О суждении, критике, одобрении и славе



 

§ 481

 

Большинство людей предпочитает заниматься всем, чем угодно, только не мышлением и раздумьем; чтобы иметь при этом все‑таки еще и возможность действовать, не подвергая себя слишком большому урону, они держатся излюбленной максимы: поступать всегда только так, как поступают все другие. Таким образом, они похожи на общество, которое уселось в круг – один к другому на колени, в то время как никто не сидит на стуле. Когда я вижу, как в стаде гусей или баранов каждый идет непременно за предшественником, не заботясь, куда же он, собственно, идет, то мне кажется всегда, что сквозь их крик и блеяние до меня долетают произносимые слова: «не стану я выделяться!»

 

 

§ 482

 

Авторитет является, как известно, единой действующей силой: никто не хочет, в сознании собственного бессилия, прибегать к суждениям, а каждый дожидается суждения со стороны более умного. Но вместо последнего является более бесстыдный и внушает ближнему свое суждение, а затем по его стопам идет уже все стадо.

 

 

§ 483

 

Есть существа, относительно которых не понимаешь, как это они умудрились ходить на двух ногах – хотя сам по себе этот факт еще ничего и не говорит.

 

 

§ 484

 

Человек, которому, как это обыкновенно бывает, чужой авторитет заменяет собственное суждение, представляет собою жалкое животное.

 

 

§ 485

 

Есть масса двуногих и четвероногих существ, которые существуют только для того, чтобы существовать.

 

 

§ 486

 

Нет ничего более редкого, чем самостоятельное суждение. Меньше всего можно ожидать его от ученых по профессии. Узкое пространство их головы наполнено традиционным материалом, а последнему всякое самостоятельное мышление опасно.

На что может надеяться тот, кто славу за добытое собственной мыслью должен принимать из рук таких людей, которые никогда не могли мыслить сами и хотят возместить этот недостаток помощью традиционного материала, коего они служат хранителями?

Но скажут мне, что подрастает беспристрастная молодежь и что есть исключения. Исключения существуют только для исключения, и в таком жалком мире, как наш, приходится во всем жить в виде исключения.

 

 

§ 487

 

Лавровый венок – это покрытый листьями венец терновый.

 

 

§ 488

 

Кому парадоксальность какого‑нибудь произведения кажется достаточным поводом для неблагоприятного суждения о нем, тот, очевидно, держится того мнения, что у нас уже имеется в обращении значительная масса мудрости, что мы вообще ушли далеко и нам предстоит – самое большее – сделать некоторые частные поправки. Но кто вместе с Платоном попросту устраняет это ходячее мнение словами: Συ δψω θεων τύραννε κψανθρωπων Έρως! – или даже вместе с Гете держится убеждения, что абсурдное, собственно, и заполняет мир, для того парадоксальность известного произведения всегда является благоприятным, хотя далеко еще и не решающим признаком.

Хороший был бы это мир, в котором истина могла бы быть не парадоксальной, добродетели не надо было бы терпеть страдания, а все прекрасное могло бы быть уверено в одобрении[100].

 

 

§ 489

 

Того, кто создал великое бессмертное произведение, так же не может волновать или огорчать прием публики и суждение критиков, как разумного человека, который ходит по дому умалишенных, не может задевать брань и оскорбления со стороны сумасшедших. Конечно, пока первый не знает людей, а второй не знает, где он, до тех пор дело будет обстоять иначе – но не после полученного разъяснения.

 

 

§ 490

 

Le fondement de toute gloire veritable c'est l'estime sentie; mais la plupart des homines ne sont capable d'estime sentie, qu'envers ce qui leur ressemble, c'est a dire envers le mediocre. Done la plupart des homines n'auront, pour les ouvrages du genie, jamais qu' une estime sur parole. Celleci se fondant sur l'estime sentie d'un tres petit nombre d'ubdividus superieurs capables d'apprecier les ouvrages du genie: nous voyons la raison de la lenteur de I'accroissement de la veritable gloire[101].

 

 

§ 491

 

Интересно знать, как высока была, собственно, ценность Платона во мнении людей его времени?

Аристотель позаботился о своем кредите при дворе.

 

 

§ 492

 

Мог ли бы какой бы то ни было великий ум достигнуть своей цели и создать вечное произведение, если бы своей путеводной звездой он взял блуждающий огонек общественного мнения, т.е. мнение маленьких умов?

 

 

§ 493

 

Серебро, золото и обыкновенные драгоценные камни находят себе покупателей в любой день; поэтому, запасшись ими, ты никогда не впадешь в нужду. Но драгоценные камни первого ранга, которые в высшей степени редки и до некоторой степени неоценимы, лишь изредка находят себе и покупателя, умеющего оценить их и оплачивающего их по их полной стоимости, и если только вы не хотите спустить их, то можете с ними умереть в бедности, но оставить богатых наследников. Совершенно так же маленькие таланты находят себе признание, оценку и употребление очень легко; наоборот, великие, в высшей степени редкие, почти неоценимые таланты с большим трудом обретают себе знатока, ценителя и воздаятеля: их произведения часто переходят к потомству, не дав ничего современникам. (То же самое сказал Шанфор, которого тогда я еще не знал.)

 

 

§ 494

 

Число лет, протекших между появлением какой‑нибудь книги и ее признанием, дает меру времени, на которое автор опередил свой век: может быть, оно, это число, – квадратный или даже кубический корень из этого времени или даже из того времени, которое данной книге предстоит прожить.

 

 

§ 495

 

В царстве мышления существует три рода умов.

Одна категория их не в состоянии идти иначе, как в сопровождении кого‑нибудь другого и лучшего, чем они, причем они знают, что это так, и занимаются только воспроизведением чужих мыслей. Однако же такие люди стараются часто скрыть это за мнимой оригинальностью, которая, впрочем, не идет дальше распорядка и изложения. Они становятся комичными, когда выдают себя в тех пунктах, где их предшественник обошел лежавшую у него на пути проблему или же сделал ошибку, и когда такой оригинальный подражатель прокрадывается тихонечко и с комической серьезностью по той же тропинке мимо этой проблемы или непринужденно проделывает за своим образцом те же ошибки – чего не могло бы быть, если бы он осмелился мыслить сам.

Вторая категория умов обладает такими же силами, что и первая, но у нее недостает способности суждения, чтобы это понять, и вот человек такого типа пытается идти на собственных ногах и преподносит почтенной публике самолично придуманные монстры. Это – дураки «на свой образец».

Третья категория умов настолько редка, что ее приходится рассматривать скорее как исключение: это – оригинальные, самостоятельно мыслящие умы.

 

 

§ 496

 

Когда кто‑нибудь стоит вверху один, а другие не могут подняться к нему, то он должен, если не хочет быть один, спуститься вниз.

 

 

§ 497

 

Быть великим – вот единственное средство показать маленьких людей в их малости. Кто прибегает к иным средствам, тот показывает этим, что в его распоряжении нет первого средства. Маленькие люди во все времена ссорились и ругались в литературе; ибо, чтобы возвысить себя, они видели только одно средство: унизить других. Великие умы этого никогда не делали, более того – они остерегались поступать так даже в тех случаях, когда, может быть, у них являлось к этому искушение; ибо только таким путем могли они показать, что они в состоянии возвысить себя собственными силами, не унижая других, – как бы не только в относительном, но и в абсолютном пространстве. А кто стоит там, вверху, тот на своей высоте останется.

Πεφευγα ταληΦες γαρ ισχυρον τρέφω.

 

 

§ 498

 

Соперников или противников ни в каком случае не надо пытаться умалять порицанием или принижением; достигнуть этого можно единственно тем только, чтобы самому быть великим: это делает их малыми, малыми, малыми! Это – худшее, что можно им причинить; потому они никогда и не прощают этого. Если же ты стараешься добиться их умаления только что упомянутым прямым путем, то это показывает, что ты не можешь выполнить своей цели способом последним, – и вот ты совсем не достигаешь желанного, ставя себя с ними на одну доску.

 

 

§ 499

 

Быть великим и быть вынужденным жить среди жалкого сброда – это синонимы; это только два выражения для одной и той же вещи, как несомненно одно и то же сказать: а относится к в, как 1 к 8, или а составляет 1/8 в.

 

 

§ 500

 

Собственное одобрение никогда не является гарантией ценности какого‑нибудь умственного произведения; ибо оно говорит только, что выраженные в этом произведении мысли автора соответствуют его взгляду на мир, что понятно само собою; дает же такую гарантию всякое искреннее чужое одобрение. Ибо если мысли, совершив свой путь из одной головы в другую, совпадают и с имеющимся в этой последней мировоззрением (а ничего больше никакое одобрение не может сказать), то это может иметь свое основание только в том, что они объективны, т.е. что они находятся в согласии с объективным миром, который общ всем. Это – мир интуиции; он во всех головах – один и тот же, только не в каждой он отпечатлевается одинаково чисто и энергично. Что бы из этого мира ни показать кому бы то ни было, последний не может ничего отрицать, хотя бы он сам и не нашел этого.

Объяснить чужое отдельное одобрение из случайного совпадения образа мыслей можно лишь тогда, когда человек писал в манере, по моде и в духе своей эпохи, т.е. безо всякой оригинальности, или составлял такие же рассуждения, какие составляет всякий и сам, т.е. был тривиален. Помимо же этого, различие одной индивидуальности от другой слишком велико.

Итак, уже одно чужое одобрение, настоящее или компетентное, дает гарантию тому, что самостоятельно продумано и оригинально. В противоположность этому, одно чужое неодобрение или даже неодобрение многих ничего не значит; ибо оно, если даже не вытекает из дурной воли, может очень часто являться плодом недостаточной способности понимания. Но пройти путь из одной головы в другую мысль должна, если одобрение, которое встречает ее, должно служить показателем ее ценности.

Частое исключение составляет случай, когда сообщаемые понятия уже имелись в чужой голове, и, следовательно, данное произведение – не более как простое повторение уже известных понятий, которые твердо установлены во многих головах. В этом случае произведение не оригинально, а все сказанное применимо только к оригинальному. На этом исключении и покоится одобрение того дурного, на что существует большой спрос. Все его читатели и почитатели сравнивают его – но никогда не с миром интуитивным, а только с господствующими понятиями.

 

 

§ 501

 

Озорий (de gloria) верно заметил, «что слава бежит от того, кто за ней гонится, и, наоборот, следует за тем, кто не обращает на нее внимания и не ищет ее».

Ибо всякое преднамеренное стремление к славе являет людям доказательство того, что данный человек не относится с полной серьезностью к самому делу – иначе он не придавал бы такой большой цены тени или отзвуку этого дела, – согласно принципу, что аффектирование какого‑нибудь свойства указывает на его отсутствие.

Итак, для своей славы не следует делать ничего другого, как только заслуживать ее: следовательно, не умалять других, чтобы этим относительно возвысить себя[102]; не позволять друзьям хвалить себя и вообще не стремиться преднамеренно возбуждать к себе внимание; не восхвалять своего дела и вообще не подымать шума, а ждать, пока заслуга сама начнет говорить за себя, что она непременно в конце концов и сделает, как и, наоборот, слава, созданная искусственно, должна будет рано или поздно погаснуть. Ибо всем этим раздражаешь еще, помимо всего, дух противоречия и обостряешь и без того постоянно возбужденную зависть.

 

 

§ 502

 

Те, кто достиг настоящей и заслуженной славы, не могут придавать ей никакого значения; ибо человеческий род представляется им как раз настолько же малым, насколько они ему – великими, и его слабые соединенные голоса, достигая их слуха, звучат лишь как жалкое кваканье. Но здесь и наступает то, о чем говорит Аристотель, а именно, что хотя отдельные лица, которые составляют публику, обыкновенно не способны к верным суждениям, но сама эта публика судит в большинстве случаев верно и метко.

 

 

§ 503

 

Что Упнекхат читают и знают так мало, спустя тридцать лет после появления на немецком языке; что «Разные сочинения» Лихтенберга, вместо того чтобы выдержать новые издания, спустя 33 года, должны продаваться по очень пониженной цене; что гетевское учение о цветах все еще после 22 лет везде считается ложным – все это характерные черты немецкой публики, о которых никогда нельзя забывать, если возлагаешь на нее известные надежды.

 

 

§ 504

 

Чтобы ориентироваться в интеллектуальном характере немцев и в тех надеждах, которые можно возлагать на них, я заметил себе несколько устойчивых пунктов, на которые в соответственных случаях я всякий раз обращаю свой взор: Вот они: 1) Фихте, этого переходящего всякие границы шута Канта, все еще, 40 лет спустя после его выступления, называют рядом с Кантом, как если бы он был ему ровня. Ούτως ανοαδως εξεκινησας το ρήμα και που τούτο φευξεσ&αι δοκενς – 2) В течение 24 лет еще не понята истинность гетевского учения о цветах. 3) «Разные сочинения» Лихтенберга не только не дожили до второго издания, но спустя 32 года после их появления предлагаются издателем за бесценок, в то время как сочинения господ Залата, Круга, Гегеля и т.д. выдержали несколько изданий.

Правда, утверждают, что немцы выдумали порох – но я не могу присоединиться к этому мнению.

На вопрос об отношении отдельных выдающихся умов к их нациям я нашел долго искомый ответ у Бэкона.

 

 

§ 505

 

Нет нужды «чернить дурное»: мода, которая дарит его благосклонностью, долго не проживет, и тогда каждый увидит его в настоящем свете. А порицанием его вы всегда спускаетесь до некоторой степени аu niveau с ним; да и трудно всегда опережать время; а благодаря времени дурное тонет в силу собственной тяжести. Самая попытка указать, почему данное дурное дурно, была бы сизифовым трудом.

Сказанное неверно – в силу обоих совпадающих между собою изречений Вольтера и Гете, которые я привел в предисловии к Этике.

 

 

§ 506

 

Матерьял или круг деятельности людей дела – это воля людей; они придают ей нужное движение, и она становится орудием их деяний. Можно наверняка рассчитывать на волю людей, коль скоро на нее надлежащим образом воздействуют мотивами; ибо воля имеется у всех в полной мере: ведь она – субстанция человека.

Кругом деятельности людей‑творцов служит интеллект людей: он должен понимать и ценить их произведения; но он составляет лишь акциденцию человека и обыкновенно до такой степени слаб, а притом еще и так подавлен господством, которое имеет над ним воля со своими наклонностями и страстями, что его почти всегда оказывается недостаточно. Вот и выходит, что нет пророка в своем отечестве, и творцы обыкновенно не имеют другой награды, кроме как славу в потомстве.

Напротив, у людей дела для каждого деяния есть только один благоприятный момент времени – один случай; творениям же остается неизмеримое время для их оценки, и их создатели могут сказать: si eso no es su siglo, muchos otros lo seran.

 

 

§ 507

 

Никто, конечно, никогда не наслаждался больше, чем Гете, косвенными и второстепенными преимуществами гения (популярность, признание, слава, высокое положение, почести и созданное всем этим личное благополучие). Но кто поверит, что его счастие состояло в наслаждении этими благами, а не его собственным духом, и что он не убегал охотно от хвалебного гула своих почитателей в одиночество, к собственным мыслям?

Этих косвенных выгод достигают с помощью таланта гораздо легче и удобнее; а гений, напротив, влечет за собою очень много косвенных невыгод, так как одаренный гениальностью человек – совершенно иного рода, чем все остальные, исключителен, изолирован, одинок, негоден к повседневной обыкновенной деятельности и течению человеческой жизни, а кроме того, он отличается от других особенностями своей организации, поскольку нервная система в нем преобладает слишком неравномерно и поскольку еще он раздражителен, меланхоличен и ипохондричен. Вот почему только величина непосредственных преимуществ (наслаждение собственным духом) может вознаградить его за эти отрицательные стороны и, несмотря на все, сделать гениальность все‑таки желанной.

 

 

§ 508

 

Конечно, самонаслаждение, которое гений испытывает от самого себя и своих созданий, и та незначительность, в какой предстают ему люди, настраивают его так возвышенно, что он мог бы относиться вполне равнодушно к тому, будет ли он среди таких существ пользоваться славой или нет. Но этот мир не вмещает в себе идеалов: его гении остаются людьми, у них есть слабости, среди которых жажда славы – далеко еще не самая большая.

 

 

§ 509

 

Кто хочет совершить что‑нибудь великое, тот не должен стремиться угодить своим творением кому бы то ни было, кроме самого себя: коль скоро он погонится за чужим одобрением, из его произведения не выйдет ничего великого. Что создал бы Шекспир, если бы он принимал во внимание восприимчивость и одобрение других? Как мало, конечно, мог рассчитывать на одобрение и понимание Гете, когда он писал своего «Тассо»! Когда он появился, Гешен жаловался на плохой сбыт (по Римеру).

 

 

§ 510

 

Журнальная критика властвует не над суждением публики, как она воображает, а только над ее вниманием; поэтому единственный способ насилия над нею состоит в замалчивании. Порицание же со стороны критики должно быть для всякого уважающего себя писателя одинаково желанно, как и ее похвала: это одно и то же.

 

 

§ 511

 

Глупец – тот, кто думает, что люди en masse обладают способностью к объективной участливости в чем бы то ни было, т.е. что они могут живо интересоваться истинной красотою: коль скоро что‑нибудь подобное возбуждает их волнение, вы можете быть уверены, что за этим кроется какой‑нибудь интерес воли и что взволнованная таким образом масса представляет собою партию.

 

 

§ 512

 

Почти так же легко, как воздается должное писателю умершему, воздается оно и живому, после того как вымрет то поколение, среди которого и для которого он писал сначала.

 

 

§ 513

 

Они воздвигают людям памятники, с которыми потомство со временем не будет знать что делать. А Бюргеру они памятника не ставят.

 

Глава XVII

Об учености и ученых

 

§ 514

 

Когда негениальным людям предлагают какое‑нибудь новое учение, то они не стараются проникнуть в его смысл и глубину, точно исследовать его и затем судить о нем путем сравнения с тем самым объектом, который должен быть с помощью этого учения разъяснен. Нет, они выбирают более короткий и удобный путь, а именно: ввиду своей склонности только к отрицанию, они ищут апагогического доказательства противоположного следующим образом: они выбирают какой‑нибудь тезис, в особенности какой‑нибудь логический вывод из нового учения, и смотрят, не противоречит ли он чему‑либо такому, что для них имеет значение неоспоримой истины; если им, к счастью, удастся установить такое противоречие, то вот нововведение и побеждено – благодаря счастливому и остроумному применению закона противоречия. Что противоречие может быть мнимым, что оно может быть разрешено с помощью какого‑нибудь еще скрытого момента, как только он будет раскрыт, что в конце концов может оказаться ложной та мнимая непоколебимая истина – об этом они ничего не хотят знать.

Такой метод применил уже с свое время Аристотель против Платона (например, в первой книге Метафизики, гл. 7); в наше время его применяет Пфафф против Гете; и всюду он является каким‑то паразитом, который обволакивает собою всякое новое значительное явление.

Дело сводится в конце концов к тому, что они во всяком новом тезисе взвешивают не его основания, а его следствия.

 

 

§ 515

 

Кто не стремится постигнуть сущность вещей в ее целом, великом и общем, в ее подлинно существенном, кто, наоборот, может отвлекать от этого свое внимание в совершенно другую сторону, для того, например, чтобы проследить причинную связь каких‑нибудь отдельных явлений в природе или чтобы выяснить себе действительный процесс и смысл какого‑нибудь отдельного события, которое, в силу отдаленности во времени, с трудом поддается истинному познанию, – тот может сделаться великим ученым, более того – он может даже обладать хорошим умом и быть настоящим мыслителем, но уж наверное он чужд гениальности. Учение о цветах Гете!

 

 

§ 516

 

Что большая ученость и всезнайство причиняют большой вред способности отчетливо и живо постигать мир наглядный и, следовательно, самобытно мыслить и поэтически творить – это объясняется следующим. Ученость заключается в произвольном воспроизведении изученного раньше, а память – это способность упражнения интеллекта: ее служба состоит в повиновении воле. Теперь, если воспроизведение представлений должно направляться при посредстве воли и из глубины внутреннего мира, то это возможно только тогда, когда мы сообщаем представлениям известную независимость от внешнего впечатления, отклоняем их от последнего и делаем их нечувствительными к его настоятельной силе. Значит, чем больше ход представлений управляется изнутри, тем больше замыкает он себя от внешнего впечатления; это входит в привычку, и способность живого интуитивного постижения реального мира гибнет, а с ней и сила оригинального мышления и поэтического творчества.

 

 

§ 517

 

Часто говорят о республике ученых, но не о республике гениев. В последней дело обстоит следующим образом: один великан кличет другому через пустое пространство веков; а мир карликов, проползающих под ними, не слышит ничего, кроме гула, и ничего не понимает, кроме того, что вообще что‑то происходит. А с другой стороны, этот мир карликов занимается, там внизу, непрерывными дурачествами и производит много шуму, носится с тем, что намеренно обронили великаны, провозглашает героев, которые сами – карлики и т.п.; но все это не мешает тем духовным великанам, и они продолжают свою высокую беседу духов.

 

 

§ 518

 

Ко второму изданию я хочу прибавить критику «Leipziger Repertorium von einer Gesellschaft Gelehrten», в качестве первого приема со стороны современников, и к слову Gelehrten сделать следующее примечание:

Слово Gelehrter («ученый») производило на меня всегда своеобразное и неприятное впечатление – может быть, в силу сознания того, как незначительно в сущности то, что может быть изучено, и как мало, следовательно, мы говорим, когда известное лицо называем ученым. Но больше всего это чувствуешь в таких случаях, как настоящий, где, собственно, дело заключается в judicium и где поэтому выражение «общество умных» (Gesellschaft Gescheuter) было бы более уместно, – но эти господа слишком скромны, чтобы решиться на такой шаг, – и они правы.

Выражения homme de lettres, letterato, a scholar никогда не производят на меня такого фатального действия, как выражение «ученый», потому что эти названия трактуют дело больше en bagatelle, т.е. не хотят сказать более того, что, собственно, в них сказано, – в них есть даже легкий оттенок иронии.

Очевидно, в каждом человеке есть соединение и противоположность врожденного и приобретенного; когда же приобретенное делают в нем главным, как это мы имеем в слове «ученый», выдвигающем ученость, т.е. нечто приобретенное, как отличительный признак человека, то в этом кроется инсинуация, что врожденное в данном субъекте не имеет выдающегося характера. Я же ценю приобретенное бесконечно мало в сравнении с врожденным.

 

 

§ 519

 

Если бы духовная сила увеличивалась так же, как физические силы, от прибавления второй и третьей равной силы, в арифметической прогрессии, то академии и общества имели бы большую ценность. Но так как ее величина – чисто интенсивная, которая не нарастает от пространственного размещения в ряд или вместе, как квадрат серого цвета в дюйм величиной не становится белым от прибавления 1000 других квадратов серого цвета, то…

Но Аристотель говорит, что голос публики, хотя бы она состояла из сплошных заурядностей, все‑таки, в общем хоре, верен и внушителен – все‑таки, значит!

 

 

§ 520

 

Берлинская академия ежегодно празднует день рождения изобретателя монад, предустановленной гармонии и identitatis indiscernibilium. Я посоветовал бы ей дать срисовать все эти предметы умелому художнику и украсить таким изображением свои залы, чтобы заслуги ее великого основателя были всегда перед глазами.

 

 

§ 521

 

Зачем лгать на живых, чтобы почтить мертвых? Зачем приписывать последним в академических похвальных словах все те свойства, которыми они должны были бы обладать? И притом – в такой степени, что кто знал восхваляемых, тот не может слышать этого без смеха. Вместо слов «il ment corame une epitaphe», которые приводит Шанфор (?), скоро будут говорить: «comme un eloge academique».

 

 

§ 522

 

Академии ставят своей целью разыскание фактических, т.е. всегда только частных, истин; этой цели и соответствуют соединенные усилия многих. Наоборот, разыскание общих истин – дело единичных и редких людей, которые не могут ни нуждаться в сотрудниках, ни находить их.

 

 

§ 523

 

Исследователи, разыскивающие скрытые и потерянные учения древних философов, затрачивают много труда и усилий на то, чтобы думать чужим умом вместо своего, который был бы им ближе, если бы он вообще был у них. И подобным людям может ли оказать большую помощь след чужого ума?

 

 

§ 524

 

Это очень характерно, что европейские ученые (например, Крейцер и многие другие) очень усердно и обстоятельно занимаются плоскими сказками индийской народной религии Пураны и мифологии, между тем как мудростью Веды они пренебрегают совсем (об Упнекхате почти никогда не бывает и речи).

 

 

§ 525

 

Не надо думать, что ученые до такой степени слепы, нечувствительны, окостенелы по отношению к истинному и хорошему, что у них отсутствует всякое понимание последнего: нет, это кажется так, покуда они заседают перед нами только в качестве его ценителей и судей и их задача заключается лишь в том, чтобы его признать и восхвалить; а что они, наоборот, обладают самым верным пониманием хорошего и самым тонким тактом по отношению к чужим заслугам, это становится очевидным, как только они решаются на плагиат: тогда они уподобляются воробьям, которые отлично умеют выбирать самые зрелые вишни, и вы с изумлением видите, какие они тонкие знатоки. Здесь, наконец, и находится тот пункт, где чрезмерная несправедливость обращается в свою противоположность и влечет за собою, как и всякое зло, исцеление от самой себя. По отношению ко мне это проделали господин Розас, а также (сказать правду) и Брандис; вероятно, и некоторые другие еще, о ком я ничего не знаю. Когда вы их уличите, то ео ipso они обращаются в ваших искренних и страстных панегиристов, и тогда оказывается, что они поработали для нашего правого дела, а не на пользу своего ничтожества. В этом и есть отраднейшее торжество.

Только что сделанное замечание представляет собою параллель и аналогию к замечанию Рошфуко, р. 115, maxime 561, где он показывает, как мы хорошо замечаем собственные проступки, когда дело идет о том, чтобы скрыть их: точно так же сказанное мною выше показывает, как мы отлично видим чужие заслуги, когда дело идет о том, чтобы присвоить их себе.

 

 

§ 526

 

Пойми ясно и отчетливо все ничтожество людей вообще, затем ничтожество твоего века и, в особенности, немецких ученых – и тогда тебе не придется уже стоять с твоим произведением в руках и спрашивать: «Кто же из нас помешался: человечество или я?»

 

 

§ 527

 

Студентов‑карьеристов порицали достаточно часто; но профессора‑карьеристы – это нечто понятное само собой.

 

 

А

 

Щеголять в заголовках книг своими титулами и званиями в высшей степени непристойно: в литературе не имеют значения никакие иные преимущества, кроме духовных; кто хочет предъявлять там другие, тот показывает этим, что не имеет первых.

 

 

§ 528

 

Как низко в сравнении с древними ставит нас тот факт, что самое главное в нашей учености заключается в том, чтобы понимать язык, на котором в то время говорил каждый носильщик!

 

 

§ 529

 

В республике ученых во все времена старались в каждом отделе подчеркнуть все посредственное, умалить истинно ценное, даже – великое, а где можно, то и совсем устранить его как неудобное.

 

Глава XVIII

О писательстве и стиле

 

§ 530

 

Когда мысль возникает у меня в неясной форме и витает предо мной слабыми очертаниями, мною овладевает невыразимое желание схватить ее: я все отбрасываю прочь и гонюсь за нею, как охотник за дичью, по всем изгибам, выслеживаю ее со всех сторон и пересекаю ей дорогу, пока не поймаю ее, не сделаю ясной и не перенесу ее, побежденную, на бумагу. Но иногда она все‑таки ускользает от меня, и тогда мне приходится ждать, пока другой какой‑нибудь случай снова не вспугнет ее; и как раз те мысли, которыми я овладел после нескольких напрасных попыток, обыкновенно – самые лучшие. А когда при такой охоте за мыслью меня прерывают, в особенности ревом животных, который врезается в мои мысли, как секира палача – между головой и туловищем, тогда я испытываю одно из тех страданий, каким мы подвергаем себя, спускаясь в один мир с собаками, ослами, утками.

 

 

§ 531

 

Самый подходящий, т.е. истинно философский, стиль для истории – это иронический.

Стиль Тацита – горько‑иронический.

 

 

§ 532

 

Кто намеревается совершить далекое путешествие к потомству, тот не должен тащить с собою бесполезного багажа – ибо надо быть налегке, чтобы можно было плыть вниз по длинному потоку времени. Кто хочет писать для всех времен, тот должен быть краток, сжат и ограничен существенным: он должен до скупости задумываться над каждой фразой и над каждым словом – нельзя ли обойтись и без них, подобно тому как, укладывая дорожный сундук для дальнего путешествия, мы раздумываем над каждой мелочью – нельзя ли не брать и ее[103].

Это чувствовал и делал каждый, кто писал для всех времен. Широковещательным, конца не знающим болтунам, которые кидают публике непереваримые вещи, например Фихте, никогда и в голову не приходила эта мысль: да и к чему бы это послужило?

 

 

§ 533

 

Большая трудность всякого изъяснения заключается в том, что, с одной стороны, богатство и полнота выражения и мыслей доводит впечатление от речи до высшей степени силы, а с другой стороны, каждая лишняя мысль и выражение ослабляет силы мыслей и слов надлежащих и метких – как подлитая вода ослабляет напиток. Поэтому Вольтер и сказал: l'adjectif est l'ennemi du substantif. Искусство живого изложения состоит в том, чтобы соблюсти надлежащую меру и метко выделить существенное и особенно характерное, все же несущественное и более слабое – отбросить. Оттого не меньше мудрости требуется для того, чтобы отвергнуть, чем для того, чтобы употребить. В этом отношении с искусствами словесными дело обстоит точно так же, как и с архитектурой.

Гердер обыкновенно употреблял три слова там, где можно было обойтись одним.

 

 

§ 534

 

Когда читаешь Гамана, то это содействует смелости выражения и изложения; но в наши дни чувствуется больше нужды в ограничении такой смелости, чем в поощрении.

 

 

§ 535

 

Быть записанными и напечатанными, чтобы действительно составить некую часть в литературе известной нации и жить века, заслуживают только те мысли, которые способен мыслить совершенно необыкновенный индивидуум, и то лишь в совершенно исключительные моменты. Ибо только они и есть те мысли, которые человечество могло развить из себя лишь один раз – и может быть, никогда больше – и которые поэтому заслуживают, чтобы их удержали и сохранили.

Записать факты и их ближайшую связь может почти каждый, а способный человек может сделать это во всякое время. Но на собственные творения духа, на мысли, которые, как такие и сами по себе, обладают вечной ценностью, обыкновенный человек не способен никогда, а гений – только в редкие мгновения. Поэтому всякое творение духа, притязающее на такую объективную ценность, неудачно и обречено гибели, если автор его обладает только нормальными духовными силами, а также, хотя оно в таком случае и менее неудачно и позднее погибает, – если он писал его как очередную работу, к которой он, как всегда, приступил с мыслью: «Ну, а теперь я засяду писать». Ибо в таком случае пишет он только по воспоминанию, и притом по воспоминанию совершенно общему, добытому абстракцией из многих разновременных интуиции. У него налицо одни только понятия; в минуты же вдохновения человек пишет под влиянием наличной интуиции, нового свежего appercu, перед которым для него исчезает весь остальной мир. Всякое другое мышление – это простое перетасовывание уже законченных, готовых понятий, разделение и соединение их, как это делается в уравнениях с алгебраическими величинами. Подобно такому алгебраическому вычислению, оно представляет собою только выяснение того, что было уже дано в самой задаче: превращение implicite данного в explicite познанное; а таким путем не возникает, собственно, никакое новое знание на свете. Подобное знание вытекает только из интуитивного постижения вещей с какой‑нибудь новой стороны. Оно создается само собою, а не так, как мышление, т.е. не путем напряжения, которое в конечном счете все‑таки исходит из воли – последняя же в интуитивном познании совсем не участвует.

 

 

§ 536

 

Всякий, кто писал гениально, видел духов. Ибо если бы он воспринимал действительность, то он приспособился бы к человеческому мнению вообще или к заблуждениям своего времени, не выражался бы метко в каждом слове, совершенно наперекор и этому мнению, и этим заблуждениям, и не проходил бы часто мимо господствующего заблуждения, не удостаивая его заметить, хотя бы в форме противоречия.

 

 

§ 537

 

Обилие цитат увеличивает наше притязание на ученость, но уменьшает притязание на оригинальность, а что такое ученость в сравнении с оригинальностью! Оттого цитатами надо пользоваться только там, где мы действительно нуждаемся в чужом авторитете. Иначе же, когда мы подтверждаем свое мнение аналогичным изречением какого‑нибудь прежнего великого писателя, то зависть же представит дело так, будто мы и самую мысль почерпнули только из этого источника (так поступил, например, Ретце с одним словом Якоба Беме). Итак, если мы находим, что великие прежние авторы держатся одного мнения с нами, то это очень пригодно для того, чтобы укрепить и поощрить нас в нашей уверенности, что наши мысли верны. Но цитировать этих авторов не следует, исключая особые случаи – например, «Физиологию» Шталя, и вообще цитировать надо больше из тех специальностей, которые нам совершенно чужды, чем из нашей собственной. Ибо если мы правы, то право останется на нашей стороне и без ссылок на прежние сходные изречения. Ведь коль скоро с нами истина, то какое же значение может иметь еще и то, что на нашей стороне еще и тот или иной автор, как бы он ни был велик? Это всегда только άρρητον и никогда не признается всеми без исключения.

 

 

§ 538

 

Все мысли, которые я написал, возникли по внешнему поводу, большей частью по поводу какого‑нибудь интуитивного впечатления, и высказал я их исходя из объективной точки зрения, не заботясь о том, куда они могут привести; но все‑таки они похожи на радиусы, которые, исходя из периферии, все направляются к одному центру, т.е. к основным идеям моего учения: к ним ведут они с самых различных сторон и точек зрения.

 

 

§ 539

 

Существуют мысли, которые, сами по себе взятые как такие, не стоили бы того, чтобы их записать, но которые сделал необходимыми известный контекст. Из такого цемента состоит по меньшей мере половина почти каждой книги. Наоборот, если бы можно было составить свой текст сплошь из таких мыслей, которые уже исключительно ради них самих были бы достойны того, чтобы их записать, и если бы они в самом деле были записаны и действовали затем все вместе, так что ценное было бы в то же время и необходимым и наоборот, по аналогии с органической природой, где πρώτον ψευδος представляет вместе с тем и αρχήν μεν μη φυναι, – то это было бы чудо, как стена, вылитая из расплавленных камней.

 

 

§ 540

 

Чем больше в книге разных тире, тем меньше мыслей.

 

Глава XIX

О языке и словах

 

§ 541

 

Мы гораздо более склонны употреблять слова без понятий на латинском, чем на своем родном языке. Вот если бы вменить философам в обязанность, вместо того чтобы говорить «абсолютное», всегда употреблять слово «отрешенное» или, проще, «распущенное», то они меньше стали бы пустяков болтать о «заложенной в разуме идее абсолютного»!

 

 

§ 542

 

Слова действительность (Wirklichkeit) и действительный (wirklich) в философии несравненно лучше и выразительнее, чем их синонимы реальность и реальный: первые свойственны исключительно немецкому языку, и у него есть повод гордиться ими.

 

 

§ 543

 

Замечательно, что суетность, vanitas, vanite, обозначает сначала пустоту, ничтожество, а затем – желание чужого удивления; таким образом, это желание, эта жизнь во мнении других, avaritia laudis характеризуется, в очень многозначительном словоупотреблении, как пустое и ничтожное par excellence; ибо все это – самое ничтожное из всех благ.

 

 

§ 544

 

Слова и понятия будут всегда сухи, ибо в этом – их природа. Было бы глупо ждать, что слова и абстрактная мысль станут тем же и дадут то же, чем была и что давала живая интуиция, вызвавшая эту мысль: сама по себе она, мысль, представляет только мумию интуиции, а слова – крышку гроба мумии. Тут граница духовного общения, и лучшее она исключает. Но как ни сухо общение посредством слов и понятий, они пригодны – стоит лишь их однажды нам постигнуть – к тому, чтобы понять то, что нам дает интуиция, чтобы свести вместе совместимое, и т.д. – наподобие того как жестяной футляр для растений хотя сам и представляет собою безжизненный металл, но ботанизирующему служит для того, чтобы он мог унести в нем домой и сохранить найденные цветы.

 

 

§ 545

 

Как у англичан и французов слово idee, в силу бедности их языков, означает понятие несравненно более широкое, чем в немецком, а именно – все, что только каким‑нибудь образом есть представление, – так же точно обстоит дело и со словом passion, которое далеко не во всех случаях соответствует немецкому слову Leidenschaft (страсть); скорее французы и англичане обозначают им всякое возбуждение воли, даже самые умеренные или слабые, и простые аффекты. Страсть же обозначает крайне бурное и длительное влечение и направление воли. Замечательно, что оба слова взяты из пассивности воли по отношению к силе мотивов. Это в конце концов относится и к слабым, и к сильным влечениям.

 

 

§ 546

 

Французское слово metaphysique обозначает просто только «общее рассуждение».

 

 

§ 547

 

Бедность языка может повести к продолжительным двусмысленностям и оттого – к путанице понятий. Например, немецкое Liebe, «любовь», обозначает 1) caritas, πας δ'οδυνηρος βίος ανθρώπων, которая, как было показано, представляет собою сострадание – а последнее в своей глубочайшей сущности зиждется на познании метафизического тождества с другим индивидуумом; 2) amor, πάντα καλά λίαν, который представляет собою волю как гения рода, или, короче, – волю рода как таковую, применительно к ее тайным целям.

Тем не менее у caritas и amor в самой глубине имеется один общий корень. А именно: в обоих действует через посредство индивидуума его метафизический субстрат, лежащий по ту сторону явления и индивидуальности, – воля к жизни; в amor она – гений рода, который стремится увековечить последний и сохранить его тип во всей чистоте; в caritas она тоже возвышается над индивидуальностью и, в различных индивидуумах познавая свое собственное тождество, побуждает один индивидуум заботиться о другом.

Amour, love, amore так же двусмысленны, как Liebe; следовательно, все новые языки уступают в этом отношении древним. В связи с этим сентиментальная любовь представляет собою продукт нового времени.

Caritas и amor, направленные на одно и то же лицо, и притом взаимно, дают счастливый брак.

 

 

§ 548

 

Лихтенберг насчитал свыше ста немецких выражений для обозначения опьянения; в этом нет ничего удивительного, потому что немцы издавна славились как пьяницы. Но вот что странно: в языке немецкой нации, которая считается самой честной из всех существующих, имеется так много выражений для обозначения обмана, как, может быть, ни в каком другом языке; и притом подобные выражения имеют у немцев по большей части какой‑то оттенок триумфа – может быть, потому, что это дело считалось очень трудным.

 

 

§ 549

 

Я часто пользуюсь словом Niaiserie, потому что ему нет в немецком языке эквивалента. Это, конечно, происходит оттого, что в Германии нет соответствующего понятия – не на том ли же основании, на каком мы не слышим гармонии сфер?

 

 

§ 550

 

То, что французы называют в военном смысле gloire, надо понимать как синоним слова butin. Вольтер говорит: «Dans toutes les guerres il nes'agit que de voler». Он был француз.

 

 

§ 551

 

Natura – правильное, но эвфемистическое выражение: с одинаковым правом можно было бы сказать Mortura.

 

 

§ 552

 

Кто хочет иметь верное понятие о происхождении нашего языка, который, наряду с шведским, датским и норвежским, представляет собою один из диалектов готского языка и, вероятно, не имеет ничего общего с жаргоном тех лежебок и пожирателей желудей, о которых говорит Тацит, – тому я рекомендую книгу Раска о зендском языке.

Я не знаю, почему мне сейчас приходит в голову, что патриотизм, когда он хочет выступать в царстве наук, не что иное, как непристойный малый, которого надо взять за шиворот и выбросить вон.

Между тем есть люди, которые из одного патриотизма почитают даже философию Лейбница: они заслуживают того, чтобы их заперли среди сплошных монад и заставили там слушать предустановленную гармонию и созерцать спектакль identitatis indiscernibilium.

 

Глава XX

Психологические замечания

 

§ 553

 

Пережив только что большое горе, мы удивляемся, что мир вокруг нас остается безучастным и продолжает идти своей обычной чередой.

 

 

die Welt, wie sie so leicht

Uns hulfsols, einsam lasst und ihren Weg

Wie Sonn' und Mond und andere Gotter gent[104].

Гете, Тассо

 

Но мало этого! Нам становится невыносимо, что даже мы сами должны продолжать механический ход своих обыденных занятий и то горе, которое бушует внутри нас, должно оставаться чуждым тысяче наших собственных поступков. Вот почему, для того чтобы восстановить гармонию между нашей внешней деятельностью и внутренними ощущениями, мы неистовствуем, кричим, рвем на себе волосы и катаемся по полу.

У нас такие деспотические помыслы, что мы все хотели бы приобщить к нашим интересам и все принудить к участию в них. Единственным путем к этому было бы приобретение любви других – так, чтобы наша беда теснила и чужую грудь. Так как это слишком сложно, то мы выбираем часто более короткий путь и выбалтываем свою беду людям, равнодушным к ней, которые слушают об этом с любопытством, но без участия, чаще же всего – с удовольствием.

 

 

§ 554

 

Разговор и общение, которые всегда сопровождаются взаимным легким возбуждением воли, составляют почти физическую потребность. Но по временам животные для меня более занимательны, чем заурядные люди. Ибо, прежде всего, что можно вообще сказать? Только понятия могут быть передаваемы словами, т.е. – самые сухие представления; а какие же понятия может передать какой‑нибудь заурядный человек, если только он не рассказывает или не сообщает о чем‑нибудь? А ведь это, собственно, еще не создает разговора. Кроме того, самую большую прелесть разговора составляет только мимический элемент, проявляющийся характер, как этого ни мало. Но даже самый выдающийся человек – как мало может он сказать о том, что в нем происходит! Ведь только понятия поддаются передаче. Все же разговор с умными людьми доставляет одну из величайшие радостей. Но у людей заурядных к их скудости присоединяется еще и то, что их разум дает им возможность прятаться и притворяться; а так поступать им необходимо в силу их собственного убожества, так что они не показывают даже того немногого, что у них есть, вместо этого вы видите маску. Животные же, не имея разума, не могут ничего скрывать: они совершенно наивны и поэтому очень занятны, если только отнестись достаточно объективно к их способу общения: они не говорят словами, но своей фигурой, своим строением, образом своей жизни, своими поступками выказывают себя наблюдателю в таком занимательном и приятном виде. Он замечает разнообразную жизнь, по форме весьма отличающуюся от его собственной жизни и все‑таки в существе своем представляющую одно с нею. Он, наблюдатель, видит здесь жизнь упрощенной, он видит ее по устранении рефлексии, так как жизнь здесь, в животных, живет исключительно настоящим, крепко захватывает его, о будущем не заботится (по крайней мере, сознательно), смерти не боится и, таким образом, всецело и вполне объята жизнью.

 

 

§ 555

 

The conversation among ordinari people, when it does not relate to any special matter of fact, but takes a more general character, mostly consists in hackney'd common places, which they alternately repeat to each other, with the utmost complacency[105].

 

 

§ 556

 

Некоторые люди могут презирать всякое благо, если только они им не обладают; другие же люди презирают его только в том случае, если они им обладают. Последние более несчастны и более благородны.

 

 

§ 557

 

Если у скорби нет больше определенного предмета, а чувствуешь ее по отношению ко всей жизни в целом, то она до известной степени представляет собою некоторое вхождение в себя, замкнутость, постепенное исчезновение воли; и видимость последней, тело, она исподволь, но в сокровеннейшей глубине, даже подрывает; при этом человек испытывает известное ослабление своих связей, легкое предчувствие смерти, и оттого такую скорбь сопровождает тайная радость; и, я думаю, она именно и есть то, что англичане назвали the joy of grief.

И эта печаль, простирающаяся на все целое жизни, освобождающая, – одна поистине трагична; в противоположность этому скорбь, направленная на какой‑нибудь отдельный объект, как бы сильна она ни была, всегда комична, так как она представляет собою в надломленной воле, лишенной смирения, только раздвоение, внутреннее противоречие воли или жизни. Такова скорбь скупца по поводу утерянной шкатулки. Хотя горе трагического лица исходит также из какого‑нибудь отдельного, определенного объекта, но оно все же на нем не останавливается; более того – трагическое лицо принимает отдельную невзгоду только за символ всей жизни и переносит ее поэтому на нее.

 

 

§ 558

 

Досада – это направление субъекта познания на препятствие, встречаемое каким‑нибудь сильным проявлением субъекта воли. Есть два пути избежать ее: либо не испытывать страстного хотения, т.е. – добродетель; либо не направлять своего познания на препятствие, т.е. – стоицизм.

 

 

§ 559

 

Приобрести расположение очень красивой женщины благодаря только своей личности – может быть, еще большее наслаждение для тщеславия, чем для чувственности, так как этим достигаешь уверенности в том, что собственная личность твоя представляет собою эквивалент для этой превыше всех ценимой, пленительной, боготворимой особы. Поэтому‑то и осмеянная любовь доставляет так много страданий – особенно если она соединяется с небезосновательной ревностью.

В радости счастливой и в горе несчастной любви тщеславие принимает, вероятно, больше участия, нежели чувственность, потому что сильно потрясти нас может только нечто духовное, мысль, а не простое чувственное желание. И животные знают это вожделение, но им неизвестны те страстные радости и страдания любви.

 

 

§ 560

 

Кто внезапно попадает в совсем чужую страну или город, где царит совершенно отличный от его собственного образ жизни или даже язык, тот чувствует себя вначале так, как если бы он опустился в холодную воду: его внезапно охватывает слишком разнящаяся от его собственной температура, он чувствует сильное, подавляющее воздействие извне, которое пугает его. Он находится в чуждой ему стихии, в которой не может легко двигаться. Помимо всего этого, так как все бросается ему в глаза, то он боится, что и сам он тоже будет обращать на себя всеобщее внимание. Но как только он несколько успокоится, сориентируется в окружающем и приспособится немного к его температуре, ему станет, как и находящемуся в холодной воде, чрезвычайно хорошо: он уже ассимилировался со стихией, он перестает тогда вынужденно заниматься своей особой и обращает свое внимание исключительно на окружающее, по отношению к которому он чувствует теперь свое превосходство – именно в силу своего объективного, бескорыстного созерцания; между тем как раньше он окружающим был подавлен.

 

 

§ 561

 

В путешествиях, где встречаешь так много разных достопримечательностей, духовная пища извне бывает, правда, часто так велика, что недостает времени ее переварить. Сожалеешь, что быстро мелькающие впечатления не могут оставить длительного следа. Но в сущности с этим дело обстоит так же, как и с чтением: как часто сожалеешь о том, что из прочитанного можешь удержать в памяти едва ли одну тысячную долю; но утешительно в обоих случаях то, что как виденное, так и прочитанйое производит свое впечатление на дух, прежде чем оно забывается, и этим образует дух и делается, собственно, для него питанием, в то время как то, что только удержано в памяти, лишь начиняет дух и раздувает его, наполняя его пустоту вечно чуждым для него материалом, но оставляя в то же время его сущность пустою.

 

 

§ 562

 

В путешествии видишь человеческую жизнь в многочисленных, заметно различных формах – это‑то и делает путешествие столь занимательным. Но при этом видишь всегда только внешнюю сторону человеческой жизни, а именно – не более того, что всюду доступно также и чужаку и открыто для публики. В противоположность этому, внутреннюю человеческую жизнь, ее сердцевину и центр, где происходит настоящая работа и проявляются характеры, не увидишь; более того, собственно, отдаешь ее за упомянутую выше внешнюю сторону, так как теряешь из виду даже ту часть этой внутренней жизни, которую ты просмотрел дома, когда, до путешествия, жил среди членов своей семьи. Поэтому во время путешествий видишь мир как нарисованный ландшафт, с далекими и широкими горизонтами, но без всякого переднего плана. Это и создает пресыщение путешествием.

 

 

§ 563

 

Один занят больше впечатлением, которое он производит на других; другой – больше впечатлением, которое производят на него другие: у первого – субъективное настроение; у второго – объективное; первый по всему своему существованию больше – простое представление; второй – больше представляющий.

 

 

§ 564

 

Ни одна женщина не станет сама предлагать себя (исключая совершенных развратниц); ибо даже при всей своей красоте она рискует быть отвергнутой, так как болезнь, горе, дело, капризы часто отнимают у мужчины всякую охоту к любви, a refus был бы для тщеславия женщины смертельным ударом; когда же ты сделаешь первый шаг и таким образом успокоишь ее относительно этой опасности, ты становишься на одну ногу с нею и большей частью убеждаешься тогда в ее полной сговорчивости.

 

 

§ 565

 

Масса похвал, которые иные мужчины рассыпают по адресу своих жен, относятся, строго говоря, к их собственной силе суждения при выборе последних. Может быть, именно это чувство и заставило кого‑то сказать: что человек такое, это видно из того, как он умирает и как он выбирает себе жену.

 

 

§ 566

 

Если бы воспитание или увещание были хоть сколько‑нибудь плодотворны, то как мог бы в таком случае питомец Сенеки быть Нероном?

 

 

§ 567

 

Положение Пифагора[106], что подобное познается только подобным, верно во многих отношениях, а также и в том, что всякий понимает другого лишь настолько, насколько он стоит на равной ступени или, по крайней мере, однороден с ним; следовательно, что каждый наверное замечает в каждом, это – общее всем, неизменное, мелочное, низкое в нашей натуре: в этом отношении всякий в совершенстве понимает другого; а то, в чем у одного преимущество перед другим, – это не существует для последнего; наоборот, он будет постоянно видеть в первом только подобного себе, как бы необыкновенны ни были его дарования, и это тем более, что видеть в нем только себе подобного он хочет. Только неопределенную боязнь, смешанную со злобой, будет он ощущать по поводу того, что ему кажется неясным в другом, потому что это превосходит его силы и оттого не нравится ему.

На этом основывается то, что только дух слышит дух, что произведения гения будут вполне поняты и оценены только гениями и именно потому им требуется много времени, прежде чем они через посредство других добьются почета у тех, для кого они, собственно, никогда не будут существовать. На этом основывается, далее, и та наглость, с какою один смотрит в глаза другому, уверенный, что ему никогда не может встретиться что‑либо иное, кроме жалкого подобия его самого; да он и не увидит ничего другого, так Как он не может понять ничего, выходящего за эти пределы; на этом основывается и та дерзость, с какой один противоречит другому. Наконец, на этом основывается и то, что высокие качества духа изолируют и высокоодаренные люди постоянно держатся в отдалении от vulgus (а это значит – от всех), так как они могут общаться с ним только в том, чем они ему равны, проявляя только общую со всеми другими часть своего существа, т.е. делаясь в достаточной мере неизменными; более того, если даже они пользуются уважением, твердо основанным на авторитете, они скоро при общении с vulgus'oM сами теряют его, так как все силы по отношению к тем свойствам, на которых это уважение основано, но зато хорошо воспринимают общий весьма низменный элемент; в этом случае скоро оправдается арабская пословица: пошути с рабом – он тебе живо зад покажет.

Из всего сказанного следует также еще и то, что высокоодаренная личность должна при общении с другими постоянно думать о том, чтобы спрятать лучшую часть своего существа под какой‑нибудь шапкой‑невидимкой; точно так же, если такой человек хочет точно знать, какую цену он может иметь у другого, ему надо только выяснить, какую цену имеет тот для него, и эта последняя, по большей части, окажется весьма незначительной, – следовательно, он нравится другим не больше, чем они ему.

 

 

§ 568

 

«В человеке есть и известная почитательная жилка», – сказал где‑то Гете. Чтобы удовлетворить этому инстинкту почитания также и у тех, кто лишен чутья к действительно достойному уважения, существуют, как его суррогат, князья и княжеские семьи, дворянство, титулы, ордена и золотые мешки.

 

 

§ 569

 

Беспредметная тоска и скука родственны между собою.

 

 

§ 570

 

Смерть примиряет зависть совершенно, старость – уже наполовину.

 

 

§ 571

 

Мизантропия и любовь к одиночеству – синонимы.

 

 

§ 572

 

В шахматах цель (дать противнику мат) выбрана произвольно, средства к этому даны в широкой возможности, трудность очевидна, и смотря по тому, насколько умно мы пользуемся средствами, мы достигаем намеченной цели. Игру начинают как угодно.

Совершенно так же обстоит дело и с человеческой жизнью, но с той только разницей, что здесь приступают к игре не по собственному желанию, а вынужденно, и цель (жизнь и существование), хотя она временами и кажется нам выбранной произвольно и такой, от которой можно всегда и отказаться, тем не менее представляет собою, собственно, цель естественную, т.е. такую, от которой нельзя отказаться, не отказавшись от собственного естества. Если мы станем мыслить наше существование как дело чужого произвола, то мы неизбежно удивимся той хитрости и лукавству творящего духа, каким удалось ему привязать нас к мимолетной и по необходимости очень скоропокидаемой цели, ничтожество которой становится даже необходимо ясной для рефлексии, т.е. к жизни и существованию, – привязать с такою мощью, что мы, работая для нее с величайшей серьезностью, пускаем в ход все силы, хотя и знаем, что, как только партия будет сыграна до конца, эта цель перестанет существовать для нас, и мы в общем не можем указать, что делает для нас эту цель такою важной, и кажется нам, что она выбрана нами так же произвольно, как цель дать шах и мат чужому королю; однако же мы все время помышляем дальше о принятой цели: это, очевидно, достигается тем, что наше познание способно смотреть только наружу, а вовсе не вовнутрь, с чем мы раз навсегда помирились, коль скоро уж таково положение дела.

 

Глава XXI

О житейской мудрости

 

§ 573

 

Простой филистер хочет присвоить жизни некоторого рода бесконечность, безусловность и старается рассматривать ее и проводить так, как если бы она не оставляла желать ничего лучшего. Ученый филистер делает то же самое по принципам и методам; он приписывает некоторым из них безусловное совершенство и объективную силу, так что по отыскании их остается только измерять ими все, что происходит, и затем одобрять или отвергать. Но счастье и истина никогда не должны и не могут быть добыты на этом пути. Нам посланы только их тени для того, чтобы мы двинулись в дорогу. Обыкновенный человек гоняется неутомимо и неусыпно за тенью счастья; мыслящий же делает то же, гоняясь за тенью истины. У обоих хотя и тени, но в последних дано столько, сколько они в состоянии охватить. Жизнь – это язык, на котором нам преподано известное учение. Если бы это учение могло быть преподано нам каким‑нибудь образом, то мы не жили бы. Поэтому изречения мудрости или правила благоразумия никогда не заменят опыта и никогда не станут, таким образом, суррогатом самой жизни. Но их нельзя отвергать, ибо они тоже относятся к жизни; наоборот, их надо высоко чтить и смотреть на них как на тетради, в которые другие записали уже то упомянутое учение мирового духа, но которые по самой природе своей должны быть несовершенными и никогда не могут заменить той истинной viva vox. Они, эти изречения и правила, тем менее могут сделать это, что то учение (жизнь) говорит каждому иное, так как каждый нуждается в ином, и оно уподобляется проповедующим в Духов день апостолам, которые, поучая толпу, казалось, говорили с каждым на его языке.

 

§ 574

 

 

Ach kein Steg will dahin fuhren,

Ach der Himmel uber mir

Will die Erde nie beruhren

Und das Dort ist niemals hier![107]

Шиллер

 

Познай истину в себе, познай себя в истине; и вот смотри! В то же мгновение ты, к своему удивлению, ту родину, которую ты долго и безуспешно искал и о которой, мечтал тоскуя, познаешь одинаково как в целом, так и во всех частностях, на том месте, которое тебя окружает, как раз в этот момент: там небо касается земли.

 

 

§ 575

 

Что нас почти неизбежно делает смешными – это серьезность, с какой мы относимся к каждому данному настоящему, которое необходимо носит в себе видимость чего‑то важного. Лишь немногие великие умы поднялись над этим и из смешных сделались смеющимися.

 

 

§ 576

 

На возражения, направленные против твоей чувственности, смотри смеясь так, как на выполнение плутовского маневра, который сговорились направить против тебя, но который был тебе открыт.

 

 

§ 577

 

Ничто не делает людей столь предупредительными в обращении с другими, как сознание собственного достоинства: обладая этим сознанием, мы не боимся, что нас оттолкнут; ибо, если бы это и произошло, то мы не ощутили бы от этого никакого оскорбления – в спокойной уверенности, что вина за это ложится только на ограниченность того, кто отвергает.

Наоборот, филистер, который не сознает собственного достоинства, осмотрителен и политичен в своих выступлениях, как это и следует само собой из вышеприведенных оснований.

Но как ко всякому достоинству прибавляется какой‑нибудь недостаток, словно обезьяна для посмешища, так ограниченность, связанная с самодовольством, приводит к глупости и наглости.

 

§ 578

 

Светлый, хороший час должен учить мутный, глухой, тупой час надлежащим поступкам, путем сохранения в памяти достигнутых им результатов; час мутный, глухой, тупой должен в свою очередь учить скромности, так как мы обыкновенно ценим себя только по нашим лучшим, наиболее светлым часам и смотрим на большое количество часов слабых, глухих, жалких как на чуждые нам: сохранение результатов, достигнутых в эти последние часы, научает скромности, смирению, терпимости.

 

 

§ 579

 

Заметь себе, милая душа, раз навсегда и будь умнее: люди субъективны – не объективны, а совершенно субъективны. Если бы у тебя была собака и ты хотел привязать ее к себе и думал: «Из сотни моих редких и превосходных свойств поймет же пес, наверное, хоть одно, а этого достаточно, чтобы привязать его ко мне навсегда душой и телом», – если бы ты стал думать так, то ты был бы дурак: погладь его, дай ему поесть, а в остальном можешь вести себя, как тебе угодно, ничуть не стесняясь: он будет тебе верен и предан. Так вот заметь себе это: с людьми дело обстоит точно так же, совершенно так же; поэтому Гете и говорит: «собака – такой же жалкий плут, как и человек». Оттого‑то самые ничтожные создания добиваются такого большого счастья – именно потому, что они не представляют ничего сами по себе, для себя, собою, ничего абсолютного, а одно только относительное, всегда только для других, всегда только средство, никогда не цель – простой корм[108]. А что есть исключения из этого правила, этого я не могу признать, т.е. что есть безусловные исключения; правда, существуют люди, хотя и довольно редко, у которых бывает несколько объективных мгновений, даже такие люди, у которых может быть из ста субъективных мгновений несколько объективных – более высокое совершенство едва ли возможно. Только не делай, пожалуйста, исключения из себя: ты исследуй твою любовь, твою дружбу, посмотри, не представляют ли твои объективные суждения большей частью замаскированных субъективных; всмотрись, признаешь ли ты надлежащим образом достоинства человека, который тебя не любит, и т.д., – а затем будь терпим, в этом заключается проклятый долг твой. А так как вы все так субъективны, то считайтесь со своей слабостью. Так как ты знаешь, что тебе может нравиться только тот, кто выказывает себя любезным по отношению к тебе, и что надолго быть любезным к тебе может лишь тот, кому ты нравишься, и что нравиться ему ты можешь только в том случае, если ты будешь выказывать себя по отношению к нему любезным, то и делай это: из ложного дружелюбия постепенно возникнет истинное. Ваша собственная слабость и субъективность требует иллюзии. Все сказанное мною представляет собою, собственно, некоторое априорное дедуцирование вежливости; впрочем, я мог бы пойти еще глубже.

 

 

§ 580

 

Благоразумнее гордиться богатством, властью, почетом, силой и чем угодно, только не внутренней истинной ценностью. Но иной вопрос, чем лучше обладать.

 

 

§ 581

 

Прими во внимание, что случай, эта на сей земле (рядом с ошибкой, его сестрой, глупостью, его теткой, и злобой, его бабушкой) царящая власть, которая ежегодно и ежедневно отравляет жизнь каждому сыну земли и тебе также большими и малыми выходками, – прими во внимание, говорю я, что эта злая власть представляет собою ту силу, которой ты обязан своим благополучием и своей независимостью, так как она дала тебе то, в чем многим тысячам других отказала, – именно для того, чтобы иметь возможность дать отнятое отдельным лицам, как ты. Если ты примешь это во внимание, то ты не станешь поступать так, как если бы ты владел тем, чем ты обязан ей, по праву, – а будешь знать, милостью какой изменчивой властительницы ты всеми этими благами одарен, и если поэтому у нее появится каприз отнять у тебя часть твоих благ или все целиком, то ты не примешься вопить о несправедливости, а будешь знать, что случай взял, случай дал, и ты во всяком разе заметишь, что он по отношению к тебе не совсем так благосклонен, как это казалось до сих пор: ведь он может распорядиться не только тем, что он дал, но и тем, что ты сам добыл тяжелым и честным трудом!

Ну а если он все еще так милостив к тебе, что он дает тебе гораздо больше, чем почти всем, по чьим стопам ты хочешь идти, – о, тогда будь доволен, не усердствуй в обладании его подаренными благами, не злоупотребляй ими, смотри на них как на лень капризного сюзерена, пользуйся ими мудро и с добротой.

 

 

§ 582

 

Принцип Аристотеля во всем держаться среднего пути мало подходит для роли морального принципа, за который он его выдавал; но он, пожалуй, – лучшее общее правило благоразумия, лучшее наставление к счастливой жизни. Ибо в жизни все так сомнительно, по всем сторонам разбросано так много неудобств, тяжестей, страданий, опасностей, что счастливо и безопасно пробраться здесь можно только как между утесами. Обыкновенно страх перед каким‑нибудь уже знакомым нам страданием гонит нас к противоположному, – например, мучительная сторона одиночества – в общество, и притом в первое попавшееся; обременительная сторона жизни на людях – в одиночество; сдержанное обращение с людьми мы меняем на неосторожную доверчивость и т.д.

 

 

Stulti dum vitant vitia in contraria currunt[109].

 

 

Или же мы рассчитываем найти в чем‑нибудь удовлетворение, стремимся единственно к нему и через это не заботимся об удовлетворении сотни других желаний, которые движутся в нас одновременно, – так получается упущение и пренебрежение другими желаниями, и нет конца этой беде.

Поэтому πλούσιοις, εμπεπλησμενοις и nil admirary – прекрасные правила житейской мудрости.

 

 

§ 583

 

Часто наблюдают, что люди, обладающие большим опытом, особенно сердечно и откровенно говорят с совершенно чужими людьми, которые не имеют к ним никакого отношения. Это происходит оттого, что именно опытные люди знают, что между людьми, которые находятся в каком‑либо отношении друг к другу, искренность и непринужденность помыслов почти невозможна, а вместо нее всегда существует известное напряжение расчета на нашу близкую или отдаленную выгоду: они жалеют об этом, но они знают, что это так, и вот из среды своих они со своими радостями и доверием идут к совершенно чужому случайному человеку, чтобы открыться ему; оттого‑то монахи, которые отказались от жизни и отрешились от нее (и все им подобные люди), являются такими хорошими советниками и поверенными.

 

 

§ 584

 

Всякое общение с другими, всякий разговор возможен только при условии взаимного ограничения, взаимного самоотвержения; поэтому во всякий разговор необходимо вступать только со смирением. Ибо, стремясь к обществу, мы, значит, хотим впечатлений, которые приходят извне, которые чужды нашему собственному «я». Кто этого не понимает и, желая общества, не хочет, однако, прибегнуть к смирению, решительно не хочет отречься от самого себя, а, наоборот, требует, чтобы чужой, совершенно отличный от него самого индивидуум был все же как раз таким, каким он желает видеть его в данный момент (сообразно степени своего образования, своим умственным силам, своему настроению), – кто, говорю я, поступает таким образом, тот вступает в противоречие с самим собою, потому что, с одной стороны, он хочет какого‑нибудь «я», чуждого его собственному, именно как такого, как общества, как чужого воздействия, и тем не менее, с другой стороны, требует, чтобы это чужое «я» было совершенно похоже на какое‑нибудь создание его фантазии, которое как раз отвечало бы его настроению и не имело никаких иных мыслей, кроме его.

Такая субъективность весьма свойственна женщинам. Но и мужчины не свободны от нее.

Однажды я сказал Гете, жалуясь на иллюзорность и ничтожество жизни: «Ведь присутствующий друг уже не тот, что отсутствующий». Он ответил мне на это: «Да, потому что отсутствуете‑то вы сами, а он – только создан в вашей голове; между тем как присутствующий имеет собственную индивидуальность и движется по собственным законам, которые не всегда могут соответствовать тому, что вы себе вообразили».

 

 

§ 585

 

К провианту для жизненного путешествия особенно относится также и хороший запас смирения, которое приходится (и притом чем раньше, тем лучше для остатка путешествия) получать лишь путем абстракции от неосуществившихся надежд.

 

 

§ 586

 

При непредвиденной потере мы обыкновенно очень подробно вычисляем ее случайность и перебираем в своих мыслях те незначительные неожиданные обстоятельства, стечение которых вызвало ее, и вследствие этого все больше и больше огорчаемся по поводу нее. Наоборот, мы бы скорее утешились, если бы вместо этого выяснили и представили себе тем же способом, в наглядной форме и достаточно живо, случайность прежнего обладания этим потерянным благом.

 

 

§ 587

 

Как может быть человек доволен, пока он не достиг совершенного единства своего существа? Ибо пока в нем говорят вперемежку два голоса, до тех пор то, что хорошо одному, должно вызывать недовольство у другого и, таким образом, один из них должен всегда жаловаться. Но был ли когда‑нибудь какой‑нибудь человек в совершенном согласии с собою? Более того, можно ли даже помыслить это без противоречия?

 

 

§ 588

 

Это – невозможное, в самом себе противоречивое требование почти всех философов, чтобы человек обрел внутреннее единство своего существа, согласие с самим собой[110]. Ибо у него, как у человека, внутренний разлад составляет его сущность; это так непременно, покуда он живет. Ибо действительно быть всецело он может только чем‑нибудь одним; а для всего иного у него есть задатки и неискоренимая возможность им быть. Если он решился избрать что‑нибудь одно, то все прочее всегда стоит перед ним наготове, в качестве задатков, и неотступно требует своего претворения из возможности в действительность; он должен, следовательно, эти другие задатки то и дело оттеснять, преодолевать, умерщвлять – пока он хочет быть тем одним, что он избрал. Например, если он хочет только мыслить, а не действовать и практиковать, то задатки к действенности и практике этим еще не уничтожаются одним махом, – а пока он живет как мыслитель, он должен ежечасно и постоянно умерщвлять в себе человека действующего, практика; он должен вечно бороться с собой, как с чудовищем, у которого всякая отрубленная голова тотчас же вырастает опять. Так, если он обрек себя на святость, он должен, в продолжение всей своей жизни, а не раз навсегда, умерщвлять в себе чающее наслаждений, преданное чувственности существо; ибо таким остается он, покуда живет. Если же он решился посвятить себя наслаждению, откуда бы оно ни шло, то он всю свою жизнь будет вести борьбу с собою, как с существом, которому хотелось бы быть чистым, свободным и святым; ибо такие задатки у него остаются, и он неизбежно должен ежечасно умерщвлять их. И так – решительно во всем, в бесконечных модификациях. Побеждает ли в нем одно, побеждает ли другое – он всегда остается ареной борьбы. Даже если одно побеждает постоянно, то другое так же постоянно и борется; ибо оно живет, покуда живет он: как человек, он представляет собою возможность многих противоположностей.

Каким же образом при таких условиях могло бы возникнуть согласие с самим собою? Его нет ни у одного святого, ни у одного злодея. Или, говоря точнее, невозможен ни совершенный святой, ни совершенный злодей. Ибо они должны быть людьми, т.е. существами злосчастными, борцами, гладиаторами на арене жизни.

Конечно, лучше всего, если человек узнает, поражение какой части причиняет ему наибольшую боль: и этой части пусть он всегда доставляет победу, что для него возможно с помощью разума, понятия которого у него всегда налицо; и пусть он добровольно решится принять ту боль, которую доставит ему поражение другой части. В таком случае он представит собою характер. Ведь без всякой боли жизненная борьба не проходит – она не может закончиться без крови, и человек так или иначе неминуемо должен вынести боль, ибо он ведь одновременно – и побежденный, и победитель.

 

 

Наес est vivendi conditio.

Гораций.

 

 

§ 589

 

Каждое благо требует, чтобы мы его завоевывали в его собственной области, а на владения в чужой области мы не имеем никаких законных притязаний. Любовь, красота и молодость обретаются только любовью, красотой и молодостью. С помощью денег или власти можно обладать ими только иллюзорно, а не реально. Чинов и должностей в государстве можно достигнуть только пригодностью для государства; с помощью знатного происхождения и искусственных приемов ими можно обладать только иллюзорно, а не реально. Дружбу, любовь и привязанность людей обретают только дружбой, любовью и привязанностью к людям; не только деньги не могут здесь иметь значения, но даже другие заслуги, хотя бы и самые великие, например перед государством, наукой и искусством, – даже если другие люди прилагают все усилия, чтобы поддержать их, этих заслуг, ценность: лишь иллюзорно, а не реально могут они в таком случае подарить нам те названные выше блага. Так, художественные произведения существуют только для художественного вкуса, книги только для понятливых – и так везде. Так, только общительность создает общество и т.д.

Чтобы знать, сколько счастья может получить в жизни тот или другой человек, надо только знать, сколько счастья он может дать.

 

 

§ 590

 

Есть ли у известного лица больше повода искать людей или избегать их, это зависит от того, чего он больше боится – скуки или раздражения.

 

 

§ 591

 

Кто благоразумен, тот в разговоре станет меньше думать о том, о чем он говорит, нежели о том, с кем он говорит; ибо лишь в таком случае он может быть уверен, что не скажет ничего, в чем впоследствии стал бы раскаиваться, не проговорится, не сделает никакой неосторожности, – но зато особенно интересным его разговор уже никогда не может быть.

Даровитые люди легко поступают наоборот: другое лицо является для них часто только поводом для сплошного монолога; за такую подчиненную роль собеседник часто вознаграждает себя тем, что подслушивает и выведывает.

 

 

§ 592

 

То, чего мы требуем от друга, и то, чего мы ждем от себя самих, мы определяем по масштабу его и наших лучших мгновений; отсюда вырастает недовольство другими, собой и своим состоянием.

 

 

§ 593

 

Для каждого человека выдающейся внутренней ценности есть один пункт, достигнув которого он находится в безопасности: это – пункт, в котором он искренне и вполне ясно познает свою собственную ценность. А так как ценность всегда относительна и для этого понятия существенно значение сравнения, то это составляет одновременно и тот пункт, в котором он познает неценность других. Таким образом, говорю я, он спасен, ибо другие никогда не могут более ввести его в заблуждение; их дела и их мнения не имеют уже для него большого значения; он стоит теперь выше всякого авторитета, узнает в лучших людях собратьев по духу, а в толпе (l'ignorante et sotte multitude. Рабле) – безжизненные и бесплотные тени.

 

 

§ 594

 

Ничто не выдает большего незнания людей, как если в доказательство заслуг и достоинств известного человека приводят тот факт, что у него очень много друзей: как будто люди дарят свою дружбу сообразно достоинствам и заслугам! Как будто, наоборот, они ведут себя точь‑в‑точь как собаки, которые любят того, кто их гладит или, тем более, дает им разные крохи, и больше ничего знать не хотят! Кто лучше всех умеет их погладить, хотя бы это и были самые отвратительные животные, у того – много друзей.

Можно в противоположность этому утверждать, что люди большой интеллектуальной силы или, тем более, гения могут иметь только очень немного друзей; ибо их здравый взор замечает скоро все недостатки, а их здравый смысл постоянно опять и опять возмущается величиной и безобразием последних. Только самая крайняя необходимость может заставить их совсем не замечать этого или даже гладить милейшие наросты и волдыри. Наоборот, гениальные люди могут лишь тогда быть лично любимы многими (ведь об уважении, основанном на авторитете, здесь нет речи), когда боги даровали им ко всему прочему еще и невозмутимую ясность духа и жизнерадостную приветливость к миру, или же когда и их тоже понемногу научили брать людей попросту такими, каковы они на самом деле, т.е. дураков одурачивать, – как это и следует.

 

 

§ 595

 

На высотах, конечно, должно быть одиноко.

 

 

§ 596

 

Наша постоянная неудовлетворенность имеет большей частью свое основание в том, что уже инстинкт самосохранения, переходя в себялюбие, вменяет нам в обязанность максиму всегда иметь в виду то, что от нас ускользает, чтобы потом стремиться к обретению его. Поэтому мы всегда озабочены тем, чтобы найти то, чего у нас нет, и направить на него свое стремление; а чем мы владеем, того указанная максима заставляет нас попросту – не замечать. Поэтому, как только мы достигли чего‑нибудь, мы обращаем на это гораздо меньше внимания, чем прежде; мы редко отдаем себе отчет в том, что у нас есть, зато всегда – в том, чего у нас нет. Эта максима эгоизма, которая, правда, хороша для того, чтобы доставлять средства к определенной цели, разрушает, однако же, вместе с тем и последнюю цель, а именно – удовлетворенность; она поэтому – тот медведь, который убивает на пустыннике муху. Мы должны были бы ждать, пока потребности и лишения не заявят о себе сами, вместо того чтобы отыскивать их; так и делают от природы довольные натуры – ипохондрики же поступают как раз наоборот.

 

 

§ 597

 

Натура, которая находится в гармонии с собою, – это человек, который не хочет быть ничем иным, кроме того, что он есть, т.е. который, узнав (путем опыта) свои сильные и слабые стороны, пользуется первыми и скрывает вторые, а не играет на фальшивые деньги, т.е. не старается показать силу там, где ее у него нет. Это создает приятный разумный характер, и именно потому, что то, что есть человек, т.е. все его духовные и телесные свойства, собственно только – явление его воли, представляют собой именно то, чего он хочет; поэтому величайшее с его стороны противоречие хотеть, несмотря на это, быть чем‑нибудь иным, чем он есть.

 

 

§ 598

 

Редкостные натуры, чудаки, могут стать счастливыми только в силу редкостных обстоятельств, которые как раз подходят к их натуре так, как обыкновенные – к людям обыкновенным; а эти обстоятельства могут в свою очередь возникнуть только вследствие совершенно своеобразного совпадения с редкостными натурами совершенно иного рода, которые, однако же, как раз подходят к первым. Поэтому редкие и редкостные люди редко бывают счастливы.

 

 

§ 599

 

Собственно, нет иного наслаждения, как то, чтобы пользоваться своими силами и чувствовать их, а величайшая боль – это восприятие недостаточности сил там, где они нужны. Поэтому пусть каждый, для своего благополучия, исследует, какие у него имеются силы и каких у него нет: пусть он затем развивает свои преобладающие силы до высшей степени и мощно пользуется ими; пусть он идет по тому пути, где пригодны его силы, и пусть избегает, даже с преодолением самого себя, такого пути, где требуются силы, которыми он обладает в незначительной степени. Поступая так, он будет часто с радостью сознавать свою силу и редко с болью – свою слабость, и ему будет хорошо; если же он даст увлечь себя к таким начинаниям, которые требуют силы совсем иного рода, чем те, какие в нем преобладают, то он испытает уничижение, которое, быть может, представляет собой величайшее из духовных страданий.

Но у всего есть две стороны: кто будет там, где у него мало силы, слишком мало доверять себе и никогда не захочет там попытать себя, тот, во‑первых, не научится пользоваться той небольшой силой, какая у него есть, и ее развивать, а во‑вторых, оставит и там, где он по крайней мере вышел бы не совсем с пустыми руками, совершенный пробел в своих стремлениях и наслаждениях, что всегда тяжело, так как никогда, ни в одной области человеческого благополучия нельзя без боли вынимать пустого билета лотереи.

 

 

§ 600

 

В детстве не имеют никакого понятия о неумолимости законов природы и о неизменной устойчивости каждой вещи в ее существе: дитя верит, что даже безжизненные вещи будут делать ему небольшие уступки – может быть, потому, что оно сознает свое единство с природой, может быть, потому, что по незнакомству с сущностью мира оно считает природу дружелюбно к себе расположенной. Так, когда я был ребенком, меня застали на том, как я бросил свой башмак в большой сосуд молока и затем горячо просил башмак выскочить оттуда. И с злобностью животных должно познакомиться дитя, прежде чем оно станет остерегаться их. Но только в результате зрелого опыта мы начинаем понимать непреклонность человеческих характеров, в силу которой ни мольба, ни уговоры, ни указания на примеры, ни благодеяния не могут принудить их отказаться от своих свойств; нет, всякий должен осуществить свой образ действий, свой образ мыслей и способности с неизбежностью закона природы и должен оставаться всегда одним и тем же, что бы с ним ни предпринимали. Лишь после того, как мы познаем это наглядно и глубоко, мы отказываемся от своих попыток переубедить людей, изменить их и переделать на свой лад; а вместо этого мы школим себя в том направлении – как бы мириться с ними, поскольку мы не можем обойтись без них, и как бы удаляться от них, поскольку мы решительно не можем идти вместе с ними.

В самом конце является у нас убеждение, что даже по отношению к вещам простого познания – хотя последнее имеет во всех одни и те же законы, а субъект познания, собственно, не входит в индивидуальность, – даже по отношению к ним, однако, нельзя уверенно сказать, чтобы там существовала совершенно бесспорная передача знаний другим, чтобы там был способ убедить и принудительно довести кого‑нибудь до истины: потому что, как говорил Бэкон, intellectus humanus luminis sicci non est: sed recipit infusionem e voluntate et affectibus: id quod general ad quod vult scientias: quod enim mavult homo, id potius credit. Innumeris modis, iisque interdum imper‑ceptibilibus, affectus intellectum imbuit et inficit[111]. (Org. nov. L. I, 14).

 

 

§ 601

 

Именно потому, что всякое счастие отрицательно, когда мы почувствуем себя наконец вполне хорошо, мы совсем не замечаем этого как следует, а все проходит мимо нас только так, легко и чуть заметно, пока оно не исчезнет совсем и на смену ему не явится то или другое лишение, которое мы чувствуем уже положительно и которое ука‑зует собою на исчезнувшее счастье; и тогда мы замечаем, что мы пропустили случай удержать последнее, и к лишению присоединяется раскаяние.

 

 

§ 602

 

Собственно, всякое счастие, которым наслаждаешься, и почти всякая дружба, которую питаешь, – покоится на иллюзии. С расширением познания они большей частью неминуемо исчезают. Тем не менее здесь, как и везде, надо не колеблясь доискиваться истины и всегда бесстрашно стремиться к тому, чтобы все больше и больше быть с собой и с миром начистоту; падет ли жребий налево или направо, будь что будет – счастье не в химерах, счастье в моих желаниях, смело вперед! Не бойся пустоты, которая с каждым разом будет становиться все больше и больше. Только в одном надо быть вполне уверенным – в том, что, сняв завесы, ты не откроешь за ними собственной негодности: такое зрелище – смертоносная горгона. Итак, собственную ценность надо сознавать в глубине души, если хочешь удалить обман жизни. Ибо чувство собственной негодности представляет собою, собственно говоря, не только самое большое, но и единственное истинное духовное страдание: все другие духовные страдания могут быть не только исцелены, но и немедленно и совершенно подавлены уверенным сознанием собственной ценности; кто вполне уверен в ней, тот может совершенно спокойно переносить страдания, которые иначе довели бы его до отчаяния, – он может без радости и без друзей довлеть себе и опираться на себя, – так могуче то утешение, которое рождается в нас от живого убеждения в нашей собственной ценноcти, – и потому его надо предпочитать всем благам в мире. Наоборот, в сознании собственного ничтожества не может утешить ничто на свете; его можно только замаскировать посредством обмана и фиглярства или заглушить сутолокою жизни, но и то и другое – ненадолго.

 

 

§ 603

 

Если иной раз тебя увлечет соблазн дать понять людям, хотя бы лишь в очень тонкой и деликатной форме, нечто такое, что задевает их верностью и меткостью замечания, то они (так как у них недостает субъективных, а у нас – объективных условий, чтобы отплатить нам тою же монетой) – они почти всегда возразят как‑нибудь так, что это оскорбит вас грубостью выражения. По мудрому принципу point d'honneur шансы ваши и их таким путем не только вполне сравнимы, но они, ваши оскорбители, даже в выигрыше, а мы покрыты позором, который можно смыть только кровью. Так хорошо обеспечила себя глупость этим принципом чести.

 

 

§ 604

 

Принцип чести и мужества заключается, собственно, в том, чтобы презирать величайшее зло, если оно исходит от судьбы, и, наоборот, придавать ему особое значение, если оно исходит от людей. Должно относиться равнодушно к потере денег, имущества, членов тела, не морщиться даже при величайших болях, покуда лишь все это ниспосылается случаем или природой или исходит от животных, – но следует иметь в запасе жестокое слово или даже удар, за указанное summum malum, и нельзя успокоиться до тех пор, пока оно не будет отомщено убийством. Quelles bamboches!

 

 

§ 605

 

Il faut de conserver toujours la vue des choses en grand; si vous arretez aux details, ils vous confondront et vous aurez une vue fausse: le succes ou le contretemps du moment, et l'impression qu'ils font, ne doivent compter pour rien[112].

 

 

§ 606

 

Как трудно научиться понимать самого себя, отчетливо познавать, чего, собственно, главным образом и прежде всего ты хочешь и что, следовательно, для твоего счастия первее и существеннее всего: что занимает, далее, первое после этого место, наконец – что второе и третье!

А при отсутствии этого знания живешь без плана: моряк без компаса.

 

 

§ 607

 

Возвышенная меланхолия настроения, при которой человек носит в себе живое внутреннее убеждение в ничтожестве всех вещей, всех наслаждений и всех людей и потому ничего не желает и ни к чему не стремится, а ощущает жизнь как простую тягость, которую необходимо нести до конца, каковой не может уже быть далек, – такая меланхолия представляет собою гораздо более счастливое настроение, чем какое бы то ни было состояние вожделения, когда придаешь цену иллюзии и гонишься за нею, как бы ни было это состояние отрадно. Этому учит a posteriori опыт, a priori же оно ясно из того, что последнее – это состояние иллюзии, первое же – состояние познания.

 

 

§ 608

 

Избегая одной беды, наталкиваешься на другую: так, если бежишь от национальных недостатков известного народа, то находишь недостатки иного рода, но такие же дурные – у какого‑нибудь другого народа. Всевышний! Спаси нас от этой юдоли!

 

 

§ 609

 

Вопрос, что лучше: жениться или не жениться, можно в очень многих случаях свести к вопросу, что лучше: любовные заботы или заботы о пропитании.

 

 

§ 610

 

Le mariage est un piege, qua la nature nous tend[113].

 

 

§ 611

 

Женатые из философов и поэтов внушают, уже как таковые, то подозрение, что они стремятся к своему благу, а не ко благу науки и искусства.

 

 

§ 612

 

Ко всему привыкают: поэтому быть равнодушным значит только опередить привычку; большая выгода: не нуждаться в привычке.

 

 

§ 613

 

 

«Величайшее счастье – личность».

 

 

Как есть два великих врага человеческого счастия, боль и скука, так и природа снабдила и личность оборонительным средством против каждого из них: против боли (которая гораздо чаще духовного, чем телесного характера) – бодростью, а против скуки – духовностью. Тем не менее обе они родственны одна другой: более того, они в величайшей степени несовместимы. Гений родственен меланхолии[114], а очень бодрые души обладают только поверхностными духовными силами. Чем лучше, следовательно, известная натура вооружена против одного из этих зол, тем хуже, обыкновенно, вооружена она против другого. Свободной от боли и скуки не остается ни одна человеческая жизнь, и надо видеть особую благосклонность судьбы в том, если она подвергает людей, главным образом, тому из обоих зол, против которого они вооружены природой лучше всего, если она шлет много боли туда, где есть много бодрости, чтобы перенести ее, и много свободного времени туда, где есть много духа, – а не наоборот. Ибо дух заставляет ощущать боль в удвоенном и многократном виде, а для человека с жизнерадостным душевным складом, но без силы духа одиночество и незаполненное время совершенно невыносимы.

 

 

§ 614

 

Самый умный – тот, кто не проявляет жалости, так как он знает, что не встретит ее и по отношению к себе. – Среди королей cela va sans dire.

 

 

§ 615

 

Устойчивое господство в мире удерживают за собою, в царстве мышления, абсурдное и нелепое, встречая помеху только на короткий промежуток времени; и так же обстоит дело в искусстве: там редко находят и еще реже ценят настоящее – оно всегда вытесняется плоским, пошлым, манерностью.

Не иначе обстоит дело в царстве деяний. Oi pleistoi anu rwpoi cacoi, говорит Биас. Добродетель – чужестранка в этом мире. Безграничный эгоизм, коварство, злоба всегда составляют, собственно говоря, обычный порядок вещей. Мы неправы, когда обманываем на этот счет молодежь. Таким путем она лишь приобретает впоследствии убеждение, что ее учитель был первым обманщиком, с которым она столкнулась. Цель исправить самого питомца с помощью внушения, что другие люди прекрасны, не достигается. Лучше сказать так: большая часть людей плоха, но ты будь лучше. Таким образом он будет послан в мир, по крайней мере, вооруженным осторожностью и благоразумием, и ему не придется лишь на горьком личном опыте убедиться в том, что учитель его обманывал и морочил.

 

 

§ 616

 

All ignorance is dangerous, and most errors must be dearly paid. And good Luck must he have, that carries unchastised an error in his head unto his death[115].

 

 

§ 617

 

Всякое счастье и успех действуют на нас вдвойне благотворно, так как они, помимо их материальной ценности, влекут за собою еще и бодрящую уверенность, что мир, судьба или наш собственный демон вовсе уже не так настроены против нас и относятся к нам не так враждебно, как мы думали; они, таким образом, восстанавливают наше жизненное мужество.

Всякое несчастие, всякое поражение действуют так же вдвойне, но в противоположном смысле, т.е. угнетают нас.

 

 

§ 618

 

Если бы каждый человек не имел столь преувеличенного интереса к самому себе, то жизнь была бы так неинтересна, что никто не вынес бы ее.

 

 

§ 619

 

Sume superbiam quaesitam meritis. Гордость очень нужна как противовес наглости и бесстыдству людей, у которых нет уважения ни перед кем, кроме как перед их начальством, и которые всякого, кто не заставляет их каждое мгновение чувствовать их ничтожество, титулом ли, или орденом, или своим обращением, считают за равного себе, т.е. за нечто недостойное. Поэтому следует всегда живо поддерживать в себе то презрение, которого в общем заслуживают люди, – путем беспрестанного размышления об их интеллектуальной неспособности и моральном убожестве, чтобы всегда считать их мысли, мнения, речи за ничто. Не должно быть места и возникающей из простого снисхождения любезности, а надо быть как Гете и как Лихтенштейн – со студентами. При такой любезности из снисхождения приносишь себя в жертву, а они считают, что это как раз и отвечает их достоинству. Основным тоном должно быть: «я не ровня вам, и я не намерен вести себя так, как если бы я был им».

Человек – такое бесстыдное животное, что ты увидишь пред собой sus Minervam, если не будешь держать его в руках. «Пошути с рабом, и он тебе живо зад покажет». Стоит тебе игнорировать свое превосходство, как и он тут же готов игнорировать его. Accipio confessa, говорит он. Монархи поддерживают к себе уважение лишь тем, что они никогда не говорят со своими придворными и вельможами как с равными, а всегда сверху вниз. Therefore put a limit to your affability. Ты должен смотреть на людей как на существа, которые не равны тебе, и сообразно с этим держать их на известной дистанции.

Ср. Shenstone, on men and manners, p. 168.

 

§ 620

 

Чем меньше человек думает, тем больше он пользуется своим зрением: зрение должно замещать у него мышление.

 

 

§ 621

 

В интеллектуальном отношении люди убоги, но при этом они не могут и не хотят терпеть чужого превосходства. «Ну и черт с ними», – говорили все великие умы и оставались одни.

 

 

§ 622

 

Провести что‑либо в мире, повсюду и во всех отношениях, можно только с помощью власти и силы; но власть находится большей частью в дурных руках, потому что дурное везде пребывает в ужасающем большинстве.

 

 

§ 623

 

Не глупо ли постоянно заботиться о том, как бы возможно больше насладиться единственно верным настоящим, когда ведь вся жизнь представляет собою лишь несколько больший кусок настоящего и потому есть нечто безусловно преходящее?

 

 

§ 624

 

Вследствие своей индивидуальности и положения все без исключения живут в известной ограниченности понятий и взглядов. У каждого есть своя ограниченность, и потому, если вы открыли ее в ком‑нибудь другом, то, давая ее этому другому почувствовать, вы можете его сбить с толку, смутить, почти пристыдить, хотя бы он и был значительно выше вас. Этим часто и пользуется хитрость, для того чтобы таким образом добиться ложного и мимолетного преобладания.

 

 

§ 625

 

Il n'y de veritable superiorite, que celle de l'esprit et du caractere: toutes les autres sont factices, postiches, fausses, et il est bon de le leur faire sentir, quand elles essaieraient de se faire valoir vis a vis de la veritable[116].

 

 

§ 626

 

 

All the world is a stage,

And all the men and women the players on it[117].

(sic fere, As you like).

 

Совершенно верно! Каждому приходится независимо от того, что он представляет сам по себе и в действительности, играть еще некую роль, которую возложила на него судьба извне – тем, что определила его сословное положение, его воспитание и условия его жизни. Практический вывод отсюда, который мне представляется наиболее очевидным, состоит в том, чтобы в жизни, как и на сцене, отличать актера от его роли, т.е. – человека как такового от того, что он играет, от той роли, которую на него возложили его общественное положение и условия. Как самый плохой актер часто играет короля, а самый лучший – нищего, так это может случиться и в жизни, и здесь тоже было бы грубо смешивать актера с его ролью.

 

 

§ 627

 

Наша жизнь так бедна, что никакие сокровища мира не в состоянии ее обогатить; ибо источники наслаждения скоро оказываются мелкими, и напрасно стали бы мы рыть в поисках за fons perennis. Поэтому есть только двоякого рода употребление богатства для собственного благополучия: или употребляют его на пышность и роскошь, для того чтобы насладиться дешевым обожанием мнимого великолепия, проявляемым одураченной толпой; или дают ему нарастать все дальше и дальше, избегая всякой несомненно бесполезной траты, чтобы этим усилить и умножить свои средства защиты против несчастия и нужды, – ведь жизнь так же богата невзгодами, как бедна наслаждениями.

 

 

А

 

Именно потому, что наша глубочайшая и подлинная сущность – это только воля, мы можем ощущать живое чувство нашего существования только в силу движений воли, что, однако ж, почти всегда сопровождается болью; поэтому‑то существование по самой природе своей и связано с болью. В силу этого иные лица, которым удовлетворение их потребностей вполне обеспечено, избирают для своего образа жизни в высшей степени регулярный, монотонный и определенный порядок дня (например, саксонский двор): они избегают таким путем всякой боли, какую влечет за собою движение воли. Но зато все их существование становится рядом незначительных сцен, ничего не говорящих картин: они еле замечают, что живут. И все‑таки это лучший способ обходиться с жизнью (degere vitam), если только в вашем распоряжении достаточно разнообразия, чтобы скука не становилась слишком чувствительной. Но гораздо лучше в этом отношении тому, кто получает достойное занятие от муз, так что образы, которые наполняют его сознание, полны глубокого значения, но в то же время полны этого значения не в силу отношения к его воле.

 

 

§ 628

 

Мудрым ты можешь быть только при том условии, если живешь в мире, полном дураков.

 

Глава XXII

О самом себе

 

§ 629

 

Спиноза умер 21 февраля 1677; я родился 22 февраля 1788 г., – следовательно, ровно 111 лет спустя после его смерти, т.е. через 100 лет + 1/10 их + 1/10 этой десятой; или прибавьте единицу к каждой цифре дня его смерти (поскольку это возможно в данном тысячелетии), и вы получите день моего рождения. It's very odd[118]. Пифагор сказал бы по этому поводу…

 

 

§ 630

 

Под моими руками или, правильнее, в моей душе вырастает некое творение, некая философия, которая этику и метафизику должна сочетать в одно, между тем как до сих пор их разделяли, как неправильно разделяют человека на душу и тело. Творение это растет, постепенно и медленно слагается, как дитя в утробе матери; я не знаю, что возникло раньше и что позднее – как у дитяти в утробе матери. Я замечаю один член, один сосуд, один орган за другим, т.е. я записываю свои мысли, не заботясь о том, насколько они подойдут к целому, ибо я знаю, что все возникло у меня из единой основы. Так созидается некое органическое целое, а лишь такое может жить. Те, кто полагает, что надо только каким‑нибудь образом натянуть известную нить, как основу, и затем приплетать к ней другие, одну за другой, в стройном и строгом порядке, пока в качестве высшего завершения из одной тощей нити, петелька за петелькой, не свяжется чулок, – как это делал Фихте (сравнение принадлежит Якоби), – те, кто так полагает, ошибаются.

Я, вот таким, каким я здесь сижу и каким знают меня друзья мои, я не понимаю, как возникло мое творение – подобно матери, которая не понимает, как возникло ее дитя в ее утробе. Я смотрю на него и говорю, как мать: «благословен плод чрева моего». Душа моя берет свое питание из мира с помощью рассудка и органов чувств; это питание дает моему творению некое тело, и тем не менее я не знаю, как и почему оно возникло у меня, а не у других людей, которые получают, однако, то же питание. Случай, повелитель нашего чувственного мира! Дай мне пожить и иметь покой еще немного лет! Ибо я люблю мое творение, как мать любит свое дитя; а когда оно созреет и родится в мире, тогда воспользуйся твоим правом на меня и возьми лихву за отсрочку. Если же я погибну раньше в это железное время – о, пусть тогда эти незрелые зачатки, эти мои этюды будут даны миру, как они есть и что они есть: может быть, явится когда‑нибудь родственный дух, который сумеет сложить разрозненные члены и восстановить античное.

 

 

§ 631

 

Недавно Гете рассказывал мне, что при дворе герцогини Амалии он дал придворным сыграть многие из своих тогда только что написанных вещей, но так, что ни один из участников не знал ничего из пьесы, кроме собственной роли, и в целом пьеса была неизвестна никому; оттого при исполнении она была новостью и для исполнителей. – Наша жизнь разве не такая же комедия? Философ – это тот, кто охотно берет на себя роль статиста, лишь бы иметь возможность тем лучше наблюдать за общей связью жизненной пьесы.

 

 

§ 632

 

Мое мышление в словах, т.е. в понятиях, т.е. деятельность моего разума, представляет для моей философии не что иное, как то, чем для живописца является его техника, живописание в собственном смысле, эта conditio sine qua поп. Но моментом истинно философского, истинно художественного творчества являются те мгновения, когда я с помощью рассудка и органов чувств чисто объективно вглядываюсь в мир. Эти мгновения совсем непреднамеренны, непроизвольны: они представляют собою то, что дано мне, мое собственное, то, что делает меня философом; в эти мгновения я постигаю сущность мира, не зная в то же время, что я ее постигаю; результат их часто лишь значительно позднее, по воспоминанию, слабо воспроизводится в понятиях и таким путем закрепляется надолго.

 

 

§ 633

 

Ты, мой друг, не забывай никогда, что ты – философ, призванный к этому природой и ни к чему иному. Поэтому не ходи никогда по стопам филистеров; ибо, если бы ты даже захотел стать им, ты никогда не мог бы этого сделать и остался бы только полуфилистером, неудавшимся созданием.

Ου μεν γαρ τι που εστίν οιζυρωτερον ανδρός.[119]

Филистер растворяется в жизни; ему поэтому хорошо в ней, он не хочет выходить за ее пределы, да и не может, если бы даже хотел.

Философа жизнь далеко не удовлетворяет, он не хочет чувствовать себя в ней хорошо и не может, если бы даже хотел: он отказывается от нее, пропускает случай заполучить для себя ее выгоды, удаляется от нее, чтобы обозреть ее издалека и в целом, чтобы отобразить ее; так развертывает он свои силы, и это – лучшая часть его жизни. Что касается его личности, то она протягивает данное отображение, говоря: «Такова вещь, которой я не хотел».

 

 

§ 634

 

Я почти всегда чувствую себя среди людей так, как чувствовал себя Иисус из Назарета, когда он взывал к своим ученикам, которые все спали.

 

 

§ 635

 

Моя жизнь в действительном мире – это горько‑сладкий напиток. А именно, она представляет собою, как мое существование вообще, постоянное приобретение знаний, возрастание мыслей и моего отношения к нему. Сущность моих познаний – печального и подавляющего характера; но форма познания вообще, возрастание мыслей, проникновение в истину – безусловно отрадного свойства, и так они своеобразно примешивают все время свою сладость к той горечи.

 

 

§ 636

 

Была попытка уразуметь последование поступка из соответствующего мотива, как последование действия – из причины[120]; точно так же хотели понять животную жизнь из электричества и химизма, а последний, в свою очередь, из механизма, т.е. всегда более близкое – из более далекого, непосредственное – из косвенного, сильные проявления – из слабых, внутренняя сущность – из явления. Я избираю противоположный путь: из того, как мотив движет твою волю, ты должен понять, как причина движет действие, из движений твоего тела, вызываемых мотивами (vulgo – произвольных), – движения немотивированные (органические, растительные), из последних – живую природу, химизм, механизм и из действия мотивов – действие причин, т.е. из непосредственного – косвенное, из близкого – далекое, из совершенного – несовершенное, из вещи в себе, воли, – явление.

В этом – настоящая оригинальность моего учения, вследствие чего оно и стоит в решительном противоречии со всеми прежними попытками и в корне меняет самый метод исследования. Не вещь в себе надо объяснять из явления – что всегда обречено на неудачу, а, наоборот, явление – из вещи в себе. Ты из себя должен понять природу (αιών), а не себя из природы. Это – мой революционный принцип.

 

 

§ 637

 

Как после каждого важного открытия умалители находят, что оно имелось уже в прежних сочинениях, так следы моего учения встречаются почти во всех философских системах всех времен – не только в Ведах, у Платона и Канта, в живой материи Бруно, Глиссона и Спинозы и в дремлющих монадах Лейбница, но и решительно во всех философских системах, древнейших и новейших, – но только всегда в самых разнообразных одеяниях и сплетениях, с абсурдами,[121] которые бросаются в глаза, и в самых причудливых формах, в которых их можно распознать – стоит лишь их поискать. Мне это кажется совершенно подобным тому, как во всех животных находят тип человека, но странно обезображенный, незаконченный, то хилый, то чудовищный, то как грубую попытку, то как карикатуру. Высокомерность этого сравнения является лишь королларием к тому высокомерию, которое заключается вообще в том, что предлагаешь новую философскую систему: ведь этим самым объявляешь все прежние попытки неудавшимися, а свою – удавшейся; кто же думает иначе и тем не менее хочет навязать миру новую систему, тот непременно – шарлатан. В философии до сих пор дело происходило, как на аукционах, где всякий, кто говорит последним, этим самым уничтожает значение всего сказанного раньше.

Я, впрочем, сознаюсь, что я не думаю, чтобы мое учение могло когда‑нибудь возникнуть, прежде чем Упанишады, Платон и Кант могли одновременно бросить свои лучи в дух одного человека. Но правда и то, что, как говорит Дидро, здесь стояло много колонн, и солнце озаряло все, но звучала одна только колонна Мемнона («Племянник Рамо»).

 

 

§ 638

 

Всю мою философию можно формулировать в одном выражении: мир – это самопознание воли.

 

 

§ 639

 

Близкие знакомые часто становятся и бывают для меня чужды, а чужие часто – близки, и я говорю с ними со всеми одним и тем же языком, в то время как другие делают в этом отношении большие различия, – это, собственно, потому, что я стою от всех так далеко, что различие между случайно внешне близким и далеким исчезает для меня, подобно тому как стояние Земли на ее орбите, т.е. ее параллакс, не производит никакого изменения в кажущемся стоянии неподвижных звезд.

 

 

§ 640

 

Если бы я только мог отделаться от иллюзии: смотреть на отродье жаб и ехидн как на равных мне! Это мне очень помогло бы.

 

 

§ 641

 

Мой век – не сфера моей деятельности, а только почва, на которой стоит моя физическая личность; но последняя представляет собою лишь очень незначительную часть всей моей личности. Эту почзу она разделяет со многими, для которых она, почва, служит сферой деятельности. Поэтому я предоставляю им заботу и борьбу за последнюю.

 

 

§ 642

 

Холодность и невнимание, с каким меня встретили, могли бы, пожалуй, смутить меня во всем том, к чему я когда‑либо стремился, и в самом себе; но, к счастью, я слышал одновременно, как труба славы возгласила прекрасным и даже вершиной человеческой мудрости совершенно ничтожное, явно дурное и бессмысленное, и вот я тотчас же нашелся и совершенно успокоился, так как на мне оправдалось то, что сказал Байрон (letters II, 260): As to success, those who succeed will console me for a failure[122]. Иначе говоря:

 

 

Ich sah des Ruhmes heil'ge Kranze

Auf der gemeinen Stirn entweiht[123].

 

§ 643

 

Статья Хр. Як. Крауза «De paradoxo edi interdum ab nomine actiones voluntarias, ipso non invito solum, verum adeo reluctante», 1781, находящаяся в пятом томе его «Разных сочинений», Кенигсберг, 1812, показывает, особенно в первом отделе, с. 513‑520, – что до меня[124] решительно не умели ясно различать и обособлять друг от друга ощущение органов чувств, воззрение в рассудке, понятие разума, представителя понятий в фантазии, аффект и страсть в воле: Крауз намечает все это, но не попадает на верные различения и приходит к совершенно абсурдным положениям, как на с. 514: «intelligimus voces, пес tamen ideae iis significatae animo observantur» и с 515: «illud intelligere absque idea».

Лишь в этом смысле данная статья и представляет для меня интерес.

В том же томе, с. 253‑283, мы находим очень сухое и плоское изложение этики стоицизма; вот подходящий пример к уяснению того, какое представление имели об этом еще незадолго до меня и как мало проникали в суть дела.

 

 

§ 644

 

В «Entwurf der nothwendigen Vernunftwahrheiten» вольфианца[125] Хр. А. Крузия, 1745, 4 изд., 1766, – очерк, который представляет собою законченную метафизику, встречаются две истины, которые не были услышаны и которые я должен был открыть во второй раз[126]:

1) Что есть некое «экзистенциальное основание», отличное от причины, которая всегда касается возникновения, наприм., Z треугольника, А, поскольку они определяют стороны; согласно этому, он делит основания на идеальные и реальные, а последние – на причины в собственном смысле и экзистенциальные основания.

(Entwurf der nothwendigen etc. S. 454.)

2) Что самое высокое и самое существенное в человеке совсем не рассудок, а воля: рассудок, по его мнению, существует только ради воли – и все это обстоятельно изложено, и приведены доказательства. В самом деле, очень интересно, что из всех философов всех времен Крузий – единственный, который до меня в известной степени познал эту великую истину. Все же другие говорят все время о духе, или о душе, или о я как о чем‑то неделимом, неразложимом; поэтому и кажется всегда странным, что пантеисты из них приписывают этот дух или душу растениям или даже существам неорганическим, у которых отсутствие познания очевидно. Иначе будет обстоять дело, если мы выделим волю. Разложение духа или я на две совершенно различные части: на нечто первичное, существенное, волю, и нечто вторичное, интеллект, – является основным принципом и основной заслугой моей философии и основным отличием ее от всех остальных.

 

 

§ 645

 

Вольфианец Андрей Рюдигер так проникся мыслью о явном полном различии познания от хотения, что принимает для обоих в человеке две совершенно различные субстанции, и согласно этому человек, по его мнению, состоит из трех частей: mens, anima et corpus. Anima он называет по преимуществу волю, mens – интеллект. Animae, или воле, он приписывает не только мускульное движение, но и формацию плода (как Сталь), затем – все то, что в человеке и животных представляет инстинкт, всякий дар предвидения, причем последний он понимает под именем sensus veritatis in voluntate.

(См. его lib. IV, de sensu veri et f aisi, dissertatio prooemi‑alis, и phisica divina lib. I, c.4.)

Рюдигер был современником Сталя; поэтому и трудно решить, у кого первого появилась эта мысль: anima struit corpus.

 

 

§ 646

 

Фихте и Шеллинг заключаются во мне, но я не в них, т.е. то немногое истинное, что есть в их учениях, находится в том, что сказал я.

 

 

§ 647

 

По поводу оспариваемой новизны основных мыслей, на последней странице Principes de philosophie zooloque Жоффруа Сент‑Плера имеется одно верное и превосходное место, которое следует сравнить с Пролегоменами Канта, р. 32.

 

 

§ 648

 

Что представляет собою величайшее наслаждение, какое только возможно для человека? – «Интуитивное познание истины». – Правильность этого ответа не возбуждает ни малейшего сомнения.

 

 

§ 649

 

My greatest enjoyments are those of my own mind to wich, for me, no others are comparable, whatever they might be. Therefore if I possess myself. I have every thing, having the main‑point: but if I do not possess myself, I have nothing, whatever other things I might possess.

Hor. epist. 1.10.10, p. 243.

It is far otherwise with ordinary men: they borrow their enjoyments from without, and are rich or poor according to their share of them. Consequently my main‑object in life must always be the free possession of myself, implying free leisure, health, tranquillity of mind and those comforts I am accustomed to, and the lack of which would disturb me. It is clear that all this might be equally impaired by the possession of too many exterior things, as by having too little of them. Ilor. ibid. v. 11. 12. A certain instinct rather than distinct notions of all this, and my good genius, have always led me to pursue and conserve that free possession of myself, and to care little for all the rest. – But now I must do with the full consciousness befitting my age, what heretofore I did by mere instinct.[127]

Conf. Τη Σαλώμη ο κύριος πυνθανομενη, μέχρι ποτέ, p. 11.

 

 

§ 650

 

Моей величайшей славой было бы, если бы обо мне когда‑нибудь сказали, что я решил ту загадку, которую загадал Кант.

 

 

§ 651

 

Жизнь идет быстро, а ваше понимание медлительно; поэтому я не дождусь моей славы и не получу моей награды.

 

 

§ 652

 

Что гарантирует мне подлинность, а с нею и непроходимость моего философского учения, это – то, что я вовсе его не сделал, а оно сделалось само. Оно возникло во мне безо всякой помощи с моей стороны, в моменты, когда всякое хотение во мне как бы погружалось в глубокий сон и когда интеллект, освобожденный от своего господина и потому незанятый, отдавался самому себе, воспринимал интуиции реального мира и ставил их в параллель с мышлением, точно играя соединял их вместе, причем воля моя даже нисколько не касалась этого дела, и все происходило безо всякого с моей стороны содействия, совершенно само собой. А вместе с хотением исчезала и уничтожалась также и всякая индивидуальность; поэтому мой индивидуум совсем не участвовал в этом процессе, а это была сама интуиция, чистая и сама по себе, т.е. чисто объективное воззрение или сам объективный мир, который в чистой форме и сам собой претворялся в понятия. Интуиция и понятие – обе избрали мою голову ареной для этой операции, потому что голова моя была пригодна для такой цели. Что исходило не от индивидуума, то и принадлежит не одному индивидууму: оно принадлежит только познаваемому и только познающему миру, только интеллекту, а этот последний по своим свойствам (но не по степени) – один и тот же во всех индивидуумах; следовательно, все это должно встретить когда‑нибудь себе признание у всех индивидуумов.

Только то, что являлось мне в такие моменты освобожденного от воли познания, я записывал как простой зритель и свидетель, и только этим пользовался я для своего творения. Это гарантирует подлинность его и позволяет мне не сбиваться с пути, несмотря на отсутствие всякого участия и всякого признания.

 

 

§ 653

 

Объекты для духа – только то, что плектрон для лиры. – В те моменты, когда мой дух достигал своей кульминационной точки и в силу благоприятных обстоятельств наступал тот час, в который мозг мой проявлял свое высшее напряжение, тогда, все равно на какой бы предмет ни падали мои взоры, последний вещал мне свои откровения, и предо мною развертывалась вереница мыслей, достойная того, чтобы их записать – и я действительно их записывал.

Теперь, когда я стар, che va mancando l'entusiasmo celeste, может случиться, что я буду стоять перед Мадонной Рафаэля и она не скажет мне ничего. Плектрон – это объекты; лира – это дух. Недавно, находясь в светлой комнате, где было много предметов и несколько людей, я думал; то, что делает эту комнату такой светлой, это не свет – это головы и глаза людей; ибо головной мозг – вот что разостлало пространство, фиксировало его границы, вложило в него предметы, – словом, делает видимым все целое. Свет – только повод, без которого, правда, ничего подобного не могло бы возникнуть, – как без искры, которая должна попасть на затравку, даже тяжелым боевым снарядом заряженная и исправная пушка не произведет никакого опустошения. Свет, объекты – это только плектрон; дух – это лира.

 

 

§ 654

 

Были жалобы на то, что моя философия печальна и безотрадна; но ведь нет ничего безотраднее учения о том, что небо и земля, а следовательно, и человек созданы из ничего, ибо в таком случае следует, как ночь за днем, то, что он обращается в ничто, когда умирает на наших глазах. Наоборот, учение о том, что человек не сотворен из ничего, является началом и основой всяческого утешения.

 

 

§ 655

 

Масштаб для моего духа надо брать из тех фактов, что я в объяснении совершенно специальных феноменов соревнуюсь с великими людьми: в теории цветов – с Ньютоном и Гете, в объяснении того, почему Лаокоон не кричит, – с Винкельманом, Лессингом, Гете, между прочим – с Гиртом, Ферновым, в объяснении смешного – с Кантом и Жан Полем.

 

 

§ 656

 

На 17‑м году моей жизни, безо всякой школьной учености, я был так же охвачен чувством мировой скорби, как Будда в своей юности, когда он узрел недуги, старость, страдание и смерть. Истина, которая громко и ясно говорила из мира, скоро преодолела и мне внушенные еврейские догмы, и в результате у меня получился вывод, что этот мир не мог быть делом некоего всеблагого существа, а несомненно – дело какого‑то дьявола, который воззвал к бытию твари для того, чтобы насладиться созерцанием их мук; на это указывали все данные, и вера, что это так, взяла у меня верх. Во всяком случае, человеческое бытие гласит о предназначенности страдания; это бытие глубоко погружено в страдание, не может избыть его; самое течение и исход бытия безусловно трагичны: невозможно отрицать в этом известной преднамеренности. Но ведь страдание представляет собой πάντα καλά λίαν, суррогат добродетели и святости; просветленные им, мы достигаем в конце концов отрицания воли к жизни, возвращаемся с ложного пути, приходим к спасению; именно потому та таинственная власть, которая правит нашей судьбой, в народной вере мифически олицетворяемая как провидение, позаботилась бесспорно о том, чтобы причинять нам страдания за страданиями. Вот отчего моему молодому взору, совершенно одностороннему, но, насколько он видел, правильному, мир предстал как создание дьявола. Но сама по себе эта таинственная власть и всемогущество – наша собственная воля, в той стадии, которая не входит в наше сознание, как я это изложил подробно; а страдание, конечно, представляет собою прежде всего цель жизни – так, как если бы оно было дело какого‑нибудь дьявола; но эта цель не последняя: она сама – средство, средство благодати, и как таковое оно, страдание, нами самими приспособлено к нашему истинному и высшему благу.

 

 

§ 657

 

Уже много лет назад я записал[128], что в основе деятельности каждого гения лежит врожденный искусственный прием, можно сказать – известная уловка, которая представляет собою тайную причину всех его созданий и выражение которой отпечатывается на его лице.

Она представляет собою лишь как бы прореху в покрывале природы, сверхчеловеческую частичку ь человеке. Она, решительно, – фокус всех произведений каждого данного гения. Она светится из его глаз, как гениальная индивидуальность.

Эта уловка, этот прием, для его, гения, рефлектированного сознания (т.е. для его разума) представляется такой же загадкой, как и для всех других.

Моя уловка состоит в том, что я внезапно и в тот же момент обливаю живейшую интуицию или глубочайшее ощущение, когда благоприятный час порождает их, самой холодной, абстрактной рефлексией и благодаря этому сохраняю их затем в застывшем состоянии. Иначе говоря – высокая степень сознательности.

 

 

§ 658

 

Когда у меня нет ничего такого, что меня бы страшило, то меня страшит именно это; ибо у меня тогда появляется такое чувство, будто все‑таки есть что‑то такое, что от меня остается лишь сокрытым. Misera conditio nostra.

См. Бэкон. De Deo Pan, in sapientia veterum.

 

 

§ 659

 

Люди чувствуют себя часто настолько оскорбленными одним‑единственным словом, одним выражением лица, одним противоречием, что никогда не прощают этого и из дружбы делают вражду; мне это совершенно непонятно. И оттого мне непрерывно приходится прощать такие выражения лица, такие слова, мнения, противоречия всякого рода, которые возмущают меня до глубины моей души, – так, как это упомянутым выше людям совершенно неведомо.

 

 

§ 660

 

Я иногда говорю с людьми так, как ребенок со своей куклой: дитя, правда, знает, что кукла не поймет его речей, но все‑таки создает себе путем приятного сознательного самообмана радость общения.

 

 

§ 661

 

Пренебрежение, которое я встретил в обществе, и предпочтение, которое там отдавали предо мной заурядным, плоским, убогим людям, сбивало меня в юности с толку, и я не знал, как думать о себе, пока наконец в возрасте 26 лет, я не прочел Гельвеция и не понял тогда, что их соединяла однородность, а меня от них отделяла разнородность, что плоский и низменный человек подходит к плоскому и низменному, а всякое превосходство встречает к себе ненависть. То же самое мне встретилось и в философской литературе, где по существу это явление объясняется точно таким же образом, как это я с каждым годом вижу все яснее и яснее. Здесь, как и там, нелепое, дурное, плоское, абсурдное подходит к обыденным головам и им сродни; а настоящее, выдающееся, необыкновенное, именно потому, что оно таково, не может встретить у них одобрения: оно совершенно разнородно с ними; к тому же превосходство вызывает к себе ненависть и страх. Гельвеций: il n'y a que l'esprit qui sente l'esprit; mais les gens ordinaires ont un instinct prompt et sur, pour connaitre et pour fuir les gens d'esprit; Шанфор: la sottise ne serait pas tout‑a‑fait la sottise, si elle ne craignait pas l'esprit (t. IV, p. 58); и Лихтенберг: существуют люди, для которых человек с головой более ненавистен, чем самый отъявленный негодяй (sic fere); отсюда: «избегать, бояться и ненавидеть». – Таковы те ощущения, которые вызывает в них всякий талант.

Причина того, что я в обоих случаях на некоторое время усомнился в самом себе, лежала в том, что у меня не было понятия о всем страшном убожестве людей; да я и не мог еще иметь его, так как a priori оно не было мне дано, a posteroiri же оно могло прийти только путем опыта – а он именно таков, каким я его здесь излагаю.

В обоих случаях я от времени до времени получал утешение в высокой похвале, более того, – в обожании со стороны отдельных лиц, и оно тем резче оттенялось общим пренебрежением. Это помогало мне ориентироваться.

 

 

§ 662

 

Пошлость – это клей, который цементирует людей. У кого его мало, тот отпадает. Когда в молодые годы мне пришлось испытать это впервые на себе, я не знал еще, чего же мне, собственно, недостает.

 

 

§ 663

 

Главным образом то заперло двери перед моей философией, что я пренебрег воспользоваться тем лозунгом, который давно потерял свое значение, но, в качестве дани государствующей религии, должен быть провозглашен всякой философией, притязающей на кафедру.

 

 

§ 664

 

Всякое сочувствие публики легко действует как помеха: порицание может дать повод слабым характерам к ложной уступчивости, сильным – к ложному преувеличению своей оппозиционности. Похвала еще опаснее, так как она соблазняет нас придавать вес суждению хвалящего и мы уже приноравливаемся к тому, чтобы сохранить достигнутое, часто лживое, одобрение путем угодничества.

Меня оберегло от обеих опасностей полное невнимание со стороны моих современников. Я мог без всякой помехи любить свое дело только ради него самого, бескорыстно продолжать и совершенствовать его, держась в стороне от всяких внешних влияний, и мои современники оставались мне чужды, как я им.

 

 

§ 665

 

Вмешиваться в философские споры моего времени мне так же не приходит в голову, как не приходит в голову спуститься на улицу к дерущейся черни и принять участие в общей свалке.

 

 

§ 666

 

Познавательная форма причинности весьма пригодна для того, чтобы понять все вещи в мире, но не самое существование мира.

Выражаясь объективно: у всякой вещи в мире есть причина (потому что она в силу известной перемены есть то, что она есть); но у самого мира ее нет, ибо закон причинности существует и погибает вместе с ним.

Это – главный результат хорошо понятой философии Канта – но он еще не пробил себе пути: они все еще говорят о каком‑то основании мира, чтобы не сказать о причине; мой трактат они оставили без внимания, более того – даже все мое творение они оставили втуне, между тем как ничтожное и дурное пользовалось у них успехом. И все потому, что им хочется теизма, теизма[129]. Они хотят, чтобы им рассказывали о Господе Боге. А так как мне нечего было сообщить о нем, то мне надо ждать потомства: это одно составляет причину невнимания, honc illae lacrimae! Я держался истины, а не Господа Бога. Он же помогает своим. – При этом еще у них все дело только в слове; ибо они мирятся и с пантеизмом.

 

 

§ 667

 

Они кричат о меланхолическом и безотрадном характере моей философии; но это объясняется исключительно тем, что я вместо того, чтобы выдумывать в качестве эквивалента их грехов некий будущий ад, показал, что там, где есть грехи, в мире, есть уже и нечто похожее на ад.

 

 

§ 668

 

Полное невнимание, которое встретило себе мое творение, доказывает, что либо я не достоин был своего века, либо наоборот. В обоих случаях это значит теперь: the rest is silence.

 

 

§ 669

 

Даже простой теизм заключает уже от существования мира к его прежнему небытию, т.е. понимает мир как нечто случайное, т.е. как нечто такое, что одинаково могло бы и не быть, как нечто такое, что представляется или даже может быть понято как нечто, что, собственно, не должно было бы быть.

Согласно моей философии, великое преимущество которой составляет полная имманентность (в противоположность трансцендентности) и полное отсутствие всего мистического, всяких ипостасей и всякого исторического понимания мира, – согласно моей философии, этот мир представляет собою явление утверждения воли к жизни – явление, которое имеет свою противоположность в отрицании ее – и наступление этого отрицания положит миру конец.

 

 

§ 670

 

Без сомнения, большинство заключает от незначительного внимания, которое нашла себе моя философия, к отсутствию в ней ценности. Но она не могла бы не возбудить при своем появлении большого интереса и не пользоваться затем все возрастающим одобрением, если бы были люди, которые искали бы истины; но те, кто в настоящее время занимается философией, ищут только ее профессур, а к последним моя философия была бы ложным путем, так как она совсем не рассчитывала на то, чтобы служить опорой любезного христианства – наоборот, она такой расчет, как нечто чуждое ее целям, оставляет совершенно в стороне. Ах, до какой степени она отстала в этом пункте сравнительно с гегелевщиной, которая заявляет, что она прямо‑таки тождественна с христианством и представляет собою лишь несколько иначе разработанное христианство! А мне это напоминает кандидата в пьесе «Прямая линия – кратчайшее расстояние», который, недолго думая, готов тут же на месте жениться на вдове умершего пастора…

Дайте же бедным молодым людям кусок хлеба, чтобы они не грязнили философии своим поденным трудом ради заработка. Ведь все идет так, как если бы мы жили в первом, а не в последнем столетии христианства. Но вы, кафедральные герои, вы, философы преходящего дня и одураченной толпы, – вы можете обходить меня молчанием! Потомство не обойдет меня молчанием. Когда вымрут ваши низкие заговоры и умолкнут те гимны, которые вы попеременно поете друг другу, – тогда будет применяться совершенно иной масштаб значительного и незначительного, чем в настоящее ничтожное время. Конечно, главная причина пренебрежения, которое встречает моя философия, заключается в том, что именно в мое время на месте философии и мышления была поставлена умопомрачающая протестантско‑иезуитская официальная лжемудрость, приспособленная к тому, чтобы одурачивать умы, – беспримерная низость гегелевщины.

 

 

§ 671

 

К такому произведению, как мое, для того чтобы читатель мог не отказать ему в одобрении, должна присоединяться и авторитетность; ведь наугад он последнего не применяет, а чтобы самому понять, где оно заслуженно, для этого ему недостает способности суждения.

 

 

§ 672

 

Профессора философии говорят с большим уважением о таких людях и книгах, которые этого явно не заслуживают, потому что они очень нуждаются во взаимности такой эвфемии; мне же последняя не нужна, поэтому я все буду называть своим именем.

 

 

§ 673

 

I stood among them but not of them[130].

 

 

§ 674

 

Одобрение со стороны современной философской публики не может иметь для меня никакой цены; ибо эта публика показала, что у нее нет никакого чутья к настоящему, действительно хорошему, глубоко продуманному и что, наоборот, ей представляется важным и нравится дурное, раздутое, показное, более того – совершенно бессмысленное, пачкотня Гегеля. Как же может радовать меня одобрение такой публики? В моих глазах оно имеет такую же цену, как, говоря словами Гагедорна, если «мне поклонится жид и улыбнется продажная женщина».

 

 

§ 675

 

Я решился испортить коммерцию и кредит жалким горе‑философам, которые философствуют по дудке правительств.

 

 

§ 676

 

Министры просвещения не могли воспользоваться мною, и я благодарю небо, что я не таков, какой им был бы нужен. Собственно, они могут пользоваться только такими, которые дают собою пользоваться.

 

 

§ 677

 

Все ученые в Европе, так или иначе зависящие от государства, составили тайный заговор в пользу теизма, т.е. они тщательно подавляют всякую истину, которая может быть неблагоприятна для последнего, и притом – со страхом и тщательностью, которые порождает нечистая совесть. Так как у меня подобного усердия нет и нет пощады для таких низменных поступков и уважения перед этими пустыми головами, то государство и не может воздать мне никакой почести. Ибо

 

 

Sie thaten gern grosse Manner verehren,

Wenn solche nur auch zugleich Lumpen waren[131].

 

 

§ 678

 

Я хотел бы, чтобы философы, которые придают добрым делам такую большую, более того – исключительную ценность и считают их высшей целью человека, все‑таки спросили себя по совести, не лежит ли в основе этой столь моральной догмы их какое‑нибудь своекорыстное намерение? Не пугает ли их, например, втихомолку та опасность, которая угрожала бы миру, если бы добрые дела перестали обладать высшей ценностью, и, следовательно, не ратуют ли они в своей борьбе за добрые дела не столько ради вечного благоденствия людей, сколько ради временного? Дело в том, что моя философия – единственная, которая выходит в этике за рамки добрых дел и знает нечто высшее, а именно – аскетизм. Добрые дела сводятся к уравнению своего и чужого блага, а иногда и к предпочтению чужого блага собственному. Они поэтому сплошь относительны; ибо внимание ко благу других модифицирует наше хотение блага собственного. А каким образом это должно оказывать глубочайшее влияние на наше существование и на существование мира – это остается таинственным, не поддается разгадке.

 

 

§ 679

 

Изо всех прежних философских этик совершенно невозможно было вывести аскетическую тенденцию христианства (собственно, потому, что все философы были оптимисты). И вот, если христианство не заключает в себе ложного воззрения, а, как это очевидно, представляет самую лучшую этику, то это указывает на некое ложное воззрение во всех прежних философских этиках, а это ложное воззрение – оптимизм.

 

 

§ 680

 

Если я горжусь полной новизной моего учения, то это объясняется только тем, что я глубочайшим образом убежден в его истинности.

 

 

§ 681

 

Мои произведения состоят сплошь из статей, где меня заполоняла какая‑нибудь мысль, которую я хотел, ради нее самой, зафиксировать путем записи; вот из какого материала создавались они, при малой затрате извести и цемента. Вот почему они и не пусты и не скучны, как произведения людей, которые садятся и пишут книгу по принятому плану, страницу за страницей.

 

 

§ 682

 

Natura nihil agit frustra; почему же она дала мне так много мыслей, и притом глубоких мыслей, если им не суждено встретить себе сочувствия среди людей?

 

 

§ 683

 

Публика, состоящая из моих современников, слишком велика для меня, если я буду обращаться ко всем, и слишком мала, если я буду обращаться к тем, кто меня понимает.

 

 

§ 684

 

Я хорошо знаю, что всякий мыслящий человек считает свое время за самое жалкое; но я должен сознаться, что от этой иллюзии я не свободен.

 

 

§ 685

 

Мой век и я не подходим друг к другу – это во всяком случае ясно. Но кто из нас выиграет процесс перед судом потомства?

 

 

§ 686

 

С государями все обращаются с самого детства и в продолжение всей жизни так, как если бы они действительно были сверхчеловеческими существами: по необходимости они должны в конце концов сами этому поверить – отчего у них и возникает известная неизгладимая самоуверенность властелина, которая никогда не покидает их. Я и родственные мне натуры встречаем с детства и в продолжение всей жизни такое обращение с собой со стороны всех, как если бы мы были их ровней – пусть даже в действительности на нас так не смотрят; оттого мы этому и вынуждаемся поверить, хотя бы в конце концов и сознавали всю разницу между собою и другими. Но это сознание приходит к нам так поздно, при таком ежечасном противодействии и в такой тайне, что мы редко или никогда не достигаем того выдающегося положения, которое нам подобает и которое Грациан выразил словами: todos sus dichos у hechos van rebestidos de una singular, transcendental magestad.

 

 

§ 687

 

Все те дни, в ночь на которые я недостаточно высыпался, надо вычеркнуть из моей жизни; ибо тогда я был не я.

 

 

§ 688

 

Параболическое

Кошечки играют бумажными шариками, которые им бросают; они катят их, гонятся за ними, двигают их лапками и т.д., потому что они принимают их за нечто себе подобное, нечто живое. Когда же кошечка подрастет, иллюзия исчезнет и кошечка уже больше не станет играть шариками, так как знает, что они не то же, что она, – кошечка оставляет их в покое. – Кто не понимает этого сравнения, тот пусть обратится за объяснениями к Тимону Афинскому.

 

 

§ 689

 

У немецкой публики есть какое‑то химическое сродство со всем бездарным; оттого она прилежно читала господ Фриза, Гегеля, Круга, Гербарта, Залата etc. etc., меня же не тронула.

 

§ 690

 

Я приподнял покрывало истины выше, чем кто‑либо из смертных до меня. Но хотел бы я видеть того, кто мог бы похвалиться, что у него были более ничтожные современники, чем у меня.

 

 

§ 691

 

Среди ничтожеств извольте быть скромным и притворяться, что смотришь и на себя как на ничтожество. Это было бы им весьма на руку. Но! Quos ego…[132]

 

 

§ 692

 

Мои современники путем Полного пренебрежения и невнимания к моим трудам и путем одновременного прославления посредственностей и бездарностей сделали все возможное, чтобы заставить меня усомниться в самом себе. К счастью, это им не удалось – иначе я перестал бы работать так, как я должен был бы, если бы мне надо было своими работами одновременно зарабатывать себе и на жизнь.

 

 

§ 693

 

Немецкое отечество не воспитало во мне патриота. Хвалить немцев? Для этого потребовалось бы больше любви к отечеству, чем вправе требовать от меня после того жребия, какой выпал на мою долю.

 

 

§ 694

 

Судьба моей философии и судьба гетевского учения о цветах доказывают, какой жалкий и постыдный, дух царит в немецкой ученой республике.

 

 

§ 695

 

Прошу господ профессоров не утруждать себя больше: я сам прямо говорю, как бы это ни удивляло их, что я не вижу своего призвания в том, чтобы под фирмой философии обучать жидовской мифологии.

И если бы вы еще хоть сто лет рассказывали те же самые историйки, разве это подвигнуло бы вас хоть на один шаг вперед?

 

 

§ 696

 

«Но ведь евреи – избранный народ Божий». – Может быть, но о вкусах не спорят: не мой они избранный народ. Quid multa?[133] Евреи – избранный народ своего бога, а он – избранный бог своего народа: ну и никого больше это не касается.

 

 

§ 697

 

Я должен откровенно сознаться: вид всякого животного дает мне непосредственную радость, и у меня при этом становится теплее на сердце; больше же всего радует меня вид собак, а затем и всех свободных животных, птиц, насекомых – вообще всех тварей. Наоборот, вид людей возбуждает во мне почти всегда решительное отвращение; ибо он сплошь да рядом, за редкими исключениями, являет самое отталкивающее безобразие во всех его отношениях и формах: физическое безобразие, моральный отпечаток низких страстей и презренных вожделений, признаки глупости, интеллектуальных извращенностей и ограниченностей всякого рода и всякой величины, наконец, – грязные следы отвратительных привычек; вот почему я отворачиваюсь ото всего этого и бегу к растительной природе, радуясь, когда мне встречаются животные. Говорите что хотите: воля на высшей ступени своей объективации дает совсем не привлекательное, а отвратительное зрелище. Ведь уже белый цвет лица противоестествен, а облачение всего тела в одежды – печальная необходимость севера – обезображение.

 

 

§ 698

 

Часть публики, вероятно, заметила, как профессора философии и их собратья бросают в меня грязью и камнями и при этом, в слабости своего рассудка, не предвидят, что и то и другое вернется на их собственную голову. Я, со своей стороны, смотрю на это как человек, который, витая высоко над землей в аэростате, смотрит в телескоп на усилия уличных мальчишек, которые руки себе вывертывают, чтобы забросить в него камнем; и публика, со своей стороны, уже, конечно, заметила, что цель их – выбить из рук хорошее и всучить дурное.

 

 

§ 699

 

Этим господам хотелось бы, чтобы я церемонился с ними – но я не намерен делать этого; ибо у меня нет к ним большего уважения, чем они заслуживают.

 

 

§ 700

 

Что в скором времени мое тело станут точить черви, это мысль, которую я могу вынести; но что профессора философии проделают то же самое с моей философией – вот что приводит меня в содрогание.

 

 

§ 701

 

Моя философия в пределах человеческого познания вообще представляет собою действительное решение мировой загадки. В этом смысле она может назваться откровением. Вдохновлена она духом истины; в четвертой книге[134] есть даже такие параграфы, на которые можно смотреть как на внушенные святым духом.

 

 

§ 702

 

Что истина звучит в ваших ушах чуждо, это, конечно, нехорошо; но это не может служить для меня руководящей нитью.

 

 

§ 703

 

Во всех явлениях отдельные люди во все времена чувствовали истину, она находила себе выражение в отдельных изречениях, пока она не была понята мною в своей общей связи.

 

 

 

 

Об интересном

 

В поэтических произведениях, особенно в эпосе и драме, есть одно отличающееся от красоты свойство: интересность. Красота заключается в том, что произведение искусства ясно отражает идеи мира вообще, а поэзия, в особенности, – идеи человечества и тем самым и слушателя ведет к познанию идей. Средством для достижения этой цели служит в поэзии выведение значительных характеров и изобретение таких случаев, которые создавали бы значительные ситуации, дающие подобным характерам повод проявлять свои особенные черты, открывать свой внутренний мир; таким образом, многосторонняя идея человечества познается в поэтическом изображении более ясно и полно. Вообще же красота является неотделимым свойством идеи, сделавшейся познаваемою; или иначе, прекрасно все, в чем познается какая‑нибудь идея; быть прекрасным и значит именно ясно выражать идею. Мы видим, что красота всегда – дело познания и имеет отношение лишь к субъекту познания, а не к воле. Мы знаем даже, что понимание прекрасного предполагает в субъекте полное молчание воли. Напротив, интересною называем мы драму или эпическое стихотворение тогда, когда события и поступки, о которых они повествуют, побуждают нас к участию в них, событиях, – участию, которое совершенно подобно испытываемому нами при действительных событиях, где замешана наша собственная личность. Судьба изображаемых лиц переживается нами тогда совершенно в том же роде, как наша собственная; с напряженным вниманием ожидаем мы развития событий, с любопытством следим за их развязкой, ощущаем действительное сердцебиение при наступлении опасности; наш пульс замирает, когда она достигает наивысшей степени, и бьется вновь быстрее, когда герой вдруг избегает ее; мы не в силах бросить книгу, пока не дойдем до конца, бодрствуем до глубокой ночи из сочувствия к невзгодам нашего героя, как если бы они были нашими собственными. Вместо отдыха и наслаждения мы испытывали бы даже, при подобных повествованиях, всю муку, которую порою нам посылает действительная жизнь, или по крайней мере ту, которая нас преследует в тяжелом сновидении, если бы при чтении или при театральном представлении мы не имели всегда наготове твердой почвы действительности и в моменты слишком сильного страдания, спасаясь на нее, каждую минуту не могли прерывать иллюзию и потом вновь по желанию отдаваться ей, не испытывая такого резкого перехода, какой бывает в том случае, когда мы ищем спасения от страшных призраков какого‑нибудь сна и находим его, наконец, только в пробуждении.

 

Вполне ясно, что поэтическим произведением подобного рода приводится в движение наша воля, а не одно лишь чистое познание. Поэтому слово «интересно» служит для обозначения всего, что приобретает сочувствие индивидуальной воли, quod nostra interest. В этом ясно проявляется различие между прекрасным и интересным: первое относится к познанию, и притом к самому чистому; второй воздействует на волю. Затем прекрасное состоит в достижении идей, познание которых происходит помимо закона основания; наоборот, интересное всегда возникает из хода событий, т.е. из сплетений, возможных лишь при законе основания в его различных проявлениях.

 

Существенное различие между интересным и прекрасным теперь ясно. Истинною целью всякого искусства, а также и поэзии мы признали прекрасное. Теперь возникает лишь вопрос, не есть ли интересное – вторая цель поэзии, или не средство ли оно для изображения прекрасного, или не возникает ли оно одновременно с прекрасным как существенный его признак и обусловлено его присутствием, или не соединимо ли оно по крайней мере с главной целью искусства, или, наконец, не противоречит ли оно ей и не нарушает ли ее.

 

Прежде всего: интересное встречается лишь в поэтических произведениях, но не в произведениях пластических искусств, не в музыке и не в архитектуре. В них оно даже немыслимо – разве в том случае, если для одного или нескольких зрителей оно является чем‑то индивидуальным: например, когда картина – портрет любимого или ненавистного лица, здание – мое жилище или моя тюрьма, музыка – мой свадебный танец или марш, который сопровождал меня на войну. Интересное в этом смысле, очевидно, вполне чуждо сущности и цели искусства, даже нарушает их, ибо совершенно отвлекает от чистого созерцания искусства. Возможно, что в меньшей степени это относится к интересному во всяком смысле.

 

Так как интересное возникает лишь потому, что наше сочувствие поэтическому изображению равняется сочувствию действительности, то интересное обусловлено тем, чтобы изображение на это время, на данный миг, вводило в обман – а это возможно только благодаря его правдивости. Правдивость же относится к художественности. Картина, поэтическое произведение должны быть правдивы, как сама природа; но вместе с тем усилением существенного и характерного, соединением всех существенных проявлений изображаемого и удалением всего несущественного и случайного оно должно во всей чистоте проявить идею изображаемого и благодаря этому превратиться в идеальную истину, стоящую выше природы.

 

Посредством правдивости интересное, значит, связано с прекрасным, причем эта правдивость ведет за собою иллюзию. Но то идеальное, что присуще истине, может уже нарушить иллюзию, так как оно ведет за собою полное несходство между поэтическим произведением и действительностью. Но так как возможно и совпадение действительного и идеального, то различие это не всегда необходимым образом уничтожает всякую иллюзию. В пластических искусствах применение средств до известной степени ограничено, что исключает иллюзию, а именно – скульптура изображает одну лишь форму без красок, без глаз и движения; живопись – вид только с одной точки зрения и заключенный в резкие границы, отделяющие его от тесно прилегающей действительности: этим исключается иллюзия, а следовательно, также сочувствие, подобное сочувствию к какой‑нибудь действительности, т.е. интересное, – исключается, следовательно, и воля, а объект предоставляется чистому бескорыстному созерцанию. Но в высшей степени замечательно, что есть одна пародия пластических искусств, которая переходит эти границы, создает иллюзию действительности и вместе с ней интересное, но зато сейчас же утрачивает действие истинных искусств и становится непригодной для познавания идей. Это – искусство восковых фигур. Здесь именно – та граница, которая исключает его из разряда прекрасных искусств. Оно дает полную иллюзию, если мастерски выполнено, но именно потому мы стоим перед его произведениями как перед живым человеком, который уже заранее представляет собою объект для нашей воли, т.е. интерес, следовательно – возбуждает волю и уничтожает чистое познание: мы приближаемся к восковым фигурам с опасением и осторожностью, как к живому человеку, наша воля возбуждена и ждет, будет ли она, эта фигура, любить или ненавидеть, бежать или нападать; мы ожидаем от нее какого‑либо поступка. Но так как фигура остается все же безжизненной, то она производит впечатление трупа – производит такое же неблагоприятное впечатление. Интересное достигнуто здесь вполне, но не получается произведения искусства: следовательно, интересное само по себе не есть еще ни в каком случае цель искусства. Это вытекает также из того, что даже в поэзии свойством интересного обладают лишь драматический и повествовательный род: если бы оно наряду с прекрасным было целью искусства, то лирическая поэзия уже вследствие этого одного была бы вдвое глубже, чем два других рода.

 

Теперь переходим ко второму вопросу. Именно: если бы интересное было средством для достижения прекрасного, то всякое интересное произведение было бы также и прекрасным. Но этого не бывает ни в каком случае. Часто драма или роман пленяют нас интересным, но вместе с тем страдают таким полным отсутствием прекрасного, что нам потом стыдно потери времени. Так это в некоторых драмах, ни в каком случае не дающих изображения сущности человечества и жизни, рисующих характеры пошло или искаженно, так что в сравнении с природой они являются чудовищными: но ход событий, сплетение поступков так интригуют нас, герой благодаря своему положению возбуждает в нашем сердце такое сочувствие, что мы не можем успокоиться, пока не разрешится путаница и герой будет вне опасности; при этом ход событий так ловко направлен и поведен, что мы с непрерывным напряжением следим за его дальнейшим развитием и все же не можем угадать его, так что наше сочувствие, колеблясь между напряженностью ожидания и разительностью неожиданной развязки, живо затронуто и мы, приятным образом развлекаясь, не замечаем, как проходит время. В этом роде – большинство произведений Коцебу. Большая публика и не нуждается в ином: ибо она ищет развлечения, интересного препровождения времени, а не познания, прекрасное же – дело познания; поэтому восприимчивость к нему так же различна у разных людей, как и интеллектуальные их способности. Внутренняя правдивость изображаемого, то, соответствует ли оно сущности человечества или противоречит ей, большинству непонятны. Массе доступна пошлость: тщетны усилия раскрыть ей глубины человеческой сущности.

 

Следует также заметить, что произведения, ценность которых заключается в интересном, теряют при повторении, так как они не могут больше возбуждать любопытства к дальнейшей развязке, которая уже известна. Частое повторение делает их для зрителей пустыми и скучными. Наоборот, произведения, ценность которых заключается в прекрасном, выигрывают от частого повторения, потому что они становятся все более и более понятными.

 

Параллельно этим драматическим представлениям идут повествовательные, созданные фантазией тех людей, которые в Венеции и Неаполе кладут свою шляпу на улице и стоят, пока не соберется вокруг них аудитория, и тогда начинают повествование, которое настолько овладевает интересом слушателей, что при приближении катастрофы рассказчик берет шляпу и может собирать у заинтересованных участников плату, не опасаясь, что они обратятся в бегство: те же люди в Германии занимаются своим ремеслом менее непосредственно, а при помощи издателей, лейпцигских ярмарок, владельцев библиотек и поэтому не ходят в таких лохмотьях, как их коллеги в Италии, и предлагают публике создания своей фантазии под названием романов, новелл, рассказов, романтических произведений, сказок и т.д., и публика может предаваться наслаждению интересным около камина и в халате с большими удобствами, но и с большим терпением. Насколько подобное производство лишено в большинстве случаев всякой эстетической ценности, всем известно; но все же у многих из этих произведений нельзя вполне отрицать свойства интересности: иначе разве они могли бы найти себе такое сильное сочувствие?

 

Мы видим, следовательно, что интересное не всегда необходимым образом соединено с прекрасным – в этом состоял второй вопрос. Но и обратно, прекрасное не соединено необходимым образом с интересным. Могут быть изображены значительные характеры, раскрыта в них глубина человеческой природы, и все это представлено в необыкновенных поступках и страданиях, так что сущность мира и человека будет выступать из картины очень сильными и ясными чертами, – и все же, собственно, интерес наш к ходу событий не будет в большей степени затронут ни беспрерывным развитием действия, ни неожиданной развязкой обстоятельств. Бессмертные творения Шекспира мало имеют интересного, действие в них не развивается в прямом направлении, оно идет медлительно, как, например, в «Гамлете», оно распространяется в ширину, как в «Венецианском купце», – в то время как мерилом интересного является длина; сцены слабо связаны между собою, как, например, в «Генрихе IV». Поэтому драмы Шекспира не производят на большинство сильного впечатления.

 

Требования Аристотеля, в особенности – единства действия, имеют в виду интересное, а не прекрасное. Вообще, требования эти сообразуются с законом основания: но нам известно, что идея, а следовательно, и прекрасное доступны лишь тому познанию, которое освободилось от господства закона основания. Это также служит различием между интересным и прекрасным, так как первое очевидно принадлежит к способу созерцания по закону основания, прекрасное же, наоборот, остается чуждым этому закону. Самое лучшее и удачное изложение единств Аристотеля мы находим у Манцони в предисловии к его трагедиям.

 

Сказанное выше о Шекспире относится также к драматическим произведениям Гете: даже «Эгмонт» не производит впечатления на толпу, потому что он почти лишен завязки и развязки, – даже «Тассо» и «Ифигения»![135]

 

Греческие трагики не имели намерения действовать на зрителей при помощи интересного, и это ясно из того, что материалом для их образцовых произведений служили почти всегда общеизвестные и много раз использованные драматическим искусством события; отсюда мы видим также, как чуток был греческий народ к прекрасному, так как в виде приправы к наслаждению он не нуждался в интересности неожиданных событий и какой‑нибудь неизвестной еще истории.

 

Также и повествовательные классические произведения редко обладают свойством интересного: старец Гомер раскрывает нам всю сущность мира и человека, но он не старается возбудить наше сочувствие при помощи запутанных событий или поразить нас неожиданным сплетением их; его шаг медлителен, он останавливается на каждой сцене и спокойно рисует нам одну картину за другой, детально изображая ее; читая его, мы не испытываем ни малейшего волнения страсти, а одно только чистое познание, – он не возбуждает нашей воли, но убаюкивает ее; для нас не составляет никакого усилия прервать чтение, потому что мы не находимся в состоянии напряженного внимания. Еще в большей мере это относится к Данте, который в сущности не дал эпоса, а лишь описательное поэтическое произведение. То же самое замечаем мы в четырех бессмертных романах: Дон Кихоте, Тристраме Шенди, Новой Элоизе и Вильгельме Мейстере[136]. Главной целью их ни в коем случае не является возбуждение нашего интереса: в Тристраме Шенди герой в конце книги достигает лишь восьмилетнего возраста.

 

С другой стороны, мы не имеем права утверждать, что интересное никогда не встречается в классических произведениях. В драмах Шиллера мы находим интересное уже в значительной степени, почему они и доступны большинству; интересное имеется также в Эдипе Софокла; из повествовательных образцовых произведений мы видим его в Роланде Ариосто[137]; несомненно, как прекрасный пример интересного в самой высокой степени мы имеем превосходный роман Вальтера Скотта, The tales of my Landlord 2d series. Это – самое интересное из известных мне поэтических произведений, и на нем можно отчетливее всего испытать все указанные выше в общих чертах свойства интересного; вместе с тем роман этот прекрасен с начала и до конца, показывает нам разнообразные картины жизни, нарисованные с поразительной правдивостью, и дает весьма правильное и верное изображение в высшей степени многоразличных характеров.

 

Следовательно, интересное во всяком случае соединимо с прекрасным – и в этом состоял третий вопрос: но все же, пусть интересное, примешанное к прекрасному в небольшой степени, и может сослужить ему очень большую службу, – целью искусства есть и остается прекрасное. Прекрасное вдвойне отличается от интересного, во‑первых – тем, что прекрасное заключается в познании идеи и познание это совершенно выделяет свой объект из форм, выражаемых законом основания, – между тем как интересное заключается главным образом в событиях, а их течение подчиняется закону основания. Во‑вторых, интересное действует на нас, возбуждая нашу волю; наоборот, прекрасное существует лишь для чистого и свободного от воли познания. Тем не менее в драматических и повествовательных произведениях примесь интересного необходима (подобно тому как летучие, газообразные тела для сохранения и передачи нуждаются в каком‑нибудь материальном основании) – отчасти потому, что оно само собою вытекает из событий, которые необходимо сочинить для того, чтобы привести в действие характеры; отчасти потому, что внимание утомилось бы при совершенно безучастном созерцании одной сцены за другой, переходе от одной значительной картины к другой, если бы его не тянула некая скрытая нить – а она заключается в интересном: сочувствие, вызываемое самим событием, – вот что притягивает внимание душевных сил и заставляет нас следовать за автором от начала до конца его изображения. Если интересное настолько сильно, что достигает этой цели, то этого вполне достаточно, потому что для сочетания тех картин, при помощи которых автор хочет довести идею до нашего сознания, оно, интересное, должно служить лишь таким же образом, каким нитка, на которую нанизаны отдельные жемчужины, связывает их и превращает в целое ожерелье. Но как только интересное переходит эту границу, оно начинает вредить прекрасному: это бывает тогда, когда оно вызывает в нас такое живое сочувствие, что мы при всяком обстоятельном изображении отдельных предметов автором повести или при слишком долгом размышлении, в которое драматург погружает своих героев, теряем терпение и охотно поторопили бы автора, чтобы иметь возможность быстрее следовать за развязкой событий. Ибо в эпических и драматических произведениях, где мы в одинаковой степени имеем налицо как интересное, так и прекрасное, интересное можно сравнить с пружиной, которая приводит в движение целый механизм часов и может развернуть его в несколько минут, если не встретит задержки; наоборот, прекрасное, приковывающее нас при обстоятельном созерцании и изображении каждого предмета, играет здесь такую же роль, как в часах коробка, задерживающая развертывание пружины.

 


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 292; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!