ПАМЯТИ ЕСЕНИНА (Из воспоминаний) 3 страница



В театре "Острые углы" я играла в инсценированном рассказе О'Генри "Кабачок и роза". Я сыграла женщину, абсолютно не похожую на меня в жизни. За кулисы Есенин прислал корзину цветов и маленькую записочку: "Приветствую и желаю успеха. С. Есенин.  27.Х.23 г.".

Очень не понравился мне самый маститый его друг – Клюев. По просьбе Есенина он приехал в Москву. Когда мы пришли в кафе, Клюев уже ждал нас с букетом. Встал навстречу. Волосы прилизанные. Весь какой-то ряженый, во что-то играющий. Поклонился мне до земли и заговорил елейным голосом. И опять было непонятно, что было общего у них, как непонятна и дружба с Мариенгофом. Такие они оба были не настоящие.

И оба они почему-то покровительственно поучали Сергея, хотя он был неизмеримо глубже, умнее их. Клюев опять говорил, что стихи Есенина сейчас никому не нужны. Это было самым страшным, самым тяжелым для Сергея, и все-таки Клюев продолжал твердить о ненужности его поэзии. Договорился до того, что, мол, Есенину остается только застрелиться. После встречи со мной Клюев долго уговаривал Есенина вернуться к Дункан.

Есенин познакомил меня с Михаилом Кольцовым, Литовским и его женой, с Борисовым. Встречи с ними всегда были интересными и носили другой характер, чем встречи с его "друзьями".

В один из свободных вечеров большой компанией сидели в кафе Гутман, Кошевский и актеры, работавшие со мной. Есенин был трезвый, веселый. Разыскивая меня, пришел отец моего сына. Все его знали и усадили за наш стол. Через секунду Есенин встал и вышел.

Вскоре он вернулся с огромным букетом цветов. Молча положил мне на колени, приподнял шляпу и ушел.

Через несколько дней опять сидели в кафе. Ждали Есенина, но его все не было.

Неожиданно он появился, бледный, глаза тусклые… Долго всех оглядывал. В кафе стало тихо. Все ждали, что будет.

Он чуть улыбнулся, сказал: "А скандалить пойдем к Маяковскому". И ушел.

Я знала, что Есенина все больше и больше тянет к Маяковскому, но что-то еще мешает им сблизиться.

С Маяковским я встречалась раза три, почти мельком. Но у меня осталось чувство, что он умеет внимательно и доброжелательно следить за человеком. В жизни он был другой, чем на эстраде.

Я жила в комнате вдвоем с сыном. Как-то вечером сидела у себя на кровати и что-то шила. В дверь постучали, и вошел Маяковский (он был в гостях у соседей). Попросил разрешения поговорить по телефону.

– Вы – Миклашевская?

– Я.

– Встаньте, я хочу посмотреть на вас.

Он сказал это так просто, серьезно, что я спокойно встала.

– Да… – сказал он.

Поговорил немного о театре и так, не дотронувшись до телефона, ушел. И хотя он ни словом не обмолвился о Есенине, я понимала, что интересовала его только потому, что мое имя было как-то связано с именем Есенина.

Маяковский думал о нем. Его волновала судьба Есенина.

Второй раз, увидев меня в антракте на каком-то спектакле, подошел, поздоровался и сказал:

– Дома вы гораздо интересней. А так я бы мог пройти и не заметить вас.

Режиссер H. M. Фореггер предложил мне за какой-то соблазнительный паек участвовать в его концертах в Доме печати на Никитском бульваре. Приготовил со мной акробатический танец. Когда я вышла на сцену в розовой пачке, я увидела Маяковского. Он стоял, облокотившись на эстраду. У него были грустные глаза. Я танцевала и чувствовала, что ему жалко меня. Кое-как закончив свой злосчастный танец, я сказала Фореггеру: "К черту твой паек! Больше выступать я не буду".

По совету Мариенгофа и Никритиной (я об этом не знала) Есенин хотел меня устроить в театр Мейерхольда. Очень возбужденный пришел к Всеволоду Эмильевичу и заявил: "Если не примешь Миклашевскую, буду бить". И хотя Мейерхольд всегда неплохо говорил обо мне как об актрисе, я не смогла пойти к нему разговаривать о работе. Я очень была огорчена тем, что оказалась вне театра.

Мы встречались с Есениным все реже и реже.

Увидев меня однажды на улице, он соскочил с извозчика, подбежал ко мне.

– Прожил с вами уже всю нашу жизнь. Написал последнее стихотворение:

Вечер черные брови насопил. 

Чьи-то кони стоят у двора. 

Не вчера ли я молодость пропил? 

Разлюбил ли тебя не вчера? 

Как всегда, тихо прочитал все стихотворение и повторил:

Наша жизнь, что былой не была… 

Встречали Новый год у актрисы Лизы Александровой Мариенгоф, Никритина, Соколов (в то время – актер Камерного театра). Позвонила Дункан. Звала Лизу и Соколова приехать к ней. Лиза ответила, что приехать не могут:

– Мы не одни, а ты не захочешь к нам приехать – у нас Миклашевская.

– Миклашевская? Очень хочу! Сейчас приеду!

Я впервые увидела Дункан близко. Это была очень крупная женщина, хорошо сохранившаяся. Я, сама высокая, смотрела на нее снизу вверх. Своим неестественным, театральным видом она поразила меня. На ней был прозрачный бледно-зеленый хитон с золотыми кружевами, опоясанный золотым шнуром с золотыми кистями, на ногах – золотые сандалии и кружевные чулки. На голове – зеленая чалма с разноцветными камнями. На плечах -  не то плащ, не то ротонда, бархатная, зеленая. Не женщина, а какой-то очень театральный король.

Она смотрела на меня и говорила:

– Есенин в больнице, вы должны носить ему фрукты, цветы!… – И вдруг сорвала с головы чалму. – Произвела впечатление на Миклашевскую – теперь можно бросить!… – И чалма полетела в угол.

После этого она стала проще, оживленнее. На нее нельзя было обижаться: так она была обаятельна.

– Вся Европа знайт, что Есенин был мой муш и вдруг – первый раз запел про любоф – вам, нет, это мне! Там есть плохой стихотворень: "Ты такая ж простая, как все…" Это вам!

Болтала она много, пересыпая французские фразы русскими словами, и наоборот. То как Есенин за границей убегал от нее. То как во время ее концертов (напевает Шопена), танцуя, она прислушивалась к его выкрикам, повторяя с акцентом русские ругательства. То как белогвардейские офицеры – официанты в ресторане – пытались упрекать его за то, что он, русский поэт, остался с большевиками. Есенин резко одернул их: "Вы здесь находитесь в качестве официантов! Выполняйте свои обязанности молча".

Уже давно пора было идти домой, но Дункан не хотела уходить. Стало светать. Потушили электричество. Серый, тусклый свет все изменил. Айседора сидела согнувшаяся, постаревшая и очень жалкая.

– Я не хочу уходить, мне некуда уходить… У меня никого нет… Я одна…

Есенин уехал в Баку. Я выезжала со спектаклями и концертами в разные подмосковные города. Сезон 1924/25 года работала в Московском театре сатиры.

Есенин прислал с поэтом Приблудным "Москву кабацкую" с автографом "Милой Августе Леонидовне со всеми нежными чувствами, выраженными здесь". В сборнике было напечатано семь стихотворений, собранных в цикл "Любовь хулигана", с посвящением мне.

Приблудный надолго задержал книгу. Галя Бениславская заставила его принести ее и потом приходила проверить. Приблудный извинялся, что присланное мне письмо он передал Толстой. Так я и не получила письма 1.

Третьего октября 1924 года 2 меня разбудили в восемь часов утра. Пришел Есенин. Мы уже встречались очень редко, но тревога за него была еще сильней. Он стоял бледный, похудевший.

– Сегодня день моего рождения. Вспомнил этот день прошлого года и пришел к вам… поздравить… Меня посылают в Италию. Поедемте со мной. Я поеду, если вы поедете.

Вид у него был измученный, больной. Голос – хриплый.

Мы шли по улице, и у нас был нелепый вид. У него на затылке цилиндр (очевидно, опять надел ради дня рождения), на одной руке – лайковая перчатка, и я – с непокрытой головой, в накинутом на халат пальто, в туфлях на босу ногу. Но он перехитрил меня. Довел до цветочного магазина, купил огромную корзину хризантем и отвез домой.

– Извините за шум. – И ушел неизвестно куда.

Уезжая в 1922 году за границу, Есенин просил Мариенгофа позаботиться о сестре Кате: выдавать ей деньги – пай Есенина в кафе поэтов и в книжной лавке на Никитской. Мариенгоф не выполнил обещания. Когда Есенин узнал об этом, они поссорились. И все-таки, когда Мариенгоф с Никритиной были за границей и долго не возвращались, Есенин пришел ко мне и попросил: "Пошлите этим дуракам деньги, а то им не на что вернуться. Деньги я дам, только чтобы они не знали, что это мои деньги".

Подолгу пропадал и опять появлялся. Неожиданно, окруженный какими-то людьми, приходил за кулисы на репетиции. Смирно сидел. Чаще – все бросали репетировать и просили его читать стихи.

Опять приехал ко мне на Никитскую и повез меня куда-то, за кем-то мы заезжали и ехали дальше, куда-то на окраину Москвы. Сидели в комнате с низким потолком, с небольшими окнами. Как сейчас вижу: стол посреди комнаты, самовар. Мы сидели вокруг стола. На окне сидела какая-то женщина, кажется, ее звали Анна. Есенин стоял у стола и читал свою последнюю поэму – "Черный человек".

Он всегда хорошо читал свои стихи, но в этот раз было даже страшно. Он читал так, будто нас никого не было и как будто "черный человек" находился здесь, в комнате.

Я видела, как ему трудно, плохо, как он одинок. Понимала, что виноваты и я, и многие ценившие и любившие его. Никто из нас не помог ему по-настоящему.

В последний раз я видела Есенина в ноябре 1925 года, перед тем как он лег в больницу.

Был болен мой сын. Я сидела возле его кроватки. Поставила ему градусник и читала вслух.

Вошел Есенин и, когда увидел меня возле моего сына, прошел тихонько и зашептал:

– Я не буду мешать…

Сел в кресло и долго молча сидел, потом встал, подошел к нам.

– Вот все, что мне нужно, – сказал шепотом и пошел.

В дверях остановился:

– Я ложусь в больницу, приходите ко мне.

Я ни разу не пришла. Думала, там будет Толстая…

О смерти Есенина мне позвонили по телефону.

Всю ночь мне казалось, что он тихо сидит у меня в кресле, как в последний раз сидел.

Помню, как из вагона выносили узкий желтый гроб, как мы шли за гробом.

И вдруг за своей спиной я услышала голос Клычкова:

– Ты видел его после больницы?

– Я встретил его на вокзале, когда он ехал в Питер. Ох и здорово мы выпили!

Мне хотелось ударить его.

Когда я шла за закрытым гробом, казалось, одно желание было у меня – увидеть его волосы, погладить их. И когда потом я увидела вместо его красивых, пышных, золотых волос прямые, гладко причесанные, потемневшие от глицерина волосы (смазали, снимая маску), мне стало его безгранично жалко.

Есенин был похож на измученного, больного ребенка. Все время, пока гроб стоял в Доме печати на Никитском бульваре, шли гражданские панихиды. Качалов читал стихи. Зинаида Райх обнимала своих детей и кричала: "Ушло наше солнце". Мейерхольд бережно обнимал ее и детей и тихо говорил: "Ты обещала, ты обещала…"

Мать Есенина стояла спокойно, с каким-то удивлением оглядывая всех. В день похорон нашли момент, когда не было чужих, закрыли двери, чтобы мать могла проститься, как ей захочется.

После похорон начались концерты, посвященные Есенину. В Художественном театре пел Собинов, читал стихи Качалов.

Но потом пошла спекуляция на смерти Есенина. Очень уговаривали и меня выступать на этих концертах. Читать стихи, посвященные мне. Я, конечно, отказалась. Но устроители все-таки как-то поместили мою фамилию на афише.

В день концерта Галя Бениславская привела ко мне младшую сестру Есенина – Шуру, почти девочку. Ей тогда, наверно, не было и пятнадцати лет. Галя сказала, что Щура хочет идти на концерт послушать, как я буду читать.

– Я не хочу, чтобы Шура ходила на эти концерты. Вот я и привела ее к вам, чтобы вы почитали ей здесь.

– Галя, я не буду читать на концерте. Я не поеду.

Как просияла Галя, как вся засветилась!

 

…Вскоре после смерти Есенина я уехала работать в Брянский театр.

‹1960›

 

 

ВЛ. ПЯСТ

 

ВСТРЕЧИ С ЕСЕНИНЫМ

‹…›

Осень 1923 года я провел в Москве и под Москвой и, когда прочел о выступлении в ЦЕКУБУ на Пречистенке группы крестьянских поэтов (Есенин, Клюев и Ганин), решил на этот вечер пойти 1. Всех троих исполнителями своих стихотворений слышал я тогда впервые, о Ганине же и вообще ничего не слыхал. От этого вечера в памяти остались: колоритная фигура в длинном зипуне (Клюев) – и еще ярче – кудрявая есенинская голова, с выражением несколько сонным, и его правая рука, в двух пальцах которой была зажата папироска и которою он как бы дирижировал своему музыкально модулирующему инструменту (голосу).

В такой позе он читал с эстрады постоянно. В этот раз он. может быть, еще не читал тех своих (напечатанных гораздо позднее) стихов, которые производили сильное впечатление на многих впоследствии (впоследствии слышал от него эти стихи и я), стихов о предчувствуемой поэтом близкой своей смерти:

Положите в русской рубашке 

Под иконы меня умирать 2. 

Не стихи Есенина, вообще, запечатлелись в моей памяти ярче всего из того вечера, нет,- а его импровизованная речь, с которой он неожиданно обратился к "ученой" (в большинстве) публике. Речь вот какая, настолько же неожиданная, насколько приятно прозвучавшая моему слуху. Речь – о Блоке.

– Блок, – говорил молодой поэт, предводитель послефутуристических бунтарей, – к которому приходил я в Петербурге, когда начинал свои выступления со стихами (в печати), для меня, для Есенина, был – и остался, покойный, – главным и старшим, наиболее дорогим и высоким, что только есть на свете.

(Я стараюсь передать смысл и стиль речи Есенина точно;  эти слова врезались в память, хотя вся речь была бессвязна, как принято выражаться, гениально-косноязычна.)

– Разве можно относиться к памяти Блока без благоговения? Я, Есенин, так отношусь к ней, с благоговением.

– Мне мои товарищи были раньше дороги. Но тогда, когда они осмелились после смерти Блока объявить скандальный вечер его памяти, я с ними разошелся.

– Да, я не участвовал в этом вечере и сказал им, моим бывшим друзьям: "Стыдно!" Имажинизм ими был опозорен, мне стыдно было носить одинаковую с ними кличку, я отошел от имажинизма.

– Как можно осмелиться поднять руку на Блока, на лучшего русского поэта за последние сто лет!

Вот смысл и стиль застенчивой, обрывистой, неожиданной (не связанной ничем с программою вечера) речи Сережи Есенина. Чувствуя всю ее искренность, я полюбил молодого поэта с тех пор. Она прозвучала в унисон с опубликованною мною весной 1922 года в журнале "Жизнь искусства" статьею "Кунсткамера" 3, где я отплевывался,  так сказать, от московских поэтов гуртом за тот исключительно гнусный вечер "Чистосердечно о Блоке!", – афиши о котором висели тогда на улицах Москвы. Имена участников этого паскудства я не предам печати на сей раз; достаточно знаменит за всех них Герострат, в психологии коего дал себе сладострастный труд копаться один, крепко теперь, по счастью, забытый, русский стихотворец.

А вот что Есенин пылал таким негодованием по поводу этого вечера – это значительно, важно; это очень характерно для quasi * хулигана. Кстати, неужели непонятно, что не может быть "шарлатаном" (есенинское слово!) тот, который себя таким объявляет!

* Квази (лат.)  - как будто, мнимый.

 

Один мой приятель, бывший со мною на том же "крестьянском" вечере в ЦЕКУБУ, так описывает свои впечатления (в письме ко мне после смерти поэта):

"У Есенина был франтоватый вид. Костюм и шляпа с заграничным шиком – и под шляпой слегка помятое, точно невыспавшееся слегка, простецкое русское лицо с милой добродушно-рассеянной улыбкой. По-приятельски, но без фамильярности улыбается каждому. Каждому готов сказать "ты", но иногда брови сдвигаются и он очень важен, важен как молодая мать, прислушивающаяся к движению внутри себя зачинающейся новой значительной жизни".

Это очень верно. Русский народ так и называет оленьих самок – "важенками". В Сергее Есенине было нечто "ланье", как за девятнадцать лет до того в юном Андрее Белом.

А вот и другое выступление Есенина в ту же пору – в "Стойле Пегаса". Предоставляю слово тому же письму:

"Помните кафе "Пегас"? У Есенина свое особое там было место – два мягких дивана, сдвинутых углом супротив стола, стульями отгороженного от публики. Надпись: "Ложа Вольнодумцев". Это все еще они, "орден имажинистов", как окрестили себя его друзья, от которых он уже несомненно, хоть и незаметно, но вполне удаляется. Есенин много пьет. Всех угощает. Вокруг него кормится целая стая юных, а теперь и седеющих, и обрюзгших уже птенцов. Это всё "пишущие" – жаждущие и чающие славы или уже навсегда расставшиеся с ней.

Вот он опять на эстраде. Замолкают столики. Даже официанты прекращают суетню и толпятся, с восторгом, в дверях буфетной. Он читает знаменитые стихи, где просит положить его под русские иконы – умирать. Голос срывается. Может быть, навсегда! Это предчувствие. Все растроганы и тяжело дышат. А вот он внезапно встает и через всю залу идет к незнакомому с ним поэту, известному импровизациями, сидящему в стороне. Об этом поэте, за его спиной, но достаточно громко был "пишущими" послан гнусный, ни на чем не основанный слух. Есенин подходит, опирается на его стол руками, вглядывается в него и говорит: "С таким лицом подлецов не бывает!" Обнимает, целует его, – и вот – еще одно сердце, завоеванное им навеки".

 

В Ленинграде, в Городской думе, летом 1924 года был я свидетелем триумфа волшебства есенинской поэзии 4. ‹…› Начав пение своих стихотворений, срывался, не доводил иных до конца, переходил к новым. Но мало-помалу столь естественные при данных обстоятельствах крики возмущения и иронические замечания публики становились все реже. По мере того как поэт овладевал собою (влияние волшебства творчества!) все более, он перестал забывать свои стихи, доводил до конца каждое начатое. И каждое обжигало всех слушателей и зачаровывало! Все сразу, как-то побледневшие, зрители встали со своих мест и бросились к эстраде и так обступили, все оскорбленные и завороженные им, кругом это широкое возвышение в глубине длинно-неуклюжего зала, на котором покачивался в такт своим песням молодой чародей. Широко раскрытыми неподвижными глазами глядели слушатели на певца и ловили каждый его звук. Они не отпускали его с эстрады, пока поэт не изнемог. Когда же он не мог уже выжать больше ни звука из своих уст, – толпа схватила его на руки и понесла, с шумными восклицаниями хвалы, – вон из зала, по лестнице вниз, до улицы.

На следующий день или, может быть, через день я утром пошел к Сергею Есенину в гости – выразить свое восхищение и посоветоваться об издателях. Он жил у названного Сахарова, бывшего издателя, которого в это время в городе не было. Жили они в прекрасной, "довоенной" квартире со всей сохранившейся обстановкой особняков на Набережной. В первых комнатах меня встретили "имажинята" последнего призыва. Черноволосые мечтательные мальчики, живущие как птицы небесные, не заботящиеся о завтрашнем дне. ‹…› Помню радушную встречу и вкусный завтрак с чаем, приготовленный на всю братию и сервированный с некоторым кокетством, то есть с салфетками, вилками, ножами, скатертью.


Дата добавления: 2018-02-28; просмотров: 289; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!