Я сидел в ванне с горячей водой... (Л. Андреев)

Текст 1

Во время одной из записей рассказа о блокадных днях Ленинграда возник разговор...

(1) Во время одной из записей рассказа о блокадных днях Ленинграда возник разговор, поразивший нас. (2) Рассказывала женщина, слушали её дочь, зять, внуки.

 

(3) Та запись, о которой идёт речь, была нелёгкой, рассказ был тяжёлым, и, видимо, младшим все эти подробности о бедах их семьи были неизвестны. (4) Они слушали внимательно, напряжённо. (5) Первым не выдержал зять. (6) Он воскликнул:

 

- Зачем, ну зачем нужны были такие страдания? (7) Сдать надо было город. (8) избежать всего этого. (9) Для чего людей было губить?

 

(10) Так просто, естественно вырвалось у него, с досадой на нелепость, на странность того, минувшего. (11) Поначалу мы не совсем поняли, что он имел в виду. (12) Ему было лет тридцать пять, казалось, он не мог не знать. (13) Потом мы сообразили, что мог. (14) то есть, вероятно, он где – то когда – то слыхал, читал о планах фюрера уничтожить, выжечь, истребить, но ныне всё это стало выглядеть настолько безумным, фантастичным, что наверняка потеряло реальность.

 

(15) Время, минувшие десятилетия незаметно упрощают прошлое, мы разгадываем его как бы сквозь нынешние нормы права и этики. (16) В западной литературе мы встретились с рассуждением уже иным, где не было недоумения, не было ни боли, ни искренности, а сквозило скорее самооправданием капитулянтов. (17) Там сочувственным тоном вопрошают: нужны ли были такие муки безмерные, страдания и жертвы подобные? (18) Оправданы ли они военными и прочими выигрышами? (19) Человечно ли это по отношению к своему населению? (20) Вот Париж объявили же открытым городом… (21) И другие столицы, капитулировав, уцелели. (22) А потом фашизму сломали хребет, он всё равно был побеждён – в свой срок…

 

(23) Мотив такой звучит напрямую или скрыто в работах, книгах, статьях некоторых западных авторов.(24) как же это цинично и неблагодарно! (25) Если бы они честно хотя бы собственную логику доводили до конца: а не потому ли сегодня человечество наслаждается красотами и историческими ценностями Парижа и Праги, Афин и Будапешта, да и многими иными сокровищами культуры, и не потому ли существует наша европейская цивилизация с её университетами, библиотеками, что кто–то себя жалел меньше, чем другие, кто-то свои города, свои столицы защищал до последнего в смертном бою, спасая завтрашний день всех людей? (26) И Париж для французов, да и для человечества спасён был здесь – в пылающем Сталинграде, в Ленинграде, день и ночь обстреливаемом, спасён был под Москвой…(27) Той самой мукой и стойкостью спасён был, о которых повествуют ленинградцы.

 

(28) Когда европейские столицы объявили очередной открытый город, была, оставалась тайная надежда: у Гитлера впереди ещё Советский Союз.(29) и Париж это знал. (30) А вот Москва, Ленинград, Сталинград знали, что они, может быть, последняя надежда планеты…(31) Москва и Ленинград обрекались фашистами на полное уничтожение – вместе с жителями. (32) С этого и должно было начаться широко то, о чём говорит Гитлер: Разгромить русских как народ». (33) То есть истребить, уничтожить как биологическое, географическое, историческое понятие.

 

(34) Но подвиг ленинградцев вызван не угрозой уничтожения. (35) Нет, тут было другое: простое и непреложное желание защитить свой образ жизни. (36) Мы не рабы, рабы не мы, мы должны были схватиться с фашизмом, стать на его пути, отстоять свободу, достоинство людей.

 

(37) Вот в чём оправдание и смысл подвига Ленинграда, вот от чего ленинградцы и все наши люди спасали себя и человечество, от каких жертв и мук, ради чего шли на любые страдания, мучения, даже не помыслив об «открытых» городах.

 

(38) Чтобы оценить это, надо ощутить меру испытаний, вынесенных нашим народом.

 

(39) Сегодня новым поколениям, наверное, как раз и нужно как можно полнее, подробнее узнать, ощутить, что было до них. (40) Надо же им знать, чем всё оплачено, надо знать о тех, кто сумел выстоять, об этих людях, не имевших оружия, которые могли лишь стойкостью своей что-то сказать миру. (41) надо знать, какой бывает война, какое это благо – мир…

(А. Адамович, Д. Гранин)

 

Текст 2

Рядовой Федосеев, телефонист ...

Рядовой Федосеев, телефонист, появился на батарее с хорошими новостями: он сам видел, как фашистов выбили из Красной Поляны.

 

Теперь нетрудно было догадаться, что батарею вот-вот перебросят на другой участок.

 

Лейтенант решил воспользоваться этим. Увидел замполита и попросил разрешения, пока батарея будет менять позицию, отлучиться в город ему и молоденькому телефонисту Федосееву: парень никогда не видел Москвы.

 

– За счёт положенного времени разрешу, – сказал замполит строго. – В самом деле, негоже защитнику Москвы не увидеть Москвы!

 

Выбрались заулками и переулками на Дмитровское шоссе, потом на трамвае добрались до станции метро «Сокол», вошли в почти невидимую дверь, окутанную морозным паром. Федосеев был разочарован тем, что на станции не оказалось эскалаторов, но в вагоне всё очень понравилось.

 

Неожиданно быстро доехали до площади Революции. Москвич-лейтенант сказал, что она в самом центре города. Пора выходить.

 

Федосеев весьма неуверенно ступил на эскалатор. Всё ему было ново в подземном этаже Москвы. «Стоять справа, проходить слева, тростей, зонтов и чемоданов не ставить». Те, кто спускается им навстречу по соседнему эскалатору, только что с мороза – румяные, особенно девушки… Но вот снова твёрдый пол под ногами.

 

Они перешли площадь, прошагали мимо Стереокино, мимо Центрального детского театра, постояли на площади Свердлова.

 

Фасад Большого театра, знакомый Федосееву по фотографиям и киножурналам, неузнаваем. Вся верхушка завешена двумя декорациями: слева двухэтажный дом, правее роща. Лейтенант объяснил, что это камуфляж.

 

Вышли на Красную площадь, и Федосеева сопровождало ощущение, что он ходит по давно знакомым местам. Лейтенант обещал показать Минина и Пожарского, народных ополченцев старой Руси, но памятник заложили мешками с песком.

 

А вот Пушкин, до которого они вскоре дошли, оказался ничем не укрыт: стоит с непокрытой головой, бронзовые плечи присыпаны снегом. Лейтенанта это всерьёз тревожило. Правда, в пепельном небе маячит аэростат воздушного заграждения, но всё же…

 

По бульварам дошли до Арбата и не торопясь вернулись на площадь Революции. Вторично спустились в метро: есть время прокатиться, осмотреть подземные дворцы. Понравилась Федосееву станция «Маяковская» со стальными колоннами, приглянулись «Красные ворота» – красные и белые плиты под ногами.

 

В огромном бомбоубежище, каким стало московское метро, складывался свой быт. На станции «Арбатская» на служебной двери – табличка «Для рожениц». На станции «Курская» работал филиал публичной Исторической библиотеки: он открывался, когда прекращалось движение поездов. Федосеев проникся уважением к подземным читателям: занимаются в часы воздушной тревоги!

 

Телефонистом владела радость узнавания нового большого города. Это чувство острее у человека, который мало путешествовал и жил где-то в медвежьем углу. А ещё в сердце Федосеева всё больше росла гордость: не всякому довелось защищать столицу такой страны.

 

Но каждый солдат, где бы он ни воевал, защищал столицу. Ему было что защищать!

(Е. Воробьев)

 

Текст 3

Я сидел в ванне с горячей водой... (Л. Андреев)

(1)Я сидел в ванне с горячей водой, а брат беспокойно вертелся по маленькой комнате, хватая в руки мыло, простыню, близко поднося их к близоруким глазам и снова кладя обратно. (2)Потом стал лицом к стене и горячо продолжал:

 

– (3)Сам посуди. (4)Нас учили добру, уму, логике – давали сознание.

 

(5)Главное – сознание. (6)Можно стать безжалостным, но как возможно, познавши истину, отбросить её? (7)С детства меня учили не мучить животных, быть жалостливым. (8)Тому же учили меня книги, какие я прочёл, и мне мучительно жаль тех, кто страдает на вашей проклятой войне. (9)Но вот проходит время, и я начинаю привыкать ко всем страданиям, я чувствую, что и в обыденной жизни я менее чувствителен, менее отзывчив и отвечаю только на самые сильные возбуждения. (10)Но к самому факту войны я не могу привыкнуть, мой ум отказывается понять и объяснить то, что в основе своей безумно. (11)Миллионы людей, собравшись в одно место и стараясь придать правильность своим действиям, убивают друг друга, и всем одинаково больно, и все одинаково несчастны – что же это такое, ведь это сумасшествие?

 

(12)Брат обернулся и вопросительно уставился на меня своими близорукими глазами.

 

– (13)Я скажу тебе правду. – (14)Брат доверчиво положил холодную руку на моё плечо. – (15)Я не могу понять, что это такое происходит. (16)Я не могу понять, и это ужасно. (17)Если бы кто-нибудь мог объяснить мне, но никто не может. (18)Ты был на войне, ты видел – объясни мне.

 

- (19)Какой ты, брат, чудак! (20)Пусти-ка ещё горячей водицы.

 

- (21)Мне так хорошо было сидеть в ванне, как прежде, и слушать знакомый голос, не вдумываясь в слова, и видеть всё знакомое, простое, обыкновенное: медный, слегка позеленевший кран, стены со знакомым рисунком, принадлежности к фотографии, в порядке разложенные на полках. (22)Я снова буду заниматься фотографией, снимать простые и тихие виды и сына: как он ходит, как он смеётся и шалит. (23)И снова буду писать – об умных книгах, о новых успехах человеческой мысли, о красоте и мире. (24)А то, что он сказал, было участью всех тех, кто в безумии своём становится близок безумию войны. (25)Я как будто забыл в этот момент, плескаясь в горячей воде, всё то, что я видел там.

 

– (26)Мне надо вылезать из ванны, – легкомысленно сказал я, и брат улыбнулся мне, как ребёнку, как младшему, хотя я был на три года старше его, и задумался – как взрослый, как старик, у которого большие и тяжёлые мысли.

 

(27)Брат позвал слугу, и вдвоём они вынули меня и одели. (28)Потом я пил душистый чай из моего стакана и думал, что жить можно и без ног, а потом меня отвезли в кабинет к моему столу, и я приготовился работать.

 

(29)Моя радость была так велика, наслаждение так глубоко, что я не решался начать чтение и только перебирал книги, нежно лаская их рукою. (30)Как много во всём этом ума и чувства красоты!

 

Текст 4

отрывок из романа "Мадонна с пайковым хлебом"    

Проснулась уже утром, в окно с поднятой шторой било солнце, за окном тянулись пустые поля, все в белых гребнях изморози, по ним разгуливали большие птицы, в небе застыли белые комочки облаков; женщина в пуховом платке и ватнике шла по тропинке, несла на плече вязанку хвороста, следом бежала девочка в маленьких черных валенках и красных рукавичках — просто не верилось в это утро, что есть война.

Ехали вместе пятые сутки и многое знали друг о друге. Например, эта красивая женщина пробирается с детьми к родственникам мужа. У нее погиб муж на западной границе. А сестры — молодые учительницы из Полтавы, их поезд разбомбило, и все вещи погибли, успели выскочить, прихватив документы и узелок с едой.

Лев Михайлович — тот старик, что спал у нее в ногах, — беженец из Прибалтики, с самого начала войны скитался по городам, разыскивал племянницу, больше у него никого из родных нет. Теперь вот нет и дома. Знакомые в Москве сказали, что племянница выехала в Ташкент. С юмором и без обиды рассказывал он, как перепугало знакомых его «явление в Москве»: сперва приняли за бродягу — так обтрепался он за дорогу, — потом, когда узнали, испугались еще больше, решили, что осядет у них, и хором уговаривали ехать в Ташкент, даже деньгами помогли. Льва Михайловича сейчас в купе не было, и Нина, уже привыкшая к нему, беспокоилась: не отстал бы! Появился Лев Михайлович с большим алюминиевым чайником:

— Ну-с, вот кипяточек, прошу… Только чайник надо сейчас же вернуть, я взял у проводника. Лев Михайлович разлил кипяток — Нина заметила на его пальце след обручального кольца, — потом отнес чайник, вернулся, сел рядом с капитаном.  

— А вы? — Нина кинула в банку с кипятком несколько кусков сахара, сделала бутерброд с сыром, протянула ему. — Завтракайте и пейте чай.  

Лев Михайлович покачал головой.  

— Я уже завтракал, благодарю… На станции. К тому же, я остаюсь в Пензе.  

Это известие ошеломило Нину. Она привязалась к этому человеку, которого сперва тоже испугалась, как и его московские знакомые, — не брит, не ухожен, пальто все в грязных пятнах, обвисли поля старой шляпы, — но он оказался человеком интеллигентным, с хорошими манерами, Нина потом узнала, что он, владеет несколькими языками, в свое время преподавал в университете, вышел на пенсию, а теперь вот война сделала его беженцем. Он неназойливо опекал Нину все эти дни, приносил ей со станций все, что удавалось достать: вареную картошку, воблу, кислую капусту в капустном листке. А как спокойно и надежно ей было, когда он спал полусидя, привалившись к ее ногам, а днем шутил, называл «деточкой», заговаривал ее тревогу… Как же теперь без него? И вдруг она все поняла: у него кончились продукты! Он голодный, он не мог завтракать на станции, потому что никакой тут станции нет, поезд стоял на разъезде! Он не может без продуктов ехать дальше! Да, он так и говорил — еще тогда, когда отъехали от Москвы: «Мой маршрут, деточка, прокладывает не билет, а желудок, потому, полагаю, маршрут этот будет прерывистым».  

— Я знаю, почему вы выходите в Пензе, знаю, — сказала она. — Но это же не причина, это, простите, мелочно… Вот есть сыр, и у меня много хлеба, потом еще достанем… Тут и учительницы подключились, стали уговаривать, отрезали ему сала, но он засмеялся, выставил ладони:  

— Дорогие дамы, благодарю, но я еще так низко не пал, чтобы пойти на иждивение к женщинам. Она все стояла и смотрела ему вслед и думала, что, наверно, этот человек жил хорошей интересной жизнью, у него была квартира и в ней много старинных книг, а может, был и рояль — у него длинные артистические пальцы, — и он играл вечерами, а в доме пахло цветами. А теперь вот скитается — бездомный, осиротевший и голодный, ему негде приклонить голову, и все из-за проклятой войны! И сколько еще людей страдает на дорогах войны, каждый день идут плохие новости, и всякий раз перед сводкой Совинформбюро болью сжимается сердце…

М.Г. Глушко

Текст с ЕГЭ-2017

 

Текст 4

Бакланов. Пядь земли

Опять бьет немецкая минометная батарея, та самая, но теперь разрывы ложатся левей. Это она била с вечера. Шарю, шарю стереотрубой - ни вспышки, ни пыли над огневыми позициями - все скрыто гребнем высот. Кажется, руку бы отдал, только б уничтожить ее. Я примерно чувствую место, где она стоит, и уже несколько раз пытался eе уничтожить, но она меняет позиции. Вот если бы высоты были наши! Но мы сидим в кювете дороги, выставив над собой стереотрубу, и весь наш обзор - до гребня. Мы вырыли этот окоп, когда земля была еще мягкая. Сейчас дорога, развороченная гусеницами, со следами ног, колес по свежей грязи, закаменела и растрескалась. Не только мина - легкий снаряд почти не оставляет на ней воронки: так солнце прокалило ее. Когда мы высадились на этот плацдарм, у нас не хватило сил взять высоты. Под огнем пехота залегла у подножия и спешно начала окапываться. Возникла оборона. Она возникла так: упал пехотинец, прижатый пулеметной струей, и прежде всего подрыл землю под сердцем, насыпал холмик впереди головы, защищая ее от пули. К утру на этом месте он уже ходил в полный рост в своем окопе, зарылся в землю - не так-то просто вырвать его отсюда.

 

Из этих окопов мы несколько раз поднимались в атаку, но немцы опять укладывали нас огнем пулеметов, шквальным минометным и артиллерийским огнем. Мы даже не можем подавить их минометы, потому что не видим их. А немцы с высот просматривают и весь плацдарм, и переправу, и тот берег. Мы держимся, зацепившись за подножие, мы уже пустили корни, и все же странно, что они до сих пор не сбросили нас в Днестр. Мне кажется, будь мы на тех высотах, а они здесь, мы бы уже искупали их. Даже оторвавшись от стереотрубы и закрыв глаза, даже во сне я вижу эти высоты, неровный гребень со всеми ориентирами, кривыми деревцами, воронками, белыми камнями, проступившими из земли, словно это обнажается вымытый ливнем скелет высоты. Когда кончится война и люди будут вспоминать о ней, наверное, вспомнят великие сражения, в которых решался исход войны, решались судьбы человечества. Войны всегда остаются в памяти великими сражениями. И среди них не будет места нашему плацдарму. Судьба его - как судьба одного человека, когда решаются судьбы миллионов. Но, между прочим, нередко судьбы и трагедии миллионов начинаются судьбой одного человека. Только об этом забывают почему-то. С тех пор как мы начали наступать, сотни таких плацдармов захватывали мы на всех реках. И немцы сейчас же пытались сбросить нас, а мы держались, зубами, руками вцепившись в берег. Иногда немцам удавалось это. Тогда, не жалея сил, мы захватывали новый плацдарм. И после наступали с него. Я не знаю, будем ли мы наступать с этого плацдарма. И никто из нас не может знать этого. Наступление начинается там, где легче прорвать оборону, где есть для танков оперативный простор. Но уже одно то, что мы сидим здесь, немцы чувствуют и днем и ночью. Недаром они дважды пытались скинуть нас в Днестр. И еще попытаются. Теперь уже все, даже немцы, знают, что война скоро кончится. И как она кончится, они тоже знают. Наверное, потому так сильно в нас желание выжить. В самые трудные месяцы сорок первого года, в окружении, за одно то, чтобы остановить немцев перед Москвой, каждый, не задумываясь, отдал бы жизнь. Но сейчас вся война позади, большинство из нас увидит победу, и так обидно погибнуть в последние месяцы.

 

Текст 5

Обычно он появлялся тут на закате солнца, когда спадала дневная жара и от реки по ее овражистым, поросшим мелколесьем берегам начинало густо тянуть прохладой. Петрович выходил к реке из травянистого лесного овражка со стороны недалекой приречной деревушки и одиноко усаживался на краю каменистого, подступавшего к самой воде обрыва. Некоторое время спустя из-за бетонных опор моста, плавно обходя перекат, выскакивала резвая голубая «казанка».В «казанке» сидели двое — Юра Бартош, парень из соседней деревни, работавший в городе и наезжавший в знакомые места на рыбалку, и его городской друг Коломиец.

— Как с сушнячком сегодня, Петрович?   

Старик не сразу оторвал от противоположного берега свои блеклые, слезящиеся глаза.

— Мало хвороста. Подобрали… Вот вязаночку маленькую принес… 

— Да, маловато. 

— Я так думаю, с вечера жечь не надо, — медленно, с усилием взбираясь за ним на обрыв, тихо заговорил старик.

— Под утро лучше. С вечера люди всюду, помогут… А как под утро поснут, кто поможет? 

— Оно можно и под утро, — согласился Юра. — Но в ночь бы надежнее. Может, я тоже подскочу, пошарю чего в овраге? 

— В ночь бы, конечно, лучше… А то как признают? Раньше вон хутор был. А теперь нет. И этот мост новый… Незнакомый. 

— Вот именно. 

Юра торопливо полез по камням вверх к зарослям ольшаника в широком овраге. 

— Ты вот что, дед! — резким голосом сказал он под обрывом. — Брось юродствовать! Комедию играть! Никто к тебе оттуда не придет. Понял? 

Петрович на обрыве легонько вздрогнул, будто от холода, пальцы его замерли на груди, и вся его худая, костлявая фигура под кителем съежилась, сжалась. Но взгляд его по-прежнему был устремлен к заречному берегу, на этом, казалось, он не замечал ничего и вроде бы даже и не слышал неласковых слов Коломийца. Коломиец тем временем с привычной сноровкой забросил в воду еще две или три донки, укрепил в камнях короткие, с малюсенькими звоночками удильца. — Они все тебя, дурня, за нос водят, поддакивают. А ты и веришь. Придут! Кто придет, когда уже война вон когда кончилась! Подумай своей башкой. 

— Так это младший, Толик… На глаза заболел. Как стемнеет, ничего не видит. Старший, тот видел хорошо. А если со старшим что?.. 

— Что со старшим, то же и с младшим, — грубо оборвал его Коломиец. — Война, она ни с кем не считалась. Тем более в блокаду. 

— Ну! — просто согласился старик. — Аккурат блокада была. Толик с глазами неделю только дома и пробыл, аж прибегает Алесь, говорит: обложили со всех сторон, а сил мало. Ну и пошли. Младшему шестнадцать лет было. Остаться просил — ни в какую. Как немцы уйдут, сказали костерок разложить… 

— От голова! — удивился Коломиец и даже привстал от своих донок. — Сказали — разложить!.. Когда это было?! 

— Да на Петровку. Аккурат на Петровку, да… 

— На Петровку! А сколько тому лет прошло, ты соображаешь? 

— Лет? Старик, похоже, крайне удивился и, кажется, впервые за вечер оторвал свой страдальческий взгляд от едва брезжившей в сутеми лесной линии берега.

 - Да, лет? Ведь двадцать пять лет прошло, голова еловая! 

Гримаса глубокой внутренней боли исказила старческое лицо Петровича. Губы его совсем по-младенчески обиженно задрожали, глаза быстро-быстро заморгали, и взгляд разом потух. Видно, только теперь до его помраченного сознания стал медленно доходить весь страшный смысл его многолетнего заблуждения.

 

- Так это... Так это как же?.. 

Внутренне весь напрягшись в каком-то усилии, он, наверно, хотел и не мог выразить какую-то оправдательную для себя мысль, и от этого непосильного напряжения взгляд его сделался неподвижным, обессмыслел и сошел с того берега. Старик на глазах сник, помрачнел еще больше, ушел весь в себя. Наверно, внутри у него было что-то такое, что надолго сковало его неподвижностью и немотой. Петрович на обрыве трудно поднялся, пошатнулся и, сгорбившись, молча побрел куда-то прочь от этого берега. Наверно, в темноте старик где-то разошел ногам трескучую охапку валежника - большую охапку рядом с маленькой вязанкой Петровича. 

- А где дед? 

- Петрович? А кто его... Пошел, наверно. Я сказал ему... 

- Как? - остолбенел на обрыве Юра. - Что ты сказал? 

- Все сказал. А то водят полоумного за нос. Поддакивают... 

- Что ты наделал? Ты же его убил! 

- Так уж и убил! Жив будет!

- Такая правда его доконает. Ведь они погибли оба в блокаду. А перед тем он их сам вон туда на лодке отвозил. И ждет. 

- Чего уж ждать? 

- Что ж, лучше ничего не ждать? Здоровому и то порою невмочь, а ему? Эх, ты! близко и далеко зажигались рыбачьи костры. Среди них в этот вечер не загорелся только один - на обрыве у лесного перевоза, где до утра было необычно пустынно и глухо. Не загорелся он и в следующую ночь. И, наверное, не загорится уже никогда...

(В. Быков)

 

 


Дата добавления: 2018-02-28; просмотров: 684; ЗАКАЗАТЬ РАБОТУ