Э. МакКормак. Когнитивная теория метафоры. 16 страница



Аналогичная трудность возникает в том случае, когда пациента просят назвать предмет, на который указывает или которым манипулирует исследователь. Афатик с дефектом субституции не соотносит указательного жеста или манипуляций исследователя с названием соответствующего предмета. Вместо того чтобы сказать this is [called] a pencil 'это [называется] карандаш', он просто сделает эллиптическое замечание об использовании предмета: То write '(Чтобы) писать'. Если представлен один из синонимичных знаков (как в случае слова bachelor или указания на карандаш), то другой знак (например, словосочетание unmarried man или слово pencil) становится избыточным и, следовательно, излишним. Для афатика оба знака находятся в дополнительной дистрибуции: если один знак продемонстрирован исследователем, пациент уклоняется от демонстрации другого, реагируя, как правило, такими фразами, как англ. I understand everything 'Я все понимаю' или нем. Ich weiss es schon 'Я уже это знаю'. Аналогичным образом изображение предмета вытесняет его название: словесный знак подавляется изобразительным знаком.. Когда пациенту Лотмара было показано изображение компаса, он отвечал так: Yes, it's a ... I know what it belongs to, but I cannot recall the technical expression... Yes direction... to show direction ... a magnet points to the north 'Да, это ... Я знаю, к чему это относится, но я не могу вспомнить специального выражения ... Да ... направление ... показывать направление ... магнит показывает на север' [24, S. 104]. Таким пациентам, как сказал бы Пирс, не дается переход от индекса или иконического знака к соответствующему словесному символу (см. статью "The icon, index and symbol" в [29, т. II]).

Даже простое повторение слова, произнесенного исследователем, кажется пациенту ненужным и излишним, и, вопреки просьбам исследователя, он не способен к такому повторению. Когда пациента Хеда попросили повторить слово по 'нет', он ответил: No, I don't know how to do it 'Нет, я не знаю, как это сделать'. Спонтанно использовав слово в контексте своего ответа (No, I don't ...), он не смог справиться с простейшей формой тождественной предикации — тавтологией вида а = а: no есть no.

Одна из важных заслуг символической логики перед наукой о языке состоит в особом выделении разграничения между языком объектом и метаязыком. Как указывает Карнап, «чтобы говорить о любом языке-объекте, мы должны располагать некоторым метаязыком» [5, р. 4]. Для этих двух различных уровней языка мы можем использовать один и тот же языковой инвентарь; так, мы можем говорить на английском языке (в качестве метаязыка) об английском языке (в качестве языка-объекта) и интерпретировать английские слова и предложения с помощью английских синонимов, описательных оборотов и парафраз. Очевидно, что подобные операции, которые в логике называются метаязыковыми, отнюдь не являются изобретением логиков: ни в коей мере не замыкаясь в сфере науки, они составляют неотъемлемую часть нашей обычной языковой деятельности. Участники диалога нередко проверяют, используют ли они один и тот же код. «Понятно ли вам? Понимаете ли вы, что я имею в виду?» — спрашивает один, а слушающий сам может прервать речь собеседника вопросом: «Что вы хотите этим сказать?» В таком случае, заменяя сомнительный знак другим знаком из того же языкового кода или целой группой знаков кода, отправитель сообщения стремится сделать его более доступным для декодировщика.

Интерпретация одного языкового знака посредством других, в ряде отношений однородных знаков того же языка представляет собой метаязыковую операцию, играющую также существенную роль в усвоении языка детьми. Недавно проведенные наблюдения выявили значимость той роли, которую играет язык в речевом поведении дошкольников. Обращение к метаязыку необходимо как для усвоения языка, так и для его нормального функционирования. Афатический дефект «способности номинации» представляет собой утрату метаязыка в собственном смысле. В сущности, цитированные выше примеры предикации тождества, осуществления которой тщетно пытались добиться от пациентов, есть металингвистические пропозиции, относящиеся к языку-объекту. Их эксплицитное выражение можно представить таким образом: «В используемом нами коде имя указываемого объекта карандаш»; или: «В используемом нами коде слово холостяк и словосочетание неженатый мужчина эквивалентны».

Такой афатик не может перейти от слова ни к его синонимам и синонимичным оборотам, ни к его гетеронимам, то есть эквивалентным выражениям в других языках. Утрата способности к изучению языков и ограниченное владение одной диалектной разновидностью языка представляет собой симптоматическую манифестацию этого расстройства.

Согласно одному старому, но постоянно возрождаемому предрассудку, единственной конкретной языковой реальностью считается языковая деятельность отдельного индивида в конкретное время, называемая идиолектом. Против такой точки зрения выдвигались следующие возражения:

«Каждый, кто начинает разговаривать с новым для него собеседником, старается — осознанно или невольно — нащупать общий словарь: стремясь либо расположить адресата, либо попросту быть им понятым, либо заставить его высказаться, говорящий пользуется словами, понятными его адресату. В языке отсутствует такое явление, как частная собственность: в нем все обобществлено. Обмен словесными сообщениями, как и любая другая форма общения, требует по меньшей мере двух коммуникантов, а тем самым идиолект оказывается явно превратным вымыслом» [130, р. 15].

Это утверждение нуждается, однако, в оговорке: для афатика, утратившего способность кодового переключения, единственной языковой реальностью является его собственный «идиолект». Коль скоро он воспринимает речь собеседника как некое сообщение, адресованное ему и ориентированное на его собственную языковую систему, он ощущает растерянность, которая отчетливо передана в словах пациента, поведение которого описано в работе [14]: «Я слышу вас очень хорошо, но я не могу понять, что вы говорите... Я слышу ваш голос, но не слова... Они как-то не выговариваются». Он воспринимает высказывание собеседника либо как непонятную тарабарщину, либо как речь на незнакомом языке.

Как отмечалось выше, составляющие контекста объединяются в силу внешнего отношения смежности, а в основе субституционального множества альтернатив лежит внутреннее отношение подобия. Поэтому для афатика с нарушенной субституцией и незатронутой контекстной композицией операции, предполагающие подобие, подчиняются операциям, основанным на смежности. Можно предположить, что в таких условиях любая группировка слов по смыслу будет регулироваться скорее пространственной или временной смежностью соответствующих объектов, чем их сходством. И в самом деле, эксперименты Голдстайна подтверждают подобное ожидание: пациентка данного типа в ответ на просьбу перечислить несколько названий животных расположила их в той последовательности, в какой она их видела в зоопарке; подобным же образом, несмотря на предписания располагать предметы в соответствии с их цветом, размером и формой, она группировала их на основе их пространственной смежности как предметы домашнего обихода, канцелярские принадлежности и т. п. и обосновывала подобные группировки ссылкой на расположение предметов в витрине, где «совершенно не имеет значения то, каковы сами вещи», то есть они не обязаны быть похожими [10, р. 61 и сл., 263 и сл.]. Та же пациентка охотно называла цвета отчетливо окрашенных предметов, но отказывалась распространять эти названия на переходные случаи [там же, с. 268 и сл. ], так как для нее слова не обладали способностью выражать дополнительные, смещенные значения, ассоциируемые по признаку подобия с их основными значениями.

Следует согласиться с наблюдением Голдстайна, что пациенты этого типа «воспринимали слова в их буквальном значении, но были неспособны понять метафорический характер тех же самых слов» [там же, с. 270]. Однако предположение о том, что для таких пациентов образная речь полностью недоступна, было бы необоснованным обобщением. Из двух полярных фигур речи — метафоры и метонимии — последняя, основанная на смежности объектов, широко используется афатиками с расстройством селективных способностей. В их речи «вилка» заменяет «нож», «стол» — «лампу», «курить» — «трубку», «есть», «пища» — «тостер» или «подрумяниваемый хлеб». Типичный случай отмечен Хедом: «Когда пациенту не удавалось вспомнить название черного цвета, он описывал его как What you do for the dead 'To, что вы делаете для покойника'; это он сокращал до одного слова dead 'покойник'» [13, р. 198].

Подобные случаи метонимии можно характеризовать как проекции с оси обиходного контекста на ось субституции и селекции: один знак (например, «вилка»), который обычно встречается вместе с другим знаком (например, с «ножом»), может быть употреблен вместо этого последнего. Словосочетания типа нож и вилка, настольная лампа, курить трубку стимулировали метонимические замены — вилка, стол, курить; отношение между употреблением некоторого предмета (подрумяненного ломтика хлеба) и его изготовлением лежит в основе метонимической замены — есть вместо тостер. «Когда носят черную одежду?» — «Когда оплакивают покойника»; и вот вместо наименования цвета называется причина его типового использования. Отход от тождества к смежности особенно впечатляет в реакциях одного пациента Голдстайна, который склонен был давать метонимические ответы на просьбу повторить то или иное слово и отвечал, например, в ответ на слово окно стекло, а в ответ на слово Бог — небеса [10, р. 280].

Если способность к селекции серьезно нарушена, а способность комбинирования сохранена по крайней мере частично, то общее языковое поведение пациента определяется именно смежностью, почему мы и можем назвать этот тип афазии нарушением отношения подобия.

 

IV. НАРУШЕНИЕ ОТНОШЕНИЯ СМЕЖНОСТИ

 

Начиная с 1864 г. в новаторских работах Хьюлингса Джексона, внесшего существенный вклад в исследование языка и речевых расстройств, неоднократно повторялись следующие важные мысли:

«Недостаточно утверждать, что речь состоит из слов. Она состоит из слов, соотносящихся друг с другом некоторым особым образом; без подобного соотношения составных частей высказывания оно представляло бы собой всего лишь последовательность знаков, не воплощающую в себе никакого суждения» [15, р. 66].

«Потеря речи есть потеря способности формировать суждения... Лишение дара речи вовсе не означает полной бессловесности» [16, р. 114].

Расстройство способности формирования суждений, или, в общем плане, комбинирования простых языковых сущностей в сложные единицы, практически сводится к особому типу афазии, противоположному тому, который был рассмотрен в предыдущей главе. Этот тип не предполагает бессловесности потому, что сохраняемой в большинстве подобных случаев сущностью является именно слово, которое можно определить как наивысшую из языковых единиц, кодируемых в обязательном порядке; иными словами, мы составляем фразы и высказывания на основе словарного запаса, предоставляемого нам кодом.

При афазии, связанной с нарушением контекстной композиции, которую можно было бы назвать нарушением отношения смежности, ограничиваются длина фраз и разнообразие их типов. Утрачивается владение синтаксическими правилами, регулирующими объединение слов в более крупные единицы; вследствие этой утраты, называемой аграмматизмом, фраза перерождается в простое «словесное нагромождение», если воспользоваться образом Джексона [15, р. 48 — 58]. Порядок слов становится хаотичным; разрушаются синтаксические связи, как сочинительные, так и подчинительные, будь то согласование или управление. Как и можно ожидать в подобных случаях, слова, наделенные чисто грамматическими функциями, типа союзов, предлогов, местоимений и артиклей, исчезают в первую очередь, что порождает так называемый «телеграфный стиль», тогда как в случае нарушения отношения подобия они обладают наибольшей выживаемостью. Чем меньше слово грамматически зависит от контекста, тем сильнее его сопротивляемость исчезновению в речи афатиков с нарушением отношения смежности и тем скорее оно утрачивается пациентами, страдающими нарушением отношения подобия. Так, «ядерное субъектное слово» первым опускается во фразе в случаях нарушения подобия, а при противоположном типе афазии оно, наоборот, в наименьшей степени подлежит разрушению.

При афазии, поражающей контекстную композицию, у пациентов наблюдается склонность к инфантильным однофразовым высказываниям и к однословным фразам; удается устоять лишь небольшому количеству более длинных, стереотипных, «готовых» клишированных фраз. В далеко зашедших случаях этой болезни каждое высказывание сокращается до одной однословной фразы. Тем не менее при распаде контекстной композиции операция селекции сохраняется. «Сказать, чем является та или иная вещь, — значит сказать, на что она похожа», — замечает Джексон [16, р. 125]. Пациент, ограниченный в своих языковых возможностях рамками субституционального множества (при недостаточности контекстной композиции), обращается к признакам подобия между предметами; производимые им приблизительные отождествления носят метафорический характер — в отличие от метонимических отождествлений, характерных для противоположного типа афазии. Употребления типа spyglass 'подзорная труба' вместо microscope 'микроскоп' или fire 'огонь' вместо gaslight 'газовая лампа' представляют собой типичные примеры подобных квазиметафорических выражений, как именует их Джексон, ибо в отличие от метафор риторики или поэзии они не предполагают намеренного переноса значения слова.

В нормально действующей языковой системе слово является в одно и то же время и составной частью налагаемого контекста, то есть предложения, и самим контекстом, налагаемым на меньшие составляющие, морфемы (минимальные единицы, наделенные значением) и фонемы. Мы уже рассмотрели эффект нарушения смежности, выказывающийся при комбинации слов в более крупные единицы. Отношение между словом и его составляющими отражает то же самое нарушение, однако несколько по-иному. Типичным признаком аграмматизма является распад словоизменения; вместо ряда личных глагольных форм употребляется такая немаркированная категория, как инфинитив, а в языках со склонением — номинатив вместо всех косвенных падежей. Эти дефекты объясняются отчасти распадом управления и согласования, отчасти утратой способности разлагать слово на основу и флексию. Наконец, в парадигме слова (в частности, в множествах падежных форм типа he — his — him 'он — его — ему' или временных форм типа he votes — he voted 'он голосует — он голосовал') представлено одно и то же семантическое содержание, модифицированное в разных членах парадигмы по ассоциации смежности; тем самым здесь для афатиков с нарушением отношения смежности проявляется еще один стимул игнорировать различия между членами подобных множеств. Аналогичным образом, слова, образованные от одного корня, типа grant — grantor — grantee 'даровать' — 'даритель' — 'тот, кому нечто дарится', как правило, семантически соотносятся по смежности. Пациенты, страдающие указанной формой афазии, либо склонны игнорировать производные слова, либо не способны расчленять производное слово на корень и словообразовательный суффикс или сложное слово на составляющие его основы. Нередко в литературе упоминались такие пациенты, которые понимали и произносили сложные слова типа Thanksgiving 'День благодарения [праздник в США]', или Battersea [англ. топоним], но были неспособны понять или произнести слова thanks и giving или batter и sea. Коль скоро общая идея словопроизводства еще остается, словообразовательные средства тем самым используются в коде для построения новообразований, но все же при этом можно наблюдать тенденцию к излишнему упрощению и автоматизму; если производное слово представляет семантическое единство, которое не может быть полностью выведено из значения компонентов, то общий образ слова, или гештальт, интерпретируется неправильно. Так, русское слово мокрица русскоязычный афатик интерпретировал как 'что-то мокрое', например, 'мокрая погода', исходя из корня мокр- и суффикса -щ(а), обозначающего носителя некоторого свойства, как в словах нелепица, светлица, темница.

Перед второй мировой войной, когда фонология еще была ареной наиболее яростных споров в науке о языке, некоторые лингвисты выражали сомнения в том, что фонемы действительно играют автономную роль в нашем языковом поведении. Было выдвинуто предположение, что значимые (сигнификативные) единицы языкового кода, такие, как морфемы или (скорее) слова, представляют собой минимальные сущности, с которыми мы оперируем реально в речевом событии, тогда как чисто дистинктивные единицы типа фонем — это всего лишь искусственные конструкты, предназначенные для облегчения научного описания и анализа языка. Эта точка зрения, заклейменная в свое время Э. Сепиром как «антиреалистическая» [32, р. 46 и сл. ], оказывается, однако, совершенно справедливой по отношению к определенному патологическому типу: в одной разновидности афазии, которая иногда именовалась в литературе «атактической», слово остается единственной сохраняющейся языковой единицей. Пациент, страдающий такой формой афазии, обладает лишь интегральным нечленимым образом каждого знакомого ему слова; что касается прочих звуковых цепочек, то они либо остаются чужды и непостижимы для него, либо преобразуются им в знакомые слова, невзирая на очевидные фонетические отклонения. Один из пациентов Голдстайна «воспринимал некоторые слова, но ... гласные и согласные, из которых они состояли, не были им воспринимаемы» [10, р. 218]. Один франкоязычный афатик распознавал, понимал, повторял и самопроизвольно произносил слово cafe 'кофе' или pavé 'мостовая', но был неспособен усвоить, различить или повторить такие бессмысленные звуковые цепочки, как féca, faké, kéfa, раfé. Ни одна из подобных трудностей не встает перед нормальным франкоязычным слушающим, если предъявляемые звуковые цепочки или их компоненты удовлетворяют требованиям фонологической системы французского языка. Такой франкоязычный информант может даже воспринять эти цепочки как такие слова, которые ему не известны, но потенциально принадлежат к французскому словарю и предположительно разнятся по смыслу, поскольку они отличаются друг от друга либо порядком составляющих фонем, либо самими фонемами.

Если афатик становится неспособным расчленять слова на их фонемные составляющие, то у него ослабляется контроль над их порождением, что создает предпосылки для возникновения ощутимых изъянов во владении фонемами и их сочетаниями. Постепенный распад фонологической системы у афатика зеркальным образом отражает порядок усвоения фонологической системы детьми. Этот распад включает рост и обесценение омонимов и сокращение словаря. Если эта двойная — фонологическая и словарная — несостоятельность, прогрессирует и дальше, то последними остаются в речи пациента однофонемные, однословные, однофразовые высказывания: пациент деградирует до уровня начальных фаз языкового развития детей или даже их доязыкового состояния; он приходит к полной афазии (aphasia universalis), то есть к полной утрате способности к речевой деятельности. Разделение двух функций, дистинктивной (различительной) и сигнификативной, является специфической характеристикой языка по сравнению с другими семиотическими системами. Между этими двумя уровнями языка возникает конфликт в том случае, если у афатика, страдающего изъянами в контекстной композиции, обнаруживается склонность к отмене иерархии языковых единиц и сведению их шкалы к одному уровню. Последний остаточный уровень — это либо класс сигнификативных значимостей, уровень слова, как в рассмотренных выше случаях, либо класс дистинктивных значимостей — уровень фонемы. В последнем случае пациент все еще способен идентифицировать, различать и воспроизводить фонемы, но утрачивает способность осуществлять те же операции со словами. В промежуточном случае слова идентифицируются, различаются и воспроизводятся; в соответствии с тонкой формулировкой Голдстайна, они «могут быть восприняты как знакомые, но не могут быть поняты» [10, р. 90]. В этом случае слово теряет свою обычную сигнификативную функцию и приобретает функцию чисто «дистинктивную», которая обычно свойственна фонеме.


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 201; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!