Презумпция виновности: процесс Бухарина — Рыкова и др.



 

Процесс над военными потряс всю страну. Но ее ожидали еще более крупные потрясения. В планы Сталина входило и проведение публичного процесса, который стал бы своего рода венцом всей этой кампании. На очереди явственно проступали контуры подготовки самого грандиозного из всех процессов. И было совершенно очевидно, что центральными фигурами предстоявшего судебного действа должны стать Бухарин и Рыков. Принятые на февральско-мартовском пленуме решения не могли не получить своего логического развития в организации процесса. Видимо, Сталин испытывал чувство неудовлетворенности в связи с тем, как были проведены два предыдущих судебных спектакля, поскольку в их ходе, как уже отмечалось, несмотря на тщательную подготовку, имелись существенные накладки, вызывавшие у некоторых, особенно за границей, обоснованные сомнения в виновности осужденных. Новый процесс, в числе прочих задач, призван был развеять эти сомнения. Но главное — он должен был продемонстрировать полное и безоговорочное банкротство всех бывших политических оппонентов вождя. Причем важно было представить их перед всей страной и перед всем миром не в качестве политических противников, а как группу политических бандитов, шпионов зарубежных разведок, террористов и изменников, людей, не имеющих ничего общего с партией большевиков. Масштабы замыслов Сталина, конечно, наводят на мысль, что ему изменило чувство меры и здравого смысла, поскольку он решил соединить в одно целое вещи несовместимые. Идея существования объединенного правотроцкистского блока, положенная вождем в основу готовившегося процесса, у любого, знакомого с историей внутрипартийной борьбы в 20-е годы, не могла не вызвать больших сомнений.

Ведь Бухарин на практике показал себя непримиримым противником Троцкого и его политических концепций. Порой он в борьбе с троцкизмом проявлял себя даже более жестким, чем сам Сталин. Известно, что в ряде случаев Сталин занимал по отношению к Троцкому более мягкую позицию, чем приверженцы правой линии. А сейчас вождь решил объединить их в нечто единое целое. Хотя надо сказать, что их скорее всего объединяло лишь то, что они оказались на одной скамье подсудимых. Не считая, разумеется, ненависти к вождю, в одинаковой степени присущей как тем, так и другим. Сталин, конечно, знал из истории и собственного опыта политической борьбы, что общая ненависть порой сплачивает гораздо сильнее и надежнее, чем общинность идейных платформ и т. п. Короче, у вождя были свои веские расчеты и всякого рода морально-этические и иные соображения его не особенно беспокоили, они отступали на второй план перед перспективой сконструировать некий общий правотроцкистский заговор, в котором Троцкий играл главную роль, а Бухарин, Рыков и другие танцевали под его дудку.

Подготовка нового процесса в виду его, можно сказать, универсального характера (как по содержанию предъявленных обвинений, так и по персональному составу подсудимых) потребовала немало времени и усилий. Нужно было сломить сопротивление прежде всего главных фигур предстоявшего судебного спектакля — Бухарина и Рыкова. Особую трудность представлял в этом плане Бухарин. Сталин, конечно, знал не только его слабые, но и сильные стороны и отдавал отчет, что сломить Бухарина будет не так просто, как это было с Зиновьевым и Каменевым, а также Пятаковым, Радеком и Сокольниковым.

Тем более, что после своего ареста 27 февраля 1937 г. прямо на пленуме ЦК Бухарин на допросах проявлял стойкость и отсутствие всякой готовности идти навстречу следствию. Протоколы допросов посылались лично Сталину, и он, можно сказать, давал основное направление ходу всего следствия. Со своей стороны, Бухарин многократно обращался с личными письмами к Сталину, в которых решительно отметал обвинения, предъявлявшиеся ему. А эти обвинения, в частности, базировались на показаниях секретного сотрудника НКВД В. Астрова, принадлежавшего в свое время к школе Бухарина. Этот сексот усердно выполнял роль провокатора, в чем он позднее, когда в послесталинские времена осуществлялась проверка обоснованности приговора и всего процесса, признался сам.

Некоторые фрагменты из душераздирающих писем Бухарина вождю позволят лучше представить себе атмосферу тех дней и сам характер того, как происходила подготовка к процессу. Трудно сказать, на что рассчитывал Бухарин, посылая свои письма Сталину, которого он прекрасно знал. Об этом можно только гадать. Но явственно проглядывает стремление разубедить Сталина в том, что он, Бухарин, враг партийной линии и Сталина лично. Поэтому он не скупится на безмерные политические реверансы в отношении Сталина и его политики, что, на мой взгляд, уже само по себе должно было лишь усилить недоверие вождя к излияниям своего бывшего союзника по борьбе против Троцкого, Зиновьева и Каменева. Так, в апреле 1937 года он писал Сталину: «… Все эти годы политика определялась так безупречно — и во вне, и внутри — и так беспредрассудочно-смело, что я видел, как действительно, говоря по-старому, дух Ильича почиет на тебе. Кто решился бы на новую тактику КИ —  (Коммунистического Интернационала — Н.К. ). На крутые повороты внешней политики? На железное проведение 2-й пятилетки? На вооружения Дальнего Востока и вообще в такой мере? На КВЖД? На организационные реформы? На новую Конституцию? И т. д. Никто. Что же я был слеп? Ничему не научился? Нет, я с великой радостью видел все это и, по мере сил, как умел, помогал. Как все растет, как на дрожжах — было ясно. Как идет подготовка к громаднейшим историческим делам — тоже. Я не настолько мелочен и мелок и глуп, чтобы вспоминать всякие «обиды», разжалования и т. д., что, впрочем, я в свое время заслужил. И видел действительно большое и, без преувеличения, великое, и все больше любил наново тебя, видя твой размах, размах и мысли, и воли, и дела. Мне было часто необыкновенно хорошо, когда удавалось быть с тобой (не тогда, когда вызывался для какого-нибудь разноса), даже тронуть тебя было хорошо. Я действительно стал к тебе чувствовать почти такое же чувство, как к Ильичу — чувство родственной близости, громадной любви, доверия безграничного, как к человеку, которому можно все сказать, все написать, всем поделиться, на все пожаловаться» [972].

По мере того, как шла его обработка со стороны следователей, Бухарин все больше осознавал ту зловещую неизбежность, которой ему уже не миновать. Он отчаянно пытается пробудить в Сталине хотя бы какие-то остатки человечности. Дело доходит до того, что он в письме от 10 октября 1937 г. пишет ему: «Когда у меня были галлюцинации, я видел несколько раз тебя и один раз Надежду Сергеевну  (Н.С. Аллилуеву, покойную жену Сталина — Н.К. ). Она подошла ко мне и говорит: «Что же это такое сделали с Вами, Н.И.? Я Иосифу скажу, чтобы он Вас взял на поруки» Это было так реально, что я чуть было не вскочил и не стал писать, чтоб… ты взял меня на поруки! Так у меня реальность была перетасована с бредом. Я знаю что Н.С., не поверила бы ни за что, что я злоумышлял против тебя, и не даром подсознательное моего несчастного «я» вызвало этот бред. А с тобой я часами разговаривал» [973].

Конечно, было наивностью со стороны Бухарина прибегать к таким способам разубедить Сталина, вымолить у него пощаду. Подобная аргументация явно не могла растрогать вождя. И в смятении Бухарин переходит от лести к скрытым угрозам не подчиниться воле следователей, т. е. воле самого Сталина. Он не раз заявляет в своих письмах Сталину, что рассчитывать на его, Бухарина, «сотрудничество» со следователями не стоит, что он не пойдет на признание в суде своей вины: «Я отлично знаю, что со мной можно сделать теперь решительно все, что угодно (и «технически» и политически). Но на этих пунктах у меня собираются моментально для протеста все силы души, и я ни при каких условиях не пойду на такую подлость, чтобы клеветать на самого себя из страха или из других аналогичных мотивов» [974]

Письма Бухарина — это крик человеческой души. И, конечно, у объективного человека не возникнет желания обвинить его в том, что он пресмыкается перед своим палачом. Нужно было побывать на его месте, чтобы иметь какое-то право ставить ему в упрек его неумеренные восторги в отношении Сталина и его политики. Хотя, разумеется, Бухарин прекрасно сознавал, что происходит в действительности и какая судьба его ожидает в ближайшие месяцы. В своем обращении к будущему поколению руководителей партии он давал трезвую оценку сложившейся ситуации: «…В настоящее время в своем большинстве так называемые органы НКВД — это переродившаяся организация безыдейных разложившихся, хорошо обеспеченных чиновников, которые, пользуясь былым авторитетом ЧК, в угоду болезненной подозрительности Сталина, боюсь сказать больше, в погоне за орденами и славой творят свои гнусные дела, кстати, не понимая, что одновременно уничтожают самих себя — история не терпит свидетелей грязных дел!

Любого члена ЦК, любого члена партии эти «чудодейственные» органы могут стереть в порошок, превратить в предателя-террориста, диверсанта, шпиона. Если бы Сталин усомнился в самом себе, подтверждение последовало бы мгновенно» [975]

Особенно любопытна последняя мысль — «если бы Сталин усомнился в самом себе», то его судьба также была бы предрешена. Думаю, что в данном случае Бухарин явно преувеличивает, отдавая дань какому-то непостижимому, стоящему над человеческим разумом, историческому фатализму. Сталин просто не мог стать жертвой кампании, которую он развязал сам. И едва ли правомерно исходить из того, что органы НКВД осмелились бы поднять руку на своего истинного хозяина. Это — явное преувеличение, не имеющее никакого реального подтверждения фактами и даже подобием фактов. НКВД не определял стратегию репрессий, он был лишь главным реализатором этой стратегии. Дальнейшие события с полной убедительностью подтвердили это.

В данном контексте интересны рассуждения по вопросу репрессий одного из биографов Сталина Р. Пэйна. Он писал: «Только человек, обладающий абсолютной властью в стране, мог осуществить эти процессы. Они не были необходимы и они не были даже опасны для него, но он не был обеспокоен проблемами необходимости или угрозы. Они не добавляли ничего к его власти, так как он уже привел русский народ в состояние унизительной покорности его воле. Его действительные враги находились не среди обвиняемых, а в Берлине. Но ему нужна была «кровавая баня» . И далее Р. Пэйн делает весьма категорический и, на мой взгляд, довольно сомнительный вывод: Сталин уже «не мог остановить чистки или изменить их каким-либо образом, даже если бы захотел этого» [976].

Еще как мог, если бы захотел! Но пока все шло по разработанной схеме.

2 — 12 марта 1938 г. в Москве в Доме Союзов проходил процесс по делу т. н. антисоветского правотроцкистского блока. На скамье подсудимых оказались сразу три бывших члена Политбюро — Н.И. Бухарин, А.И. Рыков и Н.Н. Крестинский. Вместе с ними там были бывший нарком внутренних дел Г.Г. Ягода, бывший нарком внешней торговли А.П. Розенгольц, бывший нарком земледелия М.А. Чернов, секретарь Ягоды П.П. Буланов, бывший работник Наркомата путей сообщения СССР В.А. Максимов-Диковский, бывший глава советского правительства Украины и бывший активный деятель Коминтерна X.Г. Раковский, бывший нарком финансов Г.Ф. Гринько, бывший председатель Центросоюза И.А. Зеленский, бывший нарком лесной промышленности В.И. Иванов, бывший заместитель наркома земледелия П.Т. Зубарев, бывший советник полпредства СССР в Германии С.А. Бессонов, бывший первый секретарь ЦК Компартии Узбекистана А.И. Икрамов, бывший первый секретарь ЦК Компартии Белоруссии В.Ф. Шарангович, бывший председатель Совнаркома Узбекской ССР Ф.У. Ходжаев. Трагическую судьбу высокопоставленных партийных и советских работников в этом процессе разделили и беспартийные — врачи Д.Д. Плетнев, И.Н. Казаков и Л.Г. Левин, а также личный секретарь А.М. Горького П.Л. Крючков.

Персональный состав подсудимых свидетельствовал об универсальном характере самого процесса: он призван был с максимальной убедительностью продемонстрировать широту и разветвленность антисоветского заговора и одновременно давал возможность путем такого подбора подсудимых мотивировать характер предъявленных обвинений. Неизвестно, мыслил ли Сталин этот процесс как последний, подводящий своего рода общий итог всех предыдущих процессов. Но есть веские основания полагать, что так оно и было в действительности, поскольку уже не оставалось сколько-нибудь видных фигур из прежних политических противников вождя, которых можно было бы предать публичному суду.

Здесь необходимо сделать одно немаловажное дополнение: помимо открытых судебных процессов сталинская чистка включала в себя и серию закрытых судилищ, в ходе которых в упрощенном и ускоренном порядке выносились приговоры (как правило, самые суровые) тем обвиняемым, которых по тем или иным причинам нельзя было предавать открытому суду. То ли подследственные не поддавались обработке следователями, то ли в силу иных причин их предпочитали ликвидировать без лишней огласки. Таких дел было значительно больше, чем тех, которые фигурировали во время публичных процессов. При этом надо отметить, что Сталин, организуя судебные спектакли, первостепенное внимание уделял не тому, как они будут восприняты за границей, хотя и это обстоятельство играло отнюдь не второстепенную роль. Главный акцент делался на значении этих процессов для широких слоев населения самой страны.

В соответствии с такой задумкой и составлялась формула обвинения. Вкратце изложу основные пункты обвинения, в той или иной мере касавшиеся всех представших перед судом. Им вменялось в вину то, что они организовали заговорщическую группу под названием правотроцкистский блок, ставившую своей целью свержение существующего в СССР социалистического общественного и государственного строя, восстановление в СССР капитализма и власти буржуазии, расчленение СССР и отторжение от него в пользу враждебных нашей стране государств (имелись в виду в первую очередь Германия и Япония) Украины, Белоруссии, среднеазиатских республик, Грузии, Армении, Азербайджана и Приморья. Конкретно им предъявлялось обвинение в шпионаже против советского государства и измене родине, в убийстве Кирова, Менжинского, Куйбышева, Горького и в заговоре против Ленина в 1918 году. Наряду с этими главными пунктами формула обвинения включала также вредительство, диверсии, террор, подрыв военной мощи СССР, провокацию военного нападения на советское государство. Обвинение в заговоре против Ленина было расширено и сформулировано как намерение физически уничтожить Ленина, Сталина и Свердлова[977].

Сталин принимал активное личное участие в подготовке процесса. Это выражалось в том, что он определял основные направления обвинительного заключения, а на стадии предварительного следствия участвовал также и в допросах Бухарина на очных ставках. Так, он обвинял Н.И. Бухарина в том, что тот в период Брестского мира блокировался с эсерами и скрыл это. На что Н.И. Бухарин ответил: «Какой мне смысл врать насчет Брестского мира. Однажды пришли левые эсеры и сказали: «Давайте создадим кабинет. Мы арестуем Ленина и составим кабинет». Я это после рассказал Ильичу. «Дайте мне честное слово, что Вы об этом никому не скажете», — сказал мне Ильич. Потом, когда я дрался вместе с Вами против Троцкого, я это привел в качестве примера, — вот до чего доводит фракционная борьба. Это произвело тогда взрыв бомбы» [978].

Несмотря на всю абсурдность данного обвинения, оно было включено в обвинительное заключение и в ходе процесса фигурировало в качестве чуть ли не основного «факта», призванного скомпрометировать Бухарина как любимца партии. Дело доходило и до явно смехотворных вещей: непосредственный исполнитель судебного фарса Ежов даже включил в состав преступления обвиняемых попытку его собственного отравления путем распыления ртутного раствора в его кабинете. Словом, и авторы сценария, и режиссеры судебного процесса явно хватили лишку, нагромоздив несусветную кучу обвинений, которые, по их мнению, должны были окончательно пригвоздить подсудимых к позорному столбу.

Я не стану углубляться в детали данного процесса. Но полагаю, что стоит остановиться на некоторых наиболее примечательных его моментах, в первую очередь на поведении Бухарина во время судебных слушаний. Надо отметить, что в целом процесс, на первый взгляд, прошел вроде бы успешно с точки зрения его главного организатора. Однако на самом деле не все протекало так, как было первоначально задумано. Все обвиняемые, за исключением Крестинского, признали себя виновными. Хотя, как потом выяснилось в ходе процесса, эти признания нельзя считать полными, поскольку по ряду пунктов обвинения подсудимые категорически отрицали свою вину. Крестинский же вообще отказался в первый день процесса признать себя виновным. Однако вскоре он взял свой отказ назад, причем мотивировал это следующим образом: «Я признаю, что мой отказ признать себя виновным объективно являлся контрреволюционным шагом, но субъективно для меня это не было враждебной вылазкой. Я просто все последние дни перед судом находился под тяжелым впечатлением тех ужасных фактов, которые я узнал из обвинительного заключения и, особенно, из его второго раздела. Мое отрицательное отношение к преступному прошлому после ознакомления с этими фактами, конечно, не уменьшилось, а только обострилось, но мне казалось выше моих сил перед лицом всего мира, перед лицом всех трудящихся признать себя виновным. Мне казалось, что легче умереть, чем создать представление у всего мира о моем хотя бы отдаленном участии в убийстве Горького, о котором я действительно ничего не знал» [979].

Трудно сказать, что за этим эпизодом скрывалось: или действительное нежелание Крестинского признавать свою вину в чудовищных преступлениях или же своего рода не столь уж хитроумная задумка организаторов процесса продемонстрировать его от начала до конца объективный характер. Любопытно, что такую версию еще до начала процесса предсказал Троцкий. Он, в частности, писал буквально за день до открытия судилища: «В новом процессе можно ждать некоторых усовершенствований по сравнению с предшествовавшими. Монотонность покаяний подсудимых на первых двух процессах производила удручающее впечатление даже на патентованных «друзей СССР». Возможно, поэтому, что на этот раз мы увидим и таких подсудимых, которые, в порядке своей роли, будут отрицать свою виновность, чтобы затем, под перекрестным допросом, признать себя побежденными. Можно, однако, предсказать заранее, что ни один из подсудимых не причинит никаких затруднений прокурору Вышинскому» [980].

Ход процесса подтвердил гипотезу Троцкого, хотя, надо сказать, до настоящего времени затруднительно дать ясный и четкий ответ на вопрос: был ли эпизод с Крестинским инсценировкой или же подсудимый действительно проявил силу воли и мужество, отвергнув обвинения в свой адрес. Однако эти детали не меняют общих контуров картины.

Но наиболее действенную линию поведения на процессе проявил Бухарин. Хотя он и признавал свою вину вообще, когда дело касалось конкретных обвинений он зачастую их умело опровергал или давал им такую трактовку, которая при внимательном анализе вообще ставила под вопрос многие пункты обвинительного заключения, их доказательную базу. Главное — он довольно умело и юридически грамотно обесценил основную доказательную базу обвинения — признания самих подсудимых. Он, как бы мимоходом бросил в зал фразу: «Признания обвиняемых необязательны. Признания обвиняемых есть средневековый юридический принцип» [981]. Если принять во внимание, что по существу вся доказательная база обвинения состояла из признаний самих обвиняемых, то становится очевидным, что использование этого средневекового принципа, когда пытки играли роль главного инструмента отыскания истины, в условиях существования советской власти выглядело как возврат к средневековью. Уже одной этой фразой Бухарин как бы ставил весь процесс за рамки допустимого и юридически обоснованного.

Любопытны и его контраргументы на утверждения прокурора Вышинского. Бухарин: «Гражданин Прокурор разъяснил в своей обвинительной речи, что члены шайки разбойников могут грабить в разных местах и все же ответственны друг за друга. Последнее справедливо, но члены шайки разбойников должны знать друг друга, чтобы быть шайкой и быть друг с другом в более или менее тесной связи. Между тем, я впервые из обвинительного заключения узнал фамилию Шаранговича и впервые увидел его на суде. Впервые узнал о существовании Максимова. Никогда не был знаком с Плетневым, никогда не был знаком с Казаковым, никогда не разговаривал с Раковским о контрреволюционных делах, никогда не разговаривал о сем же предмете с Розенгольцем, никогда не разговаривал о том же с Зеленским, никогда в жизни не разговаривал с Булановым и так далее. Кстати, и Прокурор меня ни единым словом не допрашивал об этих лицах.

«Право-троцкистский блок» есть прежде всего блок правых и троцкистов. Как сюда вообще может входить, например, Левин, который здесь на суде показал, что он и сейчас не знает, что такое меньшевики? Как сюда могут входить Плетнев, Казаков и прочие?

Следовательно, сидящие на скамье подсудимых не суть какая-либо группа, они суть на разных линиях соучастники заговора, но не группа в строгом и юридическом смысле этого слова. Все подсудимые были так или иначе связаны с «право-троцкистским блоком», некоторые из них и с разведками, но и только. Но это не дает никакого основания заключать, что эта группа есть «право-троцкистский блок» [982].

Категорически отрицал Бухарин и свою причастность к шпионажу. Он спрашивал: «Гражданин Прокурор утверждает, что я наравне с Рыковым был одним из крупнейших организаторов шпионажа. Какие доказательства? Показания Шаранговича, о существовании которого я и не слыхал до обвинительного заключения» [983]. Отрицал он и свою причастность к организации убийства Кирова и других деятелей Советского государства.

Другой отличительной чертой поведения на суде Бухарина было то, что он порой играл роль, которую должен был исполнять не подсудимый, а прокурор. Это, видимо, по его замыслу, должно было продемонстрировать всю несостоятельность и нелепость обвинений не только в его адрес, но и в адрес других подсудимых. Так, например, он заявил: «Тягчайший характер преступления — очевиден, политическая ответственность — безмерна, юридическая ответственность такова, что она оправдает любой самый жестокий приговор. Самый жестокий приговор будет справедливым потому, что за такие вещи можно расстрелять десять раз. Это я признаю совершенно категорически и без всяких сомнений» [984].

Обращают на себя внимание и попытки Бухарина «защитить» Сталина и опровергнуть возможные сомнения и подозрения в отношении правомерности данного процесса. Довольно странная ирония исторической судьбы, когда жертва стремится в своем последнем слове на суде возвысить человека, обрекшего его на смерть! Вполне возможно, что таким способом он рассчитывал, что в последнюю минуту Сталин оценит его старания и дарует ему жизнь. Чем-то иным трудно объяснить следующий пассаж из последнего слова обреченного: «Мне случайно из тюремной библиотеки попала книжка Фейхтвангера, в которой речь шла относительно процессов троцкистов. Она на меня произвела большое впечатление. Но я должен сказать, что Фейхтвангер не дошел до самой сути дела, он остановился на полдороге, для него не все ясно, а на самом деле все ясно. Мировая история есть мировое судилище. Ряд групп, лидеров троцкизма обанкротился и брошен в яму. Это правильно. Но нельзя делать так, как делает Фейхтвангер в отношении, в частности, Троцкого, когда он ставит его на одну доску со Сталиным. Здесь у него рассуждения совершенно неверные. Ибо в действительности за Сталиным стоит вся страна, надежда мира, он творец. Наполеон однажды заметил — судьба это политика. Судьба Троцкого — контрреволюционная политика» [985].

Бухарин, как бы предвидя то, что за рубежом, и в первую очередь со стороны Троцкого, сам процесс и озвученные на нем поистине фанатсмогорические признания, вызовут целый океан возмущения и критики, счел нужным заблаговременно отвергнуть такого роду защиту. «Я a priori могу предполагать, что и Троцкий, и другие мои союзники по преступлениям, и II Интернационал, тем более потому, что я об этом говорил с Николаевским, будут пытаться защищать нас, в частности, и в особенности меня. Я эту защиту отвергаю, ибо стою коленопреклоненным перед страной, перед партией, перед всем народом. Чудовищность моих преступлений безмерна, особенно на новом этапе борьбы СССР. Пусть этот процесс будет последним тягчайшим уроком, и пусть всем будет видна великая мощь СССР, пусть всем будет видно, что контрреволюционный тезис о национальной ограниченности СССР повис в воздухе как жалкая тряпка. Всем видно мудрое руководство страной, которое обеспечено Сталиным» [986].

Читая эти дифирамбы Сталину, невольно задаешься мыслью: а, может быть, Бухариным двигало не только стремление таким способом завоевать снисхождение у вождя, но и иные расчеты? Нельзя исключить того, что, превратив скамью подсудимых в трибуну восхваления Сталина, Бухарин таким способом хотел как бы оттенить мысль, что весь этот процесс есть не что иное как reductio ad absurdum, т. е. доведение до абсурда. Недюжинный талант оратора подсудимый использовал для исторического оправдания Сталина и его политического курса — ведь в этом есть что-то противоестественное, выходящее за пределы здравого смысла. И вполне можно допустить, что таким путем Бухарин апеллировал к тем в нашей стране, кто не утратил способность мыслить самостоятельно, анализировать факты и делать собственные выводы.

Обращают на себя внимание не только приведенные выше высказывания Бухарина, но и то, что он в своем последнем слове наряду с замаскированной интерпретацией данного процесса как юридически несостоятельного фарса, также всячески опровергал высказывавшиеся тогда предположения о том, что признательные показания были получены путем пыток и применения всякого рода психотропных препаратов. Он отмел как пустую выдумку версию о некоей загадочной славянской натуре, тибетском порошке и прочих, как он выразился, небылиц и вздорных контрреволюционных россказней. Свое признание он мотивировал так: «Я около 3 месяцев запирался. Потом я стал давать показания. Почему? Причина этому заключалась в том, что в тюрьме я переоценил все свое прошлое. Ибо, когда спрашиваешь себя: если ты умрешь, во имя чего ты умрешь? И тогда представляется вдруг с поразительной яркостью абсолютно черная пустота. Нет ничего, во имя чего нужно было бы умирать, если бы захотел умереть, не раскаявшись. И, наоборот, все то положительное, что в Советском Союзе сверкает, все это приобретает другие размеры в сознании человека. Это меня в конце концов разоружило окончательно, побудило склонить свои колени перед партией и страной. И когда спрашиваешь себя: ну, хорошо, ты не умрешь; если ты каким-нибудь чудом останешься жить, то опять-таки для чего? Изолированный от всех, враг народа, в положении нечеловеческом, в полной изоляции от всего, что составляет суть жизни… И тотчас же на этот вопрос получается тот же ответ. И в такие моменты, граждане судьи, все личное, вся личная накипь, остатки озлобления, самолюбия и целый ряд других вещей, они снимаются, они исчезают» [987].

Полагаю, что процитированных выше высказываний вполне достаточно, чтобы представить хотя бы в самом общем виде происходившее на процессе, и прежде всего линию поведения главного обвиняемого — Бухарина. Реакция советской общественности на процесс была заранее запрограммирована. Проходили массовые митинги, публиковались гневные статьи с единственным требованием — сурово покарать преступников, расстрелять их, как бешеных собак. Думаю, что для характеристики господствовавшей тогда атмосферы вполне подходят следующие строки великого русского поэта Н. Некрасова:

 

«Душу вколачивать в пятки

Правилом было тогда…»[988]

 

За границей, однако, сам процесс и в особенности поведение на нем Бухарина вызвали совсем иные отклики, чем в нашей стране. Один американский корреспондент дал такую оценку последнему слову Бухарина: «Один Бухарин, который, произнося свое последнее слово, совершенно очевидно знал, что обречен на смерть, проявил мужество, гордость и почти что дерзость. Из пятидесяти четырех человек, представших перед судом на трех последних открытых процессах по делу о государственной измене, он первым не унизил себя в последние часы процесса…

Во всей бухаринской речи не было и следа напыщенности, язвительности или дешевого краснобайства. Это блестящее выступление, произнесенное спокойным, безучастным тоном, обладало громадной убедительной силой. Он в последний раз вышел на мировую арену на которой, бывало, играл большие роли и производил впечатление просто великого человека, не испытывающего никакого страха, а лишь пытающегося поведать миру свою версию событий» [989]

Имели место во время процесса и некоторые другие, мягко говоря, недоработки со стороны следствия, а, можно сказать, и со стороны Сталина, поскольку он самолично определял, какие обвинения следует предъявлять главным его фигурантам. Так, опровергая обвинение в шпионаже, наиболее одиозная фигура на этом процессе бывший нарком внутренних дел Ягода вполне резонно возразил: «Прокурор безапелляционно считает доказанным, что я был шпионом. Это не верно. Я — не шпион и не был им. Я думаю, что в определении, что такое шпион или шпионаж, мы не разойдемся. Но факт есть факт. У меня не было связей непосредственно с заграницей, нет фактов непосредственной передачи мною каких-либо сведений. И я не шутя говорю, что если бы я был шпионом, то десятки стран могли бы закрыть свои разведки — им незачем было бы держать в Союзе такую массу шпионов, которая сейчас переловлена» [990].

Однако все это были не более, чем пикантные эпизоды данного процесса, возможно, выходившие за рамки заранее прописанного сценария его хода. Окончательный вердикт суда ни для кого не представлял собой неожиданности, ибо сам суд руководствовался не презумпцией невиновности — как основополагающего принципа правосудия — а принципом презумпции виновности. Подсудимые уже до суда были фактически осуждены — такова была установка Сталина. Сам процесс лишь выступал как юридическое прикрытие расправы.

Приговор был таков: 18 подсудимых приговорены к высшей мере наказания — расстрелу, врач Плетнев — к тюремному заключению сроком на 25 лет, Раковский и Бессонов, как не принимавшие прямого участия в организации террористических и диверсионно-вредительских действий — к тюремному заключению первый — на двадцать лет, второй — на пятнадцать лет[991]. Приговор был приведен в исполнение. Еще накануне суда Бухарин в письме Сталину просил не применять к нему такую форму казни, как расстрел. Он писал: «…Если меня ждет смертный приговор, то я заранее тебя прошу, заклинаю прямо всем, что тебе дорого, заменить расстрел тем, что я сам выпью в камере яд (дать мне морфию, чтоб я заснул и не просыпался). Для меня этот пункт крайне важен, я не знаю, какие слова я должен найти, чтобы умолить об этом, как о милости: ведь политически это ничему не помешает, да никто этого и знать не будет. Но дайте мне провести последние секунды так, как я хочу. Сжальтесь! Ты, зная меня хорошо, поймешь… Так если мне суждена смерть, прошу о морфийной чаше. Молю об этом…» [992] Но и к этой просьбе Бухарина вождь остался глух. Он просто не любил отступлений от правил.

Итак, самый главный публичный судебный процесс завершился. Тем самым Сталин как бы подвел итог растянувшейся на 18 с лишним лет борьбе со своими политическими оппонентами. Политической борьбе вождь уготовил чисто уголовный финал. Он, конечно, мог торжествовать, ибо победа была не просто полная и окончательная, но и тотальная — она завершилась физическим уничтожением оппонентов. Вокруг всей этой проблемы до сих пор не утихают страстные споры. Лично для меня принципиально важным является следующий вопрос-, действительно ли Сталин верил тому, в чем обвинялись его противники? Или же хладнокровно шел по пути их не только политического, но и физического уничтожения? На этот вопрос однозначно ответить трудно. С одной стороны, Сталин, конечно, не был настолько наивным и примитивным, чтобы всерьез верить в чудовищные обвинения, которые предъявлялись подсудимым. С другой стороны, присущая ему подозрительность, очевидно, сыграла свою зловещую роль во всем этом. Он никогда не забывал о том, как его политические противники не раз меняли свои позиции и часто смыкали свои ряды, несмотря на существенные разногласия, порой разделявшие их. Он им не верил и считал, что они никогда и ни при каких условиях не откажутся от борьбы против него лично и против его политического курса. Все говорит за то, что он исходил из принципа, что политическая схватка окончательно завершается лишь с физическим устранением противника. Отсюда и проистекали его жесткость и жестокость, его яростная непримиримость к своим поверженным политическим противникам.

Завершая этот раздел, хочу сделать еще одно замечание. Когда некоторые авторы, порой весьма солидные, в качестве доказательства того или иного отстаиваемого ими положения ссылаются на показания обвиняемых, данных на публичных судебных процессах, трудно удержаться от сардонической усмешки. Только беспредельно наивные люди или люди, которые мыслят в заранее определенном русле, могут всерьез поверить в то, что большевистские деятели, посвятившие себя революции, утверждению Советской власти чуть ли не сразу после завершения Гражданской войны (с начала 20-х годов) стали на путь предательства и шпионажа против советского государства. Еще более фантастическим и невероятным представляется то, что эти самые люди готовили заговоры с целью реставрации капитализма в СССР. Они исповедовали марксистские взгляды и прекрасно отдавали себе отчет в том, что такой глубокий общественный переворот, каким могла быть реставрация капитализма, относился к разряду совершенно иных исторических процессов, чтобы его можно было осуществить посредством какого-либо даже самого разветвленного дворцового заговора.

Защищать Сталина от несправедливых обвинений — это не значит оправдывать его реальные преступные деяния. Для него политика не имела моральных измерений. Политика, по его мнению, могла быть правильной или неправильной. Других характеристик для ее определения он, по существу, не разделял. Политический курс Сталина в 20–30 годы был безусловно обоснован в своих главных параметрах, и те, кто выступал против этого курса, в конечном счете оказались банкротами с точки зрения истории. Их политическое банкротство очевидно не только потому что Сталин оказался победителем. Оно было обусловлено коренными пороками и изъянами всей политической стратегии оппонентов Сталина. Этими же причинами можно объяснить и закономерную победу Сталина. Это — вещи принципиального плана. Что же касается физического уничтожения своих поверженных оппонентов, то здесь для вождя нет оправданий. Возможно, имеются какие-то аргументы для объяснения этого его поступка. Но не для оправдания.

Меня могут упрекнуть в непоследовательности и внутренних противоречиях, присущих моей аргументации. Дескать, это выражается в том, что я защищаю в целом правильность общей политической стратегии Сталина, сыгравшей, несомненно, решающую роль в укреплении могущества Советского Союза. Это — с одной стороны. А с другой стороны — подвергаю критике политику репрессий, выразившуюся не только в политическом, но и в физическом устранения противников вождя. Эта непоследовательность и внутренняя противоречивость носят не внутренний, содержательный, а скорее формально-логический характер. Поскольку в сущности речь идет о явлениях разного плана, хотя и органически взаимосвязанных друг с другом. Кто считает, что у Сталина не было иного выбора, разве что физически уничтожить противников своей политической линии, на мой взгляд отстаивает однобокую и явно тенденциозную позицию. Наряду с этим совершенно очевидным фактом, защита вождем выбранного курса, опасения, что этот курс будет радикально пересмотрен в случае компромисса с бывшими оппонентами, толкали его зачастую на шаги, явно выходившие за пределы политической целесообразности. Конечно, история — это не карточный пасьянс, где можно оперировать различными раскладами, и то, что произошло, представляется нам порой в качестве фатально неизбежного хода событий. Тем не менее, объективное освещение политической биографии Сталина предполагает анализ различных вариантов возможного развития событий, поскольку это позволяет глубже вникнуть в саму суть его политической философии.

 

Конец «ежовщины»

 

Трезвая, основанная на фактах, а не на эмоциях, оценка «великой чистки», дает основания сделать однозначный вывод: репрессии осуществлялись Сталиным как органическая составная часть его общего политического курса. Главная, но отнюдь не единственная цель репрессий состояла в том, чтобы устранить любые, даже потенциально маловероятные выступления как лично против самого вождя, так и против проводимого им стратегического курса в области внутренней и внешней политики. При этом Сталин полагал, что радикальное изменение международной обстановки и увеличение опасности войны оправдывают как масштабы репрессий, так и их исключительно суровый и всеобъемлющий характер. Причем следует особо подчеркнуть, что репрессиям подвергались прежде всего как остатки бывших эксплуататорских классов, так и многие представители партийно-государственной номенклатуры. Это, как уже было показано выше, прежде всего касалось армейской верхушки, поскольку потенциально именно военные располагали реальными возможностями устранить Сталина, если бы такой заговор имел место в действительности.

Однако в глазах Сталина не меньшую опасность представляли и сами органы безопасности, поскольку там свили себе гнездо многие ставленники Ягоды. Поэтому одной из первоочередных и самых актуальных задач Ежова являлась чистка самих органов внутренних дел. И здесь репрессии не менее впечатляющи, чем проведенные в РККА, если принять во внимание сравнительную численность армии и органов безопасности. Сталин растянул чистку НКВД примерно на два с половиной года. Ведь одним махом такую грандиозную кампанию провести было невозможно без риска вообще парализовать деятельность самих этих органов. А Сталин нуждался в том, чтобы эти органы функционировали бесперебойно, не допуская малейших сбоев. Вначале репрессиям подверглись руководители центрального аппарата НКВД, включая начальников почти всех отделов, и прежде всего Секретно-политического, в обязанности которого входила агентурно-разведывательная и репрессивная работа в отношении бывших активных участников разбитых оппозиционных групп, в первую голову троцкистских группировок. Но дело, конечно, не ограничивалось членами троцкистской оппозиции. В круг подозреваемых включались все, кто в той или иной форме выражал когда-либо в прошлом несогласие и даже просто сомнение в отношении правильности политики Сталина.

Параллельно с чисткой центрального аппарата НКВД шла чистка и местных органов внутренних дел, причем диапазон охвата был чрезвычайно широк По неполным данным только с октября 1936 года по июль 1938 года было репрессировано 7298 работников НКВД[993]. Подавляющее большинство из них осуждено по политическим обвинениям и, главным образом, за участие в так называемых «заговорах в органах НКВД», возглавлявшихся вначале Ягодой, а потом Ежовым. Арестованным сотрудникам НКВД вменяли также в вину шпионаж, террор, другие тяжкие преступления. Сам Ежов впоследствии, когда он попал на скамью подсудимых, с гордостью говорил: «Я почистил 14 000 чекистов. Но моя вина заключается в том, что я мало их чистил. У меня было такое положение. Я давал задание тому или иному начальнику отдела произвести допрос арестованного и в то же время сам думал: ты сегодня допрашиваешь его, а завтра я арестую тебя. Кругом меня были враги народа, мои враги. Везде я чистил чекистов. Не чистил лишь только их в Москве, Ленинграде и на Северном Кавказе. Я считал их честными, а на деле же получилось, что я под своим крылышком укрывал диверсантов, вредителей, шпионов и других мастей врагов народа» [994]. Несколько ранее он с чувством гордости заявлял: «Несмотря на все эти большие недостатки и промахи в моей работе, должен сказать, что при повседневном руководстве ЦК — НКВД погромил врагов здорово» [995].

Словом, те, кто по указанию Сталина столь масштабно осуществляли репрессии, сами с самого начала были обречены на то, чтобы разделить участь своих жертв. В этом как раз и состояла одна из характерных особенностей политики репрессий, осуществлявшихся по указаниям вождя. Задним числом можно лишь выразить недоумение в связи с тем, что будущие жертвы из числа самих чекистов так легко поддавались на уловки вождя. Однако дело, конечно, было не в том, будто они не чувствовали нависшей над ними самими опасности. Считать их всех поголовно настолько ограниченными, чтобы не ощущать нависшей над ними угрозы, нельзя. Просто они попали в заколдованный круг, где судьба палачей и жертв была связана некоей единой нитью. Многие из них хотели бы вырваться из этого заколдованного зловещего круга, но это было выше их сил и возможностей.

Большинство репрессированных в 1937–1941 гг. руководящих деятелей наркомата внутренних дел были осуждены Военной коллегией Верховного суда (ВКВС) СССР или военными трибуналами (ВТ) войск НКВД. Но в 1937–1938 гг. практиковались осуждения в «особом порядке», то есть решение о расстреле принималось Сталиным и его ближайшими соратниками и оформлялось документом, подписанным «комиссией» — наркомом внутренних дел и Прокурором СССР (Н.И. Ежовым и А.Я. Вышинским, а иногда их заместителями)[996].

В связи с чисткой рядов самих органов безопасности, конечно, можно сказать и так справедливая кара для тех, кто повинен в истреблении невиновных. Ведь богиня мести и справедливости Немезида никогда не дремлет и воздает по заслугам тем, кто повинен в преступлениях. Доля истины в такой точке зрения безусловно есть. Однако нельзя забывать и о том, что и среди репрессированных сотрудников НКВД наверняка были и многие совершенно невиновные люди, всего лишь исполнявшие свой долг. Но вся соль в том, что именно в этом и выражался непостижимый парадокс тогдашней ситуации.

Особо следует выделить репрессии в отношении членов и кандидатов в члены ЦК и Комиссии партийного контроля. Потенциально именно от этих лиц Сталин мог ожидать серьезной угрозы. Только члены ЦК партии обладали формальным правом отстранения его от должности Генерального секретаря. И хотя о практической реализации такой возможности в рассматриваемый период говорить было бы в корне неверно, начисто исключать такую возможность Сталин, конечно, не мог, учитывая весь опыт предшествовавшей внутрипартийной борьбы. Нельзя сбрасывать со счета и присущую вождю подозрительность и мстительность. Обладая превосходной памятью, он хорошо помнил тех, кто когда-либо выражал свои сомнения или колебания относительно проводимого им курса. Такое понятие как за давностью лет, якобы освобождавшее от ответственности за содеянное, ему было знакомо. Более того, он не раз говорил публично, что нельзя постоянно помнить ошибки прошлого, нужно уметь и прощать, употребляя при этом русскую пословицу — кто старое помянет, тому глаз вон! Однако такие заявления на деле оборачивались лишь красивыми декларациями.

Репрессии в отношении членов центральных руководящих партийных органов достигли пика в 1937 году. Июньский пленум ЦК утвердил следующее предложение Политбюро ЦК: За измену партии и родине и активную контрреволюционную деятельность исключить:

— из состава членов ЦК ВКП(б) и из партии: Антипова, Балицкого, Жукова, Кнорина-Лаврентьева, Лобова, Разумова, Румянцева, Шеболдаева;

— из состава кандидатов: Благонравова, Вегера, Колмановича, Комарова, Кубяка, Михайлова В., Полонского, Попова П.П., Уншлихта[997].

По мере хода времени нарастали и масштабы репрессий. Так, только на октябрьском пленуме ЦК ВКП(б) 1937 года было принято решение о заочном исключении из партии и объявлении врагами народа 24 членов и кандидатов в члены ЦК ВКП(б). В декабре 1937 года для исключения из партии членов ЦК ВКП(б) Сталин не стал даже созывать пленум, а разослал по этому вопросу членам и кандидатам в члены ЦК следующую телеграмму:

 

«На основании неопровержимых данных Политбюро ЦК ВКП(б) признало необходимым вывести из состава членов ЦК ВКП(б) и подвергнуть аресту, как врагов народа: Баумана, Бубнова, Булина, Межлаука, Рухимовича и Чернова… Иванова В. и Яковлева Я. Михайлова М. и Рындина… Все эти лица признали себя виновными. Политбюро ЦК просит санкционировать вывод из ЦК ВКП(б) и арест поименованных лиц.

И. Сталин»[998]

 

Одним из наиболее чудовищных фактов во всей кампании репрессий была практика так называемых списков (лимитов). В соответствии с этой практикой для республик, краев и областей утверждались количественные лимиты подлежащих репрессиям лиц. По представлению НКВД Политбюро 31 июля 1937 г. утвердило списки (лимиты) по республикам. Лица, обрекавшиеся на включение в эти списки, подразделялись на две категории:

К первой категории относились все наиболее враждебные из числа кулаков, уголовников и др. антисоветских элементов. Они подлежали немедленному аресту и по рассмотрении их дел на тройках — расстрелу.

Ко второй категории относились все остальные менее активные, но все же враждебные элементы. Они подлежали аресту и заключению в лагеря на срок от 8 до 10 лет, а наиболее злостные и социально опасные из них, заключению на те же сроки в тюрьмы по определению тройки.

В постановлении ПБ говорилось далее, что согласно представленным учетным данным наркомами республиканских НКВД и начальниками краевых и областных управлений НКВД, утверждается следующее количество подлежащих репрессии: и далее следует список республик, краев и областей с точным указанием числа репрессируемых. Они варьировались от нескольких сот до 5000 человек (Московская область). Согласно решению ПБ, начать операцию намечалось 5 августа 1937 года и закончить в четырехмесячный срок[999]. 31 января 1938 г. ПБ приняло предложение НКВД СССР о дополнительном количестве подлежащих репрессии антисоветских элементов, где снова прилагался список по республикам с перечислением количества по категориям. Счет шел уже в основном на тысячи и лишь в отдельных республиках на сотни[1000].

Принципиально важное значение имеет вопрос об общем числе жертв репрессий в 1937–1938 гг. Дело в том, что некоторые авторы легко оперируют такими цифрами, как миллионы жертв. Складывается впечатление, что для таких авторов человеческие жизни представляют собой лишь чисто арифметические понятия, поэтому вопреки имеющимся достоверным документальным данным они многократно увеличивают число репрессированных. Мне представляется, что это не только противопоказано с точки зрения исторической правды, но и даже кощунственно по отношению к самим жертвам репрессий. Ибо, злонамеренно преувеличивая число жертв, они как бы обесценивают значимость самой жизни. В таких преувеличениях есть свой политический смысл и своя логика. Однако по всем меркам здравого смысла нет никакой необходимости в искусственных преувеличениях, поскольку реальные цифры репрессированных настолько значительны, что не нуждаются в преувеличениях.

Общая картина массовых репрессий видна из статистической отчетности НКВД за 1937 — 1938 годы [1001].

 

  1937 г. 1938 г.
Арестовано 936.750 чел. 638.509
По характеру преступлений:    
К-p. организации и политпартии 78.450 64.320
троцкистов 41.362 20.377
правых 15.122 17.546
Из них шпионаж: 93.890 171.149
Польский 45.302 56.663
Японский 18.341 34.565
Германский 11.868 27.432.
Английский 532 5.459

Приведенная таблица едва ли нуждается в каких-либо комментариях. Но я все же сделаю несколько замечаний. Во-первых, приведенные цифры не носят характер какой-либо дезинформации, поскольку они взяты из секретной статистической отчетности НКВД и предназначались для руководства страны, т. е. Сталина. А вводить в заблуждение вождя даже с помощью цифр начальники из НКВД, само собой понятно, не могли. Да и особого смысла в этом не было. Во-вторых, четко обозначена тенденция в 1938 году к сокращению числа арестованных — в общей сложности почти на одну треть по сравнению с 1937 годом. В третьих, чуть ли не в два раза возросло число арестованных за шпионаж причем шпионаж в пользу Польши занимает первое место, что едва ли находит рациональное объяснение. Число же арестованных за шпионаж в пользу Англии за год возросло более чем в 10 раз! Эта цифра явно свидетельствует об определенном повороте во внешней политике, который тогда намечался Сталиным и на котором я остановлюсь в последующих главах.

Выше было сказано, что статистика репрессированных, очевидно, отражает реальную картину того времени. Однако, как свидетельствует исторический опыт, статистика — вообще довольно странная штука. В тех же официальных данных, но взятых из другой отчетности, фигурируют цифры, отличающиеся от приведенных выше. Так, число арестованных в 1937 году — составляет 779056 человек; а в 1938 году — 593336 человек. Всего за 1937 и 1938 годы арестовано 1372392 человека, из них расстреляно 681692 человека, в том числе, по неполным данным, по решениям внесудебных органов 631897 человек. В числе репрессированных, по неполным данным, было членов и кандидатов в члены ВКП(б) в 1937 году — 55428 человек, в 1938 году — 61457 человек[1002].

К началу 1938 года, когда репрессии, как лесной пожар, бушевали по стране, Сталин, по всей вероятности, начал склоняться к мысли, что дальнейшее их массовое проведение может подорвать и его собственную власть, приведя к полному или частичному параличу партийных и государственных органов. Еще не приостанавливая вал репрессий, он начал готовиться к тому, чтобы постепенно подготовить почву для их ограничения. И это было продиктовано отнюдь не соображениями гуманизма, а реальным политическим расчетом — в стране явно складывалась совершенно аномальная обстановка, шпиономания и мания вредительства буквально захлестнули все общество и грозили перейти все границы. Видимо, вождь пришел к выводу, что репрессии как метод реализации определенных политических целей выполнили свою роль и их дальнейшее в массовом порядке проведение уже входит в глубокое противоречие с политической стратегией, рассчитанной на перспективу.

Только этими соображениями можно объяснить, что в середине января 1938 года был созван пленум ЦК партии, на котором в числе других вопросов был заслушан доклад Г.М. Маленкова «Об ошибках парторганизаций при исключении коммунистов из партии, о формально-бюрократическом отношении к апелляциям исключенных из ВКП(б) и о мерах по устранению этих недостатков». Маленков в докладе сообщил, что в первом полугодии 1937 года из партии исключено 24 тысячи коммунистов, а во втором полугодии — 76 тысяч, привел ряд фактов формального и огульного подхода к решению вопросов о судьбе коммунистов.

По утверждению Маленкова, «руководители партийных организаций не сумели разглядеть и разоблачить… искусно замаскированных врагов этих злейших вредителей, которые громче всех кричат о бдительности с тем, чтобы скрыть свои собственные преступления перед партией, которые создают провокационную обстановку в партийной организации» .

Далее, Маленков обвинил многих руководителей обкомов, крайкомов и ЦК нацкомпартий в том, что они «своим неправильным руководством создают обстановку безнаказанности для карьеристов-коммунистов, играют на руку замаскированным врагам партии» . Маленков призвал «разоблачить и до конца истребить замаскированных врагов, пробравшихся в наши ряды и стремящихся фальшивыми криками о бдительности скрыть свою враждебность и сохранить себя в партии, чтобы продолжать в ней свою гнусную предательскую работу, стремящихся путем проведения мер репрессий перебить наши большевистские кадры, посеять неуверенность и излишнюю подозрительность в наших рядах» [1003]

Неоспоримо, что идеи, озвученные на пленуме Маленковым, являлись в действительности идеями самого Сталина. Он стал задумываться над тем, что взятые Ежовым масштабы и темпы репрессий, грозят перебить все большевистские кадры. Хотя истины ради, следует заметить, что не кто иной, как сам вождь, нацелил наркома внутренних дел именно на такие масштабы и темпы. И Сталин начал, как обычно заблаговременно, работу по сворачиванию масштабных репрессий. Ежов — интеллектуальное ничтожество и фигура явно мелковатого формата — продолжал еще в глазах общественности маячить в качестве железного сталинского наркома. Даже сам Сталин в начале января 1938 года публично провозгласил здравицу в его честь. Приведу соответствующее высказывание вождя на встрече с депутатами впервые избранного Верховного Совета СССР. «Вы все стараетесь теперь быть бдительными, где бы вы не работали , — говорил он. — Это хорошо, но один работает хозяйственником, другой на производстве, третий — кооператор, четвертый — торгует, пятый — пропагандист, шестой — авиатор, седьмой — военный — они к войне всегда готовы, но войны дождаться не могут, правда, готовиться надо — когда нет войны (Аплодисменты ). Но есть у нас один орган бдительности, т. к. мы все в процессе работы можем кое-что прозевать. Они за всех нас осуществляют бдительность. Они всегда и всюду должны быть начеку. (Аплодисменты. Крики  «Ура» и «Да здравствует товарищ Ежов».) Никому на слово, товарищи, верить нельзя, я извиняюсь перед вами, может быть это неприятно, но это крайне необходимо. (Аплодисменты .)

За органы бдительности во всесоюзном масштабе, за чекистов, за самых малых и больших.

Чекистов у нас имеется десятки тысяч героев, и они ведут свою скромную, полезную работу. За чекистов малых, средних и больших. (Аплодисменты, крики «Ура». «Да здравствует товарищ Ежов».)

Тов. СТАЛИН продолжает. Не торопитесь, товарищи, торопливость вещь плохая, сидите смирно, успокойтесь. Я предлагаю тост за всех чекистов и за организатора и главу всех чекистов — товарища Ежова. (Бурные аплодисменты ) [1004].

Некоторые авторы считают, что Ежов сосредоточил в своих руках такую власть, что сам вождь начал опасаться его. Так, например, автор книги о Ежове пишет: «Хозяин уже опасался и той власти, которую сосредоточил в своих руках этот маленький и с виду послушный человек, и ореола народного героя, созданного Ежову в последнее время. А вдруг у него хватит ума спровоцировать какие-нибудь выступления, приписать их ближайшему сталинскому окружению, а потом, подавив все это, взять власть в свои руки, оставив Сталина чисто номинальным правителем — Сталин допускал это и в конце тридцать седьмого уже решил избавиться от Ежова. Но сразу это теперь не сделаешь. Ежов не Ягода, слишком сильны позиции и очень популярен, да и время сейчас не то. Надо постепенно подрубать ему корни, продолжая пока гладить по головке» [1005].

Какой-то резон в таких рассуждениях есть. Однако, как мне представляется, Сталин ничуть не переоценивал возможности Ежова, для этого он его слишком хорошо знал. И замедленный, постепенный ритм отстранения Ежова от власти был продиктован не столько опасениями вождя, что Ежов может поднять руку и на него, сколько тактикой самого Сталина. Он, как правило, тщательно готовил свои политические ходы и о них не догадывались даже его ближайшие соратники. И проводил их не в авральном порядке, а подготовив для этого соответствующую почву. А это требовало времени.

На первый взгляд, Ежов обладал огромной властью, будучи кандидатом в члены Политбюро, секретарем ЦК, председателем Комиссии партийного контроля и в дополнении ко всему — наркомом внутренних дел, т. е. вершителем судеб не только простых граждан, но и высокопоставленных партийных и государственных деятелей. Однако не следует преувеличивать его реальной власти. Он не представлял собой фигуру серьезного политического формата, а был лишь орудием в руках вождя. Все сколько-нибудь важные решения он принимал только с санкции Сталина. Как говорится, без разрешения последнего он и шага сделать не мог. Так что, повторяю, на мой взгляд, версия, согласно которой Сталин устранил Ежова из-за опасений, что тот решится на выступление против хозяина, выглядит скорее умозрительной, нежели реальной.

Процесс постепенной подготовки отстранения Ежова занял несколько месяцев. В апреле 1938 года Ежов был по совместительству назначен наркомом водного транспорта — в дополнение ко всем занимаемым им постам. Уже одно это совместительство отчетливо обозначило мрачную перспективу, которая открывалась перед «железным наркомом». Еще более явным признаком скорой замены Ежова явилось решение Политбюро от 21 августа 1938 г. о назначении Л. Берия первым заместителем наркома внутренних дел с освобождением от этой должности Фриновского — человека Ежова. Через две недели Берии присвоили звание комиссара государственной безопасности 1-го ранга. В сентябре 1938 года ПБ приняло постановление об изменении организационной структуры НКВД. Начальником первого Главного управления государственной безопасности был назначен Берия, его заместителем — В.Н. Меркулов — один из будущих фигурантов нашего повествования[1006].

В том же сентябре 1938 года было принято постановление ПБ об утверждении в ЦК ВКП(б) ответственных работников. В этом постановлении подробно перечислялись номенклатурные должности, подлежащие обязательному утверждению ЦК. По существу, все сколько-нибудь важные должности в ряде ведущих наркоматов (внутренних дел, обороны, иностранных дел, оборонной промышленности, ВМФ и др.) подлежали утверждению со стороны Сталина. Хотя и прежде высшие номенклатурные должности занимались лицами, которых утверждал по существу лично Сталин. Новое постановление еще более расширяло круг этих должностей, что свидетельствовало о стремлении вождя сосредоточить в своих собственных руках буквально все важнейшие рычаги государственного управления[1007].

Если оценивать значение всех этих мер, то становится очевидным одно — Сталин решил свернуть широкомасштабные репрессии (ни в коем случае не прекращая их полностью!), заменить Ежова другой фигурой, а на отстраненного наркома внутренних дел возложить ответственность за все, как тогда выражались, перегибы в проведении «великой чистки». Нарком Ежов сделал свое дело и он должен (а не может, как Мавр у Шекспира) уйти.

Тот факт, что Сталин поручил Маленкову выступить с докладом на пленуме, явно свидетельствовал о принятом принципиальном решении вождя постепенно подготовить устранение Ежова. Как всегда, спешки он не проявлял, тем более, что здесь был особый случай — устранение и открытое развенчание Ежова могло самым прямым и недвусмысленным образом поставить под вопрос всю «великую чистку». Пойти на такой шаг Сталин, естественно, не мог. Отстранение Ежова не должно было бросить тень на всю репрессивную политику Сталина, и тем более тень на самого вождя. Ежов, естественно, был козлом отпущения, причем таким, смещение которого воспринималось с бурным (но при этом молчаливым) одобрением буквально во всех слоях общества, начиная с членов Политбюро и кончая простыми людьми. Принимая решение о смещении Ежова, вождь, кроме всего, не без оснований рассчитывал на получение дополнительного политического капитала: общественная молва приписывала ему заслугу в этом деле, поскольку именно он распознал сущность и опасность ежовщины и положил ей конец.

Как вспоминал авиаконструктор А. Яковлев, Сталин однажды сказал ему, когда речь зашла об аресте невиновных людей:

 

— «Да, вот так и бывает. Толковый человек, хорошо работает, ему завидуют, под него подкапываются. А если он к тому же человек смелый, говорит то, что думает, — вызывает недовольство и привлекает к себе внимание подозрительных чекистов, которые сами дела не знают, но охотно пользуются всякими слухами и сплетнями… Ежов мерзавец! Разложившийся человек. Звонишь к нему в наркомат — говорят: уехал в ЦК Звонишь в ЦК — говорят: уехал на работу. Посылаешь к нему на дом — оказывается, лежит на кровати мертвецки пьяный. Многих невинных погубил. Мы его за это расстреляли».

После таких слов создавалось впечатление, что беззакония творятся за спиной Сталина. Но в то же время другие факты вызывали противоположные мысли»[1008].

 

Конечно, возмущение Сталина тем, что Ежов «многих невинных погубил», было справедливым и полностью оправданным. Столь же обоснованным было и его негодование в отношении запойного алкоголизма, которым страдал железный нарком. Однако жесткая оценка вождем своего ставленника и протеже выглядела, по меньшей мере, запоздалой и явно показной — ведь он и до этого не мог не знать, что творил Ежов, причем в основном по собственным указаниям Сталина. Кое в чем, разумеется, он проявлял и собственную инициативу, чтобы выслужиться перед вождем и продемонстрировать свою безграничную лояльность, что расширяло рамки и масштабы репрессий. Но в целом он с самого начала играл роль послушного орудия в руках Сталина. И историческая вина за тот период, который прочно вошел в советскую историю под названием ежовщины, лежит прежде всего и главным образом на самом Сталине. Ежовщину можно назвать Варфоломеевской ночью, затянувшейся более чем на два года.

Интересно проследить, как проходил сам процесс отстранения Ежова и замены его на посту наркома внутренних дел Берией. На этот счет в распоряжении историков имеется ряд версий, достоверность которых примерно одинаково относительна. Одна из них принадлежит Н.С. Хрущеву. В своих мемуарах он пишет: «Однажды, когда я был в Москве, приехав из Киева, Берию вызвали из Тбилиси. Все собрались у Сталина, Ежов тоже был там. Сталин предложил: «Надо бы подкрепить НКВД, помочь товарищу Ежову, выделить ему заместителя». Он и раньше ставил этот вопрос, при мне спрашивал Ежова: «Кого вы хотите в замы?». Тот отвечал: «Если нужно, то дайте мне Маленкова». Сталин умел сделать в разговоре паузу, вроде бы обдумывая ответ, хотя у него уже давно каждый вопрос был обдуман. Просто он ожидал ответа Ежова. «Да, — говорит, — конечно, Маленков был бы хорош, но Маленкова мы дать не можем. Маленков сидит на кадрах в ЦК, и сейчас же возникнет новый вопрос, кого назначить туда? Не так-то легко подобрать человека, который заведовал бы кадрами, да еще в Центральном Комитете. Много пройдет времени, пока он изучит и узнает кадры». Одним словом, отказал ему. А через какое-то время опять поставил прежний вопрос: «Кого в замы?». На этот раз Ежов никого не назвал. Сталин и говорит: «А как вы посмотрите, если дать вам заместителем Берию?». Ежов резко встрепенулся, но сдержался и отвечает: «Это — хорошая кандидатура. Конечно, товарищ Берия может работать, и не только заместителем. Он может быть и наркомом» [1009].

Совершенно иную версию, со слов своего отца Г.М. Маленкова, предлагает его сын в своих воспоминаниях. По словам Маленкова-сына, дело обстояло следующим образом. Маленков знал, что Ежов пользуется большой поддержкой в Политбюро и располагает (по крайней мере располагал ранее) полным доверием Сталина, который и породил, по существу, это чудовище, чтобы его руками убрать всех, могущих оказать сопротивление его личной власти. Но Маленков понимал также, что Ежов, получив в свои руки огромную исполнительную власть, был якобы готов уже идти и против самого Сталина. В этих условиях Маленков мог рассчитывать и на поддержку Сталина, которому Ежов становился не только ненужным, но и опасным.

 

«Тщательно подготовившись, Маленков в августе 1938 года передает Сталину личную записку «О перегибах». Далее я пишу по рассказу отца, записанному мною и затем проверенному им по моей записи: «Я передал записку И. Сталину через Поскребышева, несмотря на то, что Поскребышев был очень близок с Ежовым. Я был уверен, что Поскребышев не посмеет вскрыть конверт, на котором было написано — «лично Сталину». В записке о перегибах в работе органов НКВД утверждалось, что Ежов и его ведомство виновны в уничтожении тысяч преданных партии коммунистов. Сталин вызвал меня через 40 минут. Вхожу в кабинет. Сталин ходит по кабинету и молчит. Потом спрашивает: «Это вы сами писали записку?» — «Да, это я писал». Сталин молча продолжает ходить. Потом еще раз спрашивает: «Это вы сами так думаете?» — «Да, я так думаю». Далее Сталин подходит к столу и пишет на записке: «Членам Политбюро на голосование. Я согласен».

Таким образом вождь выразил недоверие Ежову. И тогда же он якобы попросил Маленкова подобрать человека на должность первого заместителя наркома НКВД, который бы удовлетворял трем условиям: имел опыт работы в органах, опыт партийной работы и чтобы он, Сталин, мог ему лично доверять.

Маленков поручил одному из своих ответственных сотрудников, В.А. Донскому, подобрать по картотеке кандидатуру первого зама Ежова. Донской предложил кандидатуру Л.П. Берии, который удовлетворял поставленным Сталиным условиям. Он имел опыт работы в органах и партии, а после того, как заслонил Сталина своей грудью во время организованного им же мнимого покушения на «вождя», пользовался доверием Сталина. Маленков предложил Донскому подобрать еще шесть кандидатур и затем все семь представил Сталину. Сталин выбрал Берию»[1010].

 

Версия, изложенная сыном Маленкова, мягко говоря, вызывает весьма серьезные сомнения. Прежде всего, если судить по ней, то Сталин во всем этом деле играет роль чуть ли не статиста — инициатива в постановке вопроса о прекращении масштабных репрессий якобы исходит от Маленкова. Да и сама записка последнего Сталину выглядит чуть ли не откровением, побудившем вождя поставить вопрос о Ежове. Однако, столь важные и столь потенциально взрывоопасные вопросы мог не только решать, но даже просто ставить сам Сталин. В ином же случае, если такую инициативу проявил кто-либо другой, даже из когорты ближайших соратников вождя, он рисковал навлечь на себя своей инициативой подозрение. Это одно существенное соображение. Другое состоит в том, что Сталин заранее тщательно продумывал персональные кандидатуры на сколько-нибудь важные партийные и государственные посты. Что же касается поста наркома внутренних дел, то этот вопрос, как говорится, стоял в эпицентре внимания вождя по причинам, о которых просто излишне распространяться. Для видимости, конечно, он мог поручить представить ему список возможных кандидатур, но как-то совсем невероятным выглядит то, что он, как известный персонаж Гоголя, перечислял необходимые достоинства, которые могли бы сочетаться в предлагаемом кандидате. Как-то это все не похоже на стиль Сталина и на его методы подбора ключевых фигур в государстве.

Берию Сталин, конечно, знал не понаслышке и тем более не по анкетным данным. По всей видимости, Берия попал в поле зрения вождя с середины 20-х годов, когда Сталин посещал Грузию, а, может быть, даже и в начале 20-х годов[1011]. На протяжении ряда лет Сталин протежировал Берии, в результате чего тот сделал не только большую карьеру в чекистских органах Закавказья, но и по партийной линии — стал первым секретарем Закавказского крайкома ВКП(б), а затем после ликвидации закавказской федерации стал первым секретарем ЦК компартии Грузии. Есть все основания полагать, что вождь долго присматривался к Берии, подвергал его различного рода проверкам (и не только на лояльность, но и на профессиональные качества), прежде чем наметить его кандидатуру в качестве замены Ежова. На долю Берии выпадали уже иные задачи, хотя характер самой работы оставался прежним — практически осуществлять линию вождя в сфере государственной безопасности и ликвидации любой возможной оппозиции политике Сталина.

Устранение Ежова было осуществлено, как я уже отмечал, постепенно, чтобы не вызывать нежелательных последствий — в смысле дискредитации самой линии на репрессии. Для отставки железного наркома использовался излюбленный вождем метод — в ЦК поступило письмо от начальника Ивановского областного управления НКВД Журавлева, в котором последний сообщал, что в свое время докладывал Ежову о подозрительном поведении некоторых ответственных работников НКВД, но нарком не проявил к его сигналам должного внимания, хотя сигналы оказались верными. На заседании ПБ это заявление Журавлева подверглось детальному обсуждению. Фактически это обсуждение приняло характер политического осуждения самого Ежова и крупнейших провалов в его работе. В частности, ему вменялось в вину засорение следственных органов шпионами иностранных разведок, но главное — в утрате надлежащего контроля за отделом охраны членов Политбюро и правительства.

19 ноября 1938 г. в кабинете Сталина состоялось совещание или заседание членов и кандидатов в члены Политбюро, в котором приняли участие, кроме самого Сталина, Молотов, Ворошилов, Андреев, Каганович, Микоян, Жданов, а также Маленков и заместитель председателя комиссии партийного контроля Шкирятов. Заседание прошло в два этапа — сначала оно проходило без участия Ежова, а затем уже после 11 часов вечера на него были вызваны нарком внутренних дел и его заместитель Фриновский. Второй этап продолжался с 23 ч. 10 м. до 4 ч. 20 м. утра. Именно на этом полуночном заседании и была, по всей видимости, решена участь Ежова. 23 ноября 1938 г. Ежов был вызван на встречу со Сталиным, Молотовым и Ворошиловым, которая проходила в сталинском кабинете с 9 ч. 15 м. вечера до часа ночи 24 ноября[1012].

Итогом этой встречи явилось письмо Ежова, адресованное Политбюро ЦК т. Сталину. В этом письме он подверг самокритике свою работу и просил освободить его от обязанностей наркома внутренних дел. Он, в частности, писал:

 

«Во-первых: Совершенно очевидно, что я не справился с работой такого огромного и ответственного Наркомата, не охватил всей суммы сложнейшей разведывательной работы.

Вина моя в том, что я вовремя не поставил этот вопрос во всей остроте, по-большевистски, перед ЦК ВКП(б).

Во-вторых: Вина моя в том, что, видя ряд крупнейших недостатков в работе, больше того, даже критикуя эти недостатки у себя в Наркомате, я одновременно не ставил этих вопросов перед ЦК ВКП(б). Довольствуясь отдельными успехами, замазывая недостатки, барахтался один, пытаясь выправить дело. Выправлялось туго, — тогда нервничал.

В-третьих: Вина моя в том, что я часто делячески подходил к расстановке кадров. Во многих случаях, политически не доверяя работнику, затягивал вопрос с его арестом, выжидал, пока подберут другого. По этим же деляческим мотивам во многих работниках ошибся, рекомендовал на ответственные посты, и они разоблачены сейчас как шпионы.

В-четвертых: Вина моя в том, что я проявил совершенно недопустимую для чекиста беспечность в деле решительной очистки отдела охраны членов ЦК и Политбюро. В особенности эта беспечность непростительна в деле затяжки ареста заговорщиков по Кремлю (Брюханов и др.).

В-пятых: Вина моя в том, что, сомневаясь в политической честности таких людей, как бывший нач. УНКВД ДВК (Дальневосточного края — Н.К. ) предатель Люшков и последнее время Наркомвнудел Украинской ССР предатель Успенский, не принял достаточных мер чекистской предупредительности и тем самым дал возможность Люшкову скрыться в Японию и Успенскому пока неизвестно куда, и розыски которого продолжаются.

Все это вместе взятое делает совершенно невозможным мою дальнейшую работу в НКВД»[1013].

 

Что можно сказать по поводу этого письма-покаяния? Видимо, Сталин в беседе с Ежовым дал понять, что с ним поступят не как с врагом, а как с человеком, просто допустившим крупные ошибки в своей работе. Поэтому Ежов, можно сказать, с каким-то патологическим пафосом писал о своих ошибках и заверял: «Даю большевистское слово и обязательство перед ЦК ВКП(б) и перед тов. Сталиным учесть все эти уроки в своей дальнейшей работе, учесть свои ошибки, исправиться и на любом участке, где ЦК сочтет необходимым меня использовать, — оправдать доверие ЦК» [1014]. Постановление Политбюро тоже было выдержано в либеральном ключе, что опять-таки вполне укладывалось в тактику постепенного, растянутого во времени, отстранения Ежова, которой придерживался Сталин. Принимая во внимание как мотивы, изложенные в заявлении Ежова, так и его болезненное состояние, не дающее ему возможности руководить одновременно двумя большими наркоматами, ПБ освободило его от обязанностей наркома внутренних дел и сохранило за ним должности секретаря ЦК ВКП(б), председателя комиссии партийного контроля и наркома водного транспорта[1015].

Еще до принятия формального решения об отрешении Ежова от должности по указанию Сталина Берия развернул чистку рядов НКВД от людей, так или иначе связанных с «железным наркомом». В период с сентября по декабрь 1938 года была проведена практически полная замена не только начальников отделов ГУГБ НКВД СССР и их заместителей, но и почти всех руководителей республиканских, краевых и областных управлений НКВД. Только за период с сентября по декабрь 1938 года было арестовано 332 руководящих работника НКВД (140 человек в центральном аппарате и 192 на периферии), среди которых было 18 наркомов внутренних дел союзных и автономных республик[1016]. В это же время Сталиным была дана директива, согласно которой секретари ЦК нацкомпартий, крайкомов и обкомов ВКП(б) активно включились в работу по проверке работников НКВД, а также по приему и освобождению их от службы. Ранее на основе циркуляра ГУГБ НКВД СССР от 27 июля 1936 года прием в органы госбезопасности осуществлялся минуя проверку и утверждение в партийных органах[1017]. 15 ноября 1938 г. за подписью Сталина и председателя Совнаркома Молотова была разослана лаконичная, но весьма важная секретная директива, согласно которой приостанавливалось с 16 ноября 1938 г. впредь до распоряжения рассмотрение всех дел на тройках, в военных трибуналах и в Военной коллегии Верховного Суда СССР, направленных на их рассмотрение в порядке особых приказов или в ином, упрощенном порядке. Прокурорам военных округов, краев, областей, автономных и союзных республик предписывалось проследить за точным и немедленным исполнением данного указания[1018].

Указанные меры явились как бы подготовительными шагами к принятию фундаментального по своему характеру и значению совместного секретного постановления ЦК ВКП(б) и СНК СССР «Об арестах, прокурорском надзоре и ведении следствия» от 17 ноября 1938 г. Этим постановлением Сталин как бы подводил итог «великой чистки» и явственно обозначал принципиально новые контуры своей политики в данной сфере. Если упрощенно определить смысл данного поворота, то это можно было бы сделать с помощью одной фразы — отныне массовых и масштабных чисток больше не будет, хотя репрессии как таковые вовсе не переходят в разряд исторических понятий. Указанное постановление заслуживает того, чтобы на нем остановиться более подробно.

В нем признавалось, что работники НКВД настолько отвыкли от кропотливой, систематической агентурно-осведомительной работы и так вошли во вкус упрощенного порядка производства дел, что до самого последнего времени возбуждают вопросы о предоставлении им так называемых «лимитов» для производства массовых арестов.

Своего рода «открытием Америки» стало признание некоторых элементарных правовых норм и принципов, которые прежде беспардонно игнорировались. В постановлении признавалось, что крупнейшим недостатком работы органов НКВД является глубоко укоренившийся упрощенный порядок расследования, при котором, как правило, следователь ограничивается получением от обвиняемого признания своей вины и совершенно не заботится о подкреплении этого признания необходимыми документальными данными (показания свидетелей, акты экспертизы, вещественные доказательства и проч.). Нередки случаи, когда в протокол допроса вовсе не записываются показания обвиняемого, опровергающие те или другие данные обвинения. Органы Прокуратуры, со своей стороны, не принимают необходимых мер к устранению этих недостатков, сводя, как правило, свое участие в расследовании к простой регистрации и штампованию следственных материалов. Органы Прокуратуры не только не устраняют нарушений революционной законности, но фактически узаконивают эти нарушения.

Таким образом, круг будущих козлов отпущения и виновников нарушений революционной законности был в целом очерчен достаточно определенно. Наконец, нужно было однозначно возложить вину за все это снова на врагов народа: «Такого рода безответственным отношением к следственному произволу и грубым нарушениям установленных законом процессуальных правил нередко умело пользовались пробравшиеся в органы НКВД и Прокуратуры — как в центре, так и на местах, — враги народа. Они сознательно извращали советские законы, совершали подлоги, фальсифицировали следственные документы, привлекая к уголовной ответственности и подвергая аресту по пустяковым основаниям и даже вовсе без всяких оснований, создавали с провокационной целью «дела» против невинных людей, а в то же время принимали все меры к тому, чтобы укрыть и спасти от разгрома своих соучастников по преступной антисоветской деятельности. Такого рода факты имели место как в центральном аппарате НКВД так и на местах.»

Отметив и осудив ряд других грубейших нарушений законности, постановление предписывало:

1. Запретить органам НКВД и Прокуратуры производство каких-либо массовых операций по арестам и выселению.

В соответствии со ст. 127 Конституции СССР аресты производить только по постановлению суда или с санкции прокурора.

2. Ликвидировать судебные тройки, созданные в порядке особых приказов НКВД СССР, а также тройки при областных, краевых и республиканских Управлениях РК милиции. Впредь все дела в точном соответствии с действующими законами о подсудности передавать на рассмотрение судов или Особого Совещания при НКВД СССР. Органы Прокуратуры обязаны тщательно и по существу проверять обоснованность постановлений органов НКВД об арестах, требуя в случае необходимости производства дополнительных следственных действий или представления дополнительных следственных материалов. Кроме того, они обязаны не допускать производства арестов без достаточных оснований — в этом последнем положении как раз и заключалась загвоздка, поскольку вся предшествовавшая практика однозначно показывала, что органы надзора, т. е. прокуратура, не располагали достаточными возможностями (реальными, а не только чисто формальными) для того, чтобы противостоять органам безопасности, когда те фабриковали искусственные дела. Весьма любопытно, что в эту кампанию «по искоренению беспорядка и наведению порядка» активно включился и главный прокурор-прокуратор Вышинский. Его голос тоже органично влился в хор тех, кто гневно осуждал нарушения законности. В письме Сталину и Молотову он заговорил о том, что некоторые сотрудники НКВД во время допросов доходили до изуверства, в частности, применяли пытки, приводившие к смерти подследственных[1019]. Как говорится, куда он смотрел раньше? Но это уже ария из другой оперы.

Совместное постановление заканчивалось ясным и недвусмысленным предостережением: «СНК СССР и ЦК ВКП(б) предупреждают всех работников НКВД и Прокуратуры, что за малейшее нарушение советских законов и директив Партии и Правительства каадый работник НКВД и Прокуратуры, невзирая на лица, будет привлекаться к суровой судебной ответственности» [1020].

Одновременно с освобождением Ежова ЦК ВКП(б) «по единодушному предложению членов ЦК, в том числе и т. Ежова» (так говорилось в шифртелеграмме, от 25 ноября 1938 г, подписанной Сталиным и адресованной первым секретарям ЦК нацкомпартий, крайкомов и обкомов) утвердил Л.П. Берия народным комиссаром внутренних дел СССР[1021]. Новому народному комиссару предстояло принять дела от Ежова, для чего была создана комиссия в составе самого Берии, Андреева и Маленкова. Срок сдачи-приемки был определен в 7 дней. Процесс передачи дел превратился в первый этап накопления материалов по будущему делу бывшего наркома внутренних дел. Что его песенка спета, было ясно, как говорится, и ежу, а не только самому Ежову.

Еще за пару недель до снятия Ежова Сталин направил в адрес бюро горкомов, обкомов, крайкомов и ЦК нацкомпартий директиву об учете и проверке в партийных органах ответственных сотрудников НКВД. В соответствии с директивой практически все ответственные работники центрального аппарата и местных органов НКВД подлежали взятию на учет и заведению на них личных дел, которые должны были храниться в партийных органах. Один из центральных пунктов этой директивы гласил: «провести тщательную проверку всех взятых на учет работников НКВД, путем внимательного изучения всех документов о работниках (личные дела, материалы спецпроверки и т. п.) и личного ознакомления с ними, не дожидаясь при этом представления этих работников начальником НКВД на утверждение обкома, крайкома, ЦК нацкомпартий. В результате этой проверки органы НКВД должны быть очищены от всех враждебных людей, обманным путем проникших в органы НКВД, от лиц, не заслуживающих политического доверия» [1022].

Это был не просто формальный шаг в деле восстановления контроля над органами безопасности. По существу, он ставил известный предел всевластию этих органов и подчинял их в известной степени контролю со стороны соответствующих партийных комитетов на местах. В период разгула ежовщины (да и во многих случаях и раньше) партийные инстанции лишь штамповали решения работников НКВД и не располагали серьезными рычагами для сколько-нибудь серьезного надзора за их деятельностью. Сталин отдавал отчет в том, что такой контроль необходим не только наверху, но и на уровне местных партийных органов. В противном случае обозначившаяся тенденция, когда органы НКВД действовали абсолютно бесконтрольно, могла привести к тому, что партия перестанет играть ту роль, которая ей предназначалась. А как раз именно в партии, а отнюдь не в органах безопасности, вождь видел главный и наиболее эффективный инструмент осуществления своей политической линии. Сложившийся ко второй половине 30-х годов явный и чреватый непредсказуемыми последствиями перекос в сторону всевластия органов безопасности мог поставить под угрозу реализацию всей политической стратегии вождя. Поэтому финал ежовщины следует рассматривать не только и не столько в контексте замены одних фигур другими, а в более широком историческом плане — как устранение явно тревожного симптома наметившейся утраты партией ее руководящей роли.

Конечно, могут возразить — о какой руководящей роли в то время могла идти речь, если по существу все важные вопросы решались Сталиным. Все это, разумеется, так, но любые планы Сталина, как и вся его политическая стратегия, могли быть реализованы только через посредство деятельности партийных организаций. Он безусловно понял, что умаление роли партийных организаций при одновременном увеличении веса и значения репрессивных инструментов реализации его политического курса в конечном счете было равносильно подрыву базиса его собственной власти.

Новый нарком внутренних дел, видимо, по инициативе Сталина, вышел с предложением о запрете вербовки ответственных работников. В противном случае дело могло бы дойти до того, что НКВД стал бы вербовать секретных сотрудников чуть ли не в аппарате самого Сталина. Такое предположение, конечно, является сильным преувеличением, но тенденции в деле вербовки были таковы, что они стали реальной угрозой даже для членов высшего партийного и государственного руководства. Вот почему Сталин одобрил следующие предложения Берии:

1. Прекратить вербовки из числа ответственных руководящих работников партийных, советских, хозяйственных, профессиональных и общественных организаций.

2. Прекратить вербовки каких бы то ни было (вписано от руки Сталиным — Н.К. ) работников, обслуживающих аппараты ЦК нацкомпартий, краевых, областных, городских и районных комитетов партии.

3. Немедленно прервать связь со всеми ранее завербованными работниками перечисленных в пунктах 1 и 2-м категорий, о чем сообщить каждому завербованному агенту или осведомителю путем вызова его и отобрания соответствующей подписки.

4. Личные и рабочие дела агентов и осведомителей указанных выше категорий уничтожить в присутствии представителя райкома, горкома, обкома, крайкома или ЦК нацкомпартий, о чем составить соответствующий акт[1023].

Нет необходимости перечислять ряд других мер, предпринятых Сталиным или по его указанию, нацеленных на ликвидацию явной опасности, которая исходила из обстановки всевластия органов внутренних дел. Разумеется, он сохранял в своих руках контроль над этими органами, однако никто на все 100 процентов не мог поручиться, что при своем логическом развитии такая обстановка не могла создать проблемы и для самого вождя. Но главное заключалось в другом — широкомасштабные репрессии, одним из следствий которых и явилось непомерное возрастание роли органов безопасности, уже выполнили свою роль. Их дальнейшее продолжение было не просто излишним, но и опасным для всей политической линии вождя. Будучи человеком практического склада ума и приверженцем реалистической политики, Сталин осознал, что репрессии не могут играть созидательную роль в общественном процессе, что их масштабы и временные рамки строго ограничены объективными условиями, в которых протекала жизнь страны.

Наказание, на которое он обрек своего недавнего верного подручного Ежова, должно было символизировать решимость вождя вывести страну из пучины страха, витавшего над многими партийными и государственными функционерами. Правда, для реализации этой цели были использованы старые примитивные, чисто ежовские, методы. Видимо, привычка следовать отработанному шаблону была так велика, что от нее не так-то просто было избавиться.

Существует версия, согласно которой Ежов в конце января 1939 года добился через секретаря вождя Поскребышева приема у Сталина. Якобы во время этой встречи он потребовал созыва заседания Политбюро, чтобы оправдаться и обвинить Маленкова в том, что тот потворствует замаскированным врагам народа[1024]. Однако имеющиеся документальные материалы опровергают эту версию. Как явствует из журнала записи лиц, посещавших кабинет Сталина, (а этот учет велся весьма скрупулезно и сомневаться в его достоверности нет никаких оснований), последний раз Ежов переступил порог кабинета вождя 23 ноября 1938 г. С тех пор его нога не ступала здесь. Он был арестован в апреле 1939 года и после довольно длительного следствия ему был предъявлен целый букет обвинений, в которых наряду с действительными преступлениями (репрессии в отношении невинных людей — кстати, на этом пункте обвинений акцент не делался) ему было вменено в вину, что он готовил государственный переворот. Якобы Ежов и его сообщники Фриновский, Евдокимов и Дагин практически подготовили на 7 ноября 1938 года путч, который, по замыслу его вдохновителей, должен был выразиться в совершении террористических акций против руководителей партии и правительства во время демонстрации на Красной площади в Москве.

Через внедренных заговорщиками в аппарат Наркомвнудела и дипломатические посты за границей Ежов и его сообщники стремились обострить отношения СССР с окружающими странами в надежде вызвать военный конфликт, в частности, через группу заговорщиков — работников полпредства в Китае — Ежов проводил вражескую работу в том направлении, чтобы ускорить разгром китайских национальных сил, обеспечить захват Китая японскими империалистами и тем самым подготовить нападение Японии на советский Дальний Восток. Действуя в антисоветских и корыстных целях, Ежов организовал ряд убийств неугодных ему людей, а также имел половое сношение с мужчинами (мужеложство)[1025].

Смехотворность такого рода главных обвинений сейчас вызывает лишь усмешку по поводу избытка (или, вернее, отсутствия) фантазии у тех, кто готовил его дело для передачи в Военную коллегию Верховного суда. Суд был скорый, но в данном случае справедливый, хотя обвиняемых и приговорили по пунктам, о которых я упоминал выше. Но то, что Ежов и его соратники заслуживали самого сурового приговора, не подлежит сомнению.

Любопытны некоторые моменты из последнего слова подсудимого. Они заслуживают того, чтобы их процитировать. Ежов говорил: «Я долго думал, как пойду на суд, как буду вести себя на суде, и пришел к убеждению, что единственная возможность и зацепка за жизнь — это рассказать все правдиво и по-честному. Вчера еще в беседе со мной Берия сказал: «Не думай, что тебя обязательно расстреляют. Если ты сознаешься и расскажешь все по-честному, тебе жизнь будет сохранена».

После этого разговора с Берия я решил: лучше смерть, но уйти из жизни честным и рассказать перед судом действительную правду. На предварительном следствии я говорил, что я не шпион, я не террорист, но мне не верили и применили ко мне сильнейшие избиения. Я в течение 25 лет своей партийной жизни честно боролся с врагами и уничтожал врагов. У меня есть и такие преступления, за которые меня можно и расстрелять, и я о них скажу после, но тех преступлений, которые мне вменены обвинительным заключением по моему делу, я не совершал и в них не повинен…» [1026]

Как я уже писал выше, будущая участь Ежова была ясна даже ежу. Но когда речь идет о жизни и смерти, то человеческая логика перестает действовать, и Ежов тоже питал какие-то, пусть крошечные, но все-таки надежды, что ему могут сохранить жизнь. В своем последнем слове он заявил: «Я понимаю и по-честному заявляю, что единственный способ сохранить свою жизнь — это признать себя виновным в предъявленных обвинениях, раскаяться перед партией и просить ее сохранить мне жизнь. Партия, может быть, учтя мои заслуги, сохранит мне жизнь. Но партии никогда не нужна была ложь, и я снова заявляю вам, что польским шпионом я не был и в этом не хочу признавать себя виновным, ибо это мое признание принесло бы подарок польским панам, как равно и мое признание в шпионской деятельности в пользу Англии и Японии и принесло бы подарок английским лордам и японским самураям. Таких подарков этим господам я преподносить не хочу.

Когда на предварительном следствии я писал якобы о своей террористической деятельности, у меня сердце обливалось кровью. Я утверждаю, что я не был террористом. Кроме того, если бы я хотел произвести террористический акт над кем-либо из членов правительства, я для этой цели никого бы не вербовал, а, используя технику, совершил бы в любой момент это гнусное дело…

Судьба моя очевидна. Жизнь мне, конечно, не сохранят, так как я и сам способствовал этому на предварительном следствии. Прошу об одном, расстреляйте меня спокойно, без мучений» . Закончил свое последнее слово «железный» нарком, как это и не звучит парадоксально, следующим заверением: «Передайте Сталину, что умирать я буду с его именем на устах» [1027].

То ли он еще на что-то надеялся, то ли отдавал дань общепринятому у жертв репрессий чудовищному ритуалу. О его расстреле ничего не сообщалось. Финал самого Ежова был достоин финала короткого, но оставившего глубочайший след в сознании советского народа и в нашей истории вообще, мрачного периода под именем ежовщина.

Подойдя к концу освещения периода репрессий, не могу не сделать одного вывода, логически вытекающего из всего, что было написано выше. Это был мрачный период и его объяснить не менее трудно, чем понять. Некоторые ссылаются на то, что время было такое, видя в этом своего рода и объяснение, и даже частично оправдание всего совершенного. Думаю, что само по себе время никогда не может оправдать столь масштабные и жестокие репрессии. При всем желании их нельзя оправдать и действием неких исторических закономерностей. Неубедительны и доводы тех, кто находит в истории других стран нечто подобное, полагая, будто исторические аналогии способны быть и историческими индульгенциями. То, что было, нельзя вычеркнуть из летописи истории. Она фиксирует все — и хорошее и плохое. Важно, однако, чтобы одно не заслоняло другое, поскольку при таком подходе утрачивается истина и панорама исторических событий предстает в искаженном свете.

 

 

Глава 15


Дата добавления: 2018-09-20; просмотров: 375; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!