Кровяная колбаса из технического альбумина 9 страница



Трудно сказать, всели столовые являлись таковыми — но невольно задаешь себе вопрос: а почему они должны быть другими? Убогий блокадный быт никуда не исчез, люди оттаивали медленно, чувство «зверского» голода у многих не ушло и месяцы спустя после первой блокадной зимы. Записи И.Д. Зеленской читать тяжело — но они честнее, чем бодрые уверения в оптимизме, якобы испытанном блокадниками. Ничто не возникало внезапно и не смывалось бесследно, и не вина людей в том, что приметы разрухи, физического и духовного угасания изживались мучительно, с неимоверным напряжением, не сразу и не всеми до конца.

Быстрый перевод на рационное питание большого количества горожан (с 5 тысяч в мае 1942 года до 100 тысяч в июне и 200 тысяч в конце 1943 года) все же не позволил в должной мере учесть интересы «желудочнобольных» — им грозило раствориться в общей массе людей, которых перестали считать особо истощенными. Выход нашли путем создания так называемых диетических столовых. Число прикрепленных к ним было очень ограничено, зато удалось в целом сохранить многие из прежних норм усиленного питания. «Прекрасно кормят, 40 грамм масла и 50 грамм сахара. Обед прекрасного качества. Такого вкусного борща в нашей столовой не было в мирное время» — и это говорилось о диетстоловой завода «Судомех»{191}. Вероятно, в других местах питание могло быть еще лучше. Как вспоминал А.Н. Болдырев, в ресторане «Северный», превращенном в диетстоловую, сидевшая с ним 19 ноября 1942 года за одним столиком директор ГПБ Е.Ф. Егоренкова «отодвинула брезгливо наполовину съеденную кашу: “Не лезет, просто не могу больше переносить эти каши”»{192}.

Меню таких столовых, правда, не всегда являлось богатым. Видели в них, хотя и не часто, и весьма скромные обеды и ужины. Сеть их не была большой, но диетстоловые, обслуживавшие в день 300—500 человек, открывались в каждом районе. Как обычно и бывает, среди «желудочнобольных» оказалось немало руководителей разных рангов и тех, кто пользовался «связями» и пристраивался сюда «по блату». В конце 1942 года в диетстоловых питалось всего 6 тысяч человек{193} — в масштабах такого города, как Ленинград, это немного.

Облик столовых во многом определялся общим военным бытом. Первой приметой блокады, на что сразу обратили внимание их посетители, стало исчезновение из залов ложек, вилок и тарелок. Заметным это стало еще в сентябре 1941 года. В начале декабря 1941 года Л.В. Шапорина записывает в дневнике: «В столовую надо приносить свои ложки: все ложки раскрали, подозревают беженцев, эвакуированных из захваченных местностей, которые здесь столовались»{194}. Но отсутствие ложек замечали и в других столовых — особенно это бросалось в глаза в январе 1942 года. «В столовых к этому времени пропали последовательно… вилки, ложки и даже миски. Каждый носил с собою вначале ложку, а затем и то, из чего можно было бы похлебать суп», — вспоминал В.П. Петров{195}. Остававшиеся еще в залах ложки буквально выхватывали из рук, «чуть ли не изо рта»{196}. Миски, которые приносили из дома и куда перекладывали пищу, были нередко грязными, мылись в холодной воде. У многих блокадников часто и мисок не было, о чем хорошо знали в «верхах». «Неудобно — в консервные банки люди берут обед», — говорил на заседании бюро горкома ВКП(б) А.А. Кузнецов{197}. Часто суп наливали в ржавые консервные банки прямо над кастрюлей, чтобы не пропало ни капли. Решить эту проблему пытались путем «выработки» (выражение А.А. Кузнецова) тарелок, покупали их у эвакуирующихся. Трудно сказать, насколько это было эффективным, но сведений об использовании консервных банок как посуды в конце 1942-го — начале 1943 года обнаружить не удалось.

Общей приметой почти всех столовых были грязь и копоть: на полу, на скамьях, на столах, на стенах. Не избежали этой участи даже некоторые райкомовские столовые. «Грязная харчевня» — так не совсем по-канцелярски была названа одна из «культурных» ранее столовых в официальном отчете. Работники общепита иногда жаловались на невозможность соблюдать чистоту там, где кормились «ремесленники» и «неорганизованное население», но не всегда чистыми выглядели и ведомственные столовые. Темнота в столовых (этим, кстати, пользовались грабители, опрокидывавшие свечи и хватавшие со столов продукты), вид посетителей, закопченных дочерна, не снимавших шапки и пальто, сидевших в грязной, нечищеной, ветхой одежде и обуви, отсутствие посуды и столовых приборов, заставлявшее лакать супы через край тарелки и есть кашу руками, склоки, ругань, подозрительность, неубранные трупы у дверей, вид людей, роющихся в отбросах находившихся рядом помоек, — ничто не проходило бесследно, и руки опускались даже у тех, кто не был столь истощен и не готов был сразу смириться с распадом «общепитовской» культуры.

Редко в какой столовой во второй половине 1941-го — начале 1942 года не видели очередей. Отчасти это было вызвано медлительностью в выдаче блюд, что, конечно, имело тогда свое оправдание: «…стояли в очереди с баночками. Когда подходила очередь, то кашу взвешивали на весах на тарелочке, потом перекладывали в другую тарелку, и мы с жадностью смотрели, чтобы всё выскоблили с тарелки»{198}.

«Длиннейшие», «километровые» очереди наблюдались еще в сентябре 1941 года. «Чтобы пообедать где-нибудь в открытого типа столовой, надо простоять в очереди 3—5 часов», — отмечал 24 сентября 1941 года А.А. Грязнов{199}. Тогда этот ажиотаж еще можно было понять — в столовых и в сентябре продолжали выдавать «бескарточно» ряд блюд. Но очереди, в которых стояли более одного-двух часов, наблюдались и позднее, в декабре 1941-го — феврале 1942 года. Приготовить дома обед было не на чем, а в фабрично-заводских столовых даже в «смертное время» выдавали часто «бескарточный» суп, и не одну, а несколько тарелок — надо было только уметь тайком пронести его через проходную. Конечно, суп этот был «пустым», обычная белесоватая жидкость, куда добавили несколько капель соевого молока — но кого это могло остановить? Очереди в столовых иногда уменьшались к концу декады. Карточки на крупу и мясо были к этому времени «проедены» — кто-то ведь брал не одну, а несколько порций, не имея сил вытерпеть, и потому приходилось, «подголадывая», ожидать следующей десятидневки.

Любая очередь — это очаг конфликтов. Особенно это характерно было для блокадных столовых. Не дать опередить себя, успеть дотянуться до чистой ложки, потребовать, чтобы долили супа, порция которого показалась малой, найти место за столом и занять его, отталкивая других, быстрее прочих зазвать к себе официантку, пока не раздали все блюда, внимательно присматриваться к посетителям, подозревая, что они способны на воровство, — как могло проявиться в этом хаосе «чинное» спокойствие? «Толпа, давка, ругань… Я давно потеряла надежду поддержать порядок в этой массе голодных», — записывала в дневнике 23 декабря 1941 года заведовавшая столовой ТЭЦ И.Д. Зеленская{200}.

Наиболее бурно реагировали, когда узнавали, что прекращается выдача первых или вторых блюд. Поднимался крик, даже раздавались угрозы. Та же И.Д. Зеленская вспоминала, как в столовой «закончилась каша»: «Паня-буфетчица крикнула: “Что вы все на нас, ведь война же!” И ей несколько человек ответило: “При чем здесь война”». Самой И.Д. Зеленской в этот день, 1 ноября 1941 года, тоже было несладко: «Пришлось услышать, что меня надо выкинуть, вытащить за волосы, что я не “рабочего классу”, и, наконец, откровенное признание: “пока они нас жмут, но погоди, придет время, и мы их прижмем”. Это говорит представительница “рабочего классу”, молодая “комсомолка”»{201}.

Не лучше порой выглядели и столовые для ученых и «творческих работников». «Зачем пихаетесь!» — кричал один из писателей, автор патриотических романов, стоявшей рядом в столовой «старухе переводчице». «Это правильно, что из него вылезло “пихаетесь”. Если уж ссориться в очереди, то на профессионально базарном языке», — оценивал случившееся писатель И. Меттер{202}.

Один из тех, кто питался в столовой Союза художников, даже не скрывал, как во время блокады он и его знакомые старались опередить других, чтобы стать ближе к «раздаточному окошку», как пропускали вперед своих друзей, оказавшихся в конце очереди{203}. По отрывочным данным, конечно, трудно выяснить, было ли это исключением из правил или обычным явлением. Но об академической столовой свидетельств сохранилось немало — и почти все из них нелицеприятны: «Ежедневно свирепствуют дикие скандалы между учеными, едоками и столовыми заправилами. Ели суп, когда оказалось, что желе кончилось. Крик, проверка на месте»{204}.

Обвинения в воровстве неизменно возникали во всех этих стычках в столовых. За руку воров здесь ловили редко, но на руки работниц столовых в золотых кольцах и браслетах, на их дорогие украшения обращали внимание. «Кому сейчас житье, так это хозяйственникам при кухнях и военным в белых куртках. И директрисы в столовых… и каптенармусы — друг с другом на “ты”. Бессловесное “братство по оружию”. Чума наша российская. Особенно ненавистны мне все эти “хлебные бабы” в золотых кольцах и серьгах», — писал в дневнике 28 ноября 1941 года Ф.М. Никитин{205}. Эти золотые кольца порой выдвигались как единственное, но самое убедительное свидетельство воровства. В начале 1942 года еще одним аргументом стали холеность и ухоженность официантов и поваров, столь резко отличавшие их от блокадников с опухшими и отекшими лицами. Встретив в феврале 1942 года трех девушек, имевших, вероятно, цветущий вид, А.Т. Кедров даже не сомневался в том, где они служат. По его дневнику видно, как нарастает это чувство ненависти к тем, кто наживается на чужой беде: «Все они, надо полагать, работают в системе общественного питания или торговли, так как имеют совершенно нормальный, “довоенный” вид, пышные груди, румяные щеки, поблескивающие глаза, задорные улыбки и кокетливые, надбровные взгляды… Их румяные щеки и пышные груди расцветают как раз за счет других, у которых бледные щеки, дряблые груди и потускневшие глаза… Мерзавки, думал я про себя, вы тут готовы танцевать, обниматься, а тут же рядом за стеной умирающая мать с детьми»{206}.

Летом 1942 года разговоры о воровстве в столовых среди горожан потеснили и столь частые ранее рассказы о голоде. Возможно, это было связано с переходом на рационное питание. «Расклад» продуктов при этом был выгоднее (давались и дополнительные блюда), но усилились и обвинения в нечестности работавших на кухне. «Паек нам полагается хороший, но дело в том, что в столовой крадут много. Если бы нам давали на руки сухой паек, мы были бы сыты», — отмечалось в одном из частных писем в июле 1942 года, просмотренном перлюстратором{207}. О том же прямо писали и А.А. Жданову в начале 1943 года работницы завода №211: «Мы великолепно знаем, что на столовую отпускаются дополнительные продукты, и если бы все это мы получали полностью, то мы бы не голодали и не были бы больными (дистрофиками)… Они от нас отнимают все эти граммы, которые выливаются в килограммы, и на них справляют себе вещи и занимаются спекуляцией»{208}.

Нельзя сказать, что эти подозрения являлись беспочвенными и вызывались только раздраженностью людей. Очень частыми были обвесы при раздаче как первых, так и вторых блюд, доливание воды в каши и супы, чтобы их масса достигала установленных норм, вырывание дополнительных талонов из карточек без выдачи блюд по ним — последнее особенно отмечалось при трехразовом рационном питании. В первые недели блокады, когда деньги еще имели цену, в столовых в ряде случаев «карточное» питание становилось обильнее и после дачи взятки. Воры на кухнях пользовались отсутствием весов, спешкой в выдаче еды вследствие огромных очередей, темнотой в столовых. Они нередко рассчитывали и на то, что голодные люди, стремясь быстрее получить пищу и насытиться ею, не могли долго ждать или проводить скрупулезный подсчет полученных граммов.

С хищениями в столовых пытались бороться. Проводили оперативные проверки и комсомольские посты и уполномоченные различных органов власти, но если верить свидетельствам, работа их не давала ощутимого эффекта, хотя кое-кого и удавалось поймать. Разумеется, если заведующие столовыми крали килограммы мяса и крупы и их обнаруживали при обысках, судьба многих из них была незавидной. Но чаще речь шла о мелких порциях, утаить которые не составляло труда, и это не могло быть поводом для громких обвинений. Уволить воров было трудно. Каждый рассчитывал на жалость и понимание других людей, у каждого имелись обычные оправдания: присвоенные им чужие каши и супы шли не на покупку за бесценок драгоценных украшений — стремились спасти умиравших от истощения детей и родителей. «Если вы его будете увольнять, он будет писать десятки заявлений, на имя администрации, в местком, в партийную организацию», — об этом вынужден был говорить даже один из руководителей города А.А. Кузнецов{209}.

Нельзя сказать, что сцены драк, ссор, хищений можно было наблюдать в каждой столовой, причем ежедневно. Посетители их обращали внимание прежде всего на самые бурные инциденты и драматические эпизоды, обходя молчанием более спокойные, рутинные истории. Но угрозы и даже стычки не были здесь случайными. Это обусловливалось нищенским и голодным блокадным бытом. Это вызывалось нервностью и раздражительностью тех, кому некуда было идти и не на кого было надеяться.

Требовать иных картин — значит не уважать тех, чьими жизнями был спасен Ленинград. Когда стал оживать город, когда стали увереннее в своих силах люди, когда кончилась лютая стужа, стало чище и уютнее жить. Это не могло не сказаться и на столовых — и на их внутреннем убранстве, и на нравах посетителей. Едва ли не восторженное описание произошедших здесь перемен мы находим в дневниковой записи М.С. Коноплевой 5 июня 1942 года: «Сегодня, первый раз после почти годового перерыва, я ела в столовой в культурных условиях… Посетителей заставляют снимать верхнюю одежду, от чего за зиму мы отвыкли. В вестибюле приведен в порядок водопровод — можно перед едой вымыть руки — и от этого люди отвыкли. Удивительно быстро теряются культурные привычки… Чистые скатерти на столах, цветы. Официантки вежливы. Из папуасов, в которых мы превратились зимой, мы снова начинаем возвращаться к облику культурных людей»{210}.

Скажем прямо, характерно это было не для всех столовых и нельзя не заметить, как порой принудительно «цивилизовали» горожан. Голод продолжал терзать людей — и у многих оставался соблазн опередить других, невзирая на ропот и упреки. И не все сразу вымылись, надели нарядные платья, запели песни. И не везде могли отскоблить копоть, покрасить коридоры, починить печи. Всё сожжено, что могло гореть, всё продано, что могло принести крошку хлеба, все раздавлено болью неисчислимых утрат — разве мог в привычках и поступках оглушенных блокадой людей быстро стереться след перенесенных ими потрясений?

Глава шестая.

Рынки

Едва ли рынок мог оказать существенную поддержку голодным блокадникам, но побывать на нем пришлось почти каждому горожанину. Рыночные цены в «смертное время» росли с галопирующей быстротой. О том, сколь доступными являлись продававшиеся на рынках продукты, нетрудно узнать, приведя данные о средних зарплатах различных категорий рабочих и служащих за период 1941 — 1943 годов.

Уборщица в месяц получала 130—180 рублей, делопроизводитель в исполкоме — 230 рублей, библиотекарь — 300 рублей, научные работники 500—700 рублей, рабочие свыше 600 рублей. Труднее выяснить, каким был заработок ответственных работников, но известно, что зарплата управляющего делами горкома и обкома ВКП(б) составляла 1200 рублей, труд секретарей обкома, вероятно, оплачивался щедрее{211}.

Нередкими являлись задержки выдачи зарплат. До декабря 1941 года они составляли обычно несколько недель, но позднее могли удлиняться до нескольких месяцев. То же можно сказать и о выдаче пенсий. Одна из блокадниц, сообщившая близким в 1942 году о смерти от голода детей, не получала пенсию пять месяцев. Подробных сведений о регулярности выдачи пенсий, как и о других повседневных «мелочах» блокадной жизни, найти трудно, если только они не высвечивали с максимальной полнотой героику жителей осажденного города. Секретарь парторганизации Приморского райсобеса Ю.П. Маругина чуть приоткрыла завесу над тем, как происходила выдача пенсий, — картина была скорбной: «Каждое утро в этом маленьком помещении собеса собиралось несколько сот человек. Помещение было холодное, люди стояли прижавшись, согревая друг друга, или шли в кухню, где группировались у печки. Обычно (курсив наш. — С. Я.) по вечерам мы там находили трупы»{212}. Захоронить людей доставляло немало хлопот, и это решило вопрос в пользу тех, кто еще был жив: собесу предоставили более обширное помещение. О том, каково же было стоять на морозе истощенным “очередникам”, похоже, мало кто задумывался: ведала этим делом секретарь райсполкома, самодовольная женщина, очень хорошо обеспеченная в этот период»{213}.

Вызывал недоумение и порядок оплаты больничных листов — они производились только после их «закрытия» в лечебных учреждениях, то есть после выздоровления, которое, разумеется, во многом обусловливалось и дополнительным питанием. И уж совсем экзотичными выглядели попытки получить пособие, которое должны были выплачивать по договору о страховании жизни. «Мама много раз ходила в собес, много раз оскорбляли… но все-таки дали чек (пока не деньги)», — записывала в дневник в марте 1943 года В. Базанова{214}. Отметим также вычеты из зарплаты — на займы, военные налоги и т. д., достигавшие 10 процентов и более. Обычно подписывались на займы добровольно, но не обходилось в ряде случаев без увещеваний и даже угроз.

Государственные цены на хлеб во время блокады достигали уровня 1 рубль 70 копеек —1 рубль 90 копеек за килограмм. Соответственно невысокой являлась и стоимость блюд в столовых, причем она не очень сильно менялась в 1941 — 1943 годах. В сентябре 1941 года М.С. Коноплева заплатила за обед (тарелка супа из соевых бобов, вобла, два кусочка хлеба) 3 рубля 40 копеек, а в октябре 1942 года за тарелку «зеленых» щей — 95 копеек. Тарелка каши в октябре 1941 года обошлась В. Кулябко в 1 рубль 40 копеек, а В.Н. Новиков приобрел в мае 1942 года порцию из 4 дурандовых котлет за 2 рубля 40 копеек{215}. Дешевле всего стоил пустой «дрожжевой» суп — 2 копейки за тарелку, его, правда, часто отпускали и без карточек.

Рыночная стоимость килограмма хлеба быстро стала расти в конце 1941-го — начале 1942 года. 17—21 декабря 1941 года она составляла 300—400 рублей, 22—30 декабря — 450—500 рублей. А.Н. Болдырев в дневниковой записи 8 января 1942 года отмечал, что за «200 гр хлеба дают 230 руб». (1150 рублей за килограмм), но это свидетельство, пожалуй, единственное — близко к нему сообщение А.Ф. Евдокимова о 800 рублей за килограмм. В феврале 1942 года в связи с повышением «карточных» норм стоимость хлеба понизилась до 200—300 рублей, но, видимо, такая тенденция не являлась устойчивой, и о неуклонном, последовательном снижении цен на хлеб весной 1942 года говорить нельзя — в начале марта она составила, например, 350—450 рублей. Не произошло их радикального изменения и летом 1942 года. Сдвиг обозначился лишь с марта 1943 года, когда хлеб стали отдавать за 100— 150 руб. за килограмм. В октябре 1943 года было зафиксировано снижение цен на хлеб до 80 рублей за килограмм, а в декабре 1943 года — до 50 рублей{216}.

Трудно сказать, чем определялась рыночная цена хлеба. Классическая схема спроса и предложения здесь осложнялась разнообразием чисто блокадных реалий, и были дни, когда хлеб не отдавали даже за золото. Примечательно, однако, что цена килограмма хлеба редко превышала обычный ежемесячный уровень зарплаты. Очевидно, большую цену на хлеб мало кто мог дать, хотя спрос на него в январе 1942 года заметно превысил предложение.


Дата добавления: 2018-02-28; просмотров: 258; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!