Русские в Средней Азии и англичане в Индии: доминанты имперского сознания и способы их реализации



 

Весь XIX в. прошел под знаком англо-русского соперничества на Востоке. Остроту этого соперничества можно понять, если учесть, что и русские, и англичане считали, что на карту поставлено само существование государства: «Англия должна быть первой среди наций и руководить человечеством или отказаться не только от своих владений, но и от своей независимости», - писала газета "National Review"[311]. Русские ставили вопрос так: «Или действовать решительно, или отказаться от своих владений в Азии... заключив государство в границах начала XVII столетия»[312]. Англичане же, в свою очередь, слагали стихи, что «русские никогда не будут в Константинополе»[313].

Главным стержнем английской политики была оборона Индии. Генерал-майор У. Мак-Грегор по дням во всех деталях просчитывает, как русские могли бы завоевывать Индию[314]. Бери и пользуйся! В 1868 г. генерал-майор сэр Г.Раулинсон довольно остроумно описывает стратегию действия русских на Востоке и весьма проницательно предсказывает порядок их дальнейшего продвижения[315]. Генерал Снесарев в раздражении называет все рассуждения Раулинсона «белибердой»[316], но, не смотря на это, и в России вынуждены признать, что Раулинсон «предугадал очень многое, что совершалось впоследствии»[317]. Поход русских на Индию никогда не был делом решенным, но время от времени он обсуждался более-менее серьезно[318], предприятие казалось вполне выполнимым. «При благоприятных обстоятельствах сплав войск к воротам Индии не только возможен, но и удобен»[319]. Однако ставится разумный вопрос: если завоюем Индию, что будем с ней делать дальше?[320]

Француз Г. де Лакост едет на Восток, желая описать для европейской публики подробности ожидаемой смертельной схватки: «Я выехал из Парижа, проникнутый идеями, что фатальная борьба между китом и слоном неизбежна. В Турции, Туркестане, Кашгаре и Индии я собрал сведения, которые привели меня к заключению совершенно противоположному»[321]. Вывод де Лакоста вполне категоричен: «Столкновение бесполезно, и им выгодно путем дружелюбным согласиться на справедливый дележ»[322]. В последней трети XIX века тема о желательности примирения начинает звучать все чаще. Ведь соперничество «приблизилось к той стадии, когда соперники должны либо стать открытыми врагами, либо друзьями-партнерами»[323]. В 1907 году между Россией и Англией было подписано всеобъемлющее соглашение о разграничении сфер влияния на Среднем Востоке. Необходимость срочного примирения диктовалась причинами внешнеполитическими (на восточную арену вступал новый игрок - Германия). Но велика была роль причин внутреннего характера. Их хорошо сформулировал М.Н. Аненков в предисловии к работе английского полковника Джона Эдея «Сатина. Горная экспедиция на границы Афганистана в 1863 году»: «Задача им и нам поставленная одинокого трудна: они и мы должны бороться с фанатизмом, невежеством, косностью, почти дикостью, и потому между ними и нами нет возможности найти повода к ссоре и даже к соперничеству. Нам предстоит одинаково трудная и одинаково дорогая работа в одном и том же направлении»[324].

Казалось бы, ничего более несовместимого представить невозможно. Столь различны были эти две империи - Российская и Британская, не только по истории своей, но и по духу, по смыслу своему, по реальности, которую они создавали в своих пределах, что трудно представить себе задачу, которую им бы пришлось решать в сходном направлении и испытывать одни и те же трудности. Как писал де Лакост, «если русские стараются проникнуться духом побежденного народа, чтобы его ассимилировать, то англичане всегда сохраняют свою европейскую культуру и навязывают себя покоренному населению»[325]. А современный исследователь этнических проблем Р. Шермерхорн, утверждая неразрывность понятий «империализм» и «расизм», замечает, что история знает-таки одно исключение: Российская империя расизма не знала никогда[326].

Тем не менее, сходства между Российской Средней Азией и Британской Индией гораздо больше, чем то представляется на поверхностный взгляд, в частности в том, что кажется наименее вероятным - в формах имперского управления. Так мы привыкли считать, что для Российской империи характерно прямое управление, а для Британской - протекторат. На практике все было сложнее (или, если хотите проще). В Британской Индии наблюдалась очевидная тенденция к прямому и унитарному управлению. Еще в начале XIX в. исследователь Британской империи шведский генирал-майор граф Биорнштейн писал, что вероятнее всего «субсидиальные [протекторатные] государства будут включены в состав владений [Ост-Индийской] компании по мере того, как царствующие ныне государи перестанут жить»[327]. И действительно, к семидесятым голам XIX века из 75883 кв. миль, образующих англо-азиатский мир, 30391 кв. мили находились под прямым управлением[328]. И с течением времени «тенденция сводилась к более решительному и энергичному контролю метрополии над аннексированными территориями; протектораты, совместные управления и сферы влияния превращались в типичные британские владения на манер коронный колоний»[329].

На протяжении всего XIX века наблюдалась явная тенденция к авторитаризму. Так, Джон Марли, статс-секретарь по делам Индии, аявил, что парламенская демократия совсем не та цель, которую он имеет ввиду[330]. Р. Р. Киплинг был безусловным сторонником жесткого авторитарного управления Индией, которое он сравнивал с локомотивом, несущимся полным ходом: никакая демократия при этом невозможна[331].

В описываемый период именно эти идеи в значительной мере определяли политику англичан в Индии, хотя наряду с ними существовали и цивилизаторско-демократические идеи, которые с начала ХХ века стали проявляться все более отчетливо, а после Первой Мировой войны превратились уже в доминирующие. Но, конечно, понадобилось широкое антиколониальное и антибританское движение, чтобы Индия добилась независимости.

Британская Индия представляла собой почти особое государство, где большинство дел не только внутренней, но и внешней политики находилось в ведении генерал-губернатора Индии. Ост-Индская компания была чем-то вроде государства в государстве, обладала правом объявлять войны и заключать мир. Но и после упразднения компании в 1858 г., в компетенцию индийского правительства входило "поддержание мира и безопасности в морях, омывающих индийские берега, наблюдение за движением морской торговли и тарифами своих соседей, течением событий на границах Афганистана, Сиама, Тонкина, Китая, России и Персии, защита владетелей островов и приморских областей в Персидском заливе и на Аравийском полуострове и содержание укрепленных постов в Адене"[332].

С другой стороны, Туркестан представлял собой тоже достаточно автономное образование, находясь под почти неограниченным управлением туркестанского генерал-губернатора, которого «Государь Император почел за благо снабдить политическими полномочиями на ведение переговоров и заключение трактатов со всеми ханами и независимыми владетелями Средней Азии»[333] генерал-губернатора Туркестана, не говоря уже о решении внутренних проблем края. Так же как и англичане, русские в Средней Азии «оставляли своим завоеванным народам многие существенные формы управления и жизни по шариату», при том, что на других окраинах империи система местного самоуправления и социальная структура унифицировались по общероссийскому образцу. И если еще при организации Киргизской степи «родовое деление киргиз уничтожалось» (в скобках заметим, что киргизами в литературе того времени именовались просто тюрки-кочевники), точнее игнорировалось при образовании уездов и аулов, то уже в Туркестанском крае «крупные родовые подразделения совпадали с подразделениями на волости, – родовые правители были выбраны в волостное управление и недовольных не оказалось»[334].

Россия в Средней Азии попробовала и протекторатную форму правления (в вассальной зависимости от нее в различное время находились разные азиатские ханства, российским протекторатом была Бухара). Более того, русские усвоили себе и чисто английские способы действия в зонах влияния, в частности, "аксиому": «нация, занимающая у нас деньги - нация побежденная»[335] и добились экономического преобладания в Персии, путем разумной тарифной (я имею в виду мероприятия гр. Витте) и транспортной политики, и даже завязали «экономическую борьбу с Англией в Персидском заливе, силясь отнять у этой последней бесспорно принадлежащее ей до того торговое преобладание»[336]. Все это конечно, под аккомпанемент жалоб на свою полную неспособность к торговле: «Бухара, Хива, Кокан больше ввозят в Россию, нежели получают из нее, выручая разницу наличным золотом... Торговля с Персией тоже заключается большей частью в пользу иранцев... Какая уж тут борьба с Англией, когда мы с киргизами и бухарцами справиться не можем»[337].

Однако в русской печати появлялись и совершенно новые, металлические нотки: «Ни одно европейское государство, имеющее владения на Востоке, не относится нигде к азиатским подданным, как к собственным гражданам. Иначе быть не может. Европейские подданные составляют самую суть государства, азиатские же - политическое средство для достижения цели»[338]. Короче, одни мы такие глупые, что прежде всего любым туземцам на любой окраине даем права нашего гражданства, после чего уже не можем драть с них три шкуры.

К счастью, эти сентенции, совершенно убийственные для русской имперской психологии, особого резонанса не получают. Что же касается экономической стороны колонизации, то аргументы и англичан, и русских схожи, а высказывание Дж. Сили на этот счет просто великолепно: «Индия не является для Англии доходной статьей, и англичанам было бы стыдно, если бы, управляя ею, они каким-либо образом жертвовали ее интересами в пользу своих собственных»[339]. В России не прекращаются сетования по поводу того, что все окраины, а особенно Средняя Азия, находятся на дотации. Правда, однако, то, что Россия в XIX в. делала в Средней Азии большие капиталовложения, не дававшие непосредственной отдачи, но обещавшие солидные выгоды в будущем; в целом, кажется, экономическую политику России в Средней Азии следует признать разумной. Но вернемся к нашему сравнению.

Русские совершено сознательно ставили своей задачей ассимиляцию окраин: «Русское правительство должно всегда стремиться к ассимилированию туземного населения к русской народности», т.е. к тому, чтобы «образовать и развивать [мусульман] в видах правительства, для них чужого, с которым они неизбежно, силой исторических обстоятельств, должны примириться и сжиться на всегда»[340]. Дело доходило до того, что мусульманам платили деньги, чтобы они отдавали детей в русские школы. На совместное обучение русских и инородцев, т.е. на создание русско-туземных школ, при первом генерал-губернаторе Туркестана К.П. фон Кауфмане делался особый упор, причем имелось в виду и соответствующее воспитание русских: «туземцы скорее сближаются через это с русскими своими товарищами и осваиваются с разговорным русским языком; русские ученики школы также сближаются с туземцами и привыкают смотреть на них без предрассудков; те и другие забывают племенную рознь и перестают не доверять друг другу... Узкий, исключительно племенной горизонт тех и других расширяется»[341]. Туземные ученики, особенно, если они действительно оказывались умницами, вызывали искреннее умиление. Тем более «в высшей степени странно, но вместе с тем утешительно видеть сарта [таджика], едущего на дрожках, либо в коляске, посещающего наши балы и собрания, пьющего в русской компании вино. Все это утешительно в том отношении, что за материальной стороной следует и интеллектуальная»[342]. Не утешительно было только то, что туземных учеников в русско-туземных школах считали единицами, ассимиляция почти не происходила, русские и туземцы общались между собой почти только лишь по казенной надобности, а «в местах, где живут вместе русские и татары, все русские говорят по-татарски и весьма немногие татары говорят по-русски»[343].

При этом русские живут на новозавоеванных территориях под мощной защитой правительства: «Нас ни сарты, ни киргизы не обижают, ни Боже мой! Боятся русских!.. Мы с мужем три года в Мурза-Рабате на станции жили совсем одни, уж на что кажется степь глухая... А никогда ничего такого не было, грех сказать. Потому что строгость от начальства. А если бы не строго, и жить было бы нельзя!.. Промеж собой у них за всякую малость драка" То же рассказывают мужики, волей судьбы оказавшиеся близ Ашхабада: "Здесь на это строго. Чуть что, сейчас весь аул в ответе. Переймут у них воду дня на три, на четыре, - хоть переколейте все, - ну и выдадут виновного. А с ним расправа коротка... Дюже боятся наших»[344]. Так что русские, по существу, оказывались, хотели они того или нет, привилегированным классом, к которому относились с опаской и контактов с которым избегали.

Точно также и англичане в Индии, высокого ли, низкого происхождения, были высшим классом. Стиралась даже разница между чиновниками и нечиновниками, минимизировались сословные различия - все англичане в Индии чувствовали себя аристократами, "сахибами". Стремясь как можно более приблизить свою жизнь в Индии к жизни в Англии, они как бы абстрагировались от туземного общества. Общение с туземцами даже по долгу службы и даже для тех, кто прекрасно владел местными языками, было обременительной обязанностью. Литература пестрит примерами не просто пренебрежительного, а прямо вызывающе хамского отношения англичан к индийцам, полного игнорирования их чувств. Причем «это чувство превосходства базировалось не на религии, не на интеллектуальном превосходстве, не на образованности, не на классовом факторе..., а исключительно на принадлежности к национальной группе»[345] и «на вере в святость Соединенного Королевства»[346]. Английский чиновник, будь он даже образцом честности (коррупция в Британской Индии вообще была невелика), был абсолютно непреклонен, если дело касалось требования какого-либо социального равенства между англичанами и туземцами[347]. У англичан было четкое сознание, что управление - их призвание и без них в Индии воцарится хаос, не было «и тени сомнения относительно высшей компетентности англичан во всех вопросах управления, совершенно независимо от климатических, расовых и других условий»[348].

Эта вера в свое превосходство была столь поразительной, что генерал Снесарев писал: «Они, мне кажется, просто лицемерят... Они не могут усомниться в даровании народа, который создал санскрит, наметил основы грамматики языка, дал миру цифру и музыкальную гамму»[349].

Однако, дело, видимо, далеко не так просто. Приведенная нами классическая картинка характерна для второй половины XIX столетия, и характерна все-таки не вполне. Английский историк, утверждая, что англичане в Индии не "индизировались", уточняет, «в отличие от первых завоевателей»[350]. Для завоевателей же (Клайва и других) индийцы были недругами, но отнюдь не презренной расой. В записках и мемуарах английских офицеров, служащих на вечно неспокойной северо-западной границе, тоже выражается отношение к индийцам более нормально. (Да и трудно иначе, если служишь долгие годы бок о бок). Фельдмаршал Робертс вспоминает о случаях, когда английские офицеры, абсолютно верившие своим подчиненным, узнав об их предательстве (мятеж 1857-1858 гг.) пускали себе пулю в лоб, или о старом полковнике, клявшемся жизнью в преданности своих солдат и рыдавшем, видя как их разоружают (т.е. оказывают недоверие, оскорбляют тем самым)[351].

Однако британцы в Индии - это особая порода людей – викторианцы – имели действительно какую-то особую несовместимость с индийцами, которых «легко могли бы понять, если бы поставили себя на их место»[352], но именно этого викторианец не сделает никогда, этот самоуверенный подтянутый человек, не знающий ни в чем слабинки, крайне дисциплинированный, с гипертрофированным чувством долга, прекрасно воспитанный джентельмен, придерживающийся в своей жизни самых строгих правил и семейных традиций, религия которого сводится к нескольким исключительно нравственного характера заповедям. «Викторианский период, который обычно ассоциируется с подъемом в обществе христианских ценностей, в действительности не был эпохой веры. Может быть, правильнее было описать его как эпоху отсутствия веры... период, ознаменованный стремлением к разрушению веры. Викторианская эпоха, не будучи эпохой веры, была тем не менее эпохой большой нравственной серьезности, культа хорошего поведения. Это была как бы секулярная религия»[353].

Британскую Индийскую империю создавали люди именно такого типа и, помимо прочего «империя была для них средством нравственного самовоспитания»[354]. Этот тип человека воспевался и романтизировался в имперской литературе[355]. Возникал своего рода культ воинственной энергии, ищущий красоту в храбрости[356]. Этот дух героического империализма и зарождался в Британской Индии.

Здесь, в Индии, складывалась та идеология, которую Киплинг выразил в своем знаменитом "Бремени белого человека".

И эти гордые англичане как будто на самом деле ощущали себя слугами покоренных народов. Они «чувствовали себя как бы докторами и ощущали какое-то мистическое стремление найти новых пациентов»[357]. Англичане творили себе "пациентов", по существу, творили в Индии "свой" мир. Среди англичан были такие люди, как Томас Маколи и С.Травелайен, стремившиеся «полностью переустроить индийскую жизнь на английский манер. Их энтузиазм был в буквальном смысле безграничен; они надеялись, что уже в пределах одного поколения высшие классы Индии примут христианство, будут говорить по-английски, освободятся от идолопоклонства и активно вольются в управление страной»[358]. Конечно, для разных англичан этот "свой" мир представлялся по-разному.

В начале XIX в. Индия была страной надежд для либералов, которые мечтали осуществить в Индии то, что им не удавалось в Англии. Периодами в Индии сильно было влияние англицистской партии, стремившейся утвердить в стране европейскую систему ценностей. Во второй половине века Индия собирала авторитаристов и консерваторов. Постоянно присутствовала и постепенно усиливалась "партия" ориенталистов, старавшиеся законсервировать индийские обычаи и традиции, уничтожив только самые "вредные". «Консерватизм должен был стать философским объяснением существующего порядка вещей, описанного в терминах социального и политического опыта британцев и естественного закона»[359]. Но по сути, то, что англичане "консервировали", и то, какими способами они стремились этого достичь, приводило к результатам, отчасти, обратным ожидаемым. Ни точка зрения либералов (англицистов), ни точка зрения консерваторов не проводились в жизнь последовательно, а на практике получалась довольно причудливая смесь.

Но даже будучи изначально консерваторами, британцы, сами того не осознавая, вестернизировали индийцев. Англичане сознательно были настроены на консервацию индийских традиций, в этом они видели залог политической стабильности Британской Индии и потому «чрезвычайно, до мелочей уважали и оберегали проявления национальной культуры туземцев Индии и характерные особенности национальной культуры индусов и мусульман и следили за тем, чтобы эти народы не соединились на почве одинаковой культуры, заимствованной у европейцев... Не содействовали тому, чтобы туземная молодежь получала европейское образование в ранних годах и тем отрывалась от родной культуры»[360]. Но уже сама викторианская самоуверенность вела к тому, что своим поведением англичане стремились вызвать у индийцев восхищение и признание себя в качестве существ высших и достойных подражания и тем самым воздействовать на них. В этом смысле показательно высказывание бригадного генерала Джона Джекоба: «Мы являемся расой высшей в нравственном смысле, руководимой мотивами возвышенного характера и обладающей более высокими качествами, чем азиаты. Чем более туземцы Индии способны понять нас, чем больше мы усовершенствуем их способность к такому пониманию, тем прочнее будет становиться наша власть... Не мешайте нам устанавливать наше управление посредством преподнесения туземцам высшего примера, посредством укрепления в них ощущения ценности правды и честности, посредством повышения их морального и интеллектуального уровня»[361].

Неизбежным продуктом английской имперской системы становились англизированные азиаты, т.е. специфическая элита "псевдоангличан", которых британцы, похоже, воспринимали как пародию на себя и которые вызывали их явную неприязнь. Эта элита была собственным английским порождением, но вопрос как относиться к ней оставался нерешенным[362]. Даже принять у себя дома образованного индуса, окончившего курс в европейском университете, было чуть ли не подвигом. В сравнении с этим небрежно брошенная русским автором фраза о том, что среднеазиатские туземцы «вследствие сильно свойственной им страсти общительности и привычки проводить время в гостях... повадились ходить в дома к русским»[363], кажется относящейся к совершенно иному миру.

Из всего сказанного уже напрашивается вывод: мы хотели ассимилировать жителей Средней Азии, однако удалось это слабо, англичане не хотели ассимилировать индийцев, но это до какой-то степени происходило само собой - и итоговый результат оказывался примерно одинаковым.

Вообще парадокс этих двух частей двух империй (Средней Азии и Индии) состоял в том, что в них на удивление не удавалось именно то, к чему более всего стремились и, напротив, как-то само собой получалось то, к чему особого интереса не проявляли. Мы уже говорили, что англичане считали себя наделенными особым талантом управления. Однако их неудачи в Индии часто объясняли именно негодной организацией управления, которое туземным населением переносилось с трудом. «Туземцы англичан не любят. Причина заключается в английском способе управлении страной»[364]. Русские привычно жаловались на «наше неумение управлять инородцами»[365], но, во всяком случае, как замечал де Лакост, «среднеазиатские народности легко переносят русское владычество»[366].

Англичане сплошь и рядом говорили о своей цивилизаторской миссии. «Мысль о том, что имперская миссия должна заключаться в насаждении искусства свободного управления стала общепризнанной»[367]. В России, конечно, никаких подобных мыслей возникать не могло. Однако, что касается Англии, то «положение, будто незыблемое правило нашего правления всегда заключается в воспитании наших владений в духе и принципах этой теории [представительного самоуправления], есть величайшее искажение фактов нашими колониальными и имперскими политиками, которое только можно придумать»[368]. Индийские мусульмане с большим удивлением узнают, что мусульмане в России имеют своих представителей в Государственной Думе – «на другой же день в газете "Пайса-Ахбар" была помещена заметка о нашей Думе и о присутствии в ней представителей-мусульман»[369]. Более того, случалось так, что благодаря юридическому и фактическому равноправию на некоторых инородческих окраинах империи складывалось фактическое самоуправление, а Великое княжество Финляндское имело самоуправление легально.

О техническом развитии регионов империи англичане говорили очень много. Техницизм был стержнем политической мысли Киплинга. Для русских эта тема второстепенна, однако успехи в данной области у русских и англичан примерно одинаковы. С удивительной скоростью Россия строит железные дороги к своим южным рубежам. Англичанин Вигхейм посвящает целую главу описанию того, что Россия сделала для развития Закавказья: «Только сравните Ереван с Табризом или Эрзрумом и разница будет сразу же очевидна»[370]. Т.Мун между прочим пишет: «Под русским владычеством туркмены перестали заниматься разбоем и кражей рабов и в большей или меньшей степени перешли к оседлому быту, занявшись земледелием и хлопководством. Другие расы прогрессировали еще больше. Русские железные дороги дали возможность сбывать скот, молочные продукты и миллионы каракулевых барашков из Бухары. Но самым важным нововведением было, конечно, развитие хлопководства»[371].

С другой стороны, для России существенно было то, что она, мыслившая себя преемницей Византии, должна была стать великим Православным Царством. Однако она практически совсем отказывается от проповеди. «У русских миссионеров нет; они к этому приему не прибегают. Они хотят приобрести доверие покоренных народов, не противоречить им ни в их верованиях, ни в их обычаях»[372].

В русской литературе того времени с гордостью рассказывается о том, что некий афганец, близко знакомый и с англичанами, и с русскими говорил: «Каждое воскресенье англичане выходят на базар доказывать, что их Хазрети-Исса (Христос) больше нашего Пейгамбера (пророка) и что их вера настоящая, а наше ничего не стоит... Пейгамбера всячески поносят, кормят его грязью... Вы, русские, этого не делаете, слух об этом дошел и до Индии - все вас за это хвалят»[373]. То же и в своих собственных владениях: "честный мусульманин, непереступающий ни одной йоты наших гражданских законов, на наш взгляд, лучше плута христианина, хотя бы тот и соблюдал все точки и запятые религиозных установлений". Более того, «до сих пор мы не только не допускали проповеди Слова мусульманам, но даже отвергали все просьбы туземцев, которые хлопотали о принятии их в Православие. Благовидным предлогом отказа служило незнание просителями русского языка, а следовательно, и невозможность огласить неофита Словом Истины»[374].

Причины такого рода политики назывались следующие: во-первых, проповедь вызывает враждебность мусульманского населения, во-вторых, раз туземцы не знают русского языка, христианские истины не могут быть переданы им адекватно, и мы будем только плодить ересь. Во всем мире миссионеры изучали туземные языки и никому не приходило в голову, что это туземцы должны учить родной язык проповедника; сами русские, приняв православие от греков, в подавляющем большинстве своем греческого языка не знали, Евангелие было переведено для них на славянский и здесь как-то обошлось без ересей! Короче, пусть мусульмане поживут в России лет сто, пообвыкнутся, а там уж видно будет. Татары жили в России сотни лет, обвыклись, но в XIX в. по отношению к ним сложилось убеждение, что абсурдно пытаться заставить их поменять свою религию[375]. Более того, среди народов, которые были мусульманами больше по названию и отличались религиозной индифферентностью, российская администрация сама укореняла ислам. «Русские покушались строить мечети, поставлять мулл и проч.»[376]. Это уже явно выходило за границы простой веротерпимости и смахивало на какое-то помрачение. Вот и великое Православное Царство!

У англичан было наоборот. Как писал известный немецкий геополитик Эрих Обст, «идеей крестовых походов, которое имела такое большое значение на континенте, Англия почти совершенно не была затронута. Мысль о всеобъемлющей христианской империи никогда не пускала корни на Британских островах»[377]. В Индии «первой реакцией имперских деятелей была оппозиция активности христианских миссионеров... Ост-Индская компания, англо-индийские чиновники, британские министры в большинстве своем противодействовали проповеди христианских миссионеров»[378]. Так, в 1793 г. «миссионер Вильям Керей и его спутники были высланы из Индии... Миссионерская работа была объектом нервозного внимания со стороны Калькутского правительства и миссионеры без лицензии от директоров [совета директоров Ост-Индской компании] депортировались из Индии»[379]. Только начиная с 1813 г. миссионерам было разрешено свободно проповедовать в Индии. Таким образом, миссионерское движение формировалось вне рамок имперского комплекса»[380]. Не только имперская администрация стояла в оппозиции к миссионерам, но и эти последние не очень благоволили к порядкам, установленным империей и, в конечном счете, долгое время «британских миссионеров вовсе не обуревало желание вмешиваться в политические и коммерческие вопросы... Они стремились спасти души язычников и нисколько не стремились продвинуть британскую торговлю вперед или освятить дух империализма»[381].

Итак, первоначально миссионерство не было связано с имперской программой. Это естественно, если учесть, что устроителям Британской Индии – викторианцам – «трудно было принять евангельское убеждение, что христианство предполагает связи, которые могут объединить все человечество. Викторианцы либо потеряли свою собственную веру в христианство, либо обратили христианство в запутанный код поведения, который, конечно, не был приемлем для всего человечества»[382]. Тем не менее, определенные успехи христианских миссионеров были налицо. В 1816 г. в Калькутте появилась первая школа, открытая миссионерами. С годами таких школ становилось все больше. И хотя миссионерская деятельность оставалась слабо связанной с правительством (что не мешало где-то с середины века активно использовать миссионеров в качестве английских политических агентов), в конце столетия королева Виктория произносит красивую фразу, что «империя без религии - дом, построенный на песке». Тем самым христианство становится как бы официальной религией Pax Britanica.

В итоге, в начале XX в. в Индии насчитывалось более 300 тыс. индийцев-христиан[383]. Это число, конечно, не велико, но в сравнении с тем, что среди российских среднеазиатских подданных христианами становились единицы, и оно представляется значительным. Причем, напомним, что англичане действовали в этом случае вопреки собственным принципам туземной политики, коль скоро прочность их власти во многом зиждилась на религиозной вражде между мусульманами и индусами.

Таким образом, мы снова видим пример того, что империя делает вовсе не то, что намеревается делать. По меткому замечанию Дж. Сили, «в Индии имелось в виду одно, а совершалось совершенно другое»[384]. В результате мы видим, что в Англии, с одной стороны, отец-основатель имперского культа Дж. Фрауд в поэтических образах показавший блеск Британской империи – "Осеаны", владычествующей над миром, – восклицает на последней странице своего труда: «Осеана, надеюсь и верю!»[385]. С другой стороны, в конце XIX в. и Сили задает самый главный вопрос: «О чем хлопочут англичане в Индии, зачем берут на себя заботы и ответственность, сопряженные с управлением двумястами миллионами населения Азии?", и не находя на него ответа, продолжает: "Невольно напрашивается мнение, что тот день, когда смелый гений Клайва сделал из торговой компании политическую силу и положил начало столетию беспрестанных завоеваний, был злосчастным для Англии днем»[386].

Действительно, с середины XVIII в. Англия ведет почти непрестанные войны на Востоке. Англия находится в почти постоянном страхе перед "русской угрозой" и фактически провоцирует нарастание этой угрозы. Англичане, стремясь преградить России путь в Индию, оккупируют Кветту, в ответ на что Россия занимает Мерв и оказывается вблизи Герата. Закручивается порочная цепочка событий. Вся английская политика на Востоке зацикливается на обороне Индии. «Не было ни одного события на Среднем и Ближнем Востоке, в котором заботливость Англии за свою колонию не проявилась бы в том или ином виде, чаще в дурном и отвратительном»[387], - пишет генерал Снесарев, имея, в частности, в виду английскую поддержку турецкого деспотизма над христианскими народами, оправдание и подстрекательство турецких зверств ради поддержания неделимости Турции как буфера на пути в Индию, что вызывало негативную реакцию общественного мнения и в самой Англии. Англия, по сути, делала то, что делать не хотела и начинала ощущать, что ее ведет какой-то рок.

Тема рока доминирует и в русской литературе о завоевании Средней Азии. «Вместе с умиротворением Каспия началось роковым образом безостановочное движение русских внутрь Туркестана, вверх по реке Сыру, а потом и Аму-Дарье, началась эпоха завоеваний в Центральной Азии, – остановившихся пока на Мерве, Серахсе и Пяндже и переваливших уже на Памир – эту «крышу мира»... Нас гонит все какой-то рок, мы самой природой вынуждены захватывать все дальше и дальше, чего даже и не думали никогда захватывать»[388]. Указывая на стихийность российского продвижения в Азию, генерал Снесарев утверждает, что хотя оно и имело более организованный характер и закреплялось регулярной военной силой, «по существу оно оставалось прежним и разницы между Ермаком и Черняевым нет никакой... Инициатива дела, понимание обстановки и подготовка средств, словом все, что порождало какой-либо военный план и приводило его в жизнь, - все это находилось в руках среднеазиатских атаманов, какими были Колпаковские, Черняевы, Крыжановские, Романовские, Абрамовы, Скобелевы, Ионовы и многие другие. Петербург всегда расписывался задним числом, смотрел глазами и слушал ушами тех же среднеазиатских атаманов»[389].

Это продвижение вообще не было направлено на какую-то определенную цель, а шло по пути наименьшего сопротивления. «Преграды на северо-западе и юге заставили народную энергию искать другого исхода и других путей; русскому народу оставалась Азия и он рванул в нее по всем возможным направлениям... Это движение не направлялось на какой-либо фонарь вроде Индии или Китая, а просто туда, где прежде всего было легче пройти»[390]. При этом в русском обществе интерес к Средней Азии отсутствовал точно также, как в Англии интерес к Индии. «Мы, русские, в сто раз лучше и основательнее знаем каждое маленькое местечко Италии, Швейцарии, Германии или Франции, ничем не касающееся наших государственных и народных интересов, чем свое собственное многоценное и крайне любопытное приобретение в Средней Азии, к тому же в смысле новизны, оригинальности и выразительности культуры несравненно более привлекательное»[391].

Тому року, который гнал в дебри Азии и русских, и англичан генерал Снесарев дает одно и то же название – «стремление к власти»[392]. В чем-то генерал, по-видимому, прав. Но это не может объяснить все, не снимает вопроса, зачем? Для англичан вопрос этот остался мучительной проблемой на долгие времена: «Для чего создавалась и сохранялась Британская империя?.. С самых первых времен английской колонизации и до наших дней этот вопрос занимает умы британских мыслителей и политиков»[393]. В разные времена разными авторами на этот вопрос давались разные ответы. Многообразие точек зрения характерно и для XX в. Ч.Лукас в качестве причин создания Британской империи называл высокие моральные ценности, филантропию, а также соображения национальной безопасности[394], а Т.Смит видел основную причину расширения пределов империи в политических расчетах и амбициях государственных деятелей и в давлении внешних обстоятельств[395]. Р.Хаэм объяснял экспансию переизбытком у англичан энергии при том, что сознательно они никакой империи не желали[396], Г.Вильсон - постоянной необходимостью обороны[397], а Д.Юзуаг подчеркивал главенствующее значение экономических факторов[398]. Но концы с концами как-то не сходились - количество работ, доказывающих, что Британская империя была выгодна лишь финансовой олигархии, и работ, столь же убедительно доказывающих, что она была выгодна английскому народу в целом, примерно одинаково. «Политические противоречия в прошлом иногда создают впечатление, что империя была делом лишь части народа, а не народа как целого... Сейчас этот взгляд представляется устаревшим»[399]. Однако из всего этого вовсе не следует ответ на вопрос: чем была для англичан империя?

Англичане, не находя удовлетворительного ответа на вопрос о смысле своей деятельности в Индии, спрашивали русских, зачем делают это они, - слышали в ответ лишь сентенцию в том роде, что со стороны англичан было бы умнее об этом не спрашивать[400]. Но это была лишь отговорка. Все яснее наступало сознание того, что «для народа, одаренного практическим смыслом и предприимчивостью, в этом до сих пор продолжающемся блуждании (в данном случае речь шла о Дальнем Востоке, но, по существу, это то же самое) есть что-то ненормальное. Ясно, что где-то и когда-то мы сбились с пути, отошли от него далеко в сторону и потеряли даже направление, по которому должны были следовать к указанной нам Провидением цели»[401].

Нет ничего, что лучше доказывало бы это, чем следующий факт. «По единогласному отзыву всех русских ученых и публицистов, посвящавших свои знания и силы разработке международной жизни России, Восточный вопрос всегда занимал и занимает теперь едва ли не первое место в ряду других вопросов внешней политики русского народа. Но при таком серьезном значении Восточного вопроса... было бы весьма естественным ожидать, что у нас установилось относительно этого вопроса достаточно определенное и ясное представление. Что собственно должно пониматься под так называемым Восточным вопросом, в чем заключается для России его смысл и историческое содержание, - точных указаний на это, а тем более ясных и определенных ответов не находится у большинства наших писателей»[402]. И это при том, что этот вопрос был «центром, вокруг которого группируются крупнейшие факты русской истории, главным рычагом и стимулом нашего общественного развития,.. вместе с Восточным вопросом изучается история развития русского национального самосознания»[403]. Становясь же перед проблемой, чем был для России Восточный вопрос, мы, по существу, ставим вопрос о том, чем была или чем мыслила себя Российская империя. В конце XIX в. почти не находилось авторов, которые могли бы дать вразумительный ответ.

В Российской Средней Азии и в Британской Индии вечно получалось не то, к чему стремились, в чем сами видели свои цели. Обе они оказывались до странного похожи друг на друга, результат действий русских и англичан оказывается какой-то усредненный. Это не имперский народ создавал "свой" мир, мир, который представлялся ему "должным", не он реализовывал себя в мире, а обстоятельства подчиняли его себе. Отсюда проистекали общие трудности и общие проблемы.

Однако Британская Индия и Российская Средняя Азия были фрагментами целостной имперской истории, ее эпизодами. Россия пошла решать Восточный вопрос где-то далеко в стороне от его эпицентра - Константинополя, что имело лишь то политическое основание, что давало возможность шантажировать Англию. А классически морская Британия неожиданно для себя превратилась в континентальную державу. Фельдмаршал Робертс приходит к выводу: «При наличных изменившихся обстоятельствах Великобритания занимает ныне в Азии положение континентальной державы»[404].

Как образовалась Индийская Британская империя? Основанная в 1600 году Ост-Индская компания первоначально была торговым предприятием и только завоевания Клайва положили во второй половине XVIII в. начало Британской Индии. Так Англия вступила на новый для себя путь. Но не вся Англия. Оправившись от шока, пережитого в связи с потерей американских колоний, англичане постепенно словно бы вообще привыкают к мысли, что по мере созревания колонии отпадают от метрополии, как поспевшие фрукты спадают с дерева. Поэтому апатия по отношению к империи нарастает. Имперская экспансия в Индии, набиравшая силу, общественное мнение как будто не интересует вовсе и вспыхнувшее вроде негодование по поводу завоеваний Клайва и Хастинга как-то спадает. Индия существует как бы на периферии сознания, и психологически ее значение возрастало именно по мере роста антиимперских настроений, как антитеза им. Чудный факт: пик антиимпериализма и пик британской имперской экспансии в Индии по времени совпадают. Индия становится как бы противовесом, а с какого-то момента и компенсацией за потерю Америки... Так Индия становится "раем для мужественных людей" и от нее идут ростки "религии империализма", захлестнувшей в конце XIX в. уже и саму метрополию.

Империя создается через экспансию прежде всего культурную, подчинение огромной территории единому цивилизованному порядку и принципу, доминирующему в культуре имперского народа, тому принципу, который этот народ считает высшим и которому считает должным подчиняться сам. Если империя многонациональна (что практически неизбежно), то она «оказывается тем прочнее, чем удобнее чувствуют себя все населяющие ее народы и племена»[405]. Добавим: в той мере, в какой она принимает предлагаемый (или навязываемый) им порядок вещей. Англия не знала ничего подобного гражданству империи. «Гражданство Британской империи, несмотря на некоторые обещания, содержащиеся в прокламациях королевы, основывались на национальной исключительности. То, что более всего отличает британскую империю от Римской, относится не к христианству, реформам или демократии: Британский империализм основывался на национальности, более, нежели на законе»[406]. Англичанином нельзя стать, им можно только родиться и потому индийцы, стремившиеся подражать англичанам, вызывали тем большее презрение.

Но была ли в это случае империей (в классическом смысле) Российская Империя с ее Средней Азией? Исследователей поражает традиционная нечувствительность русских к национальным вопросам. Англичанин Ф.Скрин с некоторым удивлением писал, что «завоеванные расы сразу же становятся русскими гражданами и получают право селиться в любой части империи»[407]. «Наша политика по отношению к покоренным народам есть политика гражданского равенства. Житель только что взятой Кульджи, только что занятых Ташкента, Самарканда и т.д. делается таким же русским гражданином, как, например, житель Москвы, да еще пожалуй с большими льготами»[408]. Причем в русских чувствовалась почти болезненная потребность в том, чтобы жители окраин не просто притерпелись к ним, а полюбили их. На это направлено все - от налоговых льгот до приглашений в гости, все, чтобы убедить: что бы ни было, вам с нами будет лучше. «Разница между нами и англичанами в том и состоит, что мы приходим как враги, а поступаем как друзья, а англичане приходят как друзья, а поступают как враги»[409]. Но это имело тот затаенный смысл, что в результате они сольются с нами, станут нами, пополнят наше число.

То, что в Среднюю Азию миссионеры не засылались, было явлением закономерным. «Церкви и монастыри, которыми тотчас оказывалась покрыта новая область, предназначалась, главным образом, если не исключительно, для русского населения... Массы сильно желали распространения церквей, но это были русские массы и они хотели только удовлетворить свои собственные духовные потребности. Это не образ воинствующей церкви, который сопровождался бы миссией проповеди и катехизации»[410]. Однако число церквей и монастырей было велико и обычно, несмотря на отсутствие каких либо направленных усилий к распространению христианства среди местного (языческого) населения, оно распространялось довольно быстро и как бы само собой, монастыри оказывались теми источниками духовности, к которой тянулись люди разной этнической принадлежности. Отсутствие принуждения играло только свою положительную роль. До поры до времени между действием (колонизацией) и его смыслом (расширение границ Православного царства) не возникало разрыва. В этом отношении политику Православной Руси в значительной степени можно было называть "восточным вопросом" в расширительном значении - поскольку для России этот вопрос в его идеальном смысле был вопросом о Православии и утверждении Православного царства.

Однако конец XIX в. - это время, когда акцент в словосочетании Православное царство все более переносится на слово царство, а тем самым размывается идеальная мифологема империи. В Средней Азии дело принимает следующий оборот. Как пишет в начале XX в. русский путешественник, «особенно странно, что в этих новых "забранных" местах совсем нет русского монаха, русского священника. Когда вспомнишь плодотворное воспитательное значение древних православных обителей, проникавших бывало в глухие дебри разных инородческих стран раньше пахаря и горожанина, впереди государственной силы, вспомнишь, что миллионы инородцев приводились в единение с державой русской, крепко входили в состав русского народного тела гораздо более вдохновенной проповедью самоотверженных отшельников, чем силою меча или искусством управления, то делается обидно и больно за апатию нынешнего многочисленного и зажиточного монашества»[411].

Но это происходило отнюдь не по недосмотру нерадивых губернаторов, а напротив, отвечало вполне сознательной политике. Первый устроитель Туркестанского края К.П.Кауфман, известный в бытность свою генерал-губернатором Северо-Западного края как упорный борец против католического влияния, не ленившийся самолично проверять, не проникают ли католические веяния в православные монастыри, в Средней Азии ведет себя совершенно иначе и заявляет, что "не придает особого значения различию исповеданий и считает достаточным для получения рая доброй честной жизни каждого человека, какой бы веры он ни был, будь то жид, сарт или русский. Такой взгляд он оправдывал своим государственным положением. «Мы, - говорил генерал, - должны вводить в Туркестанском крае русскую христианскую цивилизацию, но не стараться предлагать туземному населению православной веры". В этом случае генерал-губернатор не просто опасался разных нестроений, неизбежных при нашем неумении вести миссионерское дело, но и, обдумывая свой взгляд, возвел его в принцип, которого держался всю жизнь»[412].

В Туркестане религиозная составляющая русского имперского комплекса все меньше влияет на практическую политику. В этом свете закономерными представляются слова К.П. Кауфмана, что «мусульманство как догмат ничтожно и не представляет ничего опасного нашим целям»[413]. Последователь Кауфмана генерал-губернатор Туркестана Розенбах издает в 1886 году циркуляр, в котором признавалось необходимым преподавание ислама в русских государственных школах параллельно с православным законом Божиим. Ожидалось, что такой подход приведет к очень быстрой ассимиляции. Сам генерал Розенбах «верил, что в туземцах уже сказалось сознание того, что русская государственная власть — родная для них власть»[414].

Таким образом, распространение Православной веры заменялось некоторым русифицированным просветительством, как бы заменявшим христианскую цивилизацию. Что в данном случае имелось в виду, ясно из сути очень популярной в те годы системы образования инородцев, разработанной востоковедом и педагогом Н.И.Ильминским. Система сводилась к тому, что инородцам преподается христианская мораль как бы в снятом виде, переведенная на "общечеловеческий" язык, т.е. так, чтобы «понятия христианские, общечеловеческие, отечественные [т.е. гражданские] не находились между собой в противоречии, а наоборот легко могли быть согласованы в просветительских задачах»[415]. Все дело сводилось к вполне заурядному гуманитаризму, характерному для русской просвещенной публики XIX в., и возглас учителя туземной школы Золотницкого, что «для прочного объединения инородцев с русским народом необходимо не столько усвоение русского языка, сколько истин христианской веры»[416] оставался гласом вопиющего в пустыне.

«Вера в русско-туземные школы росла, хотя рост самих школ продвигался медленно»[417]. На 1 января 1903 года на весь Туркестан их было менее сотни и учились в них менее трех тысяч учеников. (В мусульманских школах в этот же период училось почти восемьдесят тысяч человек)[418]. В оправдание ссылались на неподготовленность местного населения к обучению в русских государственных школах. Но «неподготовленность должна бы уменьшиться с годами»[419], а на практике наблюдалась иная тенденция. Тогда возникает странная идея, что за знание русского языка надо платить туземцам деньги — установить соответствующую премию[420]. Прежде крещеные инородцы переходили обратно в ислам и, более того, «некоторые коренные русские люди принимают ислам, чему были примеры в Туркестанском крае»[421]. Ряд восстаний, начавшихся в Туркестане с девяностых годов XIX века, показал, что все надежды на привитие русской гражданственности местному населению не оправдались. «Мы живем здесь на кипящем вулкане»[422], — писал жене С.М. Духовской, назначенный генерал-губернатором Туркестана 1897 году. И только развитие панисламизма среди населения, которое прежде считалось религиозно индифферентным, приводит к мысли о том, что проповедь была нужна изначально.

Народная же колонизация Средней Азии шла своим чередом, по обычному для русских алгоритму. В своем отчете об управлении Туркестанским краем его первый генерал-губернатор К.П. фон Кауфман писал: «С занятием в первые годы лучших из местностей, назначенных для заселения, колонизационное движение в край русских переселенцев не только не уменьшилось в последние годы, но, напротив, даже возросло в своей силе, особенно в 1878 и 1879 годах»[423]. В последующие годы, когда Семиречье временно входило в состав Степного генерал-губернаторства, переселение в регион было ограничено, а с 1892 по 1899 год запрещено. «Число селений за это время почти не увеличилось (в 1899 году их считалось 30), но значительно увеличилось число душ». Если в 1882 году их было около 15 тысяч, то в 1899 году около 38 тысяч. «Значительное число самовольных переселенцев (1700 семей) пришлось на 1892 год. С 1899 года Семиречье снова было подчинено генерал-губернатору Туркестана... К 1911 году было уже 123 русских поселений»[424]. «С 1896 по 1916 годы более чем миллион крестьян, пришедших из России, поселились в районе Асмолинска и Семипалатинска»[425].

Однако, несмотря на столь явные успехи колонизации, между русскими переселенцами и туземным населением вставал невидимый барьер; провозглашавшиеся принципы ассимиляции оставались пустым звуком. Вернее, произошла подмена принципа: место Православия занял гуманитаризм, учение, на основании которого строился национализм европейских народов. На его же основе медленно и постепенно зарождался и русский национализм, который выражался еще не прямо, не через сознание своего превосходства, а встраивался в рамки исконно русского этатизма, который, таким образом, лишался своего религиозного содержания. Собственно, русские уже и не доносили до покоренных народов того принципа, который те должны были по идее (идее империи) принять. Его уже почти забыли и сами русские государственные деятели. Система образования по Ильминскому, широко практиковавшаяся в разных уголках империи, яркий тому пример. Показательно в этой системе образования и то, что она предполагала, как бы мы теперь назвали, "интернациональное воспитание" русских. Государство перестало полагаться на колонизаторский инстинкт русских, а считало нужным их чему-то специально учить. Это, в свою очередь, означало изменение обычной туземной практики, смену экспансионистских парадигм. Отступление от центрального принципа империи не может быть объяснено только лишь внешними причинами.

Очевидно, что почти непосредственная близость Британской империи влияла на русскую туземную политику. Эти две империи самым пристальным образом наблюдали за действиями друг друга, анализируя самым дотошным образом каждое нововведение в политике соседей, и все, что казалось разумным, перенималось, иногда даже бессознательно. Так, в Туркестанскую администрацию проникла идея подчеркнутого уважения чужих национальных и религиозных проявлений, понятая как залог стабильности империи, идея того, что русское присутствие в регионе не должно понапрасну мозолить глаза местному населению, но в случае недоразумений позволительно принимать любые самые крутые карательные меры (аналог политики канонерок) — то есть, несмотря на привычные декларации, формальные права гражданства, население новоприобретенных мест не рассматривалось как вполне "свое" и постепенно приближалось по своему статусу к населению колоний. С жителями Средней Азии не мог уже возникнуть сложный, по сути своей внутренний конфликт, как, например, конфликт русских с армянами в Закавказье — отношения с местным населением упрощались и становились более одномерными.

Сюда же относится и идея жесткого государственного покровительства русским, поселившимся в новозавоеванном крае. (Эту же идею пытался осуществить кн. Голицын в Закавказье, но без успеха). До этого русским по существу предоставлялось самим справляться со своими проблемами — они и справлялись, ценой больших трудностей и потерь, но зато вступая в прямой непосредственный контакт с местным населением, самостоятельно учась находить с ним общий язык (что и было самым ценным), в результате постепенно ассимилируя его, обучая своей вере и исподволь навязывая "центральный” (принцип) принцип Российской империи. При этом, практически беззащитные, русские не имели никакой возможности ощутить себя высшей расой, проявлять какой-нибудь расизм. Рассчитывая почти только на себя, они были вынуждены смиряться, уживаться с туземцами мирно, как равными себе. И этот порой мучительный процесс освоения русскими колонистами новых территорий был с точки зрения внутренней стабильности Российской империи значительно более эффективен, сколько бы он ни требовал терпения и самоограничения себя в своих импульсивных проявлениях. Мощная государственная защита, действительно, казалась мерой разумной, но она значительно снижала глубину интеграции и интериоризации нового "забранного" края.

В свою очередь, влияние Российской империи на Британскую (на ее Индийскую часть) выражалось в том, что англичане улавливали и непроизвольно заимствовали взгляд на свои владения (на Британскую Индию; к Африканским колониям это не относится), как на единую страну, причем страну континентальную — внутренне связанную и целостную. Происходила, с одной стороны, все большая централизация Индии, а с другой ее самоизоляция (более всего психологическая) от прочих частей Британской империи. Она превращалась в государство в государстве, построенное по своим собственным принципам. «Под влиянием благоприятно сложившихся обстоятельств первая зародившаяся колония Англии в Индии постепенно расширялась и образовывала могущественное государство, которое, как отдельная империя, является присоединенной к английскому королевству, но колония эта все-таки остается для своей метрополии посторонним телом»[426]. Интересно также, что, по утверждению лорда Керзона, «в строгом смысле слова Индия единственная часть английского государства, носящая название империи»[427].

Этот процесс представляется нам в значительной мере следствием русского влияния, постепенного психологического вовлечения двух империй в жизнь друг друга, взаимодействия имперских доминант (тем более, что русские имперские доминанты в Средней Азии тем легче могли быть усвоены англичанами, чем меньше в них оставалось собственно русской характерности, чем более испарялась религиозная составляющая русского имперского комплекса.)

Однако в чем взаимовлияния не происходило, в чем каждая из империй сохраняла свою особую специфику — так это в динамике народной колонизации. На это почти не повлияли ни особые формы управления территориями, ни геостратегические нужды.

В Индии англичане предприняли практически единственную свою попытку заселить своими колонистами территорию с плотным уровнем туземного населения.

С первых лет основания Ост-Индийской компании и до подавления Мятежа в 1859 году иммиграция британцев на Индийский субконтинент искусственно сдерживалась. «Отношения к английской колонизации со стороны Ост-Индийской компании было почти полностью негативным. Все дискуссии о свободном переселении европейцев в Индию компания рассматривала исключительно как замаскированное посягательство на свои торговые привилегии и угрозу своему политическому и военному влиянию»[428]. Вплоть до 1833 года европейцы, если они приезжали в Индию без разрешения Совета Директоров Ост-Индийской компании, подлежали высылке. Лицензии же на въезд давались крайне неохотно.

К 1814 году в Индии находилось только 1455 европейцев, не состоящих ни на королевской службе, ни на службе Ост-Индийской компании: 1100 в Бенгали, 115 в Мадрасе и 240 в Бомбее. Это были главным образом миссионеры, школьные учителя, адвокаты и служащие адвокатских контор, кораблестроители, каретных дел мастера и т. п. С 1814 по 1832 годы лицензии получили только 1253 человека[429].

Нельзя сказать и того, что британцы сильно стремились в Индию. Жаркий климат и перенаселенность делали ее, казалось, непригодной для европейской колонизации. Однако в середине XIX века в Индии были найдены места достаточно удобные для британских поселений, в том числе крестьянских.

Начиная с 1859 года, после подавления мятежа, британское правительство проводило политику, направленную на привлечение британцев в Индию. Еще более остро вопрос о британской колонизации горных районов, Гималаев в том числе, вставал в связи с возможной угрозой Индии со стороны России. «Колонизация горных районов Индии, — писал Х. Кларк, — дает нам преимущество, которое никогда не будет нами потеряно. Колонизация дает нам возможность создать милицию, которая будет поддерживать европейский контроль над Индией и защищать ее границы на севере и северо-востоке. Английское население в миллион человек сделает бунт или революцию в Индии невозможной и обезопасит мирное население, сделает наше господство незыблемым и положит конец всем планам России»[430].

Одним из таких районов был Уттаракханд, включающий в себя провинции Гарваль, Кюмаон (близкую по этническому составу населения) и небольшое протекторатное княжество Тери-Гарваль. Все эти земли попали под британское владычество в результате Непальской войны в 1815 году. Местность эта, расположенная на склонах Гималаев, представлялась британским путешественником райским уголком, напоминающим «роскошный сад, где все, что произвела земля Европы и Азии — или даже всего мира — было собрано вместе. Яблони, груши, гранаты, фиговые и шелковичные деревья росли в огромных количествах и в самых великолепных своих формах. Ежевика и малина соблазнительно свешивались с уступов обрывистых скал, а наша тропа была усыпана ягодами земляники. И в какую сторону не посмотри — цветущий вереск, фиалки, жасмин, бесчисленные розовые кусты в полном цвету[431].

Однако поведение британцев-колонистов в Гималаях было не вполне логичным с прагматической точки зрения и объяснимым, только если рассматривать его в свете британской модели колонизации. Британцы избегали колонизировать территории со сколько-нибудь значительным местным населением, а если и прибегали к этому, то создавали целую громоздкую систему, препятствующую их непосредственным контактам с местным населением.

Британское население, состоявшее главным образом из чиновников лесного ведомства, жило в поселках, приближаться к которым местным жителям было строжайше запрещено, словно поставлен был невидимый барьер. И когда в Гарвале действительно возникают европейские поселения (наиболее значительные из них Дерадун, Шакрата, Алмора, кроме того — несколько армейских баз и баз отдыха), создалась парадоксальная ситуация. Англичане, отгораживаясь от реальных жителей Гималаев, вырубая реальные экзотические леса, воспевали выдуманные ими самими Гималаи с их райской природой и романтическим населением. Не менее этого любопытно, что англичане рассматривали население Гималаев как полностью лояльное себе[432], хотя с конца XIX века там не стихали бунты. Естественно, что «население, чья религия, фольклор, традиции требовали консервации издревле существовавших форм социальных и хозяйственных отношений, очень нервозно относилось к новой ситуации»[433].

Однако возмущение его обрушивалось не на голову британцев, а на голову правителя Тери-Гарваля, их единственного в глазах гималайских крестьян, законного владыки. Наличие в крае британцев игнорировалось почти так же, как и британцами игнорировалось наличие в Гималаях реального, а не порожденного их романтической фантазией туземного населения. Это не следует, конечно, понимать буквально: в работах по выкорчевке леса использовались те же самые крестьяне из гималайских деревень, эти же крестьяне вербовались в армию. Однако англичане и жители Гималаев находились как бы в разных измерениях; во всяком случае до тех пор, пока протесты гарвальских крестьян не были использованы гандийским движением и идеология гандизма не изменила саму форму крестьянского сопротивления, не сделала его, с одной стороны, более систематическим, а с другой, ненасильственным[434].

Интересна и оценка в свете гандистской идеологии событий XIX века. В частности, вырубание местных пород деревьев и высаживание сосновых лесов интерпретировалось как иррациональное проявление англичанами своей власти: британцы вырубали леса в Ирландии, Южной Африке и на Северо-Востоке Соединенных Штатов. Уничтожение лесов было для британцев символом победы. С другой стороны, народное движение интерпретировалось как ненасильственное[435], хотя оно сопровождалось бесчисленными поджогами сданных в аренду лесов[436], а взбунтовавшиеся крестьяне вооружались палками и сельскохозяйственными орудиями[437]. Другое дело, что субъективно насилие было направлено не против британцев, а против туземных властителей.

Попытаемся объяснить причины лояльности гарвальских крестьян по отношению к британцам, виновникам новых порядков, а точнее сказать, почти полное игнорирование британских властей. Для этого нужно представить себе социальную структуру гарвальской деревни и ее историю.

Прежде всего следует отметить, что речь идет об изолированной территории, не имеющей вплоть до XIX века регулярного сообщения с другими регионами Индии. Моголы появились здесь на самом закате своего владычества. Кюмаон был подчинен им только в 1790 году, а Гарваль и того позднее — в 1804, то есть за 11 лет до прихода англичан в 1815 году. Однако, моголы не могли или не хотели радикальным образом менять существующие способы природопользования и социальную структуру Гарваля[438].

Таким образом, до половины XIX века для деревень Гарваля было характерно «отсутствие значительного неравенства в земельной собственности»[439]. Как в британском Гарвале, так и в Тери-Гарвале «несмотря на присутствие, хотя и в ослабленной форме, кастового деления, для горных деревень было характерно отсутствие социального расслоения»[440]. Каждая деревня имела старосту и совет. Важные дела решались на общедеревенском сходе. «Даже уголовные преступления разбирались внутри общины. Крестьяне Гарваля редко обращались даже в администрацию своего монарха»[441]. При этом «отсутствие класса феодалов — посредников между крестьянами и государством — усиливало образ независимого крестьянства, которое само распоряжается своими ресурсами... В сравнении с сильно социально расслоенными деревнями индо-гангской долины, Уттаракханд гораздо ближе подходил к крестьянскому политическому идеалу “народной монархии”, государства без дворян и, может быть, без духовных предводителей, в котором бы крестьянство и его царь были бы единой социальной силой»[442].

В соответствии с такой социальной структурой в Гарвале существовала специфическая “традиция” крестьянских бунтов, в случаях, когда царь ослаблял поддержку народа, или во всяком случае, ему так казалось. «Такой бунт не был направлен против монарха, так как народ верил в божественное происхождение последнего»[443]. Целью бунтов было «привлечение внимания монарха к некоторым специфическим жалобам земледельцев. С этой целью последние оставляли работу на полях и отправлялись в столицу или другие резиденции царя»[444]. В полном соответствии с этой моделью и происходили крестьянские бунты, направленные против аренды британцами лесных угодий. Ведь «леса, как и другие естественные ресурсы, являлись традиционными общинными ресурсами со строгим, хотя и неформальным, механизмом эксплуатации»[445].

Таким образом, крестьянские права были нарушаемы и крестьяне апеллировали к монарху Тери-Гарваля по привычному для них механизму: посредством бунта. Так, «27 декабря 1906 года в лесах вокруг Чандра-бадни, находящегося примерно в 14 милях от города Тери была проведена инспекция, связанная с подготовительными мероприятиями по отчуждению лесов в частную собственность. В ответ на это утром 28 декабря около двух сотен сельских жителей, вооруженных палками, направились к городу требовать своих полных и исключительных прав на владение лесами»[446].

Что касается англичан, то они вполне абстрагировались от местного населения и создавали для себя миф о загадочных жителях Гималаев, они одновременно и воспевали чудесную природу края, и признавали практически только хозяйственное ее использование. Их восприятие как бы раздваивалось. В результате, осознавая и возможность, и желательность крестьянской колонизации района Гарваля, британцы не решались к ней приступить. Модель народной колонизации оставалась прежней. Вопреки всем доводам рассудка британцы создавали невидимый барьер между собой и местным населением и именно он, а не стратегические выгоды, в конечном счете, определял их действия.

Итак, русские субъективно не ощущали в Средней Азии значительного дискомфорта, на народной колонизации он не сказывался, но по сути своей этот дискомфорт был очень глубоким. О колонизации Средней Азии публицист Г. Логанов, имея в виду столь масштабное и непосредственное соприкосновение русских с развитой мусульманской цивилизацией, замечает: "Россия преждевременно вступает в драматический период своей истории. Пора подумать, чтобы он не стал для нас роковым"[447].

Эта новая ситуация требовала, чтобы ведущими имперскими доминантами стали те, которые способствовали бы интеграции бывших независимых ханств в единую государственную целос­тность. Отсюда – особенная щепетильность (обычно русским не свойственная) и уважение местных обычаев и традиций, все, чтобы добиться доверия местного населения. Отсюда – предоставление всему населению "забранных мест" прав Российского гражданства (с теми ограничениями, которые касались всех мусульман в России, но и без всякой оглядки на то, что это население еще недавно было прямо враждебно русской власти). Таким образом, установка на принципиальное равноправие становится значительно более осознанной и последовательной. Отсюда же – установка на то, что мы теперь назвали бы "интер­национальным воспитанием" русских (русско-туземные школы).

Уже один тот факт, что вообще заходила речь о каком-то специальном воспитании русских, показывает, что имелся в виду некоторый стиль поведения, русским от природы не свойственный, в частности, терпимость к чужим национальным проявлениям. Последние обычно очень раздражали русских. Это, по сути, вело к отказу от ассимиляторского принципа, сколь бы он ни провозглашался в эксплицитных высказываниях государ­ственных деятелей. По сути осуществлялся единый гражданский принцип империи, но не слияние, ассимиляция. И это, в свою очередь, вело к тому, что слишком своеобычные формы демонстрации российской индивидуальности не поощрялись, вплоть до того, что старались, чтобы православные церкви не очень бросались в глаза. Так, по распоряжению генерал-губерна­тора Туркестана фон Кауфмана церковь в русско-туземной школе была перенесена на задний двор[448].

Это изменение имперских доминант вело к утрате идеального смысла собственных действий: если нам свою церковность приходилось чуть ли не скрывать, то ради чего, спрашивается, мы делали все остальное? Трудно представить, какая особая практическая выгода была от этой осторожности. Но она и весь связанный с ней "политес" превращались в одну из имперских доминант именно в результате того, что подспудно начинал выкристаллизовываться русский национализм, рядящийся в одежды чистого этатизма (государство ради государства). Он еще не заменял собой имперский принцип, подобно тому, как это было у англичан, не мог еще быть назван доминантою действия русских в Средней Азии. Но он уже начинал себя проявлять, и его уже приходилось сдерживать искусственно.

У англичан специальных установок по отношению к туземному населению не было. Сколь бы часто они в той или иной форме не декларировались, само их многообразие и противоречивость показывает, что в сущности англичане заняты сами собой, и туземцы интересуют их лишь в той мере, в какой они вообще попадаются англичанам на глаза. В это время у англичан шел бурный внутренний процесс кристаллизации национальной идеологии, ставшей доминирующей в период третьей (Африкан­ской) империи. Если же ставить своей задачей описание со­бственно имперских (а не империалистических) установок англичан в Индии, то следует обратить свой взор назад и проана­лизировать, какие из доминант эпохи первой (колониаль­но-меркантильной империи) сохранялись в каком-либо виде в Индии. Вторая (Индийская) империя – для англичан переходный период.

В нашем исследовании мы развели понятия "централь­ный принцип империи" и "имперские доминанты". Послед­ние, хотя и сопряжены с центральным принципом, но не вытекают из нее непосредственно, а связаны с ней весьма сложным, обусловлен­ным как внешними, так и внутренними проблемами, образом. То, что мы назвали центральным принципом, является квинтэс­сенцией идеологической базы империи, причем она не всегда имеет четкое эксплицитное выражение. Если для англичан вопрос об обосновании смысла их империи стоял весьма остро, и тот образ Великой Британии, который дали Дж.Фрауд, Дж.Сили, Ч.Дилк, может быть понят именно как построение имперской мифологемы, то у русских потребности в такого рода идеологизировании не возникало, что в какой-то мере объясняется историей формирования русского государственного сознания. Однако, мифологема Российской империи является производной от того понимания сути государственности, которое русские восприняли от византийцев (и потому формулировка ее сводится к формально-логической операции). Таким образом, центральный принцип империи может быть представлен как ценностная доминанта, независимая от психологии народа, ее воплощающего. Идея Российской империи и империи Византийской была единой, но русская имперская психология и византийская имперская психоло­гия были различны[449]. Под имперской психологией мы имеем в виду самовосприятие имперского народа и принятый им образ действия, включая основные принципы колониальной и туземной политики.

Однако, эти принципы никогда и нигде не воплощались в чистом виде. Причина этого двоякая. С одной стороны, в каждом новом "забранном" крае складывалась своя особая колониальная ситуация, детерминированная не только характером русских, но и характером местного населения. С другой стороны, на идеоло­гию конкретного имперского действия влияли и преходящие общественные веяния, культурные парадигмы эпохи. Если принять во внимание известную противоречивость самой мифоло­гемы империи, которая принципиально не может быть реализова­на во всей полноте в процессе реального имперского строитель­ства, а также ее неизбежную дискомфортность для самого имперского народа, поскольку, будучи ценностной максимой, она, по определению, требует от тех, кто ее реализует в жизнь, подавления определенных своих естественных наклонностей, что, обычно, не вполне им удается, - то понятно, что в каждом конкретном случае воплощение принципов колониальной и туземной политики должно быть чревато для имперского народа серьезными внутренними конфликтами. Однако в действительнос­ти эти конфликты в значительной мере оказываются компенсиро­ванными, благодаря определенной коррекции самих принципов.

Реальные имперские доминанты таким образом представляют собой адаптацию центрального принципа империи к конкретной ситуации, увязывание идеальных принципов с возможной в данный момент практикой. Имперские доминанты нацелены на то, чтобы империя оставалась страной, а не конгломератом зависимых территорий, так а также на то, чтобы смягчить дискомфорт, и связан­ный с диспропорциями, неизбежными при реализации мифологе­мы империи (как в случае Закавказья), или провоцируемый фактическим искажением центрального принципа (как в случае Средней Азии) .

Изучение каждой конкретной колониальной ситуации, на наш взгляд, следует начинать с выявления конфликтогенных моментов и поиска их причин. Объяснение же источников психологической конфликтности, в свою очередь, дает нам возможность понять и принципы данного имперского действия - имперские доминанты на данной территории. Здесь необходимо сделать ту оговорку, что когда речь идет о народной колонизации, мы можем выделить типичные алгоритмы ее, поскольку она в значительной мере детерминирована этнопсихологическими характеристиками народа, присущим народу образом действия по освоению территории. Если реализация этих алгоритмов оказыва­ется ни в каком виде невозможной, народная колонизация останавливается. Что же касается имперского строительства, то здесь о типичности в действиях говорить не приходится. "Импер­ская политика так же пестра и разнообразна, как пестро и разнообразно население империи... Но цель всегда ясна: исключение политического сепаратизма и установление государ­ственного единства на всем пространстве империи"[450]. Гомогенность территории империи достигалась тысячью разных способов, и в каждом случае это было не правило, а исключение. Эти выводы помогают подступиться к исследованию реальных имперских доминант на конкретной территории.

Глава 9

"Дружба народов" в СССР: национальный проект или пример спонтанной межэтнической самоорганизации?

 

Теперь обратимся к Советской империи, к ее национальной политике. В отличие от Российской империи, где существовали только очень общие принципы "туземной политики", при Советской власти попытались осуществить единый национальный проект, названный "дружбой народов". Посмотрим, как он воплощался на практике. Нас будет интересовать не столько официальная идеология "дружбы народов", сколько ее реализация на практике – явление значительно более глубокое и сложное, чем просто воплощение заданной идеологемы.

 

В основании проекта «дружба народов» лежала идеологема интернационализма. Исторически это был первый проект такого рода – проект многонациональной общности (американцы тогда еще не задумывались над этой темой, а европейские народы – оставались в рамках имперских парадигм). Для осуществления идеологемы интернационализма нужны были нации, не говоря уже о том, что развитое общество с точки зрения советских идеологов непременно состоит из наций, модели отношений между которыми и предстояло выработать, равно как и создать образ "советского человека", носителя интернационализма. Таким образом, проект оказывался как бы направленным к воплощению двух противоположных целей. С одной стороны, национальное сознание целенаправленно пробуждалось, а в отношении ряда народов можно сказать, что оно формировалось. Ведь каждое племя, стоявшее в начале ХХ в. далеко от цивилизации с ее модой на национализм, обязано было в советском обществе осознавать себя нацией, получить свою письменность, национальный театр, библиотеку, университет. Народности раздробленные, имевшие слабое самосознание, должны были осознать свое единство и целостность. С другой стороны, как только национальное самосознание становилось более или менее отчетливым, оно подлежало репрессии как "мелкобуржуазный национализм", разрушающий интернациональный проект.

Так что одной рукой советская власть нации создавала, а другой подавляла, но не уничтожала. Советский народ в итоге должен был представлять из себя идеал интернационализма, то есть не образовать единую нацию, а оставаться совокупностью наций. Национальное самосознание не должно было коррелировать с тем проективным национализмом, который был связан с мифом о "золотом веке" в прошлом народа и мифом о "золотом веке в будущем", который к началу ХХ в. распространился почти по всему миру. "Золотой век" в будущем мог стать достоянием только советского народа в целом, а "золотого века" в прошлом у наций не могло быть ввиду их социального и национального угнетения.

Сложность этой двуединой политики и идеологии порождала повышенное внимание к межнациональным отношением и культ "дружбы народов". Эта идеологема была в Советском Союзе ключевой. Как особо эмоционально (и, может быть, слишком откровенно) звучало в гимне Советского Союза "Союз нерушимый республик свободных сплотила навеки Великая Русь". Этот союз представлял собой "дружбы народов надежный оплот". Такова была видимая сторона медали – проекта как головного изобретения. И "дружба народов", и " советский человек" существовали в виде абстракции. На практике это была сложная культурная система, отразившая и самопредставление русских, и самопредставление других народов, но самое главное – отразившая представление других народов о русских. На этом реальном фундаменте была построена система функционального взаимодействия, основанная на игре интерпретаций и реинтерпретаций неким образом почерпнутого и усвоенного содержания национального (в данном случае, интернационального) дискурса. Попытаемся показать культурно-политический проект «дружба народов» в его низовой форме, значительно помогавший советским народам переживать ужасы тоталитаризма.

Позволим себе иллюстрацию того, как видели общество "дружбы народов" представители нерусских диаспор в русских городах, как они понимали свою роль, как определяли роль русских (что может показаться странным даже самим русским) и какие выводы это помогает сделать о причинах крушения казавшейся прочной системы межнациональных отношений. Так, эмпирическое исследование проводилось в Санкт-Петербурге методом глубинного интервью. Интервьюированию было подвергнуто по 15 членов диаспор: армяне, грузины, дагестанцы, литовцы, немцы, татары, украинцы, финны. Все респонденты старше 45 лет, помнящие советскую действительность не понаслышке.

"Дружба народов": замысел и реалии

 

Опрошенные представителей разных национальностей во времена Советского Союза в своем большинстве ощущали свою национальность достаточно четко (кроме украинцев). Даже те респонденты, которые заявляют, что забывали о своей национальности, в процессе дискурса демонстрируют, что всегда о ней прекрасно помнили, и в этом контексте высказывания типа "я забывал, что я армянин, татарин, грузин и т.п." означают: "это не было для меня особенно важно, были вещи более важные" (грузин, 51 год) или "мне, находящемуся в инонациональном окружении, об этом никто не напоминал, меня принимали за своего" (татарин, 47 год). Стремление к некой псевдоассимиляции испытывали только две группы из опрошенных – те, с кем мы воевали в годы Финской и Великой о

Отечественной войн: немцы и финны. "Прятали все, что могло нас выдать как немцев. Молчали как мышки. С 1941 года язык, на котором раньше говорили в семье, старались забыть, меняли имена на русские" (немец, 69 лет). "Мы были такие обрусевшие, что все традиции растеряли" (финка, 64 лет). Определенная степень обиды наблюдается у татар. "У меня все друзья русские, и не потому что я их выбираю, а потому что так получилось… Но очень обидно было, что невольно приходилось свое мусульманское имя переделывать на русский манер"(татарка, 55 лет). Другой респондент говорит обратное: "Я никогда не скрывал, что я татарин. Свое имя не переделывал на русский манер. Оскорблений в адрес своей национальности не встречал" (татарин, 60 лет).

Остальные опрошенные не стремятся денационаонализироваться и ассимилироваться, но при этом многие вполне искренне выражают значительную индифферентность и к своей национальной истории, и к своим традициям. Чтобы балансировать на это тонкой грани официальной "дружбы народов", в Советском Союзе необходимым и достаточным было знать о наличии своих традиций, но не обязательно понимать, в чем они состоят, (хотя в ряде случаев и желательно). Выполнять же обычаи допустимо было только в их фольклорной части и в присутствии представителей других национальностей, в первую очередь – русских, или же, в иных случаях, наоборот, исключительно в своей среде. "В Литве, когда мы собирались — а у нас много родных — мы говорили только по-литовски, пели литовские песни. Но желания обратить внимание на свою национальность не было.Песни, язык... Это и так было…Только на чисто бытовом уровне, а что касается исторических вопросов… Но их никто не задавал. Зачем?" (литовка, 48 лет).

Позволялось иметь друг о друге общее представления, как о разных нациях, не углубляясь в национальный вопрос. Этничность поддерживалась внутри народов, чтобы сохранить подобия наций, чтобы было из чего строить пролетарский интернационализм. Часто этническая культура воспринималась как нечто, что должно быть в заданных рамках продемонстрировано другим: "Проводили декады наших поэтов, были связи в спорте" (дагестанец, 46 лет). "Дружба народов выражалась в фестивалях, конференциях, симпозиумах, что позволяло узнавать друг друга" (литовец, 57 лет). Причем это знание, желательно, прививалось в праздничной форме, как торжество интернационализма: "Обычаи соблюдали только разве что в дружеских компаниях — тосты, песни, танцы" (дагестанец, 65 лет). "Мы жили так дружно, что наши обряды и традиции так переплелись с другими народами и все перемешалось..." (грузин, 56 лет). Власти не возражали, чтобы контур собственной этничности сохранялся, ведь он был основой пролетарского интернационализма.

Что из этого получалось на практике, в жизни народов бывшего СССР? Еще раз напомню, что респонденты – представители национальных меньшинств, и очень многие вещи они видели другими глазами, не как русские, концентрируясь на том, что для русских было не очень важным и абстрагируясь от того, что казалось русским первостепенным.

Этничность выглядит в крупных городах СССР как намеченная контурами, как прорись для другого рисунка. "Национальность находилась как бы в спящем состоянии внутри человека" (татарин, 48 лет). Сознание "советского человека" во многих случаях превалировало над сознанием этничности. В некоторых случаях советское заменяется русским: "Я гордился, что я дагестанец, что живу в России" (дагестанец, 68 лет). "Мои дедушки и прадедушки воевали за Россию, во многих местах лежат кости наших предков, хотя у нас есть обычай хоронить в своей земле. Но мы и считали эту землю своей, потому и не привозили в Дагестан. Это наша Россия, а то, что делают политики, — нас, простых, это не касается" (дагестанец, 45 лет). "У меня никогда не было желания поехать на родину в Татарстан, так как я считала, что и живу на родине" (татарка, 68 лет). "Оказавшись в России, я еще более утвердился в том, что скорее я все-таки больше русский человек, чем армянин" (армянин, 42 года). «Вопределенных ситуациях, особенно за границей, всегда говорила: "Мы, русские". А что в этом неестественного?» (литовка, 59 лет). "Я, лично, больше ощущаю себя россиянином, потому, что воспитаны мы все-таки на Пушкине, Лермонтове" (армянин, 45 года). "Историю России, безусловно, принимали за свою, ведь мы здесь родились, и наши предки жили здесь" (немка, 57 лет).

Нередко в ответах присутствует определение советского общества как безнационального, но с очень интересным обоснованием. Например: "В национальном отношении советское общество было безнациональным, к людям относились с уважением" (дагестанец, 78 лет). Относиться уважительно – значит стоять над национальными перегородками. Или: национальность в определенной мере снимается умением правильно выстраивать межнациональные отношения. Очень часто респонденты говорят, что межнациональных отношений "не было". "Семья жила в Белоруссии. Там о межнациональных отношениях и не слышали" (татарка, 45 лет). Это означает не столько то, что не было конфликтов, а то, что они не выражались эксплицитно. Если межнациональные отношения, с точки зрения людей, выстроены правильно, то их как бы нет. Этничность воспринималась как конфликтность, а коли конфликтности не было, то не было, казалось, и этничности. "Да не было их – этих межнациональных отношений. Было общество. И все" (литовка, 47 лет). "Национальных отношений в Союзе не было ни в каких сферах, ни в компаниях, ни в быту" (грузин, 65 лет).

Но тут следует отметить очень важную вещь. Этничность сохранялась, но благодаря каким-то механизмам все вместе и каждый по отдельности находили общий язык. Это никак невозможно навязать сверху. "Кажется, честь, мораль разные, и ассоциации с этими словами разные, и, несмотря на это, мы все равно друг друга понимали. А мусульманство, которое половина России? Мы понимаем друг друга, это только так кажется, что не понимаем, на самом деле мы друг друга прекрасно понимаем" (армянка, 55 лет). Акцент на взаимопонимании – точнее на желании и, еще важнее, на умении понимать вопреки внешним (и только ли внешним?) неискоренимым различиям. Это немного напоминает игру, но игра эта ведется на очень серьезном уровне. "Может быть, это было искусственное общество. Компромиссов было много, но и лучшего на сегодня нет" (литовец, 55 лет).

Это общество бесконечных взаимных компромиссов, которых так много, что они превращаются в сам смысл общественной жизни, оттачиваются до уровня искусства. Безусловно, оно искусственно, то есть рукотворно, все члены этого общества творят его. Оно искусственно, потому что оно, отчасти, игра. Это общество отношений, общество общения. "Люди могли общаться. Это было общество, в котором люди общались" (дагестанка, 51 год). "Проблем не было. Абсолютно. Наоборот людям было интересно, как это так и откуда взялось" (грузин, 56 лет). "Людям было интересно общаться" (литовка, 49 лет). "Даже наоборот еще было и интересней, людям было интересно общаться, потому что я вот ездила, я могла рассказать, я знаю два языка, я знаю песни, общение большое было" (литовка, 47 лет). "Взаимопонимание между представителями разных народов было полное" (грузин, 57 лет). "Каждая нация несет в себе много хорошего, и ее слияние с другими дает положительный эффект — общий язык, понимание другого" (татарин, 53 года). "У многонационального общества, мне кажется, что одни только преимущества. Это все равно, что сварить говядину – можно просто говяжий бульон, но куда вкуснее съесть борщ" (армянка, 57 лет). "Ну, я не знаю, я этого не видела, этого неравенства, Очень редко встречались такие люди, которые начинали сами провоцировать. Вот кто-то приходит в компанию и начинается. Его просто отторгали из этой компании. Не позволяли ломать то, что уже было" (литовка, 47 лет).

К искусству компромисса и сублимирования конфликтности добавлялся культ общения и культ "хорошего человека". "Все зависит от самого человека. Хороший — и вокруг него будут только хорошие" (дагестанец, 50 лет). "Никаких нетактичностей не припоминаю" (татарка, 51 год). Квинтэссенция этой идеи выражена в следующем высказывании: "Дружба народов действительно существовала, поскольку я в жизни встречал много хороших людей" (немец, 55 лет). "Дружба народов существовала, меня принимали за своего, вели себя со мной тактично" (грузин, 56 лет). С рассматриваемой здесь с точки зрения ответ вовсе не парадоксален. Дружба народов включала понятие "хорошести" и тактичность как его особую сторону, необходимую, чтобы считаться хорошими, а значит, принятыми в социум.

Однако в том, что межэтнические отношения "не интересовали" можно усомниться. "Не интересовали" – скорее своего рода "игра": "Я по своему внешнему облику, не только по внутреннему содержанию в жизни человек интернациональный, поэтому в какую бы республику ни приезжала – везде я была своя. В Молдавии – молдаванкой, на Украине – украинкой, в Грузии – грузинкой, а в Баку, обычно, – еврейкой. Это мне уже было абсолютно все равно, – за кого меня принимают, я со всем соглашалась безропотно" (армянка, 57 лет). "Но вот был такой случай. В поезде, в купе гордо назвала себя литовкой. Соседями были мужчины, воевавшие в Афгане. Один из них столько негативного сказал про литовцев. Я долго, как могла, защищалась, и наконец, после продолжительной беседы он выскочил из вагона на станции и вернулся с огромным букетом цветов. И поблагодарил меня за то, что я ему объяснила все, как бы сняла с него груз обиды, который он имел на литовский народ" (литовка, 51 год).

Шла игра в то, что "через голову" национальных отношений должен проявлять себя особый "политес" – мягкость, тактичность, понимание другого, порой очень непривычного, умение в различной оболочке видеть добрые качества людей и апеллировать к ним. "Какими русские представляли ваш народ в тот период? Многие ездили к нам, им нравилось.У нас было доброжелательно. Думалось, что представляли нас хорошими людьми" (литовка, 49 лет), то есть включали в сценарий "дружбы народов".

"Дружба народов": люди и государство

 

Невероятно было стремление к человеческой теплоте. Наверное, от холода тоталитарного режима. "Многонациональное государство имело одни преимущества. Это как перчатка и варежка — где пальчикам теплее?" (украинка, 59 лет). Что особенно важно: межнациональные отношения выстраивались часто через голову административных, карательных и иных властей: "Общаться с простыми людьми было легко и просто. Коммунисты, это одно, а простой народ, коллеги, это совсем другое" (немец, 59 лет). "Если и были недостатки, то на уровне руководства, мы простые люди и нам жилось хорошо" (финка, 65 лет). В ответах нерусских респондентов "дружба народов" за очень редким исключением, не воспринималась как идеологическая категория. Она практически не считалась порождением социализма. "Еще в школе я задумывался, что такое пионерия, комсомолия. И кроме бессмыслицы ничего не видел. А вот дружба народов была реальной" (грузин, 47 лет).

В чем основа "дружбы народов" в сознании людей, кроме общения и взаимопонимании многомиллионной массы людей, их взаимоподдержки? В событиях и испытаниях Великой Отечественной войны ("Дружба была реальной. Наши отцы были фронтовиками" (армянин, 51 год) и в "счастливом детстве" ("У меня было детство, юность, пусть и вызывающий сейчас смех – комсомол, пионерия. Но это была интересная жизнь" (украинка, 48 лет). "У нас было нормальное детство, пионерское" (литовка, 45 лет). Причем пионерия и комсомол, в отличие от партии, в контексте дружбы народов принимают часто отчетливо позитивный оттенок: «Когда я была комсомолкой, мне дали поручение встретить в Ленинграде мать Зои Космодемьянской — теплоту и радость встречи помню до сих пор И это отождествляю и с дружбой народов, и с понятием "советский человек"». (финка, 73 года).

Ответы на вопрос о дружбе народов очень развернуты, включают рассказы о своей собственной жизни и жизни своей семьи. Ответы, позволяющие понять, что конкретно в это понятие вкладывается, об отношениях какого рода идет речь. Каков, говоря языком современных антропологов, этот сценарий – развернутая во времени схема отношений? Как происходит культурная трансмиссия – то есть, как юный член общества включается в данный культурный сценарий? "Предубеждение было у наших отцов, а у нас уже было совсем не так. Я думаю, у наших детей, останься Союз, вовсе бы непонимания не было" (литовка, 55 лет). Ясно, как к этому сценарию подключаются носители различных культур. Ведь речь идет о системе отношений, где не требуется глубинный отказ от себя, денационализация как таковая. Скорее требовалась ее имитация. Самобытность могла сохраняться, но поведение во многом строилось на компромиссах, опять же, почти не рефлексируемых.

Это была игра компромиссов, которая, по сути дела, вовсе не обязательно вытесняла национальность, она шла поверх нее и заполняла определенные лакуны моделей общения, не заполненные в национальных моделях. Сценарий "дружба народов" вовсе не обязательно отменял "национальный сценарий", скорее он его несколько трансформировал. Народы, традиционно соперничающие и даже враждовавшие, должны были сублимировать свою враждебность. Требовалось принятие системы компромиссов, как например, не выпячивание своей национальности, не вынесение исторически сложившихся национальных распрей на люди. Как говорилось в одном интервью: "Больше всего боялись вмешать в свои межнациональные конфликты власти. Власть бы ничего не поняла и такой огород бы нагородила. Конфликты разрешались в сублимированной форме: в виде спортивных соревнований, конкурсов "А ну-ка, девушки", КВН, на крайний случай в качестве разборок на дискотеках, перенесенных на бытовую плоскость" (армянин, 52 года, обр. высшее).

Поскольку "дружат" именно народы, человек и осознает себя представителем одного из народов, но его национальное сознание смягчено, для него важно утвердиться не в роли "представителя народа" (это и так в рамках советского национального проекта предрешено), а в роли человека, способного понимать представителей других народов и быть понятым ими, воплотить гармоничное сосуществование различных культур, ценностей, обычаев. Вспомним любимую советскую присказку: "Счастье – это когда тебя понимают". Сам патриотизм опирается не на государственность, а на межчеловеческое общение. "Да, являлся патриотом Советского Союза, без оговорок. Советский Союз — это страна, а строй — он сам по себе. Страна — это люди, культура, язык. Это родные люди, родная культура, без них мы сами — не люди" (армянин, 52 года). Это действительно была низовая культура, власти в этой игре совершали только какие-то ритуальные действия. "Коммунистическая система не смыслила в национальных отношениях не бельмеса. Это было замечательно!" (армянин, 52 года). "Национальная политика властей шла параллельно со всей народной жизнью, мало пересекаясь" (татарин, 58 лет).

Межнациональное единство и есть тот идеал, к которому стремится общество. И это не идеологема, а навык. Навык поведения в полинациональной и поликультурной среде, навык сочетания разнообразия и единства, навык взаимопонимания представителей различных культур, навык выстраивания межнациональной, межкультурной гармонии.

 

"Дружба народов" и "советский человек"

 

Если "дружба народов" – это сценарий, то есть модель взаимодействия, то "советский человек" – это функция, предикат и смыслопологающая идеологема одновременно. Тот, кто участвует в сценарии "дружба народов" – "советский человек". Это понятие, как и "дружба народов" – внеидеологично. В этом контексте вполне корректны высказывания: "дружелюбный человек – советский человек", "тактичный человек – советский человек", "готовый помочь человек – советский человек", вообще "хороший человек – советский человек". Но "советский человек" не означало – "носитель советской идеологии". "Советский человек — это единый человек" (украинка, 61 год). "Советский человек — это человек гордый за свою страну" (татарка, 40 лет). "В советском человеке заложено все совершенное, и на сегодня нет формации, которая могла бы дать больше, чем понятие советский человек" (дагестанец, 45 лет). Понятие "советский человек" заключало в себе гордость" (грузин,65 лет). "Советский человек был свободен в выборе. Он мог для себя решить, что ему надо, и сделать это" (дагестанец, 78 лет). Советский человек в подавляющем большинстве интервью не ассоциируется ни с коммунистическим строем, ни с тоталитарным режимом. Напротив, он существует как бы вопреки им.

Таким образом, мы видим перед собой коллективно разыгрываемую жизненную драму, где "советский человек" – роль. Образ "советского человека" ассимилируется сценарием "дружба народов" и придает последнему внутренний смысл, делает всю "игру" не замкнутой в себе, а идеально значимой, разворачивающейся во множестве сценариев. Речь идет о сценариях "Советский человек – впереди планеты всей", "и на Марсе будут яблони цвести", "мы рождены, чтоб сказку сделать былью". Таким образом, "советский человек" – это самостоятельная культурная тема, проистекающая из темы "дружбы народов" и придающая ей идеальное значение. Ради этого идеала – научение сложному искусству компромисса, сублимирования, общения и "хорошести" по отношению к своим, коих миллионы и миллионы.

"Советский человек" – смыслообразующая идеологема. Это действительно "творчество масс", обездоленных, лишенных всякой внутренней и внешней опоры, обкраденных, униженных людей, которые хотели не только выжить, но встать "впереди планеты всей", запустить первый спутник, стать самыми сильными. "Он был доволен куском хлеба, тарелкой супа. И такие люди были везде, по всему Союзу" (дагестанка, 45 лет). "Советский человек" был доволен тарелкой супа, ради того, чтобы летали в космос его ракеты.

У Ф.Достоевского есть мысль, что люди в безбожном обществе будут очень любить друг друга. "Дружба народов" – отголосок такой любви. В известном смысле это суррогат. Но этот суррогат все более и более обретал черты реальной жизни. Столько человечности было в тех отношениях, если они, как светлая сказка, не могут не остаться в памяти. Просто сама эта человечность должна была найти свое место и свой внутренний стержень. Не смогла или не успела.

 

"Дружба народов" и русские

 

Разумеется, культуры не были равны. Весь каркас советской культуры держался на специфическом преломлении русской культуры. Все опрошенные признают себя носителями "высокой русской культуры". Для части народов русская высокая культура заполнила отсутствующий или слишком тонкий пласт собственной высокой культуры. Для народов, имевших свою высокую культуру, русская дополнила и обогатила ее. Относительная легкость приятия русского объяснялась тем, что русские (в качестве русских, а не власти), не посягали на бытовую культуру других народов, они часто сами усваивали бытовую культуру местного населения: кухню, стиль одежды, элементы поведения, некоторые обычаи.

Но какова роль русских в сценарии "дружбы народов"? Систему "дружбы народов" можно представить себе как одну из форм выражения русского имперского комплекса, в том числе, в его природно-низовом выражении. Лишь согласно поверхностному взгляду русские были менее остальных включены в этот сценарий. Помимо и вопреки официальному дискурсу дружбы народов, на низовом уровне сложился свой национально-проективный дискурс, который выражался известной фразой: "лишь бы человек был хороший". Для нерусских членов советского общества он означал сопричастность общей обязательной "хорошести" советских людей, а также возвышал невероятный интернационализм русских, которые своим примером демонстрируют, что национальность неважна. Для русских же этот дискурс зачастую означал совсем иное: "Человек не виноват, что его произвела на свет нерусская мама, давайте не будем по этой причине относиться к нему плохо. Здесь не вина, а беда". В тех нескольких интервью, где говорится о "тактичном отношении", возможно, проскальзывает мотив понимания этого аспекта ("Никаких нетактичностей не припоминаю" (татарка, 51 год), "вели себя со мной тактично" (грузин, 56 лет"). Но гораздо чаще нерусские респонденты ничего подозрительного не замечали.

Поэтому на русских закреплялся очень интересный взгляд. Казалось, идеологема "дружбы народов" не обязательно должна была превращаться у русских в поведенческий навык. Но нет, просто их роль в системе сценарии "дружба народов" была несколько отличной. "Это роль сказочного Деда Мороза, перед которым пляшут и поют, а он улыбается, гладит по голове и раздает подарки. Принцип тот, что другие народы делают для русских, а от русских получают похвалы и подарки. Если они (русские) таки берутся за дело, то им необходимо помочь" (армянин, 53 года). Задача русских в культурном сценарии "дружба народов" – центральная, одновременно и самая простая – поскольку именно их культура, их модели и стереотипы берутся за основу, и самая сложная – поддерживать костяк здания, направлять действие других.

«Что значит быть "советским человеком"? Я представляю, как маленькому ребенку можно рассказать, что такое "советский человек". Потому что это немного сказочное состояние. У нас удивительно прививалось понятие добра, у нас особое восприятие понятия добра и долга человека. Это первое. Второе, в нас с детства воспитывалось понятие обязанностей больше, чем прав. Мы всегда считали, что мы обязаны трудиться, быть добрыми, сделать бабушке, сделать дедушке, сделать маме, сделать ребенку, отдать себя государству. Но никогда не думали: а вот кто бы подумал обо мне лично? Тот же вот ребенок, та же бабушка, или еще кто-то. Это как бы закладывалось в подсознание, это однозначно, и это то, что не могут за границей понять. У нас был большой папа, который должен был за нас думать, а мы должны были работать на этого большого папу. А большой папа – это было большое одно государство» (армянка, 47 лет). Русский словно бы скрывался за ролью "папы".

Русские так свою роль не понимали. Респондент говорит: «Поведенческий стереотип, своеобразие этой многонациональной страны, заданный именно русскими, не воспринимался ими как принадлежащий своему родному этносу в первую очередь. Хотя поведение СССР снаружи воспринималось именно как русское. Русские сами себя слабо ощущали как нацию, не воспринимали свое поведение как национально-своеобразное. Меж тем для "остальных" они были очень своеобразным, "особенным" народом, дававшим, к тому же, замечательные образцы как для личного подражания в любой области, так и для общей симпатии как к народу. Вряд ли узбек мог перечислить десяток уважаемых им казахов. Зато сколько он знал замечательных русских! Это и служило прекрасным фундаментом национальных отношений в стране. Увы, у большинства моих русских знакомых было трудно найти понимание в том, что "русские" – это тоже народ, национальность. Они возражали, что у них ничего такого нет, они "нормальные", "обычные", "простые" и даже, что "они на такое никогда не пойдут, чтоб иметь национальность". И это говорят представители народа, обладающего яркой и общеизвестной самобытностью, игравшей роль в мировой истории на протяжении веков!» (армянин, 57 лет).

Еще совсем недавно так и было: русские как имперский народ не хотели идти на то, чтобы иметь национальность. Однако последнее, скорее всего, было тоже игровым элементом – уже со стороны русских. Им легче было не рефлексировать, что система отношений, заданная в стране, эта самая "дружба народов" – преломление русской имперской политики. Как объяснял один из респондентов, "от русских вообще ничего не требовалось, точнее, требовалось оставаться самими собою" (дагестанец, 47 лет). "Образ русских в глазах народов-друзей — образ лидера чисто харизматического. Ничего не надо делать особенного: чем больше русские будут вести себя как этнос со своими интересами, тем больше этот образ будет служить образцом для соседей. В кругу российских народов понятие "нация" – это стереотип бытования в поле зрения русского народа. Под его взглядом. Межнациональные отношения складываются так, а не иначе, с учетом наличия "всевидящего ока" русского народа. Не путать с "оком власти"! Русский народ, культура, язык служат образцом, в рамки которого хочет укладываться национальное поведение, форма, которую принимают даже межэтнические конфликты. Каждая из сторон любого конфликта хочет "прозвучать" на русском языке — хорошо ли, плохо ли — но не остаться забытой русским мнением" (армянин, 52 года).

Но что самое главное? Именно русские должны были вкладывать в сценарий смысл, соединять два сценария – "дружба народов" и "впереди планеты всей". Мы видели, что атрибуты идеологемы "советский человек" во втором сценарии – чисто государственнические. Причем безрелигиозно-государственнические, то есть держащиеся на стремлении к превосходству как таковому. А значит, на более высоком уровне смысл конструкции оказывается потерянным. При этом у русских очень сильно государственное сознание. "Ох, видимо, для русских действительно так важен вопрос о государственности… Без его обсуждения — денно и нощно — и пахарю не пашется, и летчику не летается…" (армянин, 57 лет). Если всеми народами сценарий "дружба народов" может восприниматься как отчасти игровой, то у русских он неизбежно постепенно ведет к кризису государственного сознания. Как раз по мере того, как другим народам Советского Союза становилось все комфортнее и комфортнее при поверхностно-идеологичном, почти не давящем брежневском режиме, у русских назревал кризис их государственного сознания. Их имперского сознания. Центральный принцип империи всегда "С нами Бог, разумейте языки и покоряйтесь, яко с нами Бог". Имперское действие не может быть сугубо прагматичным. Если представители других народов смотрели на войну в Афганистане, как на еще одну возможность увеличить мощь государства (большинство нерусских именно так ее и понимали), то для русских это была война без смысла. Прежние русские завоеватели несли покоренным народам Православие, нынешние – только идеологическую пустоту.

Нерусские же полагали, что дело в том, что русские мало чувствовали поддержки, не понимали, что их "просто любили как национальность. А они этого не понимали, и не верили. Может, сами себя не очень любили… (армянин, 53 года). Русские не любили себя в качестве несущих идеи советизма и в отличие от нерусских не могли себя от них абстрагировать.

Проблема же состояла в том, что русские жили в государстве, а нерусские – в стране – это большая разница. Страна это сообщество людей, и, прежде всего, здесь важны межчеловеческие отношения. Государство – это идея мироустройства, за которую можно сложить голову. И если инородец сложит свою рядом с вами, то это не ради идеи, а ради желания русскому помочь, а также сохранить то человеческое сообщество, которое представляет для него высшую ценность.

 

* * *

 

Можно сделать вывод: в любом стабильном полиэтническом обществе существуют мифологемы и соответствующие им сценарии межэтнических отношений. Часто они имеют форму социально-политических проектов, проводящихся как правительственная программа. Но существует такая программа или нет, ее сценарии формируются снизу, в процессе взаимоотношений этнических групп. Спущенная сверху программа реинтерпретируется. И в каждом случае – это народное творчество.

Сценарий межкультурных (межэтнических) отношений является составной частью обобщенного культурного сценария того или иного общества[451]. Это касается всего полиэтнического общества, которое по тем или иным причинам содержит значительный общий культурный пласт и, кроме того, в более или менее развитом виде, – общий культурный сценарий, взаимосвязанный с культурными сценариями доминирующего народа и народов, находящихся с первым в тесном взаимодействии. Коль скоро такой сценарий оказывается нарушенным, культурная система, не допускающая лакун, стремится к его регенерации. Так, система отношений народов Российской империи заменяется на характерный для советского времени сценарий "дружбы народов". Он оказался для советского социума приемлемым, поскольку соотносился как с системой культурных констант доминирующего народа, так и системой культурных констант полиэтнического общества как целого, пусть даже неизбежно в различных этнических культурах они будут неизбежно преломляться по-своему.

 

Эпилог


Дата добавления: 2018-05-31; просмотров: 220; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!