поступила в ясли.

Ко всеобщему удивлению, девочка была вполне здорова. По закону она с первого же дня стала воспитанницей государства и власти принимали все меры, чтобы разыскать бросивших ее родителей.

Она оставалась здорова еще с месяц. После чего ее состояние в несколько дней резко ухудшилось: усилились до этого слабые хрипы в бронхах и кашель. У девочки начался бронхит, она стала задыхаться и на «скорой помощи» ее отвезли в больницу, в отделение реанимации.

Ясельная нянечка ежедневно навещает Флер в больнице и, по ее мнению, девочка чувствует себя плохо — она часто запрокидывает головку назад и не может произвести ни звука из-за интубации.

На шестой день пребывания Флер в больнице сотрудницы яслей обратились ко мне с просьбой помочь девочке. Я посоветовала одной из этих сотрудниц поговорить с Флер о следующем:

— рассказать ей о ее рождении (в связи с тем, что; она старается придать телу и головке положение, которое у нее было во время родов); сказать, что мы не I знаем, в каких условиях она родилась, но знаем, как ее нашли;

— сообщить, что ее родная мать покинула ее живой и доверила воспитание ее государству и что сама Флер тоже осталась жива;

— сказать, что неизвестно, увидит ли она когда-нибудь свою родную мать, которую сейчас разыскивает полиция;

— нам кажется, что Флер сама не знает, чего она хочет: жить или умереть; к ее выбору отнесутся с уважением, но здесь, в больнице, врачи обязаны делать все, чтобы маленькие дети не умирали;

— объяснить Флер, что ее мать живет в ней, а девочка думает, что легочное заболевание поможет ей вернуть то время, когда ее с матерью связывала плацента.

Очень скоро сотрудница пришла ко мне, чтобы рассказать, что она говорила с Флер, пока та спала. Перед ее уходом девочка проснулась и внимательно посмотрела на нее.

После этого ее состояние, к изумлению врачей, стало быстро улучшаться. И спустя два дня ее разрешили выписать из отделения реанимации. Сиделки радостно сообщили девочке, что ее выписывают из больницы. Однако, выписку пришлось отложить. У Флер началась диарея, она отказывалась пить из рожка и стала терять вес.

Проконсультировавшись со мной по телефону, сотрудница яслей сказала Флер, что, как мы поняли, ей очень трудно покинуть больницу.

Увидев радость сиделок, сообщивших ей о выписке, она, видимо, решила что никто не считается с тем: хочет она сама жить или умереть. Но сиделкам платят именно за то, чтобы они лечили ее и помогали ей жить. А вот ее мать пока не нашли. И хотя сначала Флер заболела, потому что пыталась удержать мать в своих легких, а затем исторгнуть из себя с помощью диареи, ее родная мать навсегда останется в ней. Все это девочка выслушала очень внимательно, нахмурив брови. Когда заговорили о диарее, она заснула.

После того как Флер вернулась в ясли, ее раз в две недели привозят ко мне на консультацию. Ее физическое состояние не назовешь стабильным: временами возвращается кашель, вес тоже колеблется.

На третьем сеансе нянечка сообщает, что Флер чувствует себя хорошо и у нее более живая реакция на все, чем прежде. Нянечка подчеркивает, что девочка стала более коммуникабельной, и ее здоровье вызывает уже меньше беспокойства, разве что Флер остается все-таки несколько вялой.

Однако во время сеанса вся ее вялость исчезает. Она надрывается от плача, демонстрируя, как я понимаю, свою боль и гнев, о чем я ей и говорю, попутно объясняя, почему она находится в яслях.

Прошло еще две недели и дыхательную гимнастику и массаж отменили: девочка кашляла теперь только, когда сердилась. Она начала улыбаться, ворковать, поднимать головку. Но на моих сеансах — никаких улыбок. Сдвинув брови, она очень серьезно слушает меня и смотрит во все глаза. Я буквально тону в огромных, широко распахнутых глазах Флер, которая напряженно, требовательно и не мигая смотрит мне прямо в глаза.

И чтобы не утонуть в ее бездонных глазах, я перевожу взгляд на ее живое лицо и нахмуренные брови. За несколько дней до заседания семейного совета, которому предстоит решить судьбу Флер, у нее началась рвота. А в день, когда ей сообщили, что подыскали приемных родителей, температура у нее подскочила до 39 градусов.

Во время сеанса, на котором все это мне сообщает нянечка, Флер, как всегда — сама серьезность. Я говорю ей, что у нее есть возможность обрести семью и мы надеемся, что она сама определит, подходит ли ей эта семья: «Ты сама решишь, нравится тебе эта семья или нет, как ты сама решала: жить тебе или умереть».

При этих словах Флер взглядывает на меня с легкой и обезоруживающей улыбкой и поднимает голову.

Еще две недели спустя Флер приезжает ко мне в последний раз вместе с приемными родителями.

Девочка уже несколько раз встречалась с ними в яслях, и эти встречи внешне прошли вполне благополучно. Ее внес на руках приемный отец. На время разговора он передал ее матери. Удобно устроившись на ее руках, она углубила свой взор в материнские глаза и ни разу не взглянула в мою сторону. Взволнованные родители рассказывают мне о первых встречах с Флер и о том, как они счастливы, что могут ее удочерить. И как они благодарны биологической матери Флер: покинув девочку, она тем самым подарила им возможность воспитать ребенка!

Факт остается фактом: Флер была выброшена на дорогу, как ненужный мусор. Она физически преодолела крайнее одиночество, боль, холод, голод, угрожавшую ей смерть (ведь она уже почти превратилась в предмет, так как ее нашли без признаков жизни).

Рассказывая и объясняя ей все, что с ней произошло и происходило, ей помогли выжить и психически, благодаря символическим и воображаемым связям, которые она смогла создать, слушая наши объяснения.

«Аккуратно» перерезанная пуповина, описанная в медицинском досье Флер, подтверждает, что реальное отделение одного тела от другого произошло. А легочные заболевания, начавшиеся после того, как Флер была принята миром, означают, что не произошло процесса символизации с помощью слов, начинающегося с момента получения ребенком имени. Флер оторвалась физически от своего источника жизни, а связаться с ним снова с помощью символов она не смогла. Ее тело, найденное на помойке и оказавшееся без каких-либо связей, начало болеть, начало умирать, чтобы не умереть, потому что, как писал Д.Васс, «желание жить рождается только тогда, когда в теле возникает угроза для жизни».

Важно было сказать Флер, что она «может умереть», если как субъект она на самом деле хочет и может жить, даже разлученная по воле матери с источником жизни. Ее биологическое тело оживает всякий раз, как только возникает возможность создать новую связь, отдаться жизни. Когда нянечки «ухаживают» за Флер, она посредством своей дыхательной системы демонстрирует, с каким трудом проникает в нее воздух, еще один источник жизни. На предстоящее заседание семейного совета, который должен упорядочить ее жизнь, она реагирует рвотой — на уровне пищеварительной системы. Когда ей сообщают о приемных родителях, у нее поднимается температура — и это у ребенка, который выдержал такой холод при переходе из внутриутробной жизни во внешний мир[7].

Если покинутый ребенок выживает, он вырастает куда более закаленным, чем другие дети: им движет желание жить, подвергнутое суровому испытанию. В современной больнице его телу практически не дадут умереть, а вот его психика — в опасности. Аналитическая терапия позволяет ребенку обрести внутренние семейные связи и в принципе уже к трем годам он может освободиться от зависимости от своих родителей (особенно если он их не имеет), даже если и нуждается еще в помощи взрослых.

Перечитывая свои заметки, я заметила, с каким доверием я говорила с четырехмесячной Флер о ее будущей приемной семье — я чувствовала, что она уже способна хотеть быть удочеренной и самостоятельно выбрать свою будущую семью.

Избранные ею родители с помощью слов признали родную мать девочки и ее настоящий возраст — пять месяцев (а не просто менее девяти месяцев, как туманно выражаются иные приемные матери, умалчивая о настоящей матери ребенка, словно они сами произвели его на свет). Они признали и место ребенка в области символических связей.

И я подумала: как мало мы знаем о раннем развитии человеческого интеллекта!

 

КУКЛА БЕЛЛА

 

 

Когда Беллу впервые привезли ко мне на консультацию, ей было четыре с половиной месяца. В ясли она попала в двухнедельном возрасте.

Воспитательница, заведующая отделением и нянечка, которые сопровождают девочку, рассказывают при ней ее историю.

Белла родилась по истечении сорока одной недели беременности и при рождении весила 3 450 граммов.

На седьмой день ее пребывания в роддоме у нее началась такая сильная рвота, что ее на неделю поместили в больницу, в отделение для новорожденных. В ее досье записано, что еще в роддоме она начала улыбаться, а в больнице привязалась к ухаживающей за ней медсестре, которая подарила девочке плюшевую игрушку.

В двухнедельном возрасте Беллу отправили в ясли, потому что мать во время беременности не обращалась к врачам и родила ее анонимно. Известно, что ее мать — наркоманка и уже четыре года носит в крови вирус СПИДа. Белла родилась тоже ВИЧ-инфецированной. А ее рвоту и обезвоженность организма, которые произошли у нее на седьмом дне жизни, врачи квалифицировали и лечили как абстинентный синдром (то есть лечили от наркомании).

Сразу же после родов мать увидела ребенка и тут же попросила, чтобы его убрали. Неизвестно, говорила ли мать с девочкой, но имя Белла ей дала акушерка. Девочка показалась ей очень хорошенькой и она сочла, что имя Белла (означающее «прекрасная», «красавица») подходит ей как нельзя лучше. Об отце известно лишь, какой он национальности, и то, что он не женат на ее матери, которая живет одна.

По закону Белла уже перешла под полную опеку государства: трехмесячный срок, в течение которого родители имеют право признать своего ребенка, истек. Результаты анализов крови на вирус СПИДа вскоре стали негативными, но их регулярно повторяют. И семейный совет решил подождать еще несколько месяцев, прежде чем подыскать ей приемных родителей.

На консультацию ко мне ее привезли по следующей причине: за четыре с половиной месяца своей жизни Беллу уже трижды госпитализировали, причем каждый раз ее увозили на «скорой помощи»; и персонал яслей надеется, что ей поможет психоаналитик.

Когда Белле было пять недель, ей срочно удаляли грыжу яичника (самого скрытого символа ее будущей женственности), и хирург был вынужден удалить и сам яичник. На следующий день после операции она возвращается в ясли более спокойной, чем прежде, словно испытывая «облегчение», как показалось нянечкам. Может быть, ее больше не мучили боли.

В двухмесячном возрасте ее снова госпитализировали на две недели: у нее начинаются бронхит, респиратурная недостаточность и диарея.

Замечено, что даты ее госпитализации каждый раз совпадают с отсутствием ухаживающей за ней нянечки. И так как у той приближаются каникулы, она сама проявляет беспокойство, как бы ее отсутствие не отразилось негативно на здоровье Беллы. Курс лечения у девочки довольно сложный: дыхательная гимнастика, медикаменты и прочие процедуры — все это требует круглосуточного ухода за ней.

В то время, как мне рассказывают о Белле, она удобно сидит на коленях своей нянечки и смотрит: на меня и всех присутствующих, широко улыбается, с удовольствием воркует, короче говоря — старается всем понравиться. Белла приводит в восторг всех присутствующих и все стараются развеселить ее еще больше.

И если меня что-то удивляет, так это моя собственная реакция: во-первых, эта девочка не приводит меня в восторг, как других, а кроме того, я не чувствую, да, не чувствую ничего из того, что она пережила. Ни ее появление на свет под буквой «X», ни ее позитивная реакция на вирус СПИДа, ни абстинентный синдром, ни ее частые госпитализации не вызывают у меня никакого ответного чувства. После того, как я поработала уже с Оливье, Зое, Флер и другими детьми, я сама осознаю разницу в своих реакциях. Но когда приходит время обратиться к Белле, я мобилизую весь свой опыт, чтобы сказать ей то, что положено говорить в таких случаях: что она никогда больше не увидит свою родную мать, которая произвела ее на свет живой и пожелала, чтобы ее воспитала другая семья; что в первый раз ее положили в больницу, чтобы вылечить от наркотиков, которые принимала ее мать и она вместе с матерью; и что, возможно, легче вылечить от наркотиков, чем от разлуки с матерью. И что я хочу встретиться с ней еще раз, чтобы попытаться понять, почему ей так трудно привыкнуть к собственному телу, хотя она ждет приемных родителей.

Пока я говорю, Белла наклоняется вперед, отворачивается от меня, чтобы заглянуть в глаза нянечки. Когда я умолкаю, она тут же выпрямляется и снова начинает всем улыбаться.

Мы назначаем дату следующего сеанса. Я чувствую себя крайне неловко: у меня такое чувство, что произносила готовые, ходульные фразы, но так и не смогла понять, что же происходит с этой малышкой. Я близка к тому, что бы задуматься: не пора ли мне сменить профессию?

В день, на который назначена следующая консультация, заведующая отделением яслей заранее предупреждает меня по телефону, что несколько дней спустя после первого сеанса у Беллы начался острый бронхит и ее срочно госпитализировали. В первые три дня ее состояние так стремительно ухудшалось, что пришлось перевозить ее на «скорой помощи» в отделение реанимации другой больницы, где дыхание ей поддерживают с помощью кислородного аппарата. Как раз сегодня сотрудница яслей идет навестить Беллу и спрашивает меня: что она должна ей сказать?

Моя собеседница жаждет услышать от меня важные для девочки слова, но я говорю лишь то, что подсказывает мне опыт, а не чувства, отсутствие которых меня очень тревожит.

День был утомительный, но все консультации младенцев прошли без осложнений. Обсуждая после работы трудный случай Беллы с моими коллегами, я прихожу к мысли, что вместо того, чтобы паниковать и немедленно менять профессию, нужно все-таки постараться понять, что же происходит с этим ребенком.

Я беру заведенное мною досье и начинаю вспоминать первую встречу с Беллой. Поведение сотрудниц яслей было вполне обычным: они не могли скрыть беспокойства по поводу здоровья Беллы. Однако в медицинской карте нет ни одной записи, которая отражала бы что-то тревожное. Зато я отметила: «Белла очень коммуникабельна». Как правило, я не употребляю этого термина, но в данном случае мне подсказала его сотрудница яслей.

Я задумалась об этом и вспомнила, какой увидела Беллу: она выглядела явно старше своего возраста, так как целый час просидела совершенно самостоятельно и вдобавок непрерывно ворковала, улыбалась и играла. Настоящая куколка! Вот именно, куколка, в которой не было ничего настоящего. И тут я поняла, почему она не вызывала у меня ответного чувства: безжизненные куклы уже давно не интересуют меня.

В своих записях я отметила также перемену в ее поведении, тот минутный уход в себя, когда я обратилась к ней, хотя ничего существенного я не сказала, потому что в тот день еще не осмелилась признать и тем более выразить вслух свою отстраненность, которая мешала мне действовать, как в других случаях. Я была уже готова признать свою полную несостоятельность и забыла об эффекте контр-трансфера (контр-переноса). Забыла, что анализируемый человек, и в частности его трансфер, могут вызывать у аналитика сумму бессознательных реакций или контр-трансфер.

И только теперь, вспоминая эту, по сути, не удавшуюся встречу, я впервые испытала горячее участие к этой малышке: не успело ее тело отделиться от тела матери, как она была с ней разлучена. Но девочка показалась очень хорошенькой акушерке, и та сразу же дала ей имя — с этого и начался для девочки процесс символизации, связанный с собственным именем. Ее связи с источником жизни были еще столь слабы и непрочны, что она, видимо, решила, что для того чтобы выжить, она должна изо всех сил стараться походить на собственное имя. И она так силилась быть для всех милой и красивой, что превратилась в маленького робота. Этот грудной ребенок подчиняется требованию «быть всегда хорошей», которое, как ей кажется, предъявляют ей все взрослые. Она старается жить, но живет все время притворяясь. Как я позже узнаю, она всегда так обворожительно улыбается, что все взрослые уже издалека обращают на нее внимание, стремятся ее приласкать и приходят в восторг от этого жизнерадостного и красивого ребенка. Все это убеждает ее, что она ведет себя правильно и должна притворяться и впредь. Когда ей становится невмоготу сдерживать затаенную боль и подавляемый бунт, она очень тяжело заболевает.

Болезнь — единственное состояние, когда она позволяет себе не притворяться и быть естественной, «настоящей», то есть освободить от узды свое тело, заведомо зная, что все равно привлечет к себе всеобщее заботливое участие и внимание. Ведь рассказывая мне о Белле, ее называли или очень «коммуникабельной» или «очень больной». Между этими двумя состояниями — ничего другого, пустота.

С каким нетерпением ждала я теперь телефонного звонка от сотрудницы яслей! Наконец-то Белла стала для меня живой и понятной, и мне было гораздо проще и легче объяснить, что мне самой открылось в этой девочке. Я попросила сотрудницу как можно скорее вновь навестить девочку в тот же день. С волнением слушала я рассказ о том, как Белла сильно сжала ее руку, когда та заговорила обо мне.

После этого дыхание у Беллы нормализовалось и она уже могла обходиться без кислородного аппарата. Когда она увидела заведующую отделением яслей, она встретила ее широкой улыбкой до «самых ушей». Сотрудница яслей сказала Белле, что она вовсе не обязана улыбаться ради того, чтобы о ней заботились и Белла перестала улыбаться. Сотрудница сказала также, что девочка вовсе не должна каждый раз тяжело заболевать, чтобы выразить свою боль: ее смогут понять и останутся с ней, даже если она будет грустной. Белла заплакала, чего раньше никогда не случалось, и плакала полтора часа. Сотрудница яслей не пыталась утешить девочку, но ни на минуту не отлучалась от нее и продолжала говорить с ней, несмотря на плач, хотя это было довольно тяжело.

Я не буду подробно рассказывать, что было дальше. Скажу лишь, что никаких внезапных чудес не произошло. Но в последующие месяцы Белла заразилась благословенной для нее в ту пору болезнью — ветрянкой, которая так изукрасила ее красивое личико, что никто уже не сбегался, чтобы полюбоваться на эту обворожительную кроху. К очередным каникулам ее любимой нянечки на сей раз тщательно подготовились: на эти дни Беллу поместили в больницу для дополнительного обследования.

Не успела девочка вернуться в ясли, как у нее начались отит и пневмония. Но они протекали не в тяжелой форме, и Беллу лечили в яслях. И это было очень важно, потому что до сих пор Белла, чтобы выразить свое естество, всякий раз оказывалась на грани жизни и смерти. И у меня есть основания предполагать, что быть «настоящей» для Беллы — это как раз и означало «умереть».

Тем временем врачи после долгих наблюдений и размышлений пришли к выводу, что потребляемое ею питание помимо пищевода попадает и в «другое горло», то есть в трахею, куда оно проникает в виде столь мельчайших частиц, что их невозможно выявить с помощью клинических анализов. Тем не менее они служат постоянным переносчиком инфекций, которые вызывают у Беллы легочные заболевания. В числе прочих рекомендаций они посоветовали отменить рожки и перевести девочку на более основательное питание. Вопреки нашим ожиданиям, Белла охотно перешла на обычную пищу.

Совпадение? Но совершенно независимо от меня эти врачи тоже сочли, что у Беллы все обманчиво и ложно: она вроде бы очень охотно пьет из рожков и никогда не задыхается во время кормления, а на самом деле пища попадает «не в то горло». То же самое и с ее постоянной чарующей улыбкой, которая производила на всех совершенно обманчивое впечатление и вовсе не отражала ее подлинного душевного состояния.

Теперь, когда я выхожу в зал ожидания, чтобы забрать Беллу на прием, она смотрит на меня совершенно серьезно и нахмурив брови. И уже никаких улыбок!

А перед этим несколько сеансов подряд она непрерывно плакала — от начала до самого конца. В ее поведении и плаче я подмечала едва заметные ньюан-сы, которые старалась обозначить словами. Наблюдая ее физиологические проявления (например, перед сеансом у нее подскакивала температура), нарушения в дыхательной системе, хрипы и уже зная врачебный диагноз, я с помощью слов могла объяснить проблему «ложного пути» и постепенно выявить корни разрыва с «настоящим».

В десять месяцев Белла чувствует себя уже просто превосходно: теперь она (наконец-то!) сердится, если чем-то недовольна, не боясь при этом разонравить-ся своим нянечкам. Она отказывается есть то, что ей не по вкусу, хотя еще недавно она охотно глотала все, что ей давали.

Она дорожит своими игрушками, потому что понимает, что ей что-то принадлежит.

Теперь она спит в яслях, в своей кровати, потому что болезненные симптомы прекратились и лечение закончилось.

Благодаря энергии и настойчивости нянечки Беллы семейный совет раньше намеченного срока пересмотрел вопрос об ее удочерении и свой первый день рождения годовалая Белла празднует уже в доме своих приемных родителей.

Я долго не могла понять, почему меня так увлекает психоанализ грудных детей, ведь я вовсе не отличаюсь страстной любовью к детям, тем более к грудным, да у меня и нет какого-либо особого дара угадывать их ощущения. И только совсем недавно, разговаривая с другом-хореографом, я внезапно нащупала ключ к разгадке этого моего увлечения, которое уходит в мое детство.

Поскольку я упомянула хореографию, вы сами можете догадаться, что для меня существует определенная связь между хореографией и экспрессией тела. Как и все маленькие девочки, я мечтала стать танцовщицей, пока меня не охладило строгое родительское замечание: «Если хочешь быть артисткой, ты должна стать самой лучшей!»

Поскольку в детстве у меня было много увлечений, мне было нетрудно отказаться от карьеры профессиональной танцовщицы. Но я продолжаю заниматься танцем, который доставляет мне подлинное наслаждение, свободное от какого-либо тщеславия и внешне не связанное с моей психоаналитической практикой. Это наслаждение полностью зависит от профессионального уровня и доброжелательности педагога, главное для меня — не сама хореография, физические упражнения или «грация» танца, а осознание четкости и правильности совершаемого мною движения, и я целиком завишу от словесных оценок преподавателя. Если я слышу «хорошо», эта оценка оказывает на мое тело незамедлительное и долгодей-ствующее воздействие и совершенно иной, лишь сиюминутный эффект, оказывают неприятные оценки вроде: «Держись прямо!» Ведь в данном случае от меня требуют казаться прямой, а не чувствовать себя прямой. И если уж сравнивать психоанализ с танцем, то психоанализ значительно сложнее искусства танца.

Суть психоанализа заключается в том, чтобы собственным телом почувствовать, какое воздействие на тело ребенка оказали какие-то слова и события, а затем обозначить словами эти ощущения, чтобы слова психоаналитика произвели, в свою очередь, необходимое воздействие на ребенка.

В данном случае нельзя сказать, что с нами говорит тело ребенка. Тело — это лишь сосуд, из которого до нас доносится язык подсознания.

Этот разговор с хореографом, который состоялся незадолго до моей встречи с Беллой и прояснил мне причины моего увлечения психоанализом, помог мне впоследствии понять и неудачу первого сеанса с Беллой: в тот день я еще не осознала, что из-за контр-трансфера (то есть несостоявшегося переноса чувств) тело этой малышки не оказывает на меня никакого воздействия, а предыдущий опыт и теоретические знания не могут подсказать, что же с ней происходит.

Как же так? Когда я в стольких случаях чувствовала консультируемых малышей, то полностью доверяла себе, а стоило мне однажды что-то не почувствовать, как я сразу разуверилась в себе и была уже готова сменить профессию. И объяснение, представьте себе, я снова нашла в танце. Научившись хорошо владеть своим телом, я стараюсь не вспоминать родительское требование «быть самой лучшей», но это не значит, что с возрастом я стала менее уязвимой: если у меня что-то не получается (в данном случае я не могла услышать и понять ребенка собственным телом), значит сама виновата, значит это моя ошибка. Когда во время моей первой встречи с Беллой я пыталась отыскать ответ на мучивший меня вопрос (что с ней происходит?), мне припомнилась теория Винникота, объясняющая случаи сотворения ложной личности, фальшивого «я», призванных спрятать и защитить подлинную сущность человека, его подлинное «я». И я хочу привести характерную фразу Франсуазы Дольто, которую она произнесла в начале сеанса с маленьким Домиником. Этот мальчик гордо заявил ей: «Я совсем не такой, как все. Иногда я просыпаюсь и думаю, что только что пережил настоящую историю». На что Франсуаза Дольто немедленно ответила: «Значит, тогда ты сам стал ненастоящим».

И только после того, как я научилась анализировать мои собственные возможности и способности к восприятию, я смогла «связать тело со словом» (по удачному выражению моего друга психоаналитика Люсьена Коха). Все это доказывает, что ни один психоаналитик не в состоянии проникнуть глубже того, чем позволяют ему собственные внутренние преграды.

Психоанализу не подвергают всех детей, которые содержатся в яслях. Это было бы не только невозможно, но и нежелательно. Но если какой-либо коллектив или учреждение берут на себя заботу о ребенке, они обязаны обеспечить ему необходимые условия для того, чтобы этот ребенок вырос человеком (мужчиной или женщиной), чье достоинство всеми уважается.

В яслях Антони, где уже давно осознали свою коллективную ответственность за своих питомцев, выработали два важных принципа.

Первое: помещение ребенка в ясли само по себе не является негативным фактором; напротив, оно «благотворно для ребенка, если он понимает, что общество по отношению к нему несет определенные обязательства; и он тоже несвободен от обязательств по отношению к обществу и должен противостоять всему, что может привести его к преждевременной физической или психической смерти» (как писала Франсуаза Дольто).

Второе: ребенок в любом возрасте имеет право на психоанализ, если этого требует его здоровье. И ребенка обязаны рассматривать не просто как носителя симптомов семейной патологии, а как «самостоятельный субъект». Он не только имеет «право на слово»: это слово должно быть «услышано» и воспринято, как мы воспринимаем любую информацию. Если он не говорит или еще не умеет говорить, его тело способно рассказать о пережитом или переживаемом им опыте. Тело может рассказать не только о нанесенном ему физическом ущербе или симптомах внутренних заболеваний, но и о страданиях личности.

Поводом для консультации у психоаналитика могут служить как физиологические нарушения (нарушения дыхательной системы, повторяющиеся инфекционные заболевания, нарушения в пищеварении, кожные заболевания и т. д.), так и поведенческие (недостаточный динамизм, некоммуникабельность, аутизм, склонность к насилию, расстройство речи). И в этих случаях очень важно взаимодействие биологии с психоанализом, что наблюдается не часто.

Говоря о таких серьезных нарушениях, было бы упрощением утверждать, что человек заболевает потому, что его не любят и что любовь способна разрешить все проблемы. Никакие заботы не могут иногда помешать таким детям умереть — столь велики испытываемые ими страдания, препятствующие также и процессу символизации. Так случается чаще всего тогда, когда не стремятся выявить корни происхождения этих страданий.

 

ГЛАВА 2. ПАПА УБИЛ МАМУ

 

Не всем повезло стать сиротой.

Жюль Ренар

 

Психология убийц притягивает всех и каждого. Убийство, совершенное из ревности, служит неиссякаемым источником для художников слова и кино. Во Франции к подобного рода преступлениям относятся даже с некоторым снисхождением. Вся пресса, к великому удовольствию своих читателей, непрерывно пишет об убийцах. Телевидение также предоставляет им слово, и расценки за их откровения прямо пропорциональны любопытству благодарной публики, довольной тем, что видит их за решеткой. Детская преступность пугает взрослых — ведь каждый из них может стать жертвой малолетних преступников и понимает, что нельзя отмахиваться от этого социального зла. Известно, что представительницы женского пола среди убийц и малолетних преступников в меньшинстве (позитивный результат общественного порядка, где доминируют мужчины?).

Условия жизни детей, родившихся в тюрьме, во время заточения их матери за совершенное ею преступление, также не обойдены вниманием; их изучают и вносят изменения в условия содержания, чтобы сохранить связь матери с ребенком. Жестокое обращение с детьми и преступления, жертвами которых становятся дети, вызывают яростное возмущение и даже расправы, в том числе среди заключенных. О таких фактах сообщают лишь в разделах происшествий, подогревая пылкую убежденность сторонников смертной казни. Гнев и отвращение, которые вызывают у нас убийцы, некоторым образом отражают нашу неспособность каждый раз противостоять собственным садистским наклонностям, которые мы проявляем по отношению к детям: кто не помнит, словно это было вчера, унижения, испытанного в детстве? Кто ни разу в жизни не злоупотребил властью в отношении ребенка? Разве возникла бы необходимость принимать Всемирную Декларацию прав ребенка, если бы эти права столь часто не нарушались в мире, претендующем на то, чтобы именоваться цивилизованным?

Однако, насколько мне известно, до сих пор мало кто занимается нарушениями, которые бывают у детей убийц, появившихся на свет в момент трагедии. Их крайне редко приводят на консультации к психоаналитикам. Если такие дети живут в семье, то близкие делают все, чтобы сохранить свою драму в тайне. А если эти дети переходят под опеку государственного учреждения, там делают все, что ребенок на самом деле или хотя бы внешне забыл, что произошло с его родителями. Однако некоторым психоаналитикам приходилось иметь дело с людьми, чьи предки совершили преступление или участвовали в коллективном преступлении (особенно во время последней войны). Я консультировала маленьких детей (родители которых были убийцами) в то время, когда они жили в яслях Антони или уже в приемных семьях. Детские страдания, особенно если их первопричиной послужило насилие, доставляют много хлопот людям, которые взяли на себя трудную задачу: усыновить и воспитать таких детей.

То, что сокрытие факта усыновления может оказать более разрушительное воздействие, чем правда о происхождении ребенка, хотя и не без труда, но все же вошло в коллективное сознание нашего общества. Но это не распространяется на случаи, когда родители совершили преступление, независимо от степени его тяжести. И вот их дети должны как-то строить себя, свою личность, имея за плечами такой страшный жизненный опыт — утрату близкого человека (чаще всего — матери, брата или сестры) и разлуку с родителем, который к тому же еще и убийца.

Что делать в таких случаях, когда один из родителей убивает другого, а ребенок является сыном или дочерью одновременно и убийцы и его жертвы? Нужно ли говорить ему правду? И в какой форме?

Не хуже ли замалчивать подобные факты, если мы хотим позволить ребенку самостоятельно найти ответы на такие трудные вопросы — в соответствии с действующими в стране законами?

Опыт показывает, что когда от ребенка скрывают правду, дабы не подталкивать его к извращенной идентификации или желая уберечь его от «травматизма», — это замалчивание на деле не только не спасает от травм, но приводит к различным патологическим проявлениям в нескольких поколениях.

Вот, к примеру, одна короткая история — хотя таких историй можно было бы привести великое множество.

Девятнадцатилетняя Н. - мать маленького мальчика, которого по решению суда поместили в ясли, чтобы оградить от жестокого обращения со стороны матери. Сама она с младенческого возраста была воспитана приемной семьей, о которой сохранила самые добрые воспоминания. Ей никогда не говорили, кто были ее настоящие родители и почему ее удочерили. В восемнадцать лет она сошлась с человеком, который начал ее бить с первых же дней беременности. После родов ей трудно было заниматься сыном. Как раз в это время она разыскала, наконец, своих биологических родителей и узнала, что ее отец убил одного из ее братьев, когда ей самой было всего два года.

Ее сожитель продолжал избивать и ее и сына. Во время одной из таких семейных сцен она сама побила сына, после чего ее арестовали, а ребенка поместили в ясли. На суде всю вину за жестокое обращение с сыном она взяла на себя. Хотела «выгородить» своего друга, как она сказала мне потом.

Сама она не видела никакой связи между своим прошлым и сегодняшними проблемами.

Люди, которые хотели «защитить» ее от страшной тайны, на самом деле невольно подтолкнули эту молодую женщину (против ее собственного желания) перевести историю ее семьи не в слова, а в действия.

Ее сын, который попал в ясли в двухмесячном возрасте, а ко мне — шестимесячным, явно отстает в своем развитии: он плохо двигается и ему не хватает коммуникабельности, что с возрастом может усугубиться.

Даже в тех случаях, когда решаются сказать правду ребенку, нелегко найти необходимые щадящие слова. Да и правда от этого не становится менее ужасной. Поэтому чаще всего и стараются «защитить» ребенка от этой правды, хотя и понимают, что ничего это ему не даст.

В итоге ему или вообще ничего не говорят («ребенок еще слишком мал, чтобы что-то понять»), или сообщают лишь часть правды. Обычно также фальсифицируют факты: папа уехал, мама скоро вернется; он или она сделали это не нарочно. Лишь бы ребенок не узнал, что его родители преступили закон. Люди опасаются, что это горькое знание причинит ребенку не только боль. Они полагают, что у него возникнет искушение поступить таким же образом («каков отец, таков и сын»).

Почему нам, взрослым, так трудно говорить с детьми о преступлениях, которые совершили их родители? Почему мы думаем, что ребенок не способен «строить самого себя», проникаясь при этом уважением к закону, а не следовать модели поведения своих родителей? Почему мы стараемся показать себя всегда только в выгодном свете и замалчиваем наши слабости? Стоит ли так уж бояться критических суждений наших детей? Ведь живя в обществе, где все должны подчиняться одим и тем же законам, ребенок никогда не осознает себя личностью, если ни разу не осмелится критически оценить поступки своих родителей.

Раньше или позже, но ребенок должен начать строить свою собственную жизнь, исходя из своих личных склонностей и способностей. И, не стараясь лишь повторять жизнь своих родителей — пусть даже самых замечательных!

Нас всегда крайне удивляет, когда закон нарушают дети и подростки из «хороших семей». При этом мы легко признаем, что кто-то из наших благополучных знакомых может происходить из неблагополучной семьи. В таких случаях мы лишь говорим: «Он (или она) сумел во-время выпутаться». То есть, когда речь идет о других, мы все-таки интуитивно признаем, что если даже человек в какой-то период жизни идентифицируется со своими родителями, он вовсе не обязательно будет им во всем подражать. А вот для собственных детей мы всегда стремимся оставаться моделью и пуще всего не любим их критики.

Сейчас вы познакомитесь с историями детей и с переживаниями взрослых (в том числе и работавшего с этими детьми психоаналитика), которые напомнят вам издревле знакомую и великолепно описанную в мифологии ситуацию: человек, которому мы полностью доверяли, вдруг превращается в безжалостного и смертельного врага. И такие родители, предстающие людоедами и убийцами, вызывают у нас самое сильное оттолкновение. Когда мы познакомимся с историей убийцы, нам бывает очень трудно признать, что перед нами вовсе не монстр. Ведь если он не монстр, то на его месте могли бы оказаться и вы, и я.

Мы часто путаем экономический прогресс с уровнем нашей цивилизованности. Детей в нынешнем обществе рождается на свет меньше, чем в прошлые времена. Это соответственно повышает для нас ценность каждого ребенка. Но когда мы сталкиваемся с детьми, для которых жизнь в семье — это ад, и обществу приходится брать на себя их воспитание, нас охватывает смятение: как такое возможно в сегодняшней Франции, в ее самых разных социальных слоях? Какой прок от всех наших великолепных медицинских, технических и экономических завоеваний, если, успешно решая проблемы выживаемости и материального комфорта, мы не в состоянии при этом обеспечить детям элементарное человеческое существование?

Как психоаналитику мне было очень трудно работать с такими детьми и вместе с ними восстанавливать их психику.

Почему на первых порах я не могла не осуждать их родителей, хотя прежде подобная проблема никогда не вставала передо мной?

Отсутствие «осуждения» не означает отсутствия клинического диагноза, но если психоаналитик «осуждает», это почти всегда означает, что себя он считает «лучше» родителей ребенка, которым он в данный момент занимается. В этом случае психоаналитик перестает быть врачом и становится опасным для ребенка, поскольку никогда не имеет права подменять собой судью по делам несовершеннолетних и их родителей.

Меня крайне беспокоило, что мое отношение к родителям ребенка может помешать мне услышать и понять, что чувствует ребенок. Работая с такими детьми, я — не без мучительных сомнений — пришла к очевидной истине: отсутствие критического отношения к родителям не должно быть самоцелью — оно необходимо мне как психоаналитику, чтобы выслушать и понять ребенка; но как член общества я имею полное право вырабатывать свою оценку чьего-либо поведения — в соответствии с общепринятыми нормами и законом.

Эта истина не представлялась мне столь очевидной, когда своих детей ко мне приводили родители, которые слыли безупречными и никто в обществе не считал их преступниками. В этих случаях или само общество санкционирует их преступность, или мы при закрытых дверях, в своих кабинетах, узнаем о тех извращениях, которым подвергают родители своих детей и вынуждены сохранять тайну. Во время курса лечения невозможно говорить и делать все, что считаешь нужным, особенно если перед тобой маленький ребенок. Можно, конечно, отказаться продолжать курс лечения, чтобы не стать соучастником извращений таких родителей, которые остаются для общества вне подозрений, но нередко это еще труднее, чем говорить с ребенком о преступлении, совершенном его родителем и подлежащем наказанию в нашем обществе. Если преступление уже свершилось, его непоправимость не делает его менее страшным. Я не хочу отмахиваться от тех, кто упрекает психоанализ и особенно детский психоанализ в приверженности к нормативности. Но не нужно, на мой взгляд, путать две совершенно разные позиции: можно объяснить саму норму и почему общество приняло это как норму, а можно навязать норму в качестве идеала.

Андре Грин в своей работе «Ребенок-модель» задается вопросом: какие задачи может ставить перед собой психоаналитик помимо формирования «образцовых детей», даже если он действует в соответствии с желанием самого субъекта? Во время лечебного курса важно не только сформулировать закон или внушить уважение к запрету как таковому, что, однако, не должно сочетаться с воспитательными задачами. Психоаналитик решает проблему восстановления психики.

Когда психоаналитик работает с ребенком, то желательно, чтобы он ставил перед собой задачи, отличные от педагогической и решения проблемы адаптации, и я думаю, что все психоаналитики так и делают, независимо от того, признают они это или нет.

 

ЗАЧЕМ ЖИТЬ?

 

 

Мелина, которой полтора года, приезжает ко мне впервые спустя три месяца после помещения ее в ясли при драматических обстоятельствах: ее доставила туда на рассвете полиция после того, как обнаружила, что трехлетняя сестренка Мелины была изнасилована и убита их родным отцом. В настоящее время оба родителя Мелины находятся в тюрьме: отец — по обвинению в жестоком обращении, которое повлекло за собой смерть ребенка, а мать — в соучастии и неоказании своевременной помощи своей дочке, которой угрожала опасность. Воспитательницы, которым было поручено заниматься Мелиной, предварительно договорились между собой, как сообщить Мелине, что ее родители арестованы. И они сказали девочке, что все это из-за того, что ее сестра умерла, потому что она не хотела и не могла больше жить.

Мне было неловко слушать воспитательницу из Службы социальной помощи, которая рассказывала мне историю Мелины, неподвижно прильнувшей к нянечке. Этой воспитательнице было явно не по себе, и когда я услышала эту двойственную формулировку, приписывающую странное «желание» или вернее «нежелание жить» умершей сестре Мелины (получалось, что тем самым воспитательница оправдывает поведение родителей: девочка не хотела жить — потому они ее и убили!), то поняла, почему сама чувствую себя так неловко, и сочла необходимым прервать ее:

— Никто не может сказать, что хотела твоя сестра, которая теперь мертва, и ты ее больше не увидишь. Ее убил твой отец — я не знаю, почему. Он находится в тюрьме, потому что ты живешь в обществе, где запрещено причинять вред детям и их убивать. Твоя мать тоже находится в тюрьме, потому что она должна была защитить твою сестру, а она не смогла это сделать. Дети не могут оставаться с родителями, если те находятся в тюрьме. Вот почему ты теперь живешь в яслях. Твои родители живы, твоя мать думает о тебе и просит разрешения увидеться с тобой, но ей пока этого не разрешают.

Стоит ли говорить все это полуторагодовалому ребенку?

Всю короткую жизнь Медины за ней присматривал отец, безработный. В течение дня он, возможно, на ее глазах истязал старшую сестренку Мелины, но ей самой он не причинил физического вреда. По вечерам Медина видела и мать, которая где-то работала. Девочка и мать были очень привязаны друг к другу. Больше Медина практически никого не знала и не видела: у ее родителей не было ни родственников, ни друзей. После трагической сцены насилия, о которой мать Мелины расскажет мне позже, после того как девочка увидела растерзанное тело сестры и на ее глазах полиция арестовала ее родителей, применяя при этом физическую силу, чужие люди увезли ее в чужое место, где она больше не видит ни сестры, ни родителей. Первые два месяца она оставалась довольно живым ребенком, поражая всех своей независимостью, молчаливостью и тем, что никому не позволяла прикасаться к себе, но потом она вдруг впала в апатию и безразличие. Скорее всего, несмотря на самый лучший уход, она просто исчерпала помогавшие ей до сих пор жить родственные узы, связывавшие ее с семьей. Когда ребенку полтора года, чтобы ни делали его родители, это «хорошо», а папа, который бьет своих детей, это и есть «настоящий папа». Начало жизни Мелины связано с насилием, а вступление в общество — с жестоким разлучением с близкими. Пережив этот грубый разрыв, покинутая и одинокая Мелина «отказывается от самой себя».

Может быть, как и ее сестра, она должна «захотеть» умереть, чтобы вернулись ее родители?

Открыть в этой ситуации Мелине правду (в частности, кто из ее близких мертв, а кто жив), сказать о наличии закона и о том, что ее родители и она сама зависят от него, мысленно и реально привязать ее к матери — это означало вернуть ей чувство достоинства, мужества и силы, чтобы позволить окружающим взрослым людям оказать ей необходимую помощь.

Самостоятельность, которую поначалу демонстрировала Мелина, проявляя свою псевдонезависимость — это была всего лишь попытка выжить самостоятельно (когда рассчитывают только на себя). Но выживание — это не жизнь, и вот теперь девочка впала в оцепенение.

Но даже полуторагодовалую Мелину не стоило поддерживать в мысли, что ее отец и мать — это люди, которые всегда поступают правильно и достойны подражания. Будет противоестественно позволять ребенку думать, что инцест и убийство — это вещи, которые допустимы для взрослых. Точно так же не стоит скрывать от ребенка испытания, которые претерпевают сейчас его родители.

При этом необходимо было сказать Мелине, что сама она — вполне достойное существо, родившееся от людей — достойных уже потому, что они дали ей жизнь, что бы они потом ни совершили. Наказание, которому их сейчас подвергают — неизбежно, потому что они совершили непоправимое — лишили жизни человеческое существо. Преступление, совершенное ее родителями, вовсе не ставит под вопрос происхождение и появление на свет самой Медины — это важно знать каждому человеческому существу.

И еще важно правонарушение назвать правонарушением, если не стараешься его оправдать и стать по сути его соучастником.

Первые три месяца все сеансы подряд Мелина непрестанно плакала и громко вопила, сидя на руках у нянечки или улегшись на полу.

Это были мучительные сеансы: Мелина покидала их обессиленная, я — тоже.

Однако в яслях, как говорили нянечки, она чувствовала себя лучше, она начала говорить, произносить «мама», играть с другими детьми и шалить. Она стала получать вести от родителей: почтовую открытку от отца и посылки с одеждой и игрушками от матери из тюрьмы.

Сопоставляя информацию, получаемую из ясель, и поведение Медины во время сеансов, я решила, что смогу выразить словами ту боль, что переполняла эту девочку. Слушая меня, она прижималась к нянечке, стараясь найти у нее утешение. Но понемногу она начала возвращаться к нормальному состоянию.

Когда Медине исполнился уже год и восемь месяцев, она посетила свою мать, которая по-прежнему содержалась в тюрьме — это была их первая встреча после того, как их разлучили полгода назад. Увидев мать, Мелина тут же направилась к выходу, но потом дала себя уговорить и уселась на коленях у сопровождавшей ее нянечки. Девочка не сделала ни одного жеста или шага навстречу матери, но во все глаза смотрела на нее.

Очень тактично, ласково и взволнованно мать заговорила с дочкой, сначала по-французски, а потом на родном языке. Она раскладывала перед ней свои подарки, даже не пытаясь взять девочку на руки или даже хотя бы коснуться ее.

Прощаясь, Мелина равнодушно позволила поцеловать себя, оставаясь на руках нянечки, и сказала «до свидания».

Во время сеанса, на котором мне рассказывают об этой встрече, Мелина падает на пол и, лежа на спине, громко вопит, не выпуская при этом руки нянечки, которая возила ее в тюрьму. Я говорю ей, что она, видимо, очень любит свою мать и поэтому так сильно обижается на нее за то, что она покинула ее в этих яслях. Но ее мать не хотела разлучаться с ней: их обоих разлучили против их воли, но теперь они смогут видеться. Так как Мелина лежит на полу в позе новорожденного, я говорю ей, что когда она была совсем маленькая и лежала в колыбельке, ее мать ухаживала за ней и они жили тогда вместе, сестра ее тогда еще не умерла, а отец не был в тюрьме. Внезапно Мелина прекращает плакать, встает с пола и выходит из кабинета.

Ближайшая встреча с матерью, назначенная через месяц, состоялась уже не в тюрьме, так как до суда ее выпустили из-под стражи. Поэтому мать получила теперь разрешение трижды в неделю посещать дочку в яслях. Она сразу же пожелала выводить девочку на прогулки, но это пока запрещено: вместе с другими детьми Мелина может сколько угодно покидать ясли, но во время свиданий с матерью Мелина должна оставаться в яслях.

Месяц спустя мать впервые сопровождает дочку на консультацию ко мне и будет приходить теперь почти на все консультации. Эта молодая женщина, отличающаяся редкой красотой, обливаясь слезами, расскажет мне — в присутствии дочки, которая по-прежнему отказывается к ней подходить, — все, что ей довелось пережить: детство в родительском доме, замужество по сватовству, переезд во Францию, жизнь в полной изоляции, физический ужас, который ей внушал муж, чудовищную смерть старшей дочки, грубость и безжалостность полицейских во время ареста, тюрьму… Единственное, что помогает ей теперь существовать — это надежда, что ей позволят жить с Мединой, хотя ей самой предъявлено обвинение и вот-вот состоится суд.

Она всячески старается задобрить и обласкать Мелину, засыпая ее словами любви и подарками, и, несмотря на боль, с пониманием относится к недоверию, которое проявляет пока дочка: мать ни в коем случае не хочет причинить ей зла и заставить ее плакать. В конце этого разговора я сказала Мелине: «Твоя мама понимает, что должна снова заслужить твое доверие, так как она не смогла защитить твою сестру и помешать вашей разлуке». Услышав эти слова, Мелина отщипнула кусочек пластилина и протянула его матери.

Последующие месяцы мать и дочь одновременно приезжали ко мне на сеанс. Отношения их станут более теплыми, хотя Мелина будет проявлять некоторую холодность и одновременно тираническую требовательность по отношению к матери. Девочка быстро усвоит, что мать, мучимая чувством вины, не может ей ни в чем отказать. Обретя новые, но стабильные отношения с матерью, Мелина почти сразу после сеанса будет теперь выходить за дверь, оставляя мать наедине со мной, и дожидаться ее в приемной.

Наконец наступил день, когда она вообще отказалась войти в мой кабинет, и я приняла только ее мать. После сеанса я спросила Мелину: «Нужно ли тебе еще приезжать, чтобы разговаривать со мной? Может быть, пусть лучше приезжает твоя мама, которая, как мне кажется, очень сильно страдает — как ты сама страдала, когда мы с тобой только встретились?» Мелина утвердительно кивнула головой.

Ее мать была потрясена. И теперь она, по предписанию своей дочки, могла уже самостоятельно продолжать у меня курс лечения вплоть до начала суда.

Отец Медины был приговорен к пожизненному заключению с лишением родительских прав. Мать, с которой сняли обвинение в соучастии, была тем не менее приговорена к максимальному сроку за неоказание помощи находившемуся в опасности ребенку: пять лет тюремного режима и лишение родительских прав.

 

ПАПА, КАК ВСЕ

 

 

Алексиса привезли в ясли в полдень, когда ему было полгода. В девять часов утра его мать, впав в безумие, задушила его старшую трехлетнюю сестренку: эта женщина не узнавала собственной дочери и утверждала, что ее подменили. Отца в то драматическое утро не было дома. Понимая, что в одиночестве он не сможет растить сына, отец попросил забрать ребенка из дома и поместить в ясли, а мать сначала заключили под стражу, а затем перевели в психиатрическую лечебницу.

Как только Алексис прибыл в ясли, ему рассказали, что произошло в его семье и почему он оказался здесь. Во время этого рассказа он почти сполз на пол и несколько раз откидывался назад. В последующие дни он выпивал свой утренний рожок, но в полдень (в час его приезда в ясли) у него обязательно начиналась рвота.

Дома мать давала ему рожок прямо в кроватке, избегая физического контакта с ребенком.

Спустя некоторое время нянечки поняли, что Алексис страдает из-за нарушения его родственных связей и что страдания эти начались еще раньше, когда он жил в семье.

Поэтому когда Алексису исполнилось девять месяцев, работники яслей решили обратиться ко мне. Отец Алексиса дал на это согласие и пообещал тоже приходить на консультации.

Войдя в мой кабинет, отец Алексиса представляется следующим образом: «Я папа, каких много». Затем он рассказывает, что, как он заметил, с его подругой было что-то не так, потому что она все время твердила: «Ты подменил Ноэми. У нее другие глаза». И добавляла: «Боюсь, как бы не наделать каких-нибудь глупостей». Встревоженный отец сам повел ее на обязательный медосмотр, когда Алексису было полгода, чтобы поговорить с врачом. Врач, видимо, не понял, что женщина бредит, и успокоил ее спутника. Одиннадцать дней спустя их дочка погибла. Он сам на днях вышел из больницы, так как пытался покончить с собой. Я спрашиваю: что он теперь собирается делать?

— Попытаюсь снова жить, если удастся найти женщину, которая сможет меня понять и согласится воспитывать моего ребенка. А если нет — покончу с собой.

И он добавляет:

— Теперь я вас видел и знаю, что если даже умру,

Алексис — в хороших руках. А своему сыну он говорит:

— Даже если я умру, тебя не покинут и воспитают, как надо. Они здесь для этого и существуют!

Несколько секунд я не нахожу, что сказать. Затем обращаюсь к Алексису:

— После того, как твоя сестра умерла, а мать положили в больницу, твой отец не хочет больше жить. Он полагает, что ты в нем больше не нуждаешься, раз в яслях тобой занимаются и ты приезжаешь на консультации ко мне.

И я говорю отцу:

— Я не отвечаю за Алексиса. И в любом случае не буду заниматься его воспитанием, если вы завтра умрете. Этим будут заниматься другие люди. Но никто не может ему вас заменить как отца. Для Алексиса вы не просто папа из многих других пап, вы — его отец.

У вас ведь тоже был отец. Я не знаю, занимался ли он вашим воспитанием, но во всех случаях у вас был только один отец!

Господин Б. дал согласие на мои встречи с его сыном и признал, что если даже сейчас он не в состоянии заботиться о ребенке, это не значит, что кто-то сможет ему заменить его как отца. Впрочем, у господина Б. - свои проблемы с правосудием. Уходя, он громко произносит: «У меня есть все основания быть недовольным нашим обществом!» Конечно…

Мое первое и непосредственное впечатление после этой консультации: «Это настоящая драма!» Господин Б. пытался ее избежать, но не сумел. Медицинские и социальные службы — тоже. Могла ли я сказать господину Б., что он — папа, как все, даже если он и чувствует себя таковым? Ведь он признал сына, дал ему свое имя, но не имеет родительских прав, так как не был женат на его матери. Но дело не в отсутствии родительских прав. Главное, он не чувствует себя отцом, способным выполнить свой долг в отношении детей, в частности обеспечить им физическую защиту. Он позволил матери лишить жизни их дочку и легко уступает другим право и обязанность воспитать своего сына, которому он дал лишь имя. Ничего или почти ничего не зная о его прошлом, я все же попыталась напомнить ему о его собственном отце, чтобы заставить его осознать, какую важную символическую роль играет отец в жизни ребенка. И то, что его функция как отца не сводится только к роли производителя и воспитателя. А также, что его имя — вовсе не одно из многих имен, оно означает субъект, живого человека, а не объект.

После этого нашего с ним разговора господин Б. сам проходит курс лечения, не заговаривает больше о самоубийстве и регулярно навещает сына.

Девятимесячный Алексис — красивый ребенок, но у него какой-то странный и непонятный взгляд. Ведь глядя именно в глаза дочки, его мать почему-то уверилась, что ей подменили ребенка. Так как Алексис чересчур прямо и напряженно держится на руках у нянечки, ей неудобно его носить: она вынуждена тоже быть в напряжении и все время менять руки. Видя, как неудобно Алексис сидит, я говорю ему, что, наверное, когда он жил дома, он должен был носить свою мать. Здесь он не должен носить нянечку, это она носит его. Пока я говорю, он на моих глазах сразу расслабляется и действительно позволяет себя нести. Я думаю, это открытие Франсуаза Дольто сделала, наблюдая за матерями и их детьми в «Мезон верт»: когда усталая женщина несет ребенка, она, естественно, устает от этого еще больше; и когда ребенок хочет уснуть у нее на руках, он ощущает это напряжение от усталости и сам старается «нести» свою мать. Этим, вероятно, объясняются иногда случаи внезапного засыпания, когда мать и дитя так устают от того, что долго носят друг друга, что в конце концов самый усталый из них просто валится с ног (и это может быть не обязательно ребенок!).

Что касается Алексиса, то напомню, что его отец согласен на пребывание сына в яслях, пока мать находится на излечении в больнице. Отец согласен также на его визиты ко мне и признает, что никто не может его заменить сыну как отца.

Во время следующего сеанса я замечаю, как у Алексиса чередуются два совершенно разных состояния. Он или с отсутствующим взглядом кладет голову на плечо нянечки и перекатывает ее из стороны в сторону (на том месте, которым он трется о плечо, даже не растут волосы). Или держится очень хорошо, смотрит на меня, играет с фломастером и вскрикивает, когда тот падает на пол. Правда, Алексис не ищет его взглядом, когда тот падает: упал, значит пропал.

Нянечка говорит мне, что в яслях Алексис чувствует себя лучше всего в своей кроватке, но часто трется головой и временами подолгу плачет. Отец тоже присутствует на сеансе и занимается сыном. Вид у него менее подавленный, чем прежде. Я говорю Алексису, что фломастер, который он уронил, лежит на полу, даже если он его не видит. Мать Алексиса, которую он сейчас не видит, — в больнице. И он ее, конечно, увидит. Его сестра умерла, и ее он уже никогда не увидит. Он слушает меня очень внимательно, не спуская с меня глаз. И как только я умолкаю, снова начинает тереться головой о плечо нянечки.

Тем не менее Алексис, который до девяти месяцев почти не двигался, но много плакал, быстро наверстывает упущенное и начинает двигаться вполне самостоятельно. Головой он качает теперь все реже и реже.

Когда Алексису исполнился год, мать прислала ему письмо, которое ему прочитали. Она написала сыну, как сильно хочет его видеть.

Отец продолжает навещать мальчика по воскресеньям и намеревается попросить, чтобы для сына подыскали временную приемную семью, которая проживала бы недалеко от его квартиры.

Когда Алексису исполняется год и три месяца, в его взгляде уже нет ничего необычного. Его глаза не кажутся уже такими огромными, а взгляд таким странным, как прежде.

Поскольку я никогда не говорила с матерью Алексиса и ничего о ней не знала, мне было довольно трудно представить себе жизнь Алексиса до того, как он попал в ясли. Я знала лишь, что его мать страдает депрессией и психическим расстройством, хотя Алексис и не был объектом ее бреда. Ноя могла предположить, что в ее поведении было немало странностей и что, ухаживая за детьми, она старалась как можно меньше их касаться.

Перемены, которые произошли в жизни Алексиса из-за смерти сестры, очень повлияли на него. Своевременно сообщив ему о причине произошедших в его жизни разрывов, назвав и объяснив болезнь матери, я, естественно, не избавила его от страданий. Но после этого Алексис больше поверил в собственные силы и стал больше стремиться к независимости, в которой теперь так нуждался.

 

КАК СТРОИТЬ САМОГО СЕБЯ  

 

 

Историю Луи (пять лет) и его младшего брата Шарля (четыре года) мне рассказали две воспитательницы из Службы социальной помощи детям. Луи и Шарль во время этого разговора не присутствовали. Старшая по возрасту сотрудница Службы не могла скрыть своего волнения, так как сама оказалась втянутой в эту драматическую историю около трех лет назад. По этой причине она и попросила, чтобы я приняла ее с коллегой по Службе до моей встречи с детьми.

Мать этих мальчиков, которую бил их отец, неоднократно обращалась к судье с жалобами на мужа. Однако судья не давал должного хода ее жалобам. Однажды, когда муж жестоко избил старшего сына, эта женщина забирает детей и убегает вместе с ними из дома. Ее мать и брат отказываются приютить ее с детьми. После нескольких дней скитаний она помещает детей в ясли. Но документы оформляются в такой спешке, что судья по делам несовершеннолетних забывает подписать ордер на временное помещение детей в ясли. Оба мальчика при этом переживают тяжелое потрясение. После того как Луи (два с половиной года) и Шарль (полтора года) несколько дней скитались с матерью в поисках крыши над головой, их теперь впервые в жизни грубо разлучают с матерью. В данной ситуации было решено, что только таким способом можно помочь этой женщине защитить детей от отца…

Отец же, который внушает смертельный страх своей жене, теперь грозится убить ее, если она не скажет, где прячет детей. Она же наотрез отказывается это сделать, но сама старается как можно чаще навещать детей, одновременно пытаясь найти жилье и работу. Поскольку она не владеет свободно французским языком, плохо читает и пишет, она обращается к адвокату, чтобы он помог ей развестись с мужем.

Судья по делам несовершеннолетних отбывает на каникулы, ее заместительница не хочет брать на себя ответственность за забывчивость судьи и не подписывает ордер на временное помещение детей в ясли. В итоге никто так и не решается сказать отцу, где находятся его дети, так как помещение их в ясли не было закреплено законным путем, и он имел полное право забрать их оттуда, если бы пожелал.

Месяц спустя отец встречает жену на улице, набрасывается на нее с ножом и наносит ей несколько ран, в результате которых она умирает. Когда его арестовывают, он не оказывает полиции никакого сопротивления.

В тот же день воспитательницы приюта сообщают детям о том, что их мать умерла, а отец арестован. Оказавшись в тюрьме, отец тут же объявляет голодовку, чтобы добиться свидания с детьми. Сотрудница Службы социальной помощи убеждает его прекратить голодовку. Его первая встреча с детьми состоится четыре месяца спустя после убийства их матери, прямо в суде. Отец говорит сыновьям, что это он убил их мать и за это сидит в тюрьме, хотя они узнали об этом, как только это произошло, да и отца они видят в окружении полицейских, так что сами могут обо всем догадаться…

Материнская родня, которая отказалась приютить несчастную женщину с детьми, поначалу изъявила готовность позаботиться о детях (из чувства вины? или мести?) но после беседы с судьей по делам несовершеннолетних отказалась от своего намерения. По решению судьи, право на ежемесячные свидания с детьми получили и отец, и материнская родня (однако, она ни разу не воспользовалась этим правом). Отец хотел поручить воспитание своих детей брату, но тот не имел права покидать место жительства, так как обвинялся в убийстве, совершенном на семейной почве.

Луи (два с половиной года), который поначалу казался воспитательницам очень спокойным ребенком, узнав о смерти матери, принялся с ножом в руках угрожать своей нянечке.

После полуторагодовалого пребывания в яслях Луи и Шарль, с согласия отца, были помещены в приемную семью. Когда ко мне впервые обращаются по поводу этих мальчиков, они уже год живут в этой семье. Одному из них уже пять лет, а второму — четыре. Приемные родители встречались с отцом Луи и Шарля и, проникнувшись к нему участием, сказали детям, что он «сделал это не нарочно». Суд присяжных приговорил отца к десяти годам тюремного заключения, без лишения родительских прав.

В Службе социальной помощи детям работают и защищают интересы детей женщины (судья по делам несовершеннолетних — тоже женщина), и отец Луи и Шарля постоянно терроризирует их своими угрозами и запугивает во время свиданий с детьми. Их очень тревожит, что же будет, когда отец выйдет на свободу. Срок его освобождения не кажется им таким уж отдаленным, и они боятся за свою жизнь и жизнь своих близких. Так что настроение у воспитательниц довольно подавленное, и они в моем присутствии долго спорят, будет ли отец их подопечных лишен все-таки родительских прав или нет.

Однако право отца на ежемесячное свидание с сыновьями соблюдается: детей на эти встречи в тюрьму сопровождает воспитательница. Если в день свидания на месте нет судьи или воспитательницы, свидание может быть отменено.

Живя в приемной семье, Луи хорошо развивается: он научился свободно разговаривать, но больше слушает, чем говорит. Физически он тоже окреп и перестал болеть. Он ходит в школу и довольно успешно осваивается в школьной обстановке, хотя побаивается смотреть на детей и взрослых и плохо ориентируется во времени и пространстве. Внешне Луи похож на мать (а младший брат — на отца), и как мы помним, отец избивал Луи, что возможно, и повлекло за собой некоторые отклонения.

Во время самого первого разговора мне показалось, что в нем в первую очередь нуждаются взрослые! Драма, которая произошла в семье Луи и Шарля, затронула и социальные службы — им тоже пришлось иметь дело с полицией и правосудием. И люди, которые продолжают общаться и работать с этими детьми, постоянно испытывают чувство вины и ответственность за их прошлое и будущее.

Мы договариваемся, что мальчики будут проходить курс лечения у разных психоаналитиков. Мне достается пятилетний Луи (которому в момент смерти матери было два с половиной года).

На первый сеанс Луи приводит воспитательница и в присутствии мальчика рассказывает мне его историю, в которую меня уже предварительно посвятила. На сей раз она излагает ее, используя довольно примитивные, но вполне точные выражения, понятные и ребенку. Кроме того, ей хочется смягчить факты и одновременно скрыть ощущение личной вины. Она искренне верит, что убийства можно было избежать, если бы обеспечили правовую сторону, когда брали детей под защиту, и вовремя проинформировали бы отца. Она добавляет, что мать этих детей похоронена в родных местах, а ее фотографию нечаянно порвали после того, как сломалась рамочка. Заменить эту фотографию оказалось невозможно, потому что родственники матери не хотят даже показать семейный альбом. Что касается отца, он не возражает, чтобы его сыновья посещали сеансы психоанализа.

Пока воспитательница говорит, Луи несколько раз втыкает нож для масла в кусок пластилина, прилепленный к крыше маленькой машинки «скорой помощи». Мне кажется, он воспроизводит сцену убийства, исполняя роль убийцы, но вслух при этом ничего не говорит.

Луи соглашается остаться со мной наедине, без воспитательницы. Я объясняю ему свои правила и профессиональные секреты: он может приходить ко мне, чтобы рассказывать о своих проблемах. Слушая меня, он лепит человечка, который не может стоять на ногах. Луи не дает ему никакого имени. Но он с серьезным видом соглашается приходить ко мне и впредь. Я вынуждена прервать этот разговор, который длится уже более часа.

Следующий сеанс будет коротким. Первый сюрприз: Луи приносит мне камушек, хотя я не помню, чтобы говорила с ним о символической плате за консультации! Не понимая, как это могло прийти ему в голову, я кладу камушек в ящик стола. Позже я узнаю, что психоаналитик его младшего брата попросил приносить такой камушек как «символическую плату» за сеансы, а братья, вероятно, обменялись впечатлениями. И Луи будет всегда приносить свой камушек, хотя мы с ним об этом не договаривались.

Следуя примеру Франсуазы Дольто, я часто прошу детей (необязательно во время первого сеанса) приносить мне камушек, монетку в пять сантимов или использованную марку в качестве «символической платы», давая тем самым понять, что ребенок по доброй воле приходит и оплачивает свой курс лечения, независимо от родителей или их представителей, которые платят за это деньги. Многие аналитики пытались практиковать подобную «символическую плату», но сочли ее бесполезной и отказались от нее.

Лично мне вопрос о «символической плате» представляется очень сложным. Ее нельзя рассматривать как простую «хитрость», позволяющую аналитику выяснить, вовлекается по-настоящему ребенок в курс лечения или нет. Для ребенка, особенно для детей из яслей, эта «символическая плата» обретает чрезвычайную важность: она означает, что ребенка воспринимают как субъекта, самостоятельно отвечающего за себя.

При этом невозможно аннулировать сеанс, если ребенок «забыл» свой камушек, но можно постараться вместе с ним понять, почему он его забыл.

Представьте себе ситуацию: ребенок сознательно забывает свою «плату», сеанс отменяется и ребенок счастлив. Он ясно дает понять, что не хочет, чтобы сеанс состоялся, стало быть, к его желанию должны отнестись с уважением (а не наказывать его!), потому что в данном случае речь идет о его собственном отношении к своим желаниям. Но при этом наверняка рискуешь быть неправильно понятым человеком, который сопровождает ребенка на сеансы. Представьте себе его недоумение, когда он видит, что через пять минут после начала сеанса ребенок почему-то выходит из кабинета. Естественно, он сам идет в кабинет, чтобы добиться продолжения сеанса.

Иногда ребенок даже не знает, может ли он хотеть что-либо для себя. Работа аналитика в этом случае заключается в том, чтобы помочь ему понять, что он живет на свете не только для того, чтобы удовлетворять прихоти своих родителей. А бывает, ребенок одновременно и хочет и не хочет посещать сеансы.

Введение «символической платы» требует ее строгого соблюдения, чтобы ребенок отчетливо понимал ее назначение. При этом ему нельзя позволять отходить от введенного правила (например, вместо камушка принести подарок или несколько камушков;. соглашаться на то, что он принесет свою «плату» в следующий раз и т. д).

Подобная «символическая плата» может играть воспитательную роль, если использовать ее как повод, чтобы объяснить ребенку этический принцип психоанализа и метод психоаналитика: например, если ребенок начинает чувствовать себя независимым от своих родителей, ему может захотеться, чтобы психоаналитик «заменил» ему одного из родителей. В этом случае врач не должен делать того, что хочет от него ребенок (то есть «не становиться» его родителем, потому что он все равно не может его заменить), и одновременно нужно потребовать от ребенка «платы», которая позволит ему не подчиняться полностью психоаналитику.

Другой пример, у ребенка плохой трансфер — он приходит, чтобы сказать: «Я хочу тебя убить» или «Мне не нравится приходить сюда». Если у него возникает потребность сказать такое, он может себе это позволить: ведь он платит за то, чтобы его слушали сеанс за сеансом.

Вручив мне свой камушек, Луи разминает пальцами кусочки пластилина и что-то лепит из него. Сегодня он первым делом просит меня написать его имя — это очень занимает его: во время предыдущего сеанса он вылепил человечка, которого никак не назвал. Ведь когда ребенок появляется на свет, никто иной как родители дают ему имя — оно означает не тело, а существование субъекта. Мне кажется, что попросив меня написать его имя, Луи — уже в самом начале курса — ясно дает мне понять, что он — субъект: безымянное тело, вылепленное им во время первого сеанса, подчиняется теперь слову. После этого он говорит:

«Я не иду сегодня в «Магдо» (когда он ходит в тюрьму на свидание с отцом, он идет после этого обедать в «Макдоналд». Его воспитательница в отпуске, поэтому он не может пойти ни в тюрьму, ни в «Макдоналд». Он просит написать ему день и час его следующего свидания на маленьком листке бумажки. Он не знает ни дней недели, ни месяцев. Он не умеет определять время. Из этого можно понять, что его мать с большим трудом ориентировалась в жизни. Потом Луи говорит, что хочет уйти.

— Ты больше ничего не хочешь мне сказать перед уходом? — спрашиваю я Луи.

— Об отце мы уже говорили, — отвечает он.

— Об отце, который в тюрьме?

— Да. Можно выйти?

— Тебе можно, а ему пока нет. Мы поговорим об этом, когда ты сам захочешь.

Я вспоминаю, что об отце Луи действительно говорили, но не с мальчиком. Об отце Луи мне рассказывали взрослые, но в его присутствии. А с самим Луи мы никогда об отце не говорили. Но вместо того, чтобы напомнить ему об этом, я довольно неуклюже пытаюсь объяснить разницу между мальчиком и его отцом: отец — в тюрьме, а он — нет. И он может пользоваться своей свободой: захочет — придет ко мне, чтобы поговорить об отце, а захочет — не придет.

Сеансы длились целый год и невозможно воспроизвести их полностью — день за днем. Но мне кажется полезным привести несколько ключевых моментов, характерных для этого курса. Работая с Луи на протяжении года, я не перечитывала записи, сделанные во время предыдущих сеансов. Но позже, когда я перечитала их все подряд, мне показалось, что эти записи отражают огромную работу, которую способен выполнить ребенок. Из них также видно, как нелегко обеспечивать такому ребенку постоянное понимание, чтобы помочь ему стать субъектом.

Апрель.   Луи спрашивает меня, как зовут маленькую девочку, которая только что вышла из моего кабинета. Я отказываюсь назвать ее имя и объясняю, что это — профессиональный секрет. Я храню в секрете имена всех детей, с которыми работаю, а не только имя Луи. Во время этого сеанса он проделывает ножницами дырку в резиновой соске для бутылочки (на столе перед ним лежат разные предметы, с помощью которых он может что-то мастерить) и, не обращаясь ко мне, а словно во сне, спрашивает: «Наркотик — это для чего? Папа ел наркотик, когда я был маленьким».

Июнь.   Луи играет с маленькими машинками, одна из них — полицейская машина, а вторая — «скорая помощь». Полицейская машина наезжает на «скорую помощь», и та переворачивается. Я говорю: «Полиция арестовала твоего папу, а «скорая помощь» увезла маму.

— Нет, ее закопали в землю.

— Это по вине твоего папы произошло несчастье, которое убило маму. «Скорая помощь» повезла ее в больницу, но она была уже мертвой. Твой отец сделал то, что запрещено законом. За это он и сидит в тюрьме.

Начало сентября.   «Откуда все выходят?» — спрашивает меня Луи. Сначала я спрашиваю, что он сам знает об этом. Потом объясняю, что дети выходят из живота своей матери, а люди, сидящие в тюрьме, выходят из нее, когда отбывают наказание. В ответ он говорит: «Мой отец скоро выйдет». Позже, во время этого же сеанса, он берет кусочек пластилина, засовывает его в машину «скорой помощи» и говорит:

«Это моя мать лежит там».

Комец сентября.   В начале сеанса Луи просит меня написать два слова на маленьком листке: пароход и самолет. В конце сеанса он берет конверт, кладет туда бумажку с этими словами и спрашивает, может ли он унести это с собой. Поскольку он не делал это своими руками, я разрешаю. И объясняю правило: если он сам что-то рисует, его рисунки должны оставаться в его досье. Это помогает изучить результаты работы, которую проделывает ребенок во время психоанализа. Ведь главное, для чего он сюда приходит — это не для того, чтобы что-то мастерить, а для того, чтобы говорить и быть выслушанным. Рисунки отражают на бумаге результаты общения ребенка с аналитиком. Поэтому рисунки остаются у нас, в досье, куда записываются и слова, которыми мы обмениваемся с ребенком.

В этот день он приносит с собой часы, подарок отца, которым он очень гордится. Это уже предмет совсем иного свойства, чем детские рисунки: это отцовский подарок и полезный в обиходе предмет.

Октябрь.   «В прошлую среду я видел отца и обедал в китайском ресторане. Сейчас нарисую дорожный знак для учительницы», — говорит Луи. Он рисует круг, означающий, по его словам: «Не курить!». Он рвет его: «Это мужчины курят. Раньше мой отец курил, а теперь не курит».

Он еще дважды пытается нарисовать этот знак, который у него никак не получается: «Отец выходит из тюрьмы и заберет меня на каникулы». (Если бы можно было, порвав запрет, тем самым его отменить, тогда его отец, который преступил запрет, не сидел бы в тюрьме и увез бы его на каникулы. Вот о чем мечтает Луи!).

В конце сеанса мальчик кладет в конверт порванный рисунок, который собирался выбросить, и хочет унести его с собой. Я напоминаю ему правило (все его рисунки должны оставаться у меня в досье). Даже разорванный рисунок составляет неотъемлимую часть сеанса. Поэтому я не могу разрешить унести этот рисунок, даже если он намеревается выбросить его.

Ноябрь.   Луи рисует уличный знак «Обгон запрещен» и спрашивает меня: «А ты ходила в ясли, когда была маленькая?» (сам он ходит последний год в ясли). Я говорю, что ходила. И мы обсуждаем с ним разницу между его яслями и моими.

Декабрь.   Луи рисует женщину. Это Тата (его воспитательница) — он нарисовал ее посередине листка. У нее нет ни рук, ни ног, но над головой — зонтик. В левом нижнем углу он подрисовывает рыбку, а вверху — маленькое солнышко и слева — большое голубое пятно. Я думаю, он хотел изобразить материнскую фигуру (когда сам был совсем маленьким, как рыбка-малек). Эта женщина выглядит довольно беспомощной, без рук и без ног, зато сверху ее защищает зонтик, напоминающий большой уличный или пляжный зонт. Можно вообразить, что она кричит или чем-то напугана. Она смотрит вправо и ее черные волосы развеваются в туже сторону. Шея у нее очень широкая, а принадлежность к женскому полу подчеркивает трапеция, изображающая платье. Солнце от нее — очень далеко, а голубое пятно — несколько ближе. Рыбка, похожая на горизонтально лежащую восьмерку, как и зонтик, нарисована шариковой ручкой и более тонкими линиями, чем женщина и солнце, нарисованные фломастером. Голова рыбки приподнята, и она тоже смотрит вправо. Но сама рыбка нераскрашена. Как будто на нее не хватило красок или души. Луи не комментирует своего рисунка, я — тоже.

Начало января.   Не успев войти, Луи заявляет, что сегодня он унесет с собой рисунок, который сейчас сделает. Я напоминаю, что все, что он делает или рисует во время сеанса, должно оставаться в его досье и что я не разрешу унести и сегодняшний рисунок. Он пробует торговаться: например, он унесет то, что все равно выбрасывается в корзину. Я не соглашаюсь и говорю ему: «Ты ведь лучше, чем хочешь казаться». Он делает вид, что не слышит, и продолжает торговаться. Наконец я говорю: «Твой отец в тюрьме, потому что он нарушил закон. А ты пытаешься сейчас придумать, как нарушить правила, но это невозможно, их нельзя нарушать». Сначала Луи приходит в ярость, затем грустнеет и закрывает голову руками. После этого молча встает и укладывается на пол между двумя стульями. Я молчу. Тогда он садится на полу, повернувшись ко мне спиной. Мы долго молчим, он и я. Затем я прерываю сеанс. Он спокойно выходит из кабинета, но в зале ожидания падает наземь и начинает громко плакать и кричать. Пять минут я слушаю его вопли, а затем выхожу и говорю: «Ты достаточно сильный для того, чтобы выдержать, если тебя заставляют уважать правила». Он мгновенно смолкает, встает на ноги и уходит с недовольным видом.

Итак, несколько сеансов подряд мы обсуждаем с ним вопрос о запретах, которым подчиняются и взрослые и дети. Сначала Луи заговорил со мной о наркотиках применительно к отцу (знал ли он, что его отец еще до совершения убийства был уже правонарушителем?), затем он проверил, храню ли я профессиональную тайну, даже если он просит меня ее нарушить. Потом он перешел на запретительные знаки. Сначала был знак, запрещающий курить (отец раньше курил, а теперь не курит). Позже — знак, запрещающий обгон. После чего он уже открыто попытался нарушить запрет и унести с собой свои рисунки. Он взрывается, когда я добиваюсь от него уважения к существующим правилам. И, как мне кажется, испытывает некоторое облегчение, когда я говорю, что у него хватит сил, чтобы это выдержать. То есть правила для всех одни и те же и соблюдать эти правила — это вовсе не значит уничтожить свою личность. Напротив, уважать существующие правила — значит проявить силу, а не слабость.

В то время я не придала значения тому, что подбираясь постепенно к вопросу о запретах, Луи унес с собой какие-то мелочи (бумажки, на которых я по его просьбе написала несколько слов). Аналитик, который работал с его братом, не делал подобных поблажек и строго придерживался правила: все, что делается во время сеанса, остается в досье ребенка. Братья проходили курс лечения у разных аналитиков, но в одном и том же Центре и в одно и то же время и после каждого сеанса встречались в зале ожидания.

Но одному что-то позволяли выносить, а другому — нет. Когда я запретила Луи унести свой рисунок, я уравняла его с братом, а это ему не понравилось, испортило настроение, потому что ему хотелось хоть чем-то отличаться от брата. Ведь и отец обращался с ними по-разному: он бил только старшего сына.

Следующего сеанса я ожидала с некоторой тревогой: выдержит ли Луи это испытание? Он пришел в прекрасном настроении, полный энергии, сияющий от удовольствия и сразу же похвастался новой обувью. В этот раз он нарисовал «волшебницу, похожую на маму» (возможно, это была я во время предыдущего сеанса). Волшебница была без рук, но с ногами, что позволяло ей шагать вправо. У нее была маленькая красная головка, а глаза, брови и рот — черные. На голове у нее было нечто вроде поварского колпака, а мощная шея начиналась прямо от ушей. На сей раз Луи даже не пытается выпросить разрешение унести свой рисунок. Уходя, он говорит: «Во вторник я увижу папу».

Конец января.   Сегодня Луи играет в полицейского. Он рисует звезду шерифа (два перевернутых треугольника) и говорит, что ему нужно оружие. Ему никак не удается нарисовать пистолет, и он просит меня помочь ему. Но когда он пытается его вырезать, у него снова не получается. И он сам рисует еще один пистолет.

— Ты знаешь полицейских? — спрашиваю я.

— В среду я пойду к отцу и увижу полицейских. Луи говорит, что хотел бы отнести отцу то, что он рисует, хотя явно предвидит мой отказ, который мне приходится повторить. Он просит дать ему конверт и кладет в него нарисованный им пистолет и звезду шерифа. Отдавая мне конверт в конце сеанса, Луи говорит: «Все это я сделал для папы, чтобы он стал полицейским, когда выйдет из тюрьмы». Вспомнив Каина, которому Бог — после того как тот убил Авеля — поручил охранять город, я отвечаю Луи: «Твой папа наверняка мог бы стать очень хорошим полицейским».

Луи признал, как опасны внутренние импульсы, которые превратили его отца в убийцу. И мальчик стремится найти позитивный выход из этой ситуации: вместо того, чтобы подчиниться своим внутренним импульсам, которые подтолкнули отца к убийству, тот в будущем мог бы бороться с внешними опасностями и защищать от них других людей.

Кто сумел бы более тонко, чем Луи, проанализировать внутренние импульсы, движущие человеком и сложные пути их сублимации? Примечательно, что это сделал ребенок, который сумел одержать победу над собой и оказался способен относиться с уважением к запрету.

Март.   «Сегодня я ходил к отцу», — сообщает Луи, играя в рыбака и держа в руках воображаемую удочку.

— Ты вспомнил отца, потому что ловишь рыбу?

— Нет.

— Может быть, когда ты видишь отца, то вспоминаешь мать? — я пытаюсь понять, что означает эта игра в рыбака.

Луи не отвечает и принимается вырезать нарисованную им полицейскую машину, захватывая ножницами и свой рисунок. Он рисует еще одну полицейскую машину и пытается ее аккуратно вырезать, но у него снова не получается.

— Когда разговор заходит об отце, ты думаешь о полиции и полицейской машине?

— Нет.

Я говорю Луи, что по моим наблюдениям, он становится неловким, когда мы говорим с ним об отце. Той порой он изо всех сил старается аккуратно вырезать свою полицейскую машину. У него не получается. Он снова рисует и снова вырезает. Состояние у него все более нервное и напряженное. Последний раз у него уже почти все получилось, но в последнюю минуту он срезает вращающийся фонарь на крыше машины и вся работа идет насмарку. Луи очень огорчен, в глазах слезы и пот течет градом, он с головой погружен в свое занятие. Он рисует еще большую по размеру машину, и ему удается вырезать ее совершенно правильно, включая фонарь на крыше. Он опять рисует машину, на этот раз еще большую, чем нарисовал только что, и снова аккуратно ее вырезает. Глаза у него наполнены слезами. Я говорю:

— Мне кажется, я понимаю, почему ты так стараешься. Тебя хочется, чтобы твоего отца воспринимали, как достойного человека, независимо оттого, как он повел себя в отношении тебя и общества.

Луи отсекает колеса у последней машины, которую он вырезает. После этого он встает и уходит вконец расстроенный.

У меня сохранилось чрезвычайно тягостное воспоминание об этом сеансе. Я видела, как у Луи все падало из рук после каждого визита в тюрьму, словно все его мечты о возвращении отца к нормальной жизни разбивались, когда он видел отца в реальности. Не стоило также забывать и о приближении возраста, когда возникает проблема «Эдипова комплекса»: можно связать все время увеличивающуюся в размерах машину, его собственный стремительный рост и трудности с вырезанием этой машины, которая теряет то вращающийся фонарь, то колеса. И я попыталась объяснить Луи то, что мне хотелось до него донести: общество признало его отца виновным за то, что он убил мать Луи, но даже преступив закон, его отец остался достойным человеком благодаря тому, что он дал жизнь Луи. Мне было трудно находиться рядом с этим страдающим ребенком, чье горе я не могла и не должна была облегчать, потому что он приходил ко мне специально для того, чтобы символизировать, обозначать словами свою боль.

Начало апреля.   Луи сопровождает теперь на сеансы новый воспитатель, который заменил свою уволившуюся предшественницу. Отец относится к нему как к мужчине более уважительно и менее агрессивно, чем к той. Приемная мать Луи наотрез отказывается от общения с его отцом, потому что боится за себя. Поначалу она прислушивалась к нему, поверив, что он совершил преступление не намеренно и что он раскаивается в содеянном. Убедившись, что на самом деле этот человек не испытывает ни малейшего сожаления, и услышав от него угрозы в собственный адрес, она очень испугалась и решила, что он смертельно ненавидит всех женщин.

Что касается Луи, то по телефону мне сообщили, что в школе он рэкитирует младших и всем хвастается, что его папа в тюрьме, и его поведение создает определенные проблемы для учительницы.

Сегодня Луи рисует безного пожарника (еще одна профессия, которая помогает сублимировать разрушительные импульсы), но зато он наделяет его машиной для инвалидов и огромным пупком. Я спрашиваю, что это такое. Показывая на пупок, Луи отвечает: «Бидон».

Я рассказываю ему, что пупок — это шрам от перерезанной пуповины, которая соединяла его с матерью. Тогда он спрашивает: «А как узнают, что это мальчик?»

Я объясняю. Во время этого сеанса он узнал кое-что новое для себя и, прощаясь со мной, полувопросительно говорит: «Если другие что-то знают, это можно взять», таким образом интерпретируя, видимо, свою склонность к рэкету. Я объясняю, что можно действительно учиться, заимствуя или «воруя» знания у преподавателей, но мне сообщили, что в школе он обворовывает младших, а это запрещено. Но, как я понимаю, единственное, чего он хочет — это набраться знаний.

После этого мне уже никто не жаловался на Луи, что он ворует в школе.

А вот то, что он с гордостью рассказывал всем, что его папа сидит в тюрьме, у многих вызывало беспокойство: дети с искренним восторгом рассказывали своим родителям, какой потрясающий папа у Луи, а те почему-то совсем не разделяли эти восторги. С другой стороны, было совершенно естественно, что шестилетний мальчик гордится своим отцом, тем более, что я постаралась ему внушить, что ему нечего краснеть за свое происхождение. Сам он не сообщал мне, что происходит в школе, об этом мне рассказывали взрослые и в его отсутствие. Я не стала говорить с Луи на эту тему. Но его воспитатель по собственной инициативе объяснил ему, какой эффект производят его рассказы об отце на других (в первую очередь взрослых) — так что пусть Луи сам решает, стоит ли ему хвастаться тем, что его папа в тюрьме, или нет.

Конец апреля.   Последний раз свидание Луи с отцом не состоялось, потому что того перевели в центральную тюрьму, но не предупредили ни воспитателя, ни детей. Перед сеансом мне сообщил об этом по телефону воспитатель. Он сказал также, что, как ему показалось, Луи испытал облегчение. По мнению воспитателя, встречи детей с отцом проходят плохо. Отец не знает, о чем говорить и чем заняться со своими шумными детьми, которые ссорятся между собой. В итоге отец разговаривает только с воспитателем и с трудом переносит шумное присутствие сыновей.

Сегодня Луи сразу же объявляет: «Ходил к отцу, а его не было». И добавляет: «Знаешь, я не знаю, как писать тапа*. Я пишу для него это слово и он начинает перерисовывать: «па», бросает на полдороге и рисует под буквами рыбку, а затем дорисовывает недостающие буквы: «па». Я спрашиваю: «Что ты написал?» Он отвечает: «Луи, нет! Папа!» Я продолжаю: «Ты уже сам не знаешь, то ли ты — папа, то ли папа — это папа?» Он отвечает «да» и весело хохочет. Он берется вырезать картинку, которую начал вырезать еще до сеанса, в приемной. Это маска черепахи Ниньи. И вырезает сегодня очень ловко. Он сам это замечает и говорит:

«Как быстро вырезал!» И добавляет: «Нельзя унести с собой?» Тон у него при этом не столько вопросительный, сколько утвердительный. Я — в который раз — напоминаю ему существующее правило. Тут он говорит: «Я кое-что забыл», — и стрелой мчится в приемную. Оттуда он прибегает уже с камушком.

Этот сеанс нужно рассматривать в связи с последним свиданием, которое не состоялось в тюрьме:

отца неожиданно не оказалось на месте. И Луи хочет научиться писать слово «папа». Зачем это ему нужно? Возможно, он пытается символизировать таким образом физическое отсутствие отца или отцовскую функцию. Возможно, он представляет себе сцену своего зачатия, превращающую мужчину в отца, а себя рисует в виде рыбки-зародыша между двумя слогами слова «папа». Если только он не вообразил себя отцом своего отца — вспомните, как он рассмеялся, когда я высказала ему свое предположение.

Во время первого сеанса Луи попросил меня написать свое имя, но тогда не стал учиться его писать. Позже он научился писать его в школе. Но теперь он просит меня научить его писать слово «папа»: чтобы сотворить отца, ему нужна женщина…

Луи сам удивился, как ловко он вырезал маску животного (хотя и очень человечной черепахи Ниньи) — он ведь помнил, как трудно было ему вырезать полицейские машины. Он почти свыкся с правилом, не позволяющим ему уносить свои рисунки домой, и он довольствуется лишь тем, что мягко проверяет, уважаю ли я сама это правило. Какая разница с его прежним поведением, когда он приходил и объявлял, что заберет свой рисунок с собой! Когда во время последнего сеанса я напоминаю ему о своем правиле, он тут же вспоминает другое правило — символическую плату за лечение. Он сам ввел это правило и с самого начала неукоснительно его соблюдает: принося свой камушек, он дает понять, что только он и никто другой хочет проходить этот курс лечения.

На моих глазах безымянный и не способный держаться на ногах человечек превращается в мальчика, который в процессе анализа и переноса сможет воспроизвести (актуализировать) сцену убийства и смерти матери, с которой он, вероятно, навсегда распрощался. Но Луи все равно тоскует по матери и сердится на нее за то, что ее не стало: он рисует мать уже мертвой (в машине «скорой помощи», в земле) или в образе волшебницы. Он соглашается с тем, чтобы приемная мать заменила родную мать, и не скрывает, что нуждается в ее любви, но при этом очень досаждает ей своими выходками.

Узнав историю собственной жизни и происхождения, осознав принадлежность к мужскому полу (все эти знания он считает своим «приобретением»), Луи горит желанием расширить багаж школьных и культурных познаний.

Несмотря на внешне холодные отношения с отцом, он любит его и ищет всевозможные решения, чтобы снова обрести отца. Он способен символизировать его отсутствие и выдержать испытание на уважительное отношение к запрету. И если в начале он всячески пытается отрицать и нарушать установленное правило, то есть закон, то затем находит удовольствие в том, что как самостоятельный субъект устанавливает обязательную символическую плату за сеансы и добросовестно соблюдает ее.

Сегодня никто не может сказать, что станет с этим мальчиком завтра. Но благодаря любви к отцу и не отрицая при этом смертельной опасности, которую таят в себе свойственные отцу разрушительные импульсы, Луи в свои шесть лет проделал огромный путь. Он смог осознать, что свои собственные импульсы не будет реализовывать, отрицая и преступая запреты. Он понял, что выразить себя можно и по-другому. Этот мальчик самостоятельно строит отношения с обществом, сам артикулирует свое прошлое и будущее.

Знает ли отец Луи, что люди не вправе творить свои собственные законы, а обязаны подчиняться установленным законам? Что каждый человек — это слуга Закона? Боюсь, что нет. Совершив преступление и отбывая наказание, к которому приговорило его общество, он по-прежнему твердит, что сделал это «ради детей». Преступив запрет, он до сих пор так ничего и не понял.

Не трудно заметить, что дети, о которых я рассказывала, с точки зрения психики, не имеют между собой ничего общего. Их сближает только реальная ситуация: кто-то из их родителей совершил преступление, и детям это несет разлуку с близкими и оплакивание утраты. Сама по себе эта ситуация не провоцирует и не объясняет психической структуры детей, даже если и вызывает у них некоторые нарушения. Ведь ко мне на консультацию направляют не всех детей, которые попадают в ясли и пережили очень тяжелую ситуацию. Ко мне посылают только тех детей, у которых замечены нарушения, свидетельствующие о том, как мучительно переживает ребенок свалившиеся на него события. Чаще всего представители Службы социальной помощи детям сами справляются со своей задачей и, по возможности, точно сообщают ребенку о том, что произошло в его семье, после чего обеспечивают ему наилучший уход и опеку.

Чем же отличается их информация от той, что я формулирую во время своих сеансов? Я анализирую факты только по мере того, как ребенок заново переживает их, общаясь со мной. Я делаю это с помощью трансфера (переноса) и тех эмоциональных состояний, которые ребенок испытал до, во время или после драмы. Во время сеанса ребенок сталкивает свой воображаемый мир с реальностью. И обращаясь к теории психоанализа, своему опыту работы с детьми, личному опыту самоанализа, я стараюсь придать смысл выделенным мною знакам. При этом я называю эти знаки и сближаю их с реальными фактами, пережитыми ребенком или известными ему, как если бы каждый из этих фактов являлся составной частью семейного романа.

Анализ переноса необходим при любом возрасте пациента. Но он особенно важен при работе с совсем маленькими детьми. Аналитик может подменять собой одного из родителей только при переносе и только на словах.

В лучшем случае ребенок сможет выдержать правду и, при желании, пережитые им драматические события превратить в воспоминания, чтобы не страдать от этой незаживающей и постоянно напоминающей о себе раны.

 


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 121; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!