ПОКАЗАНИЯ С. А. КОТЛЯРЕВСКОГО



 

I

 

Прежде чем обращаться к изложению моей собственной деятельности за время Октябрьской революции, я отвечу на отдельные вопросы, поставленные вами. Вы назвали Герасимова, Трубецкого, Муравьева и Кольцова и спросили, кто из них мог быть в ядре «Центра», в самой его организации. Я думаю, что с наибольшей вероятностью это можно сказать о Герасимове. Он производил впечатление человека прямого, твердого, с большим опытом, хотя уже с подорванным здоровьем и силами, человека с авторитетом в глазах окружающих. Мимоходом скажу, что сам Шипов относился к нему с очевидным большим уважением, много, однако, с ним спорил. Я бы сказал, что в этих спорах сказывалось столкновение известного народничества и бюрократизма. В частности, Герасимов выступал в октябре или ноябре с сообщением о постановке школьного дела, желательной в России, и особенно интересовался этим вопросом, хотя принимал живое участие и в других.

Относительно Трубецкого это уже было менее вероятно. Он появился на наших собраниях поздно весной, когда они вообще стали реже, да и я менее их посещал. Я его часто видел по работе в «Северном пути», где он занимался в лесном отделе; когда Борисов и Воблый[208] меня пригласили, я его там уже застал. Он работал усердно и обнаружил большой практический смысл и знание дела. Борисов и Воблый оба его очень ценили, и, конечно, Воблый мог бы дать более полные данные о его работе. Я слышал, что он в трудном материальном положении, имея на руках семью, которая потеряла средства, и должен был прежде всего искать заработка. Производил впечатление человека с несколько доктринерским умом, подходящего к вопросам политическим рассудочно, свободного от увлечения и чуждого всяких авантюр.

Положительно невероятным мне казалось бы такое участие Кольцова и Муравьева. Кольцова я видел часто, но он был довольно пассивен. Единственное его личное небольшое сообщение было лишено всякой политической окраски – об организации научной работы в государстве (научные институты, академии, изобретения и т. д.). Интересовался он живо обсуждаемыми вопросами, но скорее как слушатель. Мне кажется, он представлял тип чистого ученого‑теоретика. Пользовался всегда репутацией прекрасного преподавателя и очень этим делом интересовался.

Я остановлюсь подробнее на Муравьеве, так как знал его ближе, чем других, а также ввиду поставленных вами о нем особых вопросов. Муравьев мне представляется из указанных лиц умом наиболее подвижным, разносторонним и способным к эволюции. Он вообще был противником иностранной интервенции и совершенно не разделял той веры в союзников и благодетельность их воздействия на Россию, которая была особенно у Шилова и Федорова. Далее, уже весною 1919 года он часто высказывался в том смысле, что желательны скорейшее открытие границ и всеобщий мир, что в большевистском режиме есть элементы совершенно здоровые, которые при благоприятных условиях сами разовьются. В частности, будучи большим противником отделения окраин, он неоднократно указывал, что большевики осуществляют миссию объединения России (это всегда подчеркивал и Кольцов), весьма отрицательно вообще относился к нашим контрреволюционным группам. На наши собрания он смотрел как на обмен мыслей и информации (последняя, впрочем, была весьма скудна и анекдотична). Я не видел его с лета долгое время и встретил лишь в конце прошлого года. Он решительно говорил о необходимости совместной работы беспартийной интеллигенции с коммунистами и не только о безусловном прекращении всякого бойкота со стороны интеллигенции, но и ее активном участии в этой работе.

Был под сильным впечатлением – я бы сказал, под обаянием – Троцкого. На наших собраниях он делал сообщения больше по внешней политике, отчасти и на основании иностранной прессы, но главным образом чрезвычайно внимательно изучал прессу советскую; очень интересовался всегда вопросом о Красной Армии как проявлении слагающейся из революции государственности.

Что касается поступления его в Комиссариат иностранных дел, то дело это, по рассказу Муравьева, обстояло так. Не он туда пошел с предложением своих услуг, а его пригласил Чичерин (кажется, через Паскаля). Муравьев был у Чичерина и Карахана, более подробно говорил со вторым и получил от него поручение организовать информационную часть: она должна была собирать сведения из иностранной прессы, делать обзоры о политическом и об экономическом положении для комиссариата, сообщать сведения нашей прессе, следить за книгами и т. д. Учреждение предполагалось большое, и Муравьев мне предложил взять отдел научной библиографии, обзор книг. Дело казалось мне весьма интересным, так как можно было познакомиться с иностранной литературой, которую мы совсем не знаем. Я согласился, но так как образование бюро замедлилось, то поступил в Комиссариат юстиции, где тоже предстояла в высшей степени интересная работа. Я не сомневаюсь, что Муравьев руководился желанием работать в той области, которая была его всегдашней специальностью, в которой он занимался раньше. Он категорически высказался, что внешняя политика Советской России есть прежде всего внешняя политика России и она должна направляться в ее интересах, что нужно кончить здесь с нелепыми бойкотами и предубеждениями. Я не знаю, существуют ли в Москве в настоящее время какие‑либо белогвардейские организации, думаю, что все они отошли в прошлое, но совершенно немыслимо, что, если бы они и существовали, Муравьев с его теперешними взглядами мог иметь к ним какое‑либо касательство. Сошлюсь здесь на Денисевича, коммуниста и партийного работника, окружного уполномоченного Трамота. Я как‑то с ним шел, и мы встретили Муравьева. Здесь между ними шел оживленный разговор об отношении интеллигенции к Советской власти, разговор, в котором они по существу сошлись. Помню также, как неделю тому назад Муравьев меня спрашивает при встрече, не знаю ли я чего‑нибудь по вопросу о Шпицбергене. Он сообщил с большим удовлетворением, что Чичерин решил протестовать против самовольной отдачи этого владения, на которое у России есть свои права и большие интересы, Норвегии. Что касается до разговоров о его поступлении в Комиссариат иностранных дел, то они были просто вызваны тем, что для некоторых вопросы советской службы и, в частности, службы в Комиссариате иностранных дел, как бы предполагающей солидарность с советской внешней политикой, остаются не решенными. Если в чем была ошибка Муравьева, то лишь в том, что он вообще обращал внимание на подобные сомнения, от которых сам был совершенно далек.

Наконец, по поводу доклада Муравьева, назначенного на воскресенье, 22‑е. Он должен был явиться продолжением или быть в известной связи с докладом Ильина, бывшим в воскресенье, 15‑го. Ильин читал главу из своей большой книги о правосознании, которую он, кажется, уже написал. Летом он несколько раз читал главы из этой книги. Это уже чистая наука или философия, которая, конечно, имеет некоторое приложение и к современности, но не заключает в себе ничего актуально‑политического. Я посещал обычно сообщения Ильина и здесь встречал по преимуществу людей академического круга, часто совершенно аполитичных не только в настоящем, но и в прошлом (математик проф. Лузин, лингвист проф. Петерсон). По поводу сообщения Ильина были некоторые как бы ответные сообщения такого же рода, также совершенно теоретические и философские (помню одно – Бердяева).

Муравьев часто их посещал и принимал участие в прениях. В воскресенье я также был на докладе Ильина, но ушел до конца прений; не знаю точно тему Муравьева, но не сомневаюсь, что она носила подобный же характер. Я знаю, что Муравьев участвовал в семинарии Ильина по философии Гегеля; он вообще интересуется философскими вопросами. Сам я слышал его один реферат в собрании наших экономистов, которые летом образовали кружок для изучения социализма с точки зрения хозяйства, правовой и культурной.

 


Дата добавления: 2018-05-12; просмотров: 233; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!