Примеры избегания объективного неудовольствия и объективной опасности (предварительные стадии защиты)



 

Отрицание в фантазии

Все способы защиты, открытые анализом, служат единственной цели — помочь эго в его борьбе с инстинктивной жизнью. Они мотивированы тремя основными типами тревоги, которой подвержено эго,— инстинктивной тревогой, объективной тревогой и тревогой сознания. Кроме того, простой борьбы конфликтующих импульсов уже достаточно для того, чтобы запустить защитные механизмы.

Психоаналитическое исследование проблем защиты развивалось следующим образом: начавшись с конфликтов между ид и образованиями эго (как это показано в истерии, неврозах навязчивости и т. д.), оно перешло затем к борьбе между эго и суперэго (в меланхолии), после чего обратилось к изучению конфликтов между эго и внешним миром (например, в детской фобии животных, обсуждающейся в «Торможении, симптоме и страхе»). Во всех этих конфликтах эго индивида стремится отвергнуть часть своего собственного ид. Таким образом, инстанция, воздвигающая защиту, и вторгающаяся сила, которая отвергается, всегда остаются теми же самыми; изменяются лишь мотивы, побуждающие эго предпринимать защитные меры. В конечном счете все эти меры направлены на то, чтобы обеспечить безопасность эго и уберечь его от переживания неудовольствия.

Однако эго защищается не только от неудовольствия, исходящего изнутри. В том же самом раннем периоде, когда эго знакомится с опасными внутренними инстинктивными стимулами, оно также переживает неудовольствие, источник, которого находится во внешнем мире. Эго находится в тесном контакте с этим миром, дающим ему объекты любви и те впечатления, которые фиксирует его восприятие и ассимилирует его интеллект. Чем больше значимость внешнего мира как источника удовольствия и интереса, тем выше и возможность пережить исходящее от него неудовольствие. Эго маленького ребенка все еще живет в соответствии с принципом удовольствия; оно еще не скоро научится выносить неудовольствие. В это время индивид еще слишком слаб для того, чтобы активно противостоять внешнему миру, защищаться от него при помощи физической силы или изменять его в соответствии со своей собственной волей; как правило, ребенок еще слишком слаб физически для того, чтобы убежать, а его понимание еще так ограничено, что не может увидеть неизбежное в свете разума и подчиниться ему. В этот период незрелости и зависимости эго помимо того, что оно предпринимает усилия по овладению инстинктивными стимулами, стремится всеми способами защитить себя от объективного неудовольствия и грозящих ему опасностей.

Поскольку теория психоанализа основана на изучении неврозов, естественно, что аналитические наблюдения были сначала сосредоточены на внутренней борьбе между инстинктами и эго, следствием которой являются невротические симптомы. Усилия детского эго избежать неудовольствия, непосредственно сопротивляясь внешним впечатлениям, принадлежат к области нормальной психологии. Их последствия могут быть важными для формирования эго и характера, но они не патогенны. Когда эта конкретная функция упоминается в клинических аналитических работах, она никогда не рассматривается как основной предмет исследования, а, скорее, как побочный продукт наблюдения.

Вернемся к фобии животных Маленького Ганса. Это клинический пример одновременных защитных процессов, направленных соответственно вовнутрь и наружу. Мы говорили, что в основе невроза маленького мальчика лежат импульсы, связанные с эдиповым комплексом[8]. Он любит свою мать и из ревности принимает агрессивную установку по отношению к отцу, которая вторично вступает в конфликт с его нежной привязанностью к нему. Эти инстинктивные импульсы возбуждают его страх кастрации, который он переживает как объективную тревогу, и тогда запускаются различные защитные механизмы против инстинктов. Его невроз использует методы замещения (отца на вызывающее страх животное) и обращения его собственной угрозы своему отцу, то есть превращение ее в тревогу, чтобы не испытывать самому угрозы со стороны отца. Наконец искажение истинной картины довершается регрессией на оральный уровень (мысль о том, что его покусают). Эти механизмы прекрасно выполняют свою цель отвержения инстинктивных импульсов; запретная любовь к своей матери и опасная агрессивность по отношению к своему отцу исчезли из сознания. Его страх кастрации, связанный с отцом, превратился в симптом страха перед лошадьми, но в соответствии с механизмом фобии Маленький Ганс избегает приступов страха при помощи невротического торможения — он отказывается выходить из дома.

В анализе Маленького Ганса эти защитные механизмы должны были быть обращены. Его инстинктивные импульсы были освобождены от искажений, и его страх был отделен от мысли о лошадях и прослежен до реального объекта — его отца, после чего он был обсужден, ослаблен, и было показано, что он не имеет объективного основания. После этого нежная привязанность мальчика к своей матери смогла ожить и отразиться в сознательном поведении, поскольку теперь, когда страх кастрации исчез, его чувство по отношению к ней больше не было опасным. После того как его страх был рассеян, исчезла необходимость регрессии, к которой этот страх его привел, и он смог вновь достичь фаллического уровня развития либидо. Невроз ребенка был исцелен.

На этом закончим разговор о превратностях защитных процессов, направленных против инстинктов.

Но даже и после того, как аналитическая интерпретация позволила инстинктивной жизни Маленького Ганса обрести ее нормальный ход, его психические процессы некоторое время все еще оставались нарушенными. Он постоянно сталкивался с двумя объективными фактами, с которыми никак не мог примириться. Его собственное тело (в особенности пенис) было меньшим, чем у его отца, и отец для него выступал как противник, над которым он не надеялся одержать верх. Таким образом, оставалась объективная причина для зависти и ревности. Кроме того, эти аффекты распространялись также на его мать и маленькую сестру: он завидовал им, потому что, когда мать удовлетворяла физические потребности ребенка, обе они испытывали удовольствие, тогда как он оставался в роли простого наблюдателя. Вряд ли можно ожидать от пятилетнего ребенка уровня осознания и рассудительности, достаточного для того, чтобы избавиться от этих объективных фрустраций, утешив себя обещаниями удовлетворения в некотором отдаленном будущем, или чтобы принять это неудовольствие, как он принял факты своей детской инстинктивной жизни после того, как он осознанно признал их.

Из детального описания истории Маленького Ганса, приведенного в «Анализе фобии пятилетнего мальчика» (S. Freud, 1909), мы узнаем, что в действительности финал этих объективных фрустраций был совершенно иным. В конце анализа Ганс связал воедино две мечты: фантазию о том, чтобы иметь много детей, за которыми бы он ухаживал и купал в ванной, и фантазию о слесаре, который клещами откусывает у Ганса ягодицы и пенис с тем, чтобы дать ему большие и лучшие. Аналитику (который был отцом Ганса) нетрудно опознать в этих фантазиях выполнение двух желаний, которые никогда не были реализованы в действительности. У Ганса теперь есть — по крайней мере в воображении — такой же половой член, как у отца, и дети, с которыми он может делать то же, что его мать делает с его маленькой сестрой.

Еще даже до того, как он породил эти фантазии, Маленький Ганс расстался со своей агорафобией, и теперь, с этим новым психическим достижением, он наконец обрел душевное равновесие. Фантазии помогли ему примириться с реальностью, точно так же как невроз помог ему прийти к согласию со своими инстинктивными импульсами. Отметим, что сознательное понимание неизбежного не играло здесь никакой роли. Ганс отрицал реальность посредством своей фантазии; он трансформировал ее в соответствии со своими собственными целями и выполнением своих собственных желаний; тогда, и только тогда, он смог принять ее.

Изучение защитных процессов в ходе анализа Маленького Ганса показывает, что судьба его невроза была определена начиная с того момента, когда он сместил свою агрессивность и тревогу с отца на лошадей. Однако это впечатление обманчиво. Такая замена человеческого объекта животным сама по себе не является невротическим процессом; она часто случается в нормальном развитии детей, и ее последствия у разных детей существенно различаются.

Например, семилетний мальчик, которого я анализировала, развлекался следующей фантазией. У него был ручной лев, который всех пугал и никого, кроме него, не любил. Он приходил по его зову и следовал за ним как собачонка, куда бы он ни шел. Мальчик присматривал за львом, кормил его и ухаживал за ним, а вечером устраивал ему постель у себя в комнате. Как это обычно бывает с мечтами, повторяющимися изо дня в день, главная фантазия стала основой многочисленных приятных эпизодов. Например, была особая мечта, в которой он приходил на маскарад и говорил всем, что лев, которого он привел с собой, — это всего лишь его переодетый друг. Это было неправдой, поскольку «переодетый друг» был в действительности его львом. Мальчик наслаждался, представляя, как бы все перепугались, если бы узнали его секрет. В то же время он чувствовал, что реальных оснований для страха окружающих нет, поскольку, пока он держал льва под своим контролем, тот был безвредным.

Из анализа маленького мальчика легко можно было увидеть, что лев замещал отца, которого он, подобно Маленькому Гансу, ненавидел и боялся как реального соперника по отношению к своей матери. У обоих детей агрессивность трансформировалась в тревогу и аффект был перенесен с отца на животное. Но последующие способы обращения с этими аффектами были у них различны. Ганс использовал свой страх перед лошадьми как основу невроза, то есть он заставил себя отказаться от своих инстинктивных желаний, интернализовал весь конфликт и в соответствии с механизмом фобии избегал провоцирующих ситуаций. Мой пациент устроил дело более удобным для себя образом. Подобно Гансу в фантазии о слесаре, он просто отрицал болезненный факт и в своей фантазии о льве обращал его в его приятную противоположность. Он называл животное, на которое смещен страх, своим другом, и сила льва, вместо того чтобы быть источником страха, теперь находилась в распоряжении мальчика. Единственным указанием на то, что в прошлом лев был объектом тревоги, являлась тревога других людей, как это описано в воображаемых эпизодах[9].

А вот другая фантазия на тему животных, принадлежащая десятилетнему пациенту. В определенный период жизни этого мальчика животные играли исключительно важную роль; он проводил часы в мечтах, в которых фигурировали животные, и даже записывал некоторые из воображаемых эпизодов. В своей фантазии он имел огромный цирк и тоже был укротителем льва. Самых свирепых животных, которые на воле были смертельными врагами, он обучал жить вместе. Мой маленький пациент укрощал их, то есть он сначала обучал их не нападать друг на друга, а затем не нападать на людей. Укрощая животных, он никогда не пользовался хлыстом, а выходил к ним безоружным.

Все эпизоды, в которых фигурируют животные, концентрируются в следующей истории. Однажды во время представления, в котором они все участвовали, сидевший среди публики разбойник внезапно направил на мальчика пистолет. Все звери немедленно ринулись на его защиту и вырвали разбойника из толпы, не нанеся вреда никому другому. Дальнейший ход фантазии относился к тому, как звери — из преданности своему хозяину — наказали разбойника. Они держали его в плену, погребали его и с триумфом воздвигали над ним огромную башню из своих собственных тел. Затем они уводили его в свое логово, где он должен был провести три года. Перед тем как в конце концов отпустить его, много слонов, выстроившись в ряд, били его своими хоботами, а стоявший последним грозил ему поднятым пальцем (!) и предупреждал его, чтобы он никогда больше так не делал. Разбойник обещал это.

«Он никогда больше так не сделает, пока мои звери со мной». После описания всего того, что звери сделали разбойнику, следовало любопытное завершение этой фантазии, содержащее уверение в том, что, пока он был их пленником, они кормили его очень хорошо, так что он даже не ослаб.

У моего семилетнего пациента фантазия о льве была явным указанием на отработку амбивалентной установки по отношению к отцу. Фантазия о цирке идет в этом отношении значительно дальше. При помощи того же самого процесса обращения внушающий страх реальный отец превращен в защищающих зверей из фантазии, но опасный отцовский объект вновь возникает в образе разбойника. В истории со львом было неясно, от кого в действительности замещающий отца лев защищает ребенка; обладание львом в основном возвышало мальчика в глазах других людей. Но в фантазии о цирке ясно, что сила отца, воплощенная в диких зверях, служила защитой от самого отца. Подчеркивание того, что раньше звери были дикими, означает, что в прошлом они были объектами тревоги. Их сила и ловкость, их хоботы и поднятый палец очевидно связаны с отцом. Ребенок уделяет этим признакам большое внимание: в своей фантазии он изымает их у отца, которому он завидует, и, присвоив их себе, становится лучше его. Таким образом, их роли обращаются. Отец предупрежден, «чтобы он больше так не делал», и вынужден просить прощение. Замечательно то, что обещание безопасности для мальчика, которое звери в конце концов вырвали у отца, зависит от того, что мальчик по-прежнему будет ими владеть. В «постскриптуме» относительно питания разбойника возобладал другой аспект амбивалентного отношения к отцу. Совершенно очевидно, что мечтатель чувствует необходимость успокоить себя относительно того, что, несмотря на все агрессивные действия, за жизнь его отца можно не беспокоиться.

Темы, появляющиеся в мечтах этих двух мальчиков, вовсе не являются их исключительной особенностью: они обычны для сказок и других детских историй[10]. В связи с этим мне вспоминается история об охотнике и зверях, встречающаяся в фольклоре и сказках. Охотник был несправедливо обижен злым королем и изгнан из своего дома в лесу. Когда ему наступило время покинуть дом, он с грустью и тоской в сердце шел последний раз по лесу. Он встречал поочередно льва, тигра, пантеру, медведя и т. д. Каждый раз он целился в зверя из ружья, и каждый раз, к его удивлению, зверь начинал говорить и просил сохранить ему жизнь: «Охотник, пощади, не убивай, я двух детенышей тебе отдам!»[11] 

Охотник соглашался на выкуп и продолжал свой путь вместе с отданными ему детенышами. В конце концов он собрал огромное количество молодых хищников и, поняв, что у него теперь есть грозное войско, которое будет сражаться за него, направился с ними в столицу и пошел к королевскому замку. Перепуганный король исправил совершенную по отношению к охотнику несправедливость и, кроме того, движимый страхом, отдал ему половину королевства и выдал за него замуж свою дочь.

Очевидно, что сказочный охотник воплощает сына, находящегося в конфликте со своим отцом. Борьба между ними разрешается своеобразным, окольным путем. Охотник удерживается от того, чтобы отомстить взрослому хищному животному, которое представляет собой первое замещение отца. В качестве вознаграждения он получает детенышей, в которых воплощена сила этих животных. При помощи этой вновь обретенной силы он побеждает своего отца и принуждает его дать ему жену. Реальная ситуация обращена еще раз: сильный сын сталкивается со своим отцом, который, испугавшись этой демонстрации силы, подчиняется ему и выполняет все его желания. Приемы, используемые в сказке, совершенно те же самые, что и в фантазии моего пациента о цирке.

Помимо историй о животных мы находим в детских сказках другое соответствие фантазиям моего маленького пациента о льве. Во многих книжках для детей, — пожалуй, наиболее яркими примерами являются истории из «Маленького лорда Фаунтлероя»[12] и «Маленького полковника» [13] — есть маленький мальчик или девочка, которым, в противоположность всем ожиданиям, удается «приручить» несдержанного взрослого человека, который могуществен или богат и которого все боятся. Только ребенок может тронуть его сердце и завоевать его любовь, хотя всех остальных он ненавидит. Наконец, старик, которого никто не может контролировать и который не может контролировать сам себя, подчиняется влиянию и контролю маленького ребенка и даже начинает делать добро другим людям.

Эти сказки, как и фантазии о животных, доставляют удовольствие за счет полного обращения реальной ситуации. Ребенок выступает как человек, который не только владеет сильной отцовской фигурой (лев) и контролирует ее, так что он превосходит всех вокруг; он также и воспитатель, который постепенно преображает зло в добро. Мои читатели вспомнят, что лев в первой фантазии был обучен не нападать на людей и что звери владельца цирка должны были прежде всего научиться контролировать свои агрессивные импульсы, направленные друг на друга и на людей. В этих детских историях страх, связанный с отцом, смещается точно так же, как и в фантазиях с животными. Он выдает себя в страхе других людей, которых ребенок успокаивает, но этот замещающий страх является дополнительным источником удовольствия.

В двух фантазиях Маленького Ганса и в фантазиях о животных других моих пациентов способ, при помощи которого можно избежать объективного неудовольствия и объективной тревоги, очень прост. Эго ребенка отказывается осознавать некоторую неприятную реальность. Прежде всего он поворачивается к ней спиной, отрицает ее и в воображении обращает нежелательные факты. Так «злой» отец становится в фантазии защищающим животным, в то время как беспомощный ребенок становится обладателем могущественных замещений отца. Если трансформация успешна и благодаря фантазии ребенок становится нечувствительным к данной реальности, эго спасено от тревоги и у него нет необходимости прибегать к защитным мерам против инстинктивных импульсов и к формированию невроза.

Этот механизм относится к нормальной фазе в развитии детского эго, но когда он возникает в последующей жизни, то указывает на развитую стадию психического заболевания. В некоторых острых спутанных психотических состояниях эго пациента ведет себя по отношению к реальности именно таким образом. Под влиянием шока, такого, как внезапная утрата объекта любви, оно отрицает факты и заменяет невыносимую реальность некоторой приятной иллюзией.

Когда мы сопоставляем детские фантазии с психотическими иллюзиями, то начинаем видеть, почему человеческое эго не может более экстенсивно использовать этот механизм — одновременно столь простой и столь эффективный — отрицания существования объективных источников тревоги и неудовольствия. Способность эго отрицать реальность совершенно несовместима с другой его функцией, высоко им ценимой, — его способностью опознавать объекты и критически проверять их реальность. В раннем детстве эта несовместимость еще не оказывает возмущающего влияния. У Маленького Ганса, владельца льва и хозяина цирка, функция проверки реальности была совершенно не нарушена. Конечно же, они не верили действительно в существование своих зверей или в свое превосходство над отцами. Интеллектуально они были полностью способны отличить фантазию от факта. Но в сфере аффекта они аннулировали объективно болезненные факты и осуществили гипер-катексис фантазии, в котором эти факты были изменены, так что удовольствие, получаемое от воображения, возобладало над объективным неудовольствием.

Трудно сказать, в какой момент эго утрачивает способность преодолевать значительные количества объективного неудовольствия при помощи фантазии. Мы знаем, что даже во взрослой жизни мечты все еще могут играть свою роль, иногда расширяя границы слишком узкой реальности, а иногда полностью обращая реальную ситуацию. Но во взрослой жизни мечта — всегда игра, род побочного продукта лишь с небольшим либидозным катексисом. Она позволяет, самое большее, овладеть некоторой частью дискомфорта или достичь иллюзорного облегчения от какого-либо незначительного неудовольствия. По-видимому, исходная значимость мечты как способа защиты от объективной тревоги утрачивается с окончанием раннего периода детства. Во всяком случае мы полагаем, что способность к проверке реальности объективно подкрепляется, так что она может закрепиться даже в сфере аффекта; мы знаем также, что в дальнейшей жизни потребность эго в синтезе делает возможным сосуществование противоположностей; возможно также, что привязанность зрелого эго к реальности вообще сильнее, чем у детского эго, так что по самой природе вещей фантазия перестает столь высоко цениться, как в ранние годы. В любом случае ясно, что во взрослой жизни удовлетворение инстинктивного импульса через фантазию уже не безвредно. По мере роста катексиса фантазия и реальность становятся несовместимыми: должно быть либо одно, либо другое. Мы знаем также, что проникновение импульса ид в эго и его удовлетворение там посредством галлюцинации представляют собой для взрослого психотическое расстройство. Эго, которое пытается уберечься от тревоги, избавиться от инстинктов и избежать невроза, отрицая реальность, перегружает этот механизм. Если это происходит во время латентного периода, то разовьется какая-либо аномальная черта характера, как в случае с двумя мальчиками, истории которых я приводила. Если это происходит во взрослой жизни, отношения эго к реальности будут глубоко поколеблены[14].

Мы еще не знаем точно, что происходит во взрослом эго, когда оно выбирает иллюзорное удовлетворение и отказывается от функции проверки реальности. Ид освобождает себя от внешнего мира и полностью перестает регистрировать внешние стимулы. В инстинктивной жизни такая нечувствительность к внутренним стимулам может быть достигнута единственным путем — посредством вытеснения.

 

Отрицание в слове и действии

 

В течение нескольких лет детское эго может избавляться от нежелательных фактов, отрицая их и сохраняя при этом ненарушенной способность к проверке реальности. Ребенок полностью использует эту возможность, не замыкаясь при этом в сфере идей и фантазии, поскольку он не только мыслит, но и действует. Он использует самые разные внешние объекты, драматизируя свое обращение реальной ситуации. Отрицание реальности, без сомнения, также является одним из многих мотивов, лежащих в основе детской игры в целом и исполнения роли в частности.

Я вспоминаю маленькую книжечку стихов английского писателя, в которой великолепно описано сосуществование фантазии и факта в жизни маленького ребенка. Это книга «Когда мы были маленькими» А.А. Милна. В детской ее трехлетнего героя есть четыре стула. Когда он сидит на первом из них, он — путешественник, плывущий ночью по Амазонке. На втором он — лев, пугающий рычанием свою няню. На третьем он — капитан, ведущий свой корабль через море. Но на четвертом, на высоком детском стульчике, он пытается притвориться самим собой, то есть маленьким мальчиком. Нетрудно увидеть замысел автора: элементы, из которых создается приятный мир фантазии, готовыми идут ребенку в руки, но его задача и его достижение заключаются в том, чтобы признать и усвоить факты реальности.

Интересна готовность взрослых использовать тот же самый механизм в своем взаимодействии с детьми. Большая часть удовольствия, которое они доставляют ребенку, основана на таком же отрицании реальности. Сплошь и рядом даже маленькому ребенку говорят о том, «какой он большой мальчик», и вопреки очевидным фактам утверждают, что он так же силен, «как папа», так же умен, «как мама», храбр, «как солдат», или крепок, как его «старший брат». Более естественным является использование взрослыми такого обращения фактов, когда они хотят успокоить ребенка. Взрослые уверяют его, когда он ушибся, что «теперь уже лучше», или что еда, которую он ненавидит, «совсем не плохая», или, когда он огорчен чьим-то уходом, мы говорим ему, что он или она «скоро придет». Некоторые дети усваивают эти утешающие формулы и используют стереотипные фразы для описания того, что болезненно для них. Например, маленькая девочка двух лет имеет привычку, когда бы ее мать ни вышла из комнаты, сообщать об этом факте механическим бормотанием: «Мама скоро придет». Другой ребенок привык возвещать жалобным голосом всякий раз, когда он должен был принять невкусное лекарство, «любит его, любит его» — часть фразы, при помощи которой няня пыталась заставить его поверить, что капли вкусные.

Многие подарки, приносимые ребенку взрослыми гостями, способствуют той же иллюзии. Маленькая сумочка или крошечный зонтик должны помочь маленькой девочке изобразить «взрослую леди»; тросточка, различное игрушечное оружие позволяют маленькому мальчику подражать мужчине. Даже куклы, помимо того, что они используются во всяких других играх, создают иллюзию материнства, а железные дороги, машинки и кубики не только служат для выполнения различных желаний и обеспечивают возможность сублимации, но и создают в умах детей приятную фантазию о том, что они могут контролировать мир. Здесь мы переходим от собственно процессов защиты и избегания к процессам обусловливания детской игры — предмету, который исчерпывающе обсуждался с различных точек зрения академической психологией.

Все это дает новое основание для разрешения многолетнего конфликта между различными методами воспитания детей (Фребель против Монтессори). Реальная проблема заключается в том, в какой мере задачей воспитания должно быть поощрение детей даже младшего возраста к тому, чтобы они направили все свои усилия на ассимиляцию реальности, и в какой мере допустимо поощрять их отгораживаться от реальности и создавать мир фантазии.

Позволяя детям уходить в фантазии, при помощи которых они преобразуют болезненную реальность в ее противоположность, взрослые делают это при определенных строгих условиях. Предполагается, что дети будут удерживать действие своей фантазии в строго определенных границах. Ребенок, который только что был конем или слоном, расхаживал на четвереньках и ржал или трубил, должен быть готов по первому зову занять свое место за столом и быть спокойным и послушным. Укротитель львов должен быть готов подчиниться своей няне, а путешественник или пират должен послушно идти в постель, когда самые интересные вещи в мире взрослых только начинаются. Снисходительное отношение взрослого к механизму отрицания у ребенка исчезает в тот момент, когда ребенок перестает осуществлять переход от фантазии к реальности с готовностью, без всякой задержки или заминки, или когда он пытается подчинить свое реальное поведение фантазиям, — точнее говоря, в тот момент, когда фантазия ребенка перестает быть игрой и становится автоматизмом или навязчивостью.

Одна маленькая девочка, которую я имела возможность наблюдать, не могла примириться с фактом различия между полами. У нее были старший и младший братья, и сравнение себя с ними было для нее постоянным источником острого неудовольствия, побуждавшего девочку как-то защититься от него или «проработать» его. В то же самое время эксгибиционизм играл существенную роль в развитии ее инстинктивной жизни, и ее зависть к пенису и желание иметь его приобрели форму желания иметь что-то, что она могла бы показывать, как и ее братья. Из того, что происходит в таких случаях с другими детьми, мы знаем, что существуют различные способы, при помощи которых она могла бы удовлетворить это желание. Например, желание показывать что-нибудь могло быть перенесено с гениталий на ее остальное прелестное тело. Или она могла развить у себя интерес к красивой одежде и стать «хвастливой». Или она могла заняться физическими упражнениями и гимнастикой для замещения акробатики гениталий ее братьев. Она же выбрала кратчайший путь. Она отвергла тот факт, что у нее нет пениса, и тем самым избавила себя от необходимости находить замещение; с этого времени она стала страдать навязчивым стремлением демонстрировать несуществующий орган. В физической сфере эта навязчивость выражалась в том, что она поднимала юбку и демонстрировала себя. Смыслом этого было: «Посмотрите, какая у меня есть отличная штука!» В повседневной жизни она при каждой возможности звала других, чтобы они пришли и посмотрели на что-то, чего там вообще не было[15]: «Иди посмотри, сколько яиц снесли куры!», «Послушайте, вон машина с дядей!» На самом деле не было ни яиц, ни машины, которую все нетерпеливо ждали. Вначале ее родные встречали эти шутки смехом и аплодисментами, но внезапное и повторяющееся разочарование в конце концов стало приводить ее братьев и сестер к потокам слез. Можно сказать, что ее поведение в это время находилось на грани между игрой и навязчивостью.

Еще более явно этот же самый процесс виден у семилетнего укротителя львов из предыдущей главы. Как показал анализ, его фантазии представляют собой не компенсацию остатков неудовольствия и тревоги, а попытку целиком овладеть, острым страхом кастрации. У него сформировалась привычка отрицания, вплоть до того, что он больше не мог удерживаться на уровне своего желания трансформировать объекты тревоги в дружественные существа, которые бы защищали его или повиновались ему. Он удвоил свои усилия; тенденция преуменьшать все, что пугает его, возросла. Все, что возбуждало тревогу, становилось для него объектом осмеяния, а поскольку все вокруг него было источником тревоги, весь мир приобрел черты абсурдности. Его реакцией на постоянное давление страха кастрации было не менее постоянное высмеивание. Вначале это производило шутливое впечатление, но навязчивый характер этого проявлялся в том, что мальчик был свободен от тревоги лишь тогда, когда шутил, а когда он пытался подойти к внешнему миру более серьезно, то расплачивался за это приступами тревоги.

Как правило, мы не видим ничего ненормального в маленьком мальчике, который хочет быть взрослым мужчиной и играет «в папу», позаимствовав для этого отцовскую шляпу и тросточку. Во всяком случае, это очень знакомая фигура. Мне рассказали, что это было излюбленной игрой одного из моих маленьких пациентов, который, когда я познакомилась с ним, впадал в исключительно плохое настроение, когда он видел необычно высокого или сильного мужчину. У него была привычка надевать отцовскую шляпу и разгуливать в ней. Пока никто не мешал ему, он был спокоен и счастлив. Точно так же во время летних каникул он, изображая взрослого, расхаживал с набитым рюкзаком на спине. Разница между ним и маленьким мальчиком, который играет во взрослого, заключается в том, что мой маленький пациент играл всерьез, и, когда его заставляли снять шляпу — во время еды или при укладывании в постель,— он реагировал на это тревогой и плохим настроением.

Получив шапку, похожую на «настоящую», маленький мальчик воспроизвел поведение, обычно связанное со шляпой его отца. Он повсюду таскал ее с собой, конвульсивно теребя ее в руках, если ее не разрешалось надеть. Естественно, он постоянно обнаруживал, что хорошо бы использовать руки для других целей. Однажды, когда он тревожно озирался вокруг, не зная, куда деть шапку, он обратил внимание на передний карман своих брюк. Он немедленно засунул туда шапку, освободил руки и, к своему огромному облегчению, понял, что теперь ему не нужно больше расставаться со своим сокровищем. Шапка очутилась в том месте, которому она всегда принадлежала по своему символическому значению: она оказалась в непосредственной близости от его гениталий.

В приведенном описании я несколько раз, за неимением лучшего слова, описывала поведение этих детей как навязчивое. Для поверхностного наблюдателя оно действительно очень похоже на симптомы невроза навязчивости. Если, однако, мы пристальнее рассмотрим действия детей, то увидим, что они не являются навязчивыми в точном смысле этого слова. Их структура отлична от того, что характерно для невротических симптомов в целом. Верно, что, как и в случае формирования невротических симптомов, приводящий к навязчивым действиям процесс начинается с некоторой объективной фрустрации или разочарования, но возникающий при этом конфликт не интернализуется: он сохраняет свою связь с внешним миром. Защитная мера, к которой прибегает эго, направлена не против инстинктивной жизни, а непосредственно на внешний мир, причинивший фрустрацию. Так же как при невротическом конфликте восприятие запретных инстинктивных стимулов отвергается при помощи вытеснения, детское эго прибегает к отрицанию, чтобы не осознавать определенные болезненные впечатления, поступающие извне. При неврозе навязчивости вытеснение обеспечивается с помощью формирования реакции, содержащей обращение вытесненного инстинктивного импульса (симпатия вместо жестокости, застенчивость вместо эксгибиционизма). Аналогично и в детских ситуациях, описанных мною, отрицание реальности дополняется и подтверждается, когда в своих фантазиях, словах или действиях ребенок обращает реальные факты. Поддержание навязчивого формирования реакций требует постоянного расхода энергии, который мы называем антикатексисом. Подобная затрата необходима и для того, чтобы эго ребенка могло поддерживать и драматизировать его приятные фантазии. Мужественность братьев маленькой девочки, чей случай я описывала, постоянно выставлялась перед ней напоказ; с не меньшей регулярностью она отвечала утверждением: «Мне тоже есть что показать».

Зависть маленького мальчика в случае с шапкой постоянно возбуждалась мужчинами, которых он видел вокруг себя, и он упорно представал перед ними со шляпой, шапкой или рюкзаком, которые считал надежным доказательством собственной мужественности. Любое внешнее вмешательство в такого рода поведение дает такой же результат, как и помеха протеканию действительно навязчивой деятельности. Нарушается тщательно сохранявшееся равновесие между отвергавшейся тенденцией и защитной силой; внешний стимул, который отрицался, или инстинктивный стимул, который был вытеснен, стремится проложить себе путь в сознание и вызывает в эго чувства тревоги и неудовольствия.

Способ защиты посредством отрицания в слове и действии подвержен таким же ограничениям во времени, как и те, что я обсуждала в предыдущей главе в связи с отрицанием в фантазии[16]. Он может быть использован, лишь пока он способен сосуществовать со способностью к проверке реальности, не нарушая ее. Организация зрелого эго становится объединенной на основе синтеза; способ отрицания отбрасывается и используется вновь лишь в том случае, когда отношение к реальности серьезно нарушено и функция проверки реальности приторможена. Например, в психотических иллюзиях кусок дерева может представлять объекты любви, к которым пациент стремится или которые он утратил, так же как дети используют подобные вещи для того, чтобы защитить себя[17]. Единственным возможным исключением в неврозе является «талисман» навязчивых невротиков, но я не собираюсь углубляться в дискуссию относительно того, представляет ли собой этот предмет, столь драгоценный для пациентов, защиту от внутренних запретных импульсов или внешних враждебных сил, или же в нем сочетаются оба типа защиты.

Способ отрицания в слове и действии подвержен и второму ограничению, не относящемуся к отрицанию в фантазии. В своих фантазиях ребенок всемогущ. До тех пор пока он никому их не сообщает, никто не может в них вмешаться. Однако драматизация фантазий в слове и действии требует подмостков во внешнем мире. Таким образом, использование ребенком этого механизма внешне ограничено тем, в какой мере окружающие соглашаются с его драматизацией, так же как внутренне оно ограничено мерой совместимости с функцией проверки реальности. Например, в случае мальчика с шапкой успешность его защитных усилий целиком зависит от разрешения надевать ее дома, в школе и в детском саду. Однако люди вообще судят о нормальности или ненормальности таких защитных механизмов не по их внутренней структуре, а по степени их заметности. Пока навязчивость маленького мальчика имела форму хождения в шапке, у него был «симптом». Его считали странным ребенком, и всегда оставалась опасность, что у него отберут вещь, которая защищала его от тревоги. В следующий период жизни его стремление к защите становится менее заметным. Он откладывает рюкзак и головной убор и ограничивается тем, что носит в кармане карандаш. С этого времени он считается нормальным.

Он адаптировал свой механизм к своему окружению, или, по крайней мере, он скрыл его и не позволяет ему вступать в конфликт с требованиями других людей. Но это не значит, что произошли какие-либо изменения во внутренней тревожной ситуации. В успешности отрицания у себя страха кастрации он не менее навязчивым образом зависит от наличия при нем карандаша, и если он потеряет его или не будет иметь при себе, то будет страдать от приступов тревоги и неудовольствия в точности так же, как и раньше.

Судьба тревоги иногда определяется терпимостью других людей по отношению к таким защитным мерам. Тревога может на этом остановиться и остаться ограниченной исходным «симптомом», или, если попытка защиты оказалась неудачной, она может развиваться дальше, приводя к внутреннему конфликту, к тому, что защитная борьба оборачивается против инстинктивной жизни, а тем самым к развитию настоящего невроза. Но было бы опасно пытаться предотвратить детский невроз, соглашаясь с отрицанием реальности ребенком. При чрезмерном использовании оно представляет собой механизм, который провоцирует в эго искажения, эксцентричность и идиосинкразии, от которых трудно избавиться после окончания периода примитивного отрицания.

 

Ограничение эго

 

Наше сравнение механизмов отрицания и вытеснения, формирования фантазии и формирования реакции обнаружило параллелизм в способах, используемых эго для избегания неудовольствия, исходящего от внешних и внутренних источников. Такой же параллелизм мы обнаруживаем, исследуя другие, более простые защитные механизмы. Способ отрицания, на котором основана фантазия об обращении реальных фактов в их противоположность, используется в ситуациях, в которых невозможно избежать неприятного внешнего воздействия. Когда ребенок становится старше, его большая свобода физического перемещения и возросшая психическая активность позволяют его эго избегать таких стимулов, и ему уже не нужно выполнять столь сложную психическую операцию, как отрицание. Вместо того чтобы воспринимать болезненное впечатление, а затем аннулировать его, лишая его катексиса, эго может вообще отказаться от встречи с опасной внешней ситуацией. Ид может пуститься в бегство и тем самым в прямом смысле слова «избежать» возможности неудовольствия. Механизм избегания настолько примитивен и естествен и, кроме того, настолько нераздельно связан с нормальным развитием эго, что нелегко в целях теоретического обсуждения отделить его от обычного контекста и рассмотреть изолированно.

Когда я анализировала маленького мальчика, обозначенного в предыдущей главе как «мальчик с шапкой», я могла наблюдать, как его избегание неудовольствия развивается по этим линиям. Однажды, когда он был у меня дома, он нашел маленький альбом для рисования, который ему очень понравился. Он принялся с энтузиазмом заполнять страницы цветным карандашом, и ему понравилось, когда я стала делать то же самое. Однако вдруг он посмотрел на то, что я делаю, остановился и явно огорчился. В следующий момент он положил карандаш, пододвинул альбом (до того ревниво охраняемый) ко мне, встал и сказал: «Делай сама; я лучше посмотрю». Очевидно, когда он посмотрел на мой рисунок, он поразил его как более красивый, более искусный или в чем-то еще превосходящий его собственный; это сравнение потрясло его. Он немедленно решил, что больше не будет со мной соревноваться, поскольку результаты этого неприятны, и отказался от деятельности, которая секундой раньше доставляла ему удовольствие. Он принял роль зрителя, который ничего не делает и которому поэтому не нужно сравнивать свои успехи с чьими-то чужими. Накладывая на себя это ограничение, ребенок избегает повторения неприятного впечатления.

Этот случай был не единичным. Игра со мной, которую он не смог выиграть, переводная картинка, которая была не так хороша, как моя, — короче говоря, все, что он не мог сделать так же хорошо, как эго, оказывалось достаточным для такой же резкой смены настроения. Ребенок переставал получать удовольствие от того, что он делал, переставал это делать и, по-видимому, автоматически утрачивал к этому интерес.

При этом его поглощали занятия, в которых он чувствовал свое превосходство надо мной, и он готов был заниматься ими бесконечно. Было естественно, что, когда он первый раз потел в школу, он вел себя там в точности так же, как и, со мной. Он отказывался присоединяться к другим детям в игре или занятиях, в которых не чувствовал себя уверенно. Он ходил от одного ребенка к другому и «смотрел». Его способ овладевать неудовольствием, обращая его во что-то приятное, изменился. Он ограничил функционирование своего эго и в ущерб своему развитию уходил от любой внешней ситуации, которая могла привести к возникновению того тигра неудовольствия, которого он больше всего боялся. Лишь когда мальчик оказывался среди более младших детей, он отказывался от этих ограничений и принимал активное участие в их занятиях.

В детских садах и школах, устроенных на современный лад, когда классному обучению уделяется меньше внимания, чем самостоятельно выбранной индивидуальной работе, дети, похожие на моего маленького мальчика с шапкой, совсем не редки. Учителя говорят, что появилась новая группа детей, промежуточная между теми, кто умен, заинтересован и прилежен, с одной стороны, и теми, кто интеллектуально пассивен и кого трудно заинтересовать и вовлечь в работу, с другой. Этот новый тип на первый взгляд не может быть отнесен ни с одной из привычных категорий неуспевающих учеников. Хотя такие дети явно умны, хорошо развиты и популярны среди школьных товарищей, их невозможно заставить принять участие в систематических играх или уроках. Несмотря на то что используемый в школе метод Основан на тщательном избегании критики и порицания, дети ведут себя так, словно их запугивают. Малейшee сравнение их достижений с достижениями других детей лишает работу в их глазах всякой ценности. Если им не удается выполнить задачу или конструктивную игру, они отказываются повторить попытку. В результате они остаются пассивными и отказываются занимать любое место или участвовать в любом занятии, ограничиваясь наблюдением за работой других. Их безделье имеет вторичный антисоциальный эффект, потому что, скучая, они начинают ссориться с детьми, поглощенными работой или игрой.

Контраст между хорошими способностями и малой продуктивностью этих детей заставляет думать, что они невротически заторможены и что нарушение, от которого они страдают, основано на процессах и содержаниях, знакомых нам из анализа истинных торможений. В обоих случаях картина свидетельствует об одинаковом отношении к прошлому. В обоих случаях симптом связан не со своим реальным объектом, но с чем-то, что в настоящем замещает какой-то доминировавший в прошлом интерес. Например, когда ребенок заторможен в счете или мышлении, или взрослый — в речи, или музыкант — в игре, реальная деятельность, которой они избегают, — это не мыслительная работа с понятиями или числами, не произнесение слов, не касание струн смычком или клавиш пианино пальцами. Сами по себе эти виды деятельности для эго безвредны, но они оказались связанными с прошлой сексуальной активностью, которую человек отринул; теперь же они представляют ее, и, став таким образом «сексуализированными», они являются объектом защитных операций эго. Точно так же у детей, защищающихся от неудовольствия, которое они испытывают при сравнении их достижений с достижениями других, чувство, о котором идет речь, является замещающим. Размер больших достижений другого человека означает (или, по крайней мере, означает это у моих пациентов) размер гениталий, больших, чем их собственные, и дети завидуют этому. Кроме того, когда их поощряют соревноваться со сверстниками, это напоминает о безнадежном соперничестве, имевшем место на эдиповой фазе развития, или приводит к неприятному осознанию различий между полами.

В одном отношении, однако, два вида нарушений различаются. С одной стороны, дети, которые настаивают на том, чтобы играть роль зрителей, вновь обретают свои способности к работе, если изменяются условия, в которых они должны работать. С другой стороны, истинные торможения не меняются, и перемены во внешней среде их практически не затрагивают. Маленькая девочка, относящаяся к первой группе, по внешним причинам вынуждена была некоторое время не ходить в школу, где она привыкла «смотреть». Ее учили дома, и она под видом игры овладела знаниями, которые оставались для нее закрытой книгой, пока она находилась с другими детьми. Я знаю похожий случай полного поворота у другой маленькой девочки семи лет. Она вернулась в школу, успев перед этим позаниматься с частным репетитором. Во время этих домашних уроков ее поведение было нормальным и не обнаруживалось ни малейших признаков торможения, но она не могла достичь столь же хороших результатов в школе, где преподавание велось по тем же направлениям. Таким образом, эти две девочки могли учиться лишь при условии, что их достижения не будут сравниваться с достижениями других детей, точно так же, как мальчик, которого я анализировала, мог играть только с младшими, но не со старшими детьми. Внешне эти дети ведут себя так, словно действия, о которых идет речь, подвержены как внутреннему, так и внешнему торможению. В действительности, однако, задержка осуществляется автоматически и происходит тогда, когда в результате конкретной деятельности возникает неприятное ощущение. Психическая ситуация этих детей похожа на ту, которая, как показано в исследованиях женственности, характерна для маленьких девочек на определенном поворотном этапе их развития (S. Freud, 1933). Независимо от какого бы то ни было страха наказания или угрызений совести маленькая девочка в определенный период своей жизни занимается клиторической мастурбацией, ограничивая тем самым свои мужские стремления. Ее самолюбие унижено, когда она сравнивает себя с мальчиками, которые лучше вооружены для мастурбации, и она не хочет, чтобы ей снисхождением постоянно напоминали о ее ущербности.

Было бы неверно полагать, что такие ограничения накладываются на эго только с целью избежать неудовольствия, вытекающего из осознания своей неполноценности по сравнению с другими, то есть из разочарования и обескураженности. В анализе десятилетнего мальчика я наблюдала такое ограничение деятельности как переходный симптом, имевший целью избежать непосредственной объективной тревоги. Но у этого ребенка была противоположная причина для тревоги. На определенной стадии своего анализа он стал блестящим футболистом. Его доблесть была признана большими мальчиками в его школе, и к его огромному удовольствию, они позволили ему присоединиться к ним в их играх, хотя он был намного младше их. Вскоре он рассказал следующий сон. Он играл в футбол, и большой мальчик ударил по мячу с такой силой, что мой пациент вынужден был перепрыгнуть через него, чтобы не быть сбитым. Он проснулся с чувством тревоги. Интерпретация сна показала, что гордость от того, что его приняли в игру большие мальчики, быстро обернулась тревогой. Он боялся, что они позавидуют его игре и станут агрессивными по отношению к нему. Ситуация, которую он сам создал, играя так хорошо, и которая вначале была источником удовольствия, стала источником тревоги. Та же самая тема вскоре вновь появилась в фантазии, когда он собирался ложиться спать. Ему показалось, что он видит, как другие мальчики пытаются отбить ему ноги большим футбольным мячом. Мяч с силой летел в него, и он поджимал ноги, чтобы уберечь их. Мы уже обнаружили в анализе этого мальчика, что ноги имеют для него особое значение. Кружным путем ольфакторных ощущений и представлений о негибкости и хромоте ноги стали представлять пенис. Сон и фантазия сдержали его страсть к игре. Его игра ухудшилась, и вскоре восхищение им исчезло. Смыслом этого отступления было: «Вам уже не нужно отбивать мне ноги, потому что я теперь не так хорошо играю».

Но процесс не окончился ограничением эго в одном направлении. Когда мальчик перестал играть, он внезапно развил другую сторону своих способностей — всегда имевшуюся у него склонность к литературе и написанию сочинений. Он начал читать мне стихи, некоторые из которых сочинил сам, принес мне короткие рассказы, написанные, когда ему было всего семь лет, и строил честолюбивые планы литературной карьеры.

Футболист превратился в писателя. Во время одного из аналитических сеансов он построил график, чтобы проиллюстрировать свое отношение к различным мужским профессиям и хобби. В середине была большая жирная точка, обозначавшая литературу, в кружке вокруг нее находились различные науки, а практические профессии были обозначены более удаленными точками. В одном из верхних углов страницы, близко к краю, стояла маленькая точка. Она обозначала спорт, который совсем недавно занимал в его мыслях такое важное место. Маленькая точка была способом выразить то исключительное презрение, которое он теперь питал к спортивным играм. Было поучительно видеть, как за несколько дней при помощи процесса, напоминающего рационализацию, его осознанная оценка различных видов деятельности изменилась под влиянием тревоги. Литературные достижения мальчика в это время были поистине удивительными. Когда он перестал отличаться в играх, в функционировании его это образовался разрыв, который был заполнен сверхизобилием продукции в другом направлении. Как и можно было ожидать, анализ показал, что в основе тревоги, связанной с мыслью о том, что старшие мальчики могут отомстить ему, лежала реактивация его соперничества с отцом.

Маленькая девочка десяти лет отправилась на свой первый бал, полная радостных предчувствий. Она надела новое платье и туфли, о которых долго мечтала, и с первого взгляда влюбилась в самого красивого и элегантного мальчика на балу. Случилось так, что, хотя он был ей совершенно незнаком, его звали так же, как и ее. Вокруг этого факта она соткала фантазию о том, что между ними есть тайная связь. Она делала ему авансы, но не встретила поддержки. В действительности, когда они танцевали вместе, он смеялся над ее неуклюжестью. Разочарование было одновременно и ударом, и унижением. С этого времени она стала избегать балов, утратила интерес к одежде и не хотела учиться танцевать. Некоторое время она получала удовольствие, глядя на то, как танцуют другие дети, не присоединяясь к ним и отказываясь от всех приглашений. Постепенно она стала относиться к этой стороне своей жизни с презрением. Но, как и маленький футболист, она компенсировала себе такое ограничение своего эго. Отказавшись от женских интересов, она стала выделяться интеллектуально и этим кружным путем в конце концов завоевала признание многих мальчиков своего возраста. Позже в анализе выяснилось, что отпор, полученный ею от мальчика, которого звали так же, как и ее, означал для нее повторение травматического переживания раннего детства. Элементом ситуации, от которого убегало ее эго, как и в тех случаях, что я описывала раньше, была не тревога и не чувство вины, а интенсивное неудовольствие, вызванное неуспешным соревнованием.

Рассмотрим теперь различие между торможением и ограничением эго. Человек, страдающий от невротического торможения, защищает себя от перехода в действие некоторого запретного инстинктивного импульса, то есть от высвобождения неудовольствия через некоторую внутреннюю опасность. Даже когда, как при фобиях, тревога и защита кажутся связанными с внешним миром, он на самом деле боится своих собственных внутренних процессов. Он избегает ходить по улицам, чтобы не подвергаться некогда осаждавшим его соблазнам. Он избегает вызывающего у него тревогу животного, чтобы защитить себя не от самого животного, а от тех агрессивных тенденций внутри себя, которые эта встреча может возбудить, и от их последствий. При этом в ограничении эго неприятные внешние впечатления в настоящем отвергаются, потому что они могут оживить сходные впечатления, бывшие в прошлом. Возвращаясь к нашему сравнению между механизмами вытеснения и отрицания, мы можем сказать, что различие между торможением и ограничением эго заключается в следующем: в первом случае эго защищается от своих собственных внутренних процессов, во втором — от внешних стимулов.

Из этого фундаментального различия следуют и другие различия между этими двумя психическими ситуациями. За каждой невротически заторможенной активностью лежит инстинктивное желание. Упрямство, с которым каждый отдельный импульс ид стремится достичь своей цели, превращает простой процесс торможения в фиксированный невротический симптом, который представляет собой постоянный конфликт между желанием ид и защитой, воздвигнутой эго. Пациент растрачивает в этой борьбе свою энергию; его импульсы ид с небольшими изменениями присоединяются к желанию считать, говорить публично, играть на скрипке или чем-нибудь еще, тогда как эго в это время с не меньшим упорством препятствует или, по крайней мере, искажает выполнение его желания.

Когда ограничение эго осуществляется вследствие объективной тревоги или неудовольствия, такой фиксации на прерываемой деятельности не происходит. Здесь подчеркивается не сама деятельность, а неудовольствие или удовольствие, которое она вызывает. В погоне за удовольствием и в усилиях избежать неудовольствия эго использует все свои способности. Ид прекращает те виды деятельности, которые высвобождают неудовольствие и тревогу, и не хочет больше заниматься ими. Забрасывается вся область интересов, и, если опыт эго был неудачным, оно направляет всю свою энергию на достижение чего-либо прямо противоположного. Примером этому может служить маленький футболист, обратившийся к литературе, и маленькая танцовщица, чье разочарование привело к тому, что она стала отличницей. Конечно, в этих случаях эго не создало новых способностей; оно просто использовало те, которыми же обладало.

Как метод избегания неудовольствия, ограничение эго, подобно различным формам отрицания, не относится исключительно к психологии неврозов, а представляет собой нормальную стадию в развитии эго. Когда эго молодо и пластично, его уход от одной области деятельности иногда компенсируется превосходством в другой, на которой оно концентрируется. Но когда оно стало ригидным или уже приобрело интолерантность к неудовольствию, став таким образом навязчиво фиксированным на способе избегания, такой уход карается нарушенным развитием. Сдавая одну позицию за другой, оно становится односторонним, утрачивает слишком много интересов и может добиться лишь небольших достижений.

В теории воспитания важность решимости детского эго избежать неудовольствия оценена недостаточно, и это привело к провалу ряда воспитательных экспериментов в недавнем прошлом. Современный метод заключается в том, чтобы давать растущему эго ребенка большую свободу действий и особенно позволять ему свободно выбирать виды деятельности и интересы. Идея состоит в том, что таким образом эго лучше разовьется и сможет быть достигнута сублимация в различных формах. Но дети в подростковом возрасте могут придавать большее значение избеганию тревоги и неудовольствия, чем прямому или косвенному удовлетворению инстинкта. Во многих случаях при отсутствии внешнего руководства выбор ими занятия определяется не их конкретными талантами и способностями к сублимации, а надеждой обезопасить себя как можно быстрее от тревоги и неудовольствия. К удивлению воспитателя, результатом свободы выбора в таких случаях оказывается не расцвет личности, а обеднение эго.

Такие защитные меры против объективного неудовольствия и опасности, как те три, которые я использовала в этой главе в качестве иллюстрации, представляют собой со стороны детского эго профилактику невроза — профилактику, которую оно предпринимает на свой собственный страх и риск. Для того чтобы избежать страдания, оно препятствует развитию тревоги и деформирует само себя. Кроме того, защитные меры, которые оно усваивает, — будь то бегство от физической доблести к интеллектуальным достижениям, или упорная решимость женщины быть на равной ноге с мужчинами, или ограничение деятельности общением только с более слабыми — в дальнейшей жизни подвержены всем видам нападений извне. Человек может оказаться вынужденным изменить свой образ жизни из-за какой-нибудь катастрофы, такой, как утрата объекта любви, болезнь, бедность или война, и тогда эго опять столкнется с исходной ситуацией тревоги. Утрата привычной защиты от тревоги может, подобно фрустрации какого-то привычного удовлетворения инстинкта, стать непосредственной причиной невроза.

Дети еще в такой степени зависимы от других людей, что такие возможности формирования невроза могут быть созданы или устранены в зависимости от действий взрослых. Ребенок, который ничему не учится в школе со свободным методом преподавания и проводит время просто наблюдая или рисуя, при строгом режиме становится «заторможенным». Жесткое настаивание других людей на какой-либо неприятной деятельности может заставить его зафиксироваться на ней, но тот факт, что он не может избежать неудовольствия, заставляет его искать новые способы овладения этим чувством. Однако даже полностью развернутое торможение или симптом могут быть изменены, если обеспечена внешняя защита. Мать, чья тревога возбуждена и чье самолюбие унижено при виде дефекта своего ребенка, будет защищать и охранять его от неприятных внешних ситуаций. Но это означает, что ее отношение к симптому ребенка в точности такое же, как у больного фобией к своим приступам тревоги: искусственно ограничивая свободу действий ребенка, она позволяет ему убежать и избежать страдания. Совместные усилия матери и ребенка по обеспечению безопасности ребенка от тревоги и неудовольствия, по всей видимости, приведут к исчезновению симптомов, столь характерных для детских неврозов. В таких случаях невозможно объективно оценить тяжесть симптоматики ребенка до тех пор, пока он не будет лишен своей защиты.

 

Примеры двух типов защиты

Идентификация с агрессором

 

Вскрыть защитные механизмы, к которым обычно прибегает эго, бывает относительно легко, когда каждый из них используется раздельно и лишь в случае конфликта с какой-либо конкретной опасностью. Когда мы обнаруживаем отрицание, мы знаем, что это реакция на внешнюю опасность; когда имеет место вытеснение, эго борется с инстинктивным стимулом. Сильное внешнее сходство между торможением и ограничением эго с меньшей уверенностью позволяет говорить, являются ли эти процессы частью внешнего или внутреннего конфликта. Дело обстоит намного сложнее, когда защитные механизмы сочетаются или когда один и тот же механизм используется то против внутренней, то против внешней силы. Прекрасной иллюстрацией обеих этих трудностей является процесс идентификации. Поскольку это один из факторов развития суперэго, он участвует в овладении инстинктом. Но, как я надеюсь показать ниже, бывают случаи, когда идентификация сочетается с другими механизмами, образуя одно из наиболее мощных орудий эго в его действиях с внешними объектами, возбуждающими тревогу.

Август Айхорн рассказывает, что, когда он консультировал школьный комитет, ему пришлось иметь дело с учеником начальной школы, которого привели к нему из-за привычки гримасничать. Учитель жаловался на то, что поведение мальчика, когда его ругали или порицали, было ненормальным. Он начинал при этом корчить такие гримасы, что весь класс взрывался от смеха. Учитель считал, что либо мальчик насмехается над ним, либо лицо у него дергается из-за какого-нибудь тика. Его слова тут же подтвердились, потому что мальчик начал гримасничать прямо на консультации, но, когда учитель, мальчик и психолог оказались вместе, ситуация разъяснилась. Наблюдая внимательно за обоими, Айхорн увидел, что гримасы мальчика были просто карикатурным отражением гневного выражения лица учителя и бессознательно копировали его лицо во время речи. Своими гримасами он ассимилировался, или идентифицировался, с угрожающим внешним объектом.

Мои читатели вспомнят случай с маленькой девочкой, которая пыталась при помощи магических жестов справиться с унижением, связанным с завистью к пенису. Этот ребенок сознательно и целенаправленно использовал механизм, к которому мальчик прибегал неосознанно. Дома она боялась проходить через темный зал из страха перед привидениями. Однако внезапно она обнаружила способ, позволявший ей делать это: она пробегала через зал, выделывая различные странные жесты. Девочка с триумфом сообщила своему младшему брату секрет того, как она справилась со своей тревогой. «Можно не бояться, когда идешь через зал,— сказала она,— нужно лишь представить себе, что ты то самое привидение, которое должно тебе встретиться». Так обнаружилось, что ее магические жесты представляют собой движения, которые, по ее мнению, должно делать привидение.

Мы можем рассматривать такой вид поведения у двух описанных мною детей как идиосинкразию, но в действительности для примитивного эго это один из наиболее естественных и распространенных типов поведения, давно известный тем, кто исследует примитивные способы вызывать и изгонять духов и примитивные религиозные церемонии. Кроме того, существует много детских игр, в которых посредством превращения субъекта в угрожающий объект тревога превращается в приятное чувство безопасности. Это — новый подход к изучению игр с перевоплощением, в которые так любят играть дети.

Однако физическая имитация антагониста представляет собой ассимиляцию лишь одного элемента сложного переживания тревоги. Нам известно из наблюдения, что имеются и другие элементы, которыми необходимо овладеть. Шестилетний пациент, на которого я уже ссылалась, должен был несколько раз посетить зубного врача. Вначале все шло замечательно. Лечение не причиняло ему боли, он торжествовал и потешался над самой мыслью о том, что кто-то может этого бояться. Но в один прекрасный день мой маленький пациент явился ко мне в на редкость плохом настроении. Врач сделал ему больно. Он был раздражен, недружелюбен и вымещал свои чувства на вещах в моей комнате. Его первой жертвой стал кусок индийского каучука. Он хотел, чтобы я дала ему его, а когда я отказалась, он взял нож и попытался разрезать его пополам. Затем он пожелал большой клубок бечевки. Он хотел, чтобы я и его отдала ему, и живо обрисовал мне, какие замечательные поводки он сделает из нее для своих животных. Когда я отказалась отдать емy весь клубок, он снова взял нож и отрезал большой кусок бечевки, но не использовал его. Вместо этого через несколько минут он начал резать бечевку на мелкие кусочки. Наконец он отбросил клубок и обратил свое внимание на карандаши — начал без устали затачивать их, ломая кончики и затачивая снова. Было бы неправильно сказать, что он играл «в зубного врача». Реального воплощения врача не было. Ребенок идентифицировался не с личностью агрессора, а с его агрессией.

В другой раз этот маленький мальчик пришел ко мне сразу после того, как с ним случилось небольшое происшествие. Он участвовал в игре во дворе школы и на всем ходу налетел на кулак учителя физкультуры, который тот как раз случайно выставил перед собой. Губа у него была разбита, лицо залито слезами, и он пытался спрятать и то и другое, закрывая лицо руками. Я попыталась утешить и успокоить его. Он ушел от меня очень расстроенным, но на следующий день появился снова, держась очень прямо, и был вооружен до зубов. На голове у него была военная каска, на боку — игрушечный меч, а в руке — пистолет. Увидев, что я удивлена этой перемене, он сказал мне просто: «Эго пожелало, чтобы все это было при мне, когда я буду играть с вами». Однако он не стал играть; вместо этого он сел и написал письмо своей матери: «Дорогая мамочка, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, пришли мне перочинный нож, который ты мне обещала, и не жди до Пасхи!». В этом случае мы тоже не можем сказать, что для того, чтобы овладеть тревожным переживанием предыдущего дня, он воплотил в себе учителя, с которым столкнулся. В данном случае он не имитировал и его агрессию. Оружие и форма, будучи мужскими атрибутами, явно символизировали силу учителя и, подобно атрибутам отца в фантазиях о животных, помогли ребенку идентифицироваться с мужественностью взрослого и тем защититься от нарциссического унижения или от реальных неудач.

Приведенные примеры иллюстрируют знакомый нам процесс. Ребенок интроецирует некоторые характеристики объекта тревоги и тем самым ассимилирует уже перенесенное им переживание тревоги. Здесь механизм идентификации или интроекции сочетается с другим важным механизмом. Воплощая агрессора, принимая его атрибуты или имитируя его агрессию, ребенок преображается из того, кому угрожают, в того, кто угрожает. В «По ту сторону принципа удовольствия» (S. Freud, 1920) детально обсуждается значение такого перехода от пассивной к активной роли как средства ассимиляции неприятного или травматического опыта в детстве. «Если доктор смотрел у ребенка горло или произвел небольшую операцию, то это страшное происшествие, наверно, станет предметом ближайшей игры, но нельзя не заметить, что получаемое при этом удовольствие проистекает из другого источника. В то время как ребенок переходит от пассивности переживания к активности игры, он переносит это неприятное, которое ему самому пришлось пережить, на товарища по игре и мстит таким образом тому, кого этот последний замещает» (ibid., p. 17). То, что истинно относительно игры, истинно также и относительно другого поведения детей. В случае мальчика, корчившего гримасы, и девочки, практиковавшей магию, не ясно, что в конце концов стало с угрозой, с которой они идентифицировались, но в случае плохого настроения другого мальчика агрессия, принятая от зубного врача и учителя физкультуры, была направлена против всего мира в целом.

Этот процесс трансформации еще больше поражает нас своей необычностью, когда тревога связана не с каким-то событием в прошлом, а с чем-то ожидаемым в будущем. Я вспоминаю мальчика, имевшего привычку яростно трезвонить входным звонком детского дома, в котором он жил. Как только дверь открывалась, он начинал громко бранить горничную за то, что она так долго не открывала и не слышала звонка. В промежутке между звонком и приступом ярости он испытывал тревогу, как бы его не отругали за его невоспитанность — за то, что он звонит слишком громко. Он набрасывался на служанку, прежде чем она успевала пожаловаться на его поведение. Горячность, с которой он бранил ее,— профилактическая мера — указывала на интенсивность его тревоги. Принятая им агрессивность была направлена на конкретного человека, от которого он ожидал агрессии, а не на какое-либо замещение. Обращение ролей нападающего и подвергающегося нападению было в данном случае доведено до своего логического завершения.

Женни Вельдер дала яркое описание этого процесса у пятилетнего мальчика, которого она лечила[18].

Когда анализ подошел вплотную к материалу, касающемуся мастурбации и связанных с ней фантазий, мальчик, до того застенчивый и заторможенный, стал неимоверно агрессивным. Его обычно пассивное отношение исчезло, и от его женственных черт не осталось и следа. Во время анализа он заявлял, что он рычащий лев, и нападал на аналитика. Он носил с собой прут и играл в Крэмпуса[19], то есть стегал им направо и налево, когда шел по лестнице у себя дома, а также в моей комнате. Его бабушка и мать жаловались, что он пытается ударить их по лицу. Беспокойство матери достигло предела, когда он принялся размахивать кухонными ножами. Анализ показал, что агрессивность ребенка не может считаться указанием на то, что было снято торможение каких-то его инстинктивных импульсов. До высвобождения его мужских стремлений было еще далеко. Он просто страдал от тревоги. Введение в сознание и необходимое признание его более ранней и недавней сексуальной активности возбудили в нем ожидание наказания. Согласно его опыту, взрослые сердились, когда обнаруживали, что ребенок занимается такими вещами. Они кричали на него, отпускали ему пощечины или били его розгой; возможно, они могли бы даже что-то отрезать у него ножом. Когда мой маленький пациент принял на себя активную роль, рыча, как лев, и размахивая прутом и ножом, он драматизировал и предвосхищал наказание, которого так боялся. Он интроецировал агрессию взрослых, в чьих глазах ощущал себя виноватым, и, сменив пассивную роль на активную, направил свои собственные агрессивные действия против этих самых людей. Каждый раз, когда мальчик оказывался на грани сообщения мне того, что он считал опасным материалом, его агрессивность возрастала. Но, как только его запретные мысли и чувства были высказаны, обсуждены и интерпретированы, ему стал не нужен прут Крэмпуса, который до этого он неизменно таскал с собой, и он оставил его у меня дома. Его навязчивое стремление бить других исчезло вместе с исчезновением тревожного ожидания того, что побьют его самого.

«Идентификация с агрессором» представляет собой нормальную стадию развития суперэго. Когда два мальчика, чьи случаи я описала, идентифицировались с угрозой наказания, исходящей от старших, они сделали важный шаг к формированию суперэго: они интернализовали критику другими их поведения. Когда ребенок постоянно повторяет этот процесс интернализации и интроецирует качества людей, ответственных за его воспитание, присваивая их характеристики и мнения, он постоянно поставляет материал, из которого может формироваться суперэго. Но в это время ребенок еще не признает всем сердцем эту организацию. Интернализованная критика не сразу становится самокритикой. Как мы видели на приведенных мною примерах, она еще отделена от собственного предосудительного поведения ребенка и оборачивается назад, во внешний мир. При помощи нового защитного процесса идентификация с агрессором сменяется активным нападением на внешний мир.

Рассмотрим более сложный пример, который, возможно, прольет свет на это новое развитие защитного процесса. Один мальчик на пике своего эдипова комплекса использовал этот конкретный механизм для овладения фиксацией на своей матери. Его прекрасные отношения с ней были нарушены взрывами негодования. Он укорял ее страстно и по самым разным поводам, но одно странное обвинение фигурировало постоянно; он упорно жаловался на ее любопытство. Легко увидеть первый шаг в проработке его заторможенных аффектов. В его воображении мать знала о его либидозном чувстве к ней и с возмущением отвергала его авансы. Ее возмущение активно воспроизводилось в его собственных взрывах негодования по отношению к ней. Однако в противоположность пациенту Женни Вельдер он упрекал ее не вообще, а конкретно в любопытстве. Анализ показал, что это любопытство было элементом инстинктивной жизни не его матери, а его собственной. Из всех составляющих инстинктов, входящих в его отношения с ней, скопофилическим импульсом овладеть было труднее всего. Обращение ролей было полным. Он принял на себя возмущение своей матери, а ей взамен приписал свое собственное любопытство.

На некоторых фазах сопротивления молодая пациентка горько упрекала аналитика в скрытности. Она жаловалась на то, что аналитик слишком скрытна, приставала к ней с личными вопросами и очень расстраивалась, если не получала ответа. После этого упреки прекращались, но вскоре начинались вновь, всегда одним и тем же стереотипным, по-видимому, автоматизированным образом. В этом случае мы также можем выделить в психическом процессе две фазы. Время от времени по причине торможения, мешавшего ей выговориться, пациентка сознательно сама вытесняла очень личный материал. Она знала, что нарушает основное правило анализа, и ожидала, что аналитик будет упрекать ее. Она интроецировала вымышленный упрек и, приняв активную роль, принялась упрекать аналитика. Ее фазы агрессии в точности совпадали во времени с фазами скрытности. Она критиковала аналитика как раз за то, в чем сама чувствовала себя виноватой. Ее собственное скрытное поведение воспринималось как предосудительное поведение со стороны аналитика.

У другой молодой пациентки периодически случались вспышки неимоверной агрессивности.

Объектами этих вспышек были эго, ее родители и другие менее близкие ей люди. В особенности она жаловалась на две вещи. Во-первых, во время этих фаз у нее было такое чувство, что люди скрывают от нее что-то, известное всем, кроме нее, и ее мучило желание узнать, что же это такое. Во-вторых, она была глубоко разочарована недостатками всех своих друзей. Как и в предыдущем случае, когда периоды, в которые пациентка скрывала материал, совпадали с периодами жалоб на скрытность аналитика, у этой пациентки агрессивные фазы наступали автоматически, как только ее вытесненные фантазии о мастурбации, не осознаваемые ею самой, готовы были всплыть в ее сознании. Осуждение ею собственных объектов любви соответствовало порицанию, которого она ожидала от них из-за своей детской мастурбации. Она полностью идентифицировалась с этим осуждением и обернула его против внешнего мира. Тайна, которую все от нее скрывали, была тайной ее собственной мастурбации, которую она хранила не только от других, но и от себя. Здесь также агрессивность пациентки соответствует агрессивности других людей, а ее тайна является отражением ее собственного вытеснения.

Эти три примера дали нам некоторое представление об истоках этой фазы в развитии функционирования суперэго. Даже после того как внешняя критика была интроецирована, угроза наказания и допущенный проступок все еще не соединились в психике пациента. В то время как критика интернализуется, проступок экстернализуется. Это означает, что механизм идентификации с агрессором дополняется другой защитной мерой, а именно проекцией вины.

Эго, которое при помощи защитного механизма проекции развивается в этом направлении, интроецирует авторитеты, критике которых оно подвержено, и включает их в суперэго. После этого оно становится способным проецировать запретные импульсы вовне. Его нетерпимость по отношению к другим людям опережает строгость по отношению к себе. Эго узнает, что достойно порицания, но защищается от неприятной самокритики при помощи этого защитного механизма. Сильное негодование по поводу чужих неправильных поступков — предшествование и замещение чувства вины по отношению к самому себе. Негодование эго возрастает автоматически, когда близится восприятие его собственной вины. Эта стадия развития суперэго представляет собой предварительную фазу нравственности. Истинная нравственность начинается тогда, когда интернационализованная критика, теперь включенная в предъявляемую суперэго норму, совпадает с восприятием своего собственного проступка со стороны эго. Начиная с этого момента строгость суперэго обращается вовнутрь, а не наружу, и человек становится не столь нетерпимым к другим людям. Но, достигнув этой стадии своего развития, эго должно выдерживать острейшее неудовольствие, причиняемое самокритикой и чувством вины.

Вполне возможно, что многие люди задерживаются на промежуточной стадии развития суперэго и никогда не завершают интернализации процесса критики. Хотя они и воспринимают свою собственную вину, тем не менее продолжают оставаться весьма агрессивными по отношению к другим людям. В таких случаях поведение суперэго по отношению к другим столь же безжалостно, как и поведение суперэго по отношению к собственному эго пациента при меланхолии. По-видимому, когда развитие суперэго таким образом заторможено, преждевременно начинают развиваться меланхолические состояния.

«Идентификация с агрессором» представляет собой, с одной стороны, предварительную фазу развития суперэго, а с другой — промежуточную стадию развития паранойи. Она сходна с первой механизмом идентификации, а со второй — механизмом проекции. В то же время идентификация и проекция представляют собой нормальные виды деятельности эго, и их результаты существенно различаются в зависимости от того материала, к которому они применены.

Конкретное сочетание интроекции и проекции, которое мы обозначили термином «идентификация с агрессором», может рассматриваться как нормальное лишь в той мере, в какой эго использует этот механизм в своем конфликте с авторитетом, то есть в своих попытках совладать с объектом тревоги. Это защитный процесс, который перестает быть безобидным и становится патологическим, когда он направлен на любовную жизнь человека. Когда муж перемещает на жену свое собственное стремление к неверности, а затем страстно упрекает ее в неверности, в действительности он интроецирует упреки жены и проецирует часть своего ид[20]. Его намерение, однако, заключается в защите себя не от агрессии извне, а от разрушения своей позитивной либидозной фиксации на ней возмущающими внешними силами. Соответственно отличается и результат. Вместо агрессивного отношения к бывшему внешнему противнику пациент развивает навязчивую фиксацию на своей жене, и эта фиксация приобретает форму проецируемой ревности.

Когда механизм проекции используется как защита от гомосексуальных любовных импульсов, он сочетается еще и с другими механизмами. Обращение (в этом случае обращение любви в ненависть) дополняет то, что начали интроекция и проекция, и результатом оказывается развитие параноидальных иллюзий. В любом случае — при защите против гетеросексуальных или гомосексуальных любовных импульсов — проекция больше не является произвольной. Выбор места для своих бессознательных импульсов со стороны эго определяется «наличным материалом (Wahrnehmungs material), в котором проявляются аналогичные бессознательные импульсы партнера» (8. Freud, 1922).

С теоретической точки зрения анализ процесса «идентификации с агрессором» помогает нам различать способы употребления конкретных защитных механизмов; на практике это позволяет нам отличать приступы тревоги в переносе от вспышек агрессии. Когда анализ вносит в сознание пациента истинные бессознательные агрессивные импульсы, сдерживаемый аффект будет искать выход через отреагирование в переносе. Но если в основе его агрессии лежит то, что, как он предполагает, является нашей критикой, стремление «дать ей практический выход» и «отреагировать» ее не окажет на агрессию ни малейшего влияния. Агрессия возрастает, пока бессознательные импульсы остаются запретными, и исчезает, как у маленького мальчика, который признался в своей мастурбации лишь с исчезновением страха перед наказанием и перед суперэго.

 

Форма альтруизма

 

Механизм проекции нарушает связь между идеационными представлениями опасных инстинктивных импульсов и эго. В этом он очень напоминает процесс вытеснения. Другие защитные процессы, такие, как смещение, обращение или борьба против себя самого, влияют на сам инстинктивный процесс; вытеснение и проекция в основном предотвращают его осознание. При вытеснении нежелательная идея отбрасывается обратно в ид, тогда как при проекции она смещается во внешний мир. Другим моментом, в котором проекция сходна с вытеснением, является то, что она не связана ни с какой конкретной тревожной ситуацией, но в равной мере может быть мотивирована объективной тревогой, тревогой суперэго и инстинктивной тревогой. Авторы английской школы психоанализа утверждают, что в первые месяцы жизни, еще до всякого вытеснения, ребенок уже проецирует свои первые агрессивные импульсы и что этот процесс чрезвычайно важен для формирующегося у ребенка представления об окружающем мире и для направления, в котором развивается его личность.

Во всяком случае, использование механизма проекции весьма естественно для эго маленьких детей в ранний период развития. Они используют его как способ отрицания своих собственных действий и желаний, когда те становятся опасными, и для возложения ответственности за них на какую-то внешнюю силу. «Чужой ребенок», животное, даже неодушевленные предметы могут быть использованы детским эго для того, чтобы избавиться от своих собственных недостатков. Для него естественно постоянно избавляться таким образом от запретных им пульсов и желаний, полностью возлагая их на других людей. Если эти желания влекут за собой наказание со стороны старших, эго выставляет в качестве мальчика для битья тех людей, на которых оно их спроецировало; если же проекция была вызвана чувством вины, то вместо того, чтобы критиковать себя, эго обвиняет других. В любом случае оно отделяет себя от своих действий и в своих суждениях о них проявляет крайнюю нетерпимость.

Механизм проекции нарушает наши человеческие отношения, когда мы проецируем нашу собственную ревность и приписываем другим людям наши собственные агрессивные действия. Но он может также действовать и иным образом, позволяя нам формировать дружеские привязанности и тем самым укреплять наши отношения друг с другом. Эта нормальная и менее заметная форма проекции может быть названа «альтруистическим подчинением»[21] наших собственных инстинктивных импульсов в пользу других людей.

Ниже следует пример того, что я имею в виду. Молодая гувернантка сообщила в ходе анализа, что в детстве она была одержима двумя идеями — хотела иметь красивую одежду и много детей. В своих мечтах она была почти полностью поглощена картиной осуществления этих двух желаний. Но она хотела и многого другого — иметь и делать все то, что имели и делали ее друзья, которые были намного старше ее; в действительности она хотела все делать лучше их и хотела, чтобы ею восхищались за ее ум. Ее вечный крик «И я!» бесконечно надоел старшим членам семьи. Он свидетельствовал о ее желаниях, которые были одновременно острыми и ненасыщаемыми. Что больше всего поражало в ней взрослой — так это ее скромный характер и непритязательность требований к жизни. Когда она пришла на анализ, она была незамужней и бездетной, а ее одежда—поношенной и неброской. Она не проявляла зависти и честолюбия и соревновалась с другими людьми лишь в том случае, если ее вынуждали к этому внешние обстоятельства. Первое впечатление было таким, что, как это часто бывает, она развилась в прямо противоположном направлении, нежели этого можно было ожидать по ее детству, а ее желания были вытеснены и замещены в сознании формированием реакций (скромность вместо стремления к восхищению и непритязательность вместо честолюбия). Можно было ожидать, что причина вытеснения лежит в запрете сексуальности, распространяясь с ее эксгибиционистских импульсов и желания иметь детей на всю инстинктивную жизнь.

Но в то время, когда я познакомилась с ней, в ее поведении были особенности, противоречившие такому впечатлению. Когда ее жизнь была изучена более детально, стало ясно, что ее исходные желания проявились таким образом, который был бы невозможен, если бы имело место вытеснение. Отрицание ее собственной сексуальности не уничтожило в ней живого интереса к любовной жизни ее подруг и коллег. Она с энтузиазмом занималась сватовством, и ей доверялось много любовных историй. Хотя она и не проявляла никакой заботы о своей собственной одежде, она живо интересовалась одеждой своих друзей. Сама бездетная, она была предана чужим детям, на что указывала и выбранная ею профессия. Она была чрезвычайно озабочена тем, чтобы у ее друзей была красивая одежда, чтобы ими восхищались и чтобы у них были дети. Точно так же, несмотря на свое собственное скромное поведение, она проявляла честолюбие в отношении мужчин, которых она любила, и с чрезвычайным интересом следила за их карьерой. Было похоже на то, что ее собственная жизнь была полностью лишена интересов и желаний; вплоть до времени анализа в ней практически не случалось никаких событий. Вместо того чтобы стремиться к достижению собственных целей, она растрачивала всю свою энергию на сочувствие людям, о которых заботилась. Она жила жизнью других людей вместо того, чтобы иметь какие-либо переживания в своей собственной.

Анализ ее отношений с матерью и отцом в детстве ясно обнаружил природу происшедшей с ней внутренней трансформации. В результате ее раннего отказа от инстинкта сформировалось исключительно строгое суперэго, которое сделало для нее невозможным удовлетворение ее собственных желаний. Ее желание иметь пенис, с ответвлениями в форме честолюбивых мужских фантазий, было запрещено, равно как и ее женское желание показаться своему отцу голой или в красивой одежде и завоевать его восхищение. Но эти импульсы не были вытеснены: она нашла замещения во внешнем мире для размещения каждого из них. Тщеславие подруг дало опору для проекции ее собственного тщеславия, а ее либидозные желания и честолюбивые фантазии также были размещены во внешнем мире. Она спроецировала свои запретные инстинктивные импульсы на других людей точно так же, как и пациенты, которых я описывала в предыдущей главе. Единственное различие заключается в том, как потом обращались с этими импульсами. Пациентка не отделяла себя от своих замещений, а идентифицировалась с ними. Она демонстрировала сочувствие желаниям других людей и чувствовала наличие необычайно сильной связи между этими людьми и собой. Ее суперэго, осуждавшее конкретный инстинктивный импульс, когда он был связан с ее собственным эго, оказывалось неожиданно терпимым к нему в других людях. Она удовлетворяла свои инстинкты, соучаствуя в их удовлетворении другими, используя для этой цели механизмы проекции и идентификации[22]. Установка на скромность и запрет ее собственных импульсов привели к тому, что сама она словно исчезала, когда речь шла об удовлетворении тех же самых желаний после того, как они были спроецированы да других. Таким образом, ее отказ от своих собственных инстинктивных импульсов в пользу других людей имеет эгоистическое значение, но ее поведение, стремящееся удовлетворить импульсы других, не может быть названо иначе как альтруистическое.

Такая передача своих собственных желаний другим людям была характерна для всей ее жизни и очень ясно прослеживалась в анализе маленьких изолированных инцидентов. Например, в возрасте тринадцати лет она тайно влюбилась в друга своей старшей сестры, который ранее был объектом ее ревности. Ей представлялось, что временами он предпочитает ее сестре, и она всегда надеялась, что он как-нибудь даст ей понять, что любит ее. Однажды, как это уже бывало не раз, случилось так, что ею пренебрегли. Молодой человек неожиданно позвонил вечером и пригласил ее сестру на прогулку. В анализе пациентка очень отчетливо вспомнила, как, вначале будучи парализованной от разочарования, она вдруг начала суетиться, приносить все, чтобы сделать сестру «красивой» для прогулки, и нетерпеливо помогать ей приготовиться. Занимаясь этим, пациентка почувствовала себя совершенно счастливой и совсем забыла, что развлекаться идет не она, а ее сестра. Она спроецировала свое желание любви и стремление к восхищению на свою соперницу и, идентифицировавшись с объектом своей зависти, насладилась выполнением своего желания.

Она проходила через тот же самый процесс, когда дело касалось не исполнения желания, а, скорее, его фрустрации. Она любила давать детям, за которыми ухаживала, разные вкусные вещи. Однажды мать отказала своему ребенку в каком-то лакомстве. Хотя сама пациентка была к лакомствам равнодушна, отказ матери ее страшно возмутил. Она пережила фрустрацию желания ребенка так, словно оно было ее собственным, точно так же как в другом случае она наслаждалась исполнением желаний своей сестры. Очевидно, что то, что она делала для других людей, давало ей возможность беспрепятственно реализовывать собственные желания.

Эта последняя черта проявляется даже еще ярче в переживаниях другой пациентки. Молодая женщина, бывшая в очень дружеских отношениях со своим свекром, очень странно прореагировала на смерть свекрови. Вместе с другой женщиной из семьи она взялась распорядиться вещами покойной. В отличие от всех остальных моя пациентка отказалась взять себе хоть одну вещь. Вместо этого она отложила одно пальто в подарок отсутствовавшей в то время кузине. Сестра свекрови хотела отрезать от пальто меховой воротник и взять его себе; и тут пациентка, которая до этого была безразличной и незаинтересованной, впала в бешеную ярость. Всю ярость своей обычно заторможенной агрессии она обратила на свою тетку и настояла на том, что ее протеже получит то, что она хотела ей отдать. Анализ этого инцидента показал, что пациентка не взяла ничего из вещей свекрови из-за чувства вины. Взять что-нибудь символизировало для нее исполнение желания занять место свекрови рядом со свекром. Поэтому она отказалась от всех своих притязаний и от желания стать наследницей своей «матери» в пользу кузины. Сделав это, однако, она почувствовала всю силу желания и смогла настоять на его реализации, чего бы она никогда не сделала, если бы речь шла о ней самой. Суперэго, столь беспощадно относившееся к ее собственному инстинктивному импульсу, санкционировало желание, когда оно перестало быть связанным с собственным эго пациентки. Когда дело касалось выполнения желания другого человека, агрессивное поведение, которое до этого обычно тормозилось, вдруг стало приемлемым для эго.

Обратив внимание на такое сочетание проекции и идентификации, используемое в целях защиты, мы можем увидеть в повседневной жизни множество случаев, подобных описанным мною. Например, молодая девушка, мучившаяся сомнениями по поводу собственного замужества, делала все, что могла, чтобы устроить помолвку своей сестры. Пациент, который страдал от навязчивого торможения и не мог истратить на себя ни копейки, не колебался в щедрых тратах на подарки. Другая пациентка, которую ее тревога удерживала от путешествия, оказалась неожиданно настойчивой в советах друзьям предпринять его. Во всех этих случаях идентификация пациента с другом, сестрой, получателем подарка выдает себя неожиданным теплым чувством связи между ними, которое сохраняется до тех пор, пока косвенным образом не будет удовлетворено его собственное желание. Шутки о «сводничестве старых дев» и о «надоедливых наблюдателях, для которых ни одна ставка не является слишком высокой»[23], неувядаемы. Передача своих собственных желаний другому человеку и попытка таким косвенным образом обеспечить безопасность их удовлетворения, без сомнения, сродни тому интересу и удовольствию, которые получает человек, наблюдая за игрой, в которой сам он не делает ставок.

Этот защитный процесс служит двум целям. С одной стороны, он позволяет человеку проявлять дружеский интерес к удовлетворению инстинктов других людей и, таким образом, косвенно и несмотря на запрет суперэго удовлетворять свои собственные; с другой стороны, он высвобождает заторможенную активность и агрессию, исходно предназначенные для обеспечения удовлетворения инстинктивных желаний в их первичной связи с самим собой. Пациентка, которая не может и пальцем пошевелить для удовлетворения своих собственных оральных импульсов, может чувствовать негодование при отказе матери удовлетворить своего ребенка, то есть, при ограничении оральных импульсов кого-то другого. Для невестки, для которой наследование имущества покойной запретно, допустимо защищать символические права другого со всей силой собственной агрессии. Служащий, который никогда не осмелится попросить о повышении зарплаты для себя, осаждает руководителя требованиями в защиту интересов своего коллеги. Анализ таких ситуаций показывает, что истоки этого защитного процесса лежат в конфликте ребенка с властью родителей по поводу определенных форм удовлетворения инстинкта. Агрессивные импульсы, направленные против матери и сдерживавшиеся все время, пока дело касалось удовлетворения собственных желаний человека, высвобождаются, когда желания являются чьими-то чужими. Наиболее знакомым представителем такого типа личности является человек, занимающийся благотворительностью, который с крайней агрессивностью и энергией требует денег у одной группы людей для того, чтобы отдать их другой. По-видимому, крайним выражением этого является случай убийцы, который во имя угнетаемого убивает угнетателя. Объектом, на который направляется высвободившаяся агрессия, неизменно оказывается представитель власти, принуждавшей человека в детстве к отказу от инстинкта.

Различные факторы определяют выбор объекта, во имя которого происходит отказ от инстинктивных импульсов. Возможно, что восприятия запретного импульса в другом человеке оказывается достаточно для того, чтобы указать эго на возможность проекции. В случае пациентки, распределявшей имущество свекрови, тот факт, что замещающая фигура не была близкой родственницей, являлся гарантией безопасности желания самой пациентки, представлявшего собой ее кровосмесительные импульсы. В большинстве случаев замещающий объект ранее был объектом зависти. Альтруистичная гувернантка в моем первом примере сместила собственные честолюбивые мечты на своих друзей-мужчин, а свои либидозные желания — на подруг. Первые пришли на смену ее привязанности к отцу и старшему брату, которые оба были объектами ее зависти к пенису, а последние представляли сестру, на которую в более позднем периоде детства эта зависть была смещена в форме зависти к ее красоте. Пациентка чувствовала, что, будучи девочкой, она не сможет реализовать свои честолюбивые стремления, и в то же время она не была достаточно красивой для того, чтобы привлекать внимание мужчин. Разочаровавшись в себе, она сместила свои желания на объекты, которые, как она чувствовала, лучше приспособлены для их удовлетворения. Ее друзья-мужчины косвенно достигали в профессиональной жизни того, чего ей самой было никогда не достичь, а ее более красивые подруги делали то же самое в области любви. Ее альтруистический отказ был способом преодолеть испытываемое ею нарциссическое унижение.

Отказ от инстинктивных желаний в пользу объекта, более подходящего для их реализации, часто определяет отношение девушки к мужчине, которого она выбирает для того, чтобы он замещал ее — в ущерб истинной связи с объектом. На основании такой «альтруистической» привязанности она ожидает, что он реализует планы, которые, как она считает, она сама не может реализовать из-за своего пола: например, она хочет, чтобы он стал студентом, или приобрел определенную профессию, или стал вместо нее знаменитым или богатым. В таких случаях эгоизм и альтруизм могут смешиваться в самых различных пропорциях. Мы знаем, что родители иногда навязывают своим детям собственные жизненные планы — одновременно и альтруистически, и эгоистически.

Дело обстоит так, словно они хотят через ребенка, которого они считают более подходящим для этой цели, вырвать у жизни исполнение желаний, которых им самим реализовать не удалось. Возможно, что даже наиболее альтруистическое отношение матери к своему сыну во многом определяется таким отказом от своих собственных желаний в пользу объекта, чей пол делает его «более подходящим» для реализации. И действительно, жизненный успех мужчины существенно компенсирует отказ женщин его семьи от их собственных мечтаний.

Наиболее тонкое и детальное исследование такого альтруистического отречения мы можем найти в пьесе Эдмона Ростана «Сирано де Бержерак». Герой этой пьесы — историческая фигура, французский дворянин XVII в., поэт и гвардейский офицер, известный своим умом и храбростью, но не имевший успеха у женщин из-за огромного носа. Он пылко влюбился в свою прекрасную кузину Роксану, но, зная о своем уродстве, отказался от всякой надежды завоевать ее сердце.

Вместо того чтобы, используя свое замечательное искусство фехтовальщика, держать на расстоянии всех соперников, он отказывается от своих надежд на ее любовь в пользу человека, более красивого, чем он сам.

Совершив эту жертву, он обращает свою силу, храбрость и ум на службу этому более удачливому любовнику и делает все, что в его силах, чтобы помочь ему добиться цели. Кульминацией пьесы является ночная сцена под балконом женщины, которую любят оба мужчины. Сирано подсказывает своему сопернику слова, которыми тот должен завоевать ее. Затем он в темноте занимает его место и говорит вместо него, забывая в пылу своего ухаживания о том, что ухаживает-то не он. Обратно к своей позиции уступившего он возвращается лишь в последний момент, когда просьба Кристиана, красавца-любовника, удовлетворена и. он забирается на балкон, чтобы поцеловать свою любимую. Сирано становится все более и более преданным своему сопернику и в бою больше старается спасти его жизнь, чем свою. Когда эта замещающая фигура отнята у него смертью, он чувствует, что ему нельзя ухаживать за Роксаной. То, что поэт описывает в «альтруизме» Сирано нечто большее, чем странную любовную историю, ясно из параллели, которую он проводит между любовной жизнью Сирано и его судьбой как поэта. Точно так же как Кристиан ухаживает за Роксаной при помощи писем Сирано, такие писатели, как Корнель, Мольер и Свифт, заимствуют целые сцены из его неизвестных произведений, укрепляя тем самым свою славу. В пьесе Сирано смиряется с этой судьбой. Он в равной мере готов уступить свои слова как Кристиану, который красивее его, так и Мольеру, который гениальнее, чем он. Внешний дефект поэта — необыкновенно длинный нос, — вызывающий, по его мнению, к нему презрение, заставляет Сирано де Бержерака думать, что другие больше подходят для реализации его мечтаний, чем он сам.

В заключение рассмотрим понятие альтруистического отречения еще с одной стороны, а именно в его отношении к страху смерти. Тому, кто широко проецирует свои инстинктивные импульсы на других людей, этот страх незнаком. В момент опасности его эго не беспокоится за свою собственную жизнь. Вместо этого оно испытывает исключительную озабоченность и тревогу за жизни своих объектов любви. Наблюдения показывают, что эти объекты, безопасность которых так важна для него, суть замещающие фигуры, на которые он сместил свои инстинктивные желания.

Например, молодая гувернантка, чей случай я описывала, испытывала чрезвычайно большую тревогу за своих подруг во время их беременности и родов. В пьесе, на которую я ссылаюсь, Сирано в бою ставит безопасность Кристиана выше своей собственной. Было бы ошибкой полагать, что речь здесь идет о вытесненном соперничестве, прорвавшемся в желании смерти, которое затем вытесняется. Анализ показывает, что как тревога, так и ее отсутствие исходят из того, что человек считает свою собственную жизнь достойной сохранения лишь при наличии возможности удовлетворения собственных инстинктов. Когда он отрекается от своих импульсов в пользу других людей, их жизни становятся для него дороже, чем своя собственная. Смерть замещающей фигуры означает — как смерть Кристиана означала для Сирано — утрату всякой надежды на удовлетворение.

Лишь после анализа, заболев, молодая гувернантка обнаружила, что мысль о смерти для нее болезненна. К ее собственному удивлению, она обнаружила, что горячо стремится прожить достаточно долго для того, чтобы успеть обставить свой новый дом и сдать экзамен, который обеспечит ее профессиональное продвижение. Ее дом и экзамен означали, хотя и в сублимированной форме, выполнение инстинктивных желаний, которые анализ позволил ей еще раз связать с собственной жизнью[24].

 


Дата добавления: 2018-09-20; просмотров: 228; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!