I. Проблема сословий: знать и духовенство 17 страница



14

Цезаризмом я называю такой способ управления, который, несмотря на все государственно‑правовые формулировки, вновь совершенно бесформен по своему внутреннему существу. Не имеет совершенно никакого значения то, что Август в Риме, Хуанди в Китае, Амасис в Египте, Алп‑Арслан в Багдаде облекают занимаемое ими положение стародавними обозначениями. Дух всех этих форм умер**. И потому все учреждения, с какой бы тщательностью ни поддерживались они в правильном состоянии, начиная с этого момента не имеют ни смысла, ни веса. Значима лишь всецело персональная власть, которой в силу своих способностей пользуется Цезарь или кто угодно другой на его месте. Это возврат из мира завершенных форм к первобытности, к

* Сюда относится также и американская конституция, чем только и объясняется удивительное благоговение, которое испытывает в ее отношении американец, даже когда он ясно сознает ее несовершенство

** Цезарь прекрасно это понял «Nihil esse rem publicam, apellationem modo sine corpore ac specie»604 (Светоний, Цезарь 77)

 

459

космически‑внеисторическому. На место исторических эпох снова приходят биологические периоды*.

В начале, там, где цивилизация движется к полному расцвету – т. е. сегодня, – высится чудо мировой столицы, этот великий каменный символ всего бесформенного, чудовищного, великолепного, надменно распространяющегося вдаль. Оно всасывает в себя потоки существования бессильной деревни, эти человеческие толпы, передуваемые с места на место, как дюны, как текучий песок, ручейками струящийся между камней. Дух и деньги празднуют здесь свою величайшую и последнюю победу. Это самое искусное и самое изысканное из всего, что являлось в светомире человеческому глазу, нечто жутковатое и невероятное, пребывающее уже почти по ту сторону возможностей космического формообразования, Затем, однако, вперед снова выступают безыдейные фактыфакты как они есть, во весь их колоссальный рост. Вечнокосмический такт окончательно преодолел духовные напряжения нескольких столетий. В образе демократии восторжествовали деньги. Было время, когда политику делали только они, или почти что только они. Однако стоило им разрушить старинные культурные порядки, как из хаоса является новая, всепревосходящая, достигающая до первооснов всего становления величина: люди цезаревского покроя. Императорское время знаменует собой, причем во всякой культуре, конец политики духа и денег. Силы крови, первобытные побуждения всякой жизни, несломленная телесная сила снова вступают в права своего прежнего господства. Раса вырывается наружу в чистом и неодолимом виде: побеждает сильнейший, а все прочее – его добыча. Она захватывает мироправство, и царство книг и проблем цепенеет или погружается в забвение. Начиная с этого момента вновь возможны героические судьбы в стиле предвремени, не подергиваемые в сознании флером каузальности. Больше нет никакой внутренней разницы между жизнью Септимия Севера и Галлиена или Алариха и Одоакра. Рамсес, Траян, Ву‑ти принадлежат единообразному биению внеисторических временных пространств**.

С началом императорского времени нет больше никаких политических проблем. Люди удовлетворяются существующим положением и наличными силами. Потоки крови обагрили в эпоху борющихся государств мостовые всех мировых столиц, чтобы превратить великие истины демократии в действительность и вырвать права, без которых жизнь была не в жизнь. Теперь эти права завоеваны, однако внуков даже наказаниями не заставишь ими воспользоваться. Еще сто лет – и даже историки уже не понимают этих старых поводов для раздора. Уже ко времени Цезаря

*С. 52

**С. 52

460

приличная публика почти не участвовала в выборах*. Вся жизнь великого Тиберия была отравлена тем, что наиболее способные люди его времени уклонялись от политики, а Нерон даже угрозами не мог больше заставить всадников явиться в Рим, чтобы воспользоваться своими правами. Это конец большой политики, некогда служившей заменой войне более духовными средствами, а теперь вновь освобождающей место войне в ее наиболее первозданном виде.

Поэтому когда Моммзен** глубокомысленно разбирает созданную Августом «диархию» с ее разделением в ней полномочий между принцепсом и сенатом, это свидетельствует о полном непонимании глубинного смысла эпохи. Сотней лет раньше такая конституция была бы чем‑то реальным, однако именно поэтому мысль о ней и в голову не могла прийти никому из людей, обладавших тогда властью. Теперь же она не означает ничего, кроме попытки слабой личности обмануться в отношении несомненных фактов с помощью чистых форм. Цезарь видел вещи так, как они есть, и безо всякой сентиментальности устраивал свое господство, как того требовала практика. Законодательство последних месяцев его жизни было ориентировано исключительно на переходные меры, ни одна из которых не задумывалась на продолжительный срок. Это‑то всегда и упускалось из виду. Он был слишком глубоким знатоком предмета, чтобы в этот момент, непосредственно перед парфянским походом, заранее предвидеть дальнейшее развитие событий и желать установить его окончательные формы. Август же, как и Помпеи до него, не был хозяином своей свиты, но всецело зависел от нее и ее воззрений. Форма принципата вовсе им не изобреталась, но была доктринерским осуществлением застарелого партийного идеала, набросанного другим слабаком, Цицероном***. Когда 13 января 27 г. Август в ходе задуманной от чистого сердца, однако оттого лишь еще более бессмысленной сцены передал «сенату и народу римскому» государственную власть, трибунат он придержал для себя, а на самом деле то был единственный фрагмент политической действительности, который имел тогда значение. Трибун был

* В речи за Сестия Цицерон указывает на то, что на плебисцитах присутствует по пять человек от каждой трибы, которые к тому же принадлежат к другой трибе Однако и эти пятеро приходят сюда лишь для того, чтобы продаться власть имущим. А ведь пятидесяти лет не прошло с тех пор, как италики за это самое право голоса гибли массами.

** И что весьма примечательно, также и Эд Мейер в своем шедевре «Монархия Цезаря», единственном посвященном этому времени труде, поднимающемся на уровень государственного мышления (и еще раньше этого – в статье об императоре Августе, Kl Schr.S 441 ff).

*** «О государстве»‑ предназначенная для Помпея памятная записка от 54 г

 

461

 

легитимным преемником тирана*, и уже Гай Гракх придал в 122 г. этому титулу такое содержание, которое ограничивалось уже не пределами должностных полномочий, но лишь персональными талантами его обладателя. Прямая линия пролегает от него через Цезаря и Мария к юному Нерону, когда он выступил против политических замыслов своей матери Агриппины. Напротив того, принцепс** сделался отныне и впредь лишь облачением, рангом, возможно еще имевшим общественную значимость, однако политическим фактом уже не являвшимся. Именно это понятие было в теории Цицерона окружено озаряющим сиянием, и уже им оно было связано с Divus***. И наоборот, «сотрудничество» сената и народа представляет собой старомодную церемонию, в которой жизни было не больше, чем во вновь учрежденных Августом ритуалах Арвальских братьев. Из великих партий эпохи Гракхов давно уже получились свиты, цезарианцы и помпеянцы, и в конце концов, с одной стороны, осталось лишь бесформенное всесилие, «факт» в наибрутальнейшем смысле слова, «Цезарь» или тот, кто смог подчинить его своему влиянию, а с другой – горстка ограниченных идеологов, скрывавших свое неудовольствие за философией и, базируясь на ней, пытавшихся пропихнуть свой идеал заговорами. В Риме это были стоики, в Китае‑ конфуцианцы. Лишь теперь оказывается возможным понять знаменитое «великое книгосожжение», учиненное китайским Августом в 212 г. до Р. X. и запечатлевшееся в головах позднейших писак как проявление чудовищного варварства. Однако Цезарь‑то пал жертвой стоических мечтателей, бредивших идеалом, сделавшимся невозможным****; культу divus'a в стоических кругах противопоставлялся культ Катона и Брута; философы в сенате (ставшем тогда своего рода аристократическим клубом) не уставали оплакивать гибель «свободы» и замышлять заговоры наподобие пизоновского 65 г., который со смертью Нерона едва не вызвал на свет давно забытые времена Суллы. Потому‑то Нерон и казнил стоика Пета Тразею, а Веспасиан‑ Гельвидия Приска, и потому‑то копии исторического сочинения Кремуция Корда, в котором Брут превозносился как последний римлянин, собирали по всему Риму и сжигали. То была мера защиты государства от слепой идеологии наподобие тех, о которых мы знаем в связи с Кромвелем и

•С. 418

** С. 434

*** «На «Сон Сципиона»» VI 26, где богом назван тот, кто управляет государством так, quam hunc mundum ille pnnceps deus605

**** He случайно Брут, стоя подле трупа, выкрикнул имя Цицерона, как и то, что Антоний выделил этого последнего как идейного вдохновителя содеянного Однако «свобода» не означала ничего, кроме олигархии нескольких семей, ибо толпа своими правами давно уже наскучила Само собой разумеется и то, что рядом с духом за содеянным стояли также и деньги, крупная римская собственность, усматривавшая в цезаризме конец своего всесилия

 

462

 

Робеспьером, и совершенно в том же положении находились китайские Цезари по отношению к школе Конфуция, которая, разработав некогда свой идеал государственного устройства, была теперь не в состоянии смириться с действительностью. Большое книгосожжение – это уничтожение части философско‑политической литературы и упразднение преподавательского дела и тайных организаций*. Обе империи продолжали такую защиту сотню лет: к тому времени изгладилось само воспоминание о партийнополитических страстях, а та и другая философия сделались господствующим миронастроением зрелого императорского времени**. Однако мир является теперь ареной трагических семейных историй, которые приходят на смену истории государств, – тех, что повествуют об уничтожении дома Юлиев – Клавдиев и дома Ши Хуанди (уже в 206 до Р. X.), и тех, что мрачно просматриваются в судьбе государыни Хатшепсут и ее братьев (1501–1447). Это есть последний шаг к определенности. С установлением мира во всем мире (мира высокой политики) «сторона меча»*** в существовании отступает назад и снова господствует «линия прялки»: теперь имеется лишь частная история, частная судьба, частное честолюбие, начиная с жалких потребностей феллахов и до бессистемных распрей Цезарей из‑за личного обладания миром. Войны в эпоху мира во всем мире‑ это частные войны, более чудовищные, чем все государственные войны, потому что они бесформенны.

Ибо мир во всем мире – который воцарялся уже часто – содержит в себе частный отказ колоссального большинства от войны, однако одновременно с этим и неявную их готовность сделаться добычей других, которые от войны не отказываются. Начинается все желанием всеобщего примирения, подрывающим государственные основы, а заканчивается тем, что никто пальцем не шевельнет, пока беда затронула лишь соседа. Уже при Марке Аврелии всякий город, всякая, пусть крохотная, территория думала лишь о себе и деятельность правителя была его частным делом, как деятельность всякого другого. Для тех, кто обитал далеко, он сам, его войска и цели были совершенно так же безразличны, как намерения германских вооруженных ватаг. Из этих душевных предпосылок развивается второе движение викингов. Пребывание «в форме» переходит с наций на шайки и свиты, следующие за авантюристами, кем бы они ни оказывались ‑

* Даосизм, напротив того, поддерживался, потому что проповедовал уход от всякой политики «Желаю видеть рядом только толстых», – говорит Цезарь у Шекспираб06

** Тацит этого уже не понимал Он ненавидит этих первых Цезарей, потому что они всеми мыслимыми средствами обрушивались на ползучую оппозицию в его окружении, оппозицию, которой, начиная с Траяна, больше не существовало *** С.343.

 

463

Цезарями, отложившимися полководцами или царями варваров, для которых население в конечном счете не более чем составная часть ландшафта. Существует глубокое внутреннее родство между героями микенского предвремени и римскими солдатскими императорами, как, быть может, и между Менесом и Рамсесом II607. В германском мире вновь пробуждается дух Алариха и Теодориха, первая ласточка здесь – явление Сесила Родса; и чужие по крови палачи русского раннего времени от Чингиз‑хана до Троцкого, между которыми залегает эпизод петровского царизма, ведь не так уж отличаются от многих претендентов латиноамериканских республик Центральной Америки, чьи частные схватки давно уже пришли на смену исполненному формы времени испанского барокко.

С формированием государства отправляется на покой и высокая история. Человек снова делается растением, прикрепленным к своей полоске, тупым и длящимся. На первый план выходят вневременная деревня, «вечный» крестьянин*, зачинающий детей и бросающий зерно в Мать‑Землю, – прилежное, самодостаточное копошение, над которым проносятся бури солдатских императоров. Посреди края лежат древние мировые столицы, пустые обители угасшей души, которые неспешно обживает внеисторическое человечество. Всяк живет со дня на день, со своим малым, нетороватым счастьем, и терпит. Массы гибнут в борьбе завоевателей за власть и добычу сего мира, однако выжившие заполняют бреши своей первобытной плодовитостью и продолжают терпеть дальше. И между тем как вверху происходит беспрестанная смена, кто‑то побеждает, а кто‑то терпит крах, из глубин возносятся молитвы, возносятся с могучим благочестием второй религиозности, навсегда преодолевшей все сомнения**. Здесь, в душах, и только здесь, сделался действительностью мир во всем мире, Божий мир, блаженство седых монахов и отшельников. Он пробудил ту глубину выносливости в страдании, которой не узнал исторический человек за тысячу лет своего развития. Лишь с завершением великой истории вновь устанавливается блаженное, покойное бодрствование. Это – спектакль, бесцельный и возвышенный, как кружение звезд, вращение Земли, чередование суши и морей, льдов и девственных лесов на суше. Можно им восхищаться или, напротив, оплакивать‑ однако он разыгрывается перед нами.

*С 91, 365

** С 324.

 

III. Философия политики

 

15

Мы много, куда больше, чем нужно, размышляли над понятием «политика». Тем меньше мы понимаем, наблюдая действительную политику. Великие государственные деятели имеют обыкновение действовать непосредственно, причем на основе глубокого чутья фактов. Для них это настолько естественно, что им и в голову не приходит задумываться над общими фундаментальными понятиями этой деятельности‑ если предположить, что такие вообще существуют. Что делать, было им известно испокон веков. Соответствующая теория не отвечала ни их дарованию, ни вкусу. Профессиональные же мыслители, направлявшие свой взгляд на созданные людьми факты, внутренне пребывали в отдалении от этой деятельности и потому были способны лишь так и этак мудрить со своими абстракциями, а всего лучше‑ с мифическими образованиями, такими, как «справедливость», «добродетель», «свобода». Лишь намудрившись, они прикладывали свою меру к историческим событиям прошлого и в первую голову‑ будущего. За этим занятием они под конец забывали, что понятия – всего только понятия, и приходили к убеждению, что политика существует лишь для того, чтобы направлять ход мировых процессов в соответствии с идеалистическими предписаниями. А поскольку ничего подобного пока что нигде и никогда не случалось, политическое деяние представлялось им в сравнении с абстрактным мышлением таким ничтожным, что в своих книгах они всерьез спорили о том, существует ли вообще «гений поступка».

В противоположность этому ниже мы попытаемся дать вместо идеологической системы физиогномику политики, как она действительно делалась в ходе всей истории в целом, а не как должна была бы делаться. Задача состояла в том, чтобы проникнуть в глубинный смысл великих фактов, их «увидеть», прочувствовать в них символически значимое и описать его. Прожекты мироулучшателей не имеют с исторической действительностью ничего общего*.

* «Империи гибнут, хороший стих остается», – сказал В. фон Гумбольдт на поле битвы при Ватерлоо Однако личность Наполеона предопределила собой историю следующего столетия А что до хороших стихов, то насчет них спросил бы он прохожего крестьянина Они остаются‑ для преподавания литературы Платон вечен – для филологов Наполеон же внутренне господствует во всех час, в наших государствах и армиях, в нашем общественном мнении, во всем нашем политическом бытии, причем тем больше, чем меньше мы это сознаем

 

465

 

Потоки человеческого существования мы называем историей – постольку, поскольку воспринимаем их как движение, или родом, сословием, народом, нацией – поскольку воспринимаем их как движимое*. Политика есть способ и манера, в которых утверждает себя это текучее существование, в которых оно растет и одерживает верх над другими жизненными потоками. Вся жизнь – это политика, в каждой своей импульсивной черточке, до самой глубиннейшей своей сути**. То, о чем мы сегодня с такой охотой говорим как о жизненной энергии (витальности), наличное в нас «оно», во что бы то ни стало стремящееся вперед и вверх, этот слепой, космический, страстный порыв к самоутверждению и власти, растительно и расово остающийся связанным с Землей, «родиной», эта направленность и определенность к действию, – вот что, как жизнь политическая, отыскивает великие решения повсюду среди высшего человечества и должно их отыскивать, чтоб либо стать судьбой самому, либо ее претерпеть. Ибо человек растет или отмирает. Никакой третьей возможности не дано.

Поэтому знать, как выражение сильной расы, является политическим сословием в собственном смысле слова, и подлинным политическим способом воспитания является муштра, а не образование. Всякий великий политик, этот центр сил в потоке событий, имеет некое благородство в ощущении своей призванности и внутренней связанности. Напротив того, все микрокосмическое, всякий «дух» аполитичен, и потому во всякой программной политике и идеологии есть что‑то священническое. Лучшие дипломаты – это дети, когда они играют или хотят что‑то получить. Вплетенное во всякое единичное существо «оно» прокладывает здесь себе дорогу непосредственно и с сомнамбулической безошибочностью. Этой гениальной сноровке первых лет жизни никто никогда не учится, с наступающим же в юности пробуждением она утрачивается. Именно поэтому государственный деятель – такое редкое явление среди взрослых мужчин.

Эти потоки существования в сфере высокой культуры, внутри и между которыми только и обретается большая политика, возможны, лишь если их несколько. Народ действителен только в отношении к другим народам***. Однако именно поэтому естественное, расовое отношение между ними‑ это война. Вот факт, который не может быть изменен никакими истинами. Войнапервополитика всего живого, причем до такой степени, что борьба и жизнь – в глубине одно и то же, и с желанием бороться угасает также и бытие. Соответствующие древнегерманские слова, orrusta и orlog608, означают серьезность и судьбу в

*С. 377

** С. 118, 354 ***С 379.

 

466

 

противоположность шутке и игре: это есть усиление того же самого, а не что‑то отличное по сути. И если вся высокая политика желает являться замещением меча более духовным оружием и предмет тщеславия всякого политика на высоте всех культур состоит в том, чтобы в войне больше почти не возникало нужды, изначальное родство между дипломатией и военным искусством все же сохраняется: характер борьбы, та же тактика, те же военные хитрости, необходимость наличия за плечами материальных сил, чтобы придать операциям вес. Той же самой остается и цель: рост собственной жизненной единицы, сословия или нации, за счет других. И всякая попытка исключить этот расовый момент приводит лишь к его переносу в другую сферу: из межгосударственной сферы он перемещается в межпартийную, межландшафтную, или же, если воля к росту угасает также и здесь, – возникает в отношениях между свитами авантюристов, которым добровольно покоряется остальное население.


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 197; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!