РАССКАЗ СТРАНСТВУЮЩЕГО АКТЕРА 9 страница
Если говорить о мистере Снодграссе, то он только и делал, что нашептывал поэтические сентенции на ухо своей партнерше, что настроило одного старого джентльмена на шутливый лад по поводу партнеров за карточным столом и партнеров в жизни и заставило вышеупомянутого старого джентльмена сделать на этот счет несколько замечаний, сопровождаемых подмигиваниями и хихиканьем и развеселивших все общество, а в особенности жену старого джентльмена. Мистер Уинкль выступил с остротами, хорошо известными в городе, но вовсе не известными в деревне, и так как все от души смеялись и высказывали свое одобрение, то мистер Уинкль был весьма польщен и доволен. Добродушный священник взирал благосклонно, ибо при виде счастливых лиц за столом добрый старик тоже чувствовал себя счастливым; и хотя веселились, быть может, слишком бурно, зато от души, а не для виду. А в конце концов только такое веселье имеет цену.
В этих беззаботных развлечениях быстро промелькнул вечер, а когда было покончено с сытным, хотя и простым ужином и маленькое общество расположилось дружеским кружком у камелька, мистер Пиквик отметил, что никогда еще не был он так счастлив и никогда так полно не наслаждался ускользающими мгновениями.
– Да, да, это то, что я люблю, – сказал гостеприимный хозяин, торжественно восседавший рядом со старой леди, держа ее руку в своей. Счастливейшие минуты моей жизни пролетели у этого старого камина, и я так к нему привязан, что каждый вечер развожу в нем пылающий огонь, пока он не разгорится до невыносимого жара. И моя милая старая маменька, когда была девочкой, не раз сиживала вон на той скамеечке перед камином. Верно, маменька?
|
|
Непрошеная слеза, которую вызывают воспоминания о былом и о давно ушедшем счастье, скатилась по щеке старой леди, и она с меланхолической улыбкой кивнула головой.
– Не осудите меня, мистер Пиквик, за болтовню об этом старом камине, – помолчав, продолжал хозяин, – я его горячо люблю и другого не знаю. Старые дома и поля кажутся мне живыми друзьями, так же как и паша маленькая церковь, обвитая плющом, о котором – к слову сказать – наш добрый друг сочинил стихотворение вскоре по приезде в наши края. Мистер Снодграсс, разрешите наполнить ваш стакан?
– Он полон, благодарю вас, – ответил этот джентльмен, чье поэтическое любопытство было весьма возбуждено последним замечанием хозяина. – Простите, вы упомянули стихотворение о плюще?
– Об этом вы должны спросить вашего друга, – многозначительно ответил хозяин, кивнув в сторону священника.
– Мне бы очень хотелось услышать это стихотворение, сэр, – сказал мистер Снодграсс.
|
|
– Уверяю вас, это так, пустячок, – ответил священник, – я был молод, когда сочинил его, и в этом единственное мое оправдание. Но если вам угодно, вы его услышите.
Разумеется, в ответ раздался шепот заинтересованных слушателей, и старый джентльмен – с помощью подсказывавшей ему жены – прочел следующие строфы.
– Я их назвал, – сказал он,
ЗЕЛЕНЫЙ ПЛЮЩ
О причудлив ты, мой зеленый плющ,
Проползая среди руин,
За отборной пищей гонишься ты
В невеселом своем дому.
Камень должен сгнить, обветшать стена,
И тогда ты возлюбишь их,
А тончайшая вековая пыль
Будет лакомством для тебя.
Стелешься там, где жизни пет,
Древний гость, мой зеленый плющ.
Быстро вьешься ты, хотя крыльев нет,
Сердце верное у тебя.
Как ты льнешь к нему, как туго обвил
Друга милого – вечный дуб!
Как влачишься ты по сырой земле
И тихонько шуршишь в листве,
Когда, ласково обнимая, льнешь
К праху тучному у могил!
Стелешься там, где прах и тлен,
Древний гость, мой зеленый плюш.
Пронеслись века, память стерла их,
И народы ушли с земли,
Но не блекнет только зеленый плющ
Он, как встарь, и сочен и свеж.
Одинокий, отважный древний плющ
Силу черпает в днях былых:
Для того же и возводится дом,
Чтобы плющ питать и растить.
|
|
Стелешься, где прошли века,
Древний гость, мой зеленый плющ.
Пока старый джентльмен вторично читал эти строки, чтобы дать мистеру Снодграссу возможность их записать, мистер Пиквик с величайшим интересом изучал черты его лица. Когда старый джентльмен кончил диктовать, а мистер Снодграсс спрятал записную книжку в карман, мистер Пиквик заговорил:
– Простите меня, сэр, если я, будучи столь мало с нами знаком, осмелюсь сделать одно замечание: я думаю, что такой человек, как вы, несомненно наблюдал за время своего служения церкви много сцен и событий, достойных запоминания.
– Кое-что я, конечно, имел случай наблюдать, – ответил старый джентльмен, – но поскольку сфера моей деятельности весьма ограничена, то события и действующие лица не представляли собой ничего из ряда вон выходящего.
– Однако вы сделали кое-какие записи, касающиеся Джона Эдмондса, не так ли? – осведомился мистер Уордль, которому явно хотелось демонстрировать своего друга в назидание новым гостям.
Старый джентльмен слегка кивнул в знак согласия и хотел заговорить о другом, но мистер Пиквик сказал:
– Прошу прощенья, сэр, разрешите спросить, кто был этот Джон Эдмондс?
– Я хотел задать тот же вопрос, – с жаром вставил мистер Снодграсс.
|
|
– Теперь уж вам не отвертеться, – сказал веселый хозяин. – Рано или поздно вы должны будете удовлетворить любопытство этих джентльменов, так воспользуйтесь же удобным случаем и сделайте это сейчас.
Старый джентльмен добродушно улыбнулся и выдвинулся вперед на своем стуле; остальные ближе сдвинули стулья, в особенности мистер Тапмен и незамужняя тетушка, которые, быть может, были туговаты на ухо; старую леди вооружили слуховым рожком, а мистер Миллер (который заснул во время чтения стихов) очнулся от сна, получив предостерегающий щипок под столом от бывшего своего партнера, степенного толстого джентльмена, после чего старый священник без всяких предисловий начал следующий рассказ, который мы берем на себя смелость озаглавить:
«ВОЗВРАЩЕНИЕ КАТОРЖНИКА»
Когда я ровно двадцать пять лет назад поселился в этой деревне, заговорил старый джентльмен, – наихудшей репутацией среди моих прихожан пользовался некто Эдмондс, арендовавший неподалеку отсюда маленькую ферму. Он был угрюмым, злым, дурным человеком, жизнь вел праздную и распутную, нрав имел жестокий. За исключением нескольких ленивых и беспечных бродяг, с которыми он проводил время на полях либо пьянствовал в трактире, не было у него ни друзей, ни знакомых; никто не хотел разговаривать с этим человеком, которого боялись многие, а ненавидели все, – и все сторонились Эдмондса.
Когда я только что сюда приехал, у него была жена и единственный сын лет двенадцати. О жестоких страданиях этой женщины, о кротости и терпении, с которыми она их переносила, о трепетной заботливости, с какой воспитывала мальчика, никто и понятия не имеет. Да простит мне небо мою догадку, если она жестока, но в глубине души я твердо верю, что этот человек систематически, в течение многих лет старался разбить сердце своей жены. Но она переносила все ради сына и – многим это может показаться странным – ради отца своего ребенка, ибо хоть и был он зверем и обращался с ней жестоко, но когда-то она его любила, и воспоминание о том, кем он для нее был, пробуждало в ее груди чувство снисходительности и покорности перед лицом страдания – чувство, которое непонятно ни одному живому существу, кроме женщины.
Они были очень бедны – да и не могло быть иначе, раз муж вед такой образ жизни; но неустанное и неослабное прилежание жены, работавшей и в ранний и в поздний час, утром, в полдень и ночью, спасало их от крайней нужды. Труды ее вознаграждались плохо. Люди, проходившие мимо ее жилища вечером или в поздний час ночи, рассказывали, что до них доносились стоны и рыдания несчастной женщины и глухие удары, и не раз уже за полночь мальчик стучался в дверь соседа, к которому его посылали, чтобы спасти от пьяного, озверевшего отца.
Бедная женщина, которой часто не удавалось скрыть следы побоев, аккуратно посещала нашу маленькую церковь. Каждое воскресенье, утром и после полудня, она занимала вместе со своим мальчиком всегда одну и ту же скамью; и хотя оба были бедно одеты, – значительно хуже, чем большинство их соседей, нуждавшихся еще более, чем они, – одежда их всегда была чистой и опрятной. Все и каждый приветствовали добрым словом «бедную миссис Эдмондс», и, бывало, измученное ее лицо освещалось чувством глубокой благодарности, когда по окончании службы она останавливалась в аллее вязов, ведущей к церкви, и перебрасывалась несколькими словами с соседом либо, замешкавшись, смотрела с материнской гордостью и любовью на здорового мальчугана, резвившегося со своими приятелями. В такие минуты ее измученное лицо озарялось глубокой благодарностью, и она казалась если не беззаботной и счастливой, то по крайней мере спокойной и довольной.
Прошло пять-шесть лет, мальчик стал здоровым, рослым юношей. Годы, укрепившие хрупкое тело ребенка и влившие в него мужественную силу, согнули спину матери и отняли силу у ее ног; рука, которая должна была бы ее поддерживать, уже не сжимала ее руки, лицо, которое должно было радовать ее, уже не было обращено к ее лицу. Она сидела на старой своей скамье, но место подле нее оставалось незанятым. По-прежнему раскрывала она заботливо библию, отыскивая нужные места и загибая страницы, но не было того, кто бы читал ее вместе с нею, и крупные слезы капали на книгу, и слова расплывались перед ее глазами. Соседи относились к ней так же ласково, как и встарь, но она отворачивалась, избегая их приветствий. Уже не замедляла она шагов в аллее старых вязов – не было у нее бодрой надежды на счастье. Безутешная женщина надвигала чепец на лицо и торопливо удалялась.
Нужно ли говорить вам о том, что юноша, который, оглядываясь на раннее свое детство, запечатленное в памяти, и пронося воспоминания сквозь жизнь, не мог припомнить ничего, что бы не было так или иначе связано с бесконечными добровольными лишениями, перенесенными матерью ради него, с обидами, оскорблениями и побоями, которые только ради него она претерпевала, – нужно ли говорить вам, что он, безрассудно пренебрегая разбитым ее сердцем, угрюмо, злобно забывая все, что она для него сделала и перенесла, связался с отъявленными негодяями и в безумии своем безудержно устремился по тропе, которая должна была привести его к смерти, ее – к позору? Горе человеческой природе! Мы давно уже это предвидели.
Вскоре должна была исполниться мера скорбей и страданий несчастной женщины. В окрестностях были совершены многочисленные преступления; виновных не нашли, и это придало им смелости. Дерзкий грабеж, сопровождавшийся отягчающими вину обстоятельствами, побудил усилить бдительность и энергически приступить к розыскам, на что не рассчитывали преступники. Подозрение пало на молодого Эдмондса и его трех товарищей. Его арестовали, заключили в тюрьму, судили, приговорили к смерти.
По сей день звучит в моих ушах дикий, пронзительный женский вопль, раздавшийся в зале суда, когда был вынесен приговор. Этот вопль поразил ужасом сердце преступника, который оставался равнодушным к суду, к приговору, даже к неминуемой смерти. Губы, упрямо сжатые, задрожали и невольно раскрылись, лицо его стало пепельно-серым, когда из всех пор выступил холодный пот; дрожь пробежала по мускулистому телу преступника, и он, шатаясь, опустился на скамью.
В порыве душевной муки несчастная мать упала к моим ногам и страстно молила всемогущего, который до сей поры помогал ей переносить все невзгоды, – молила взять ее из мира скорби и печали и пощадить жизнь единственного ее ребенка. За этим последовал взрыв отчаяния и мучительная борьба, какой, надеюсь, никогда я больше не увижу. Я знал, что в этот час разбилось ее сердце, но ни жалобы, ни ропота я от нее не слышал.
Грустно было видеть, как эта женщина изо дня в день приходила на тюремный двор, ревностно стараясь своей любовью и мольбами смягчить жестокое сердце упрямого сына. Все было тщетно. Он оставался угрюмым, непреклонным и равнодушным. Даже неожиданная замена смертной казни четырнадцатью годами ссылки на каторжные работы не сломила его озлобленного упрямства.
Но дух смирения и выносливости, который так долго поддерживал его мать, не мог побороть физическую слабость и недуги. Она заболела. Она заставила себя подняться с постели, чтобы еще раз навестить сына, по силы ей изменили, и в изнеможении она упала на землю.
Вот тогда-то подверглись испытанию хваленое хладнокровие и равнодушие юноши; его постигло тяжкое возмездие, и он едва не сошел с ума. День миновал, а мать его не навестила; пролетел второй день, третий, и она не пришла к нему; настал вечер, он не видел ее, а через двадцать четыре часа его увезут от нее – быть может, навеки. О, с какой силой захлестнули его давно забытые мысли о прошлом, когда он метался по узкому двору, как будто эти метания могли ускорить для него получении сведений о ней, с какою горечью почувствовал он свою беспомощность и одиночество, когда узнал, наконец, правду! Его мать, единственное родное ему существо, лежала больная – быть может, умирающая – на расстоянии мили от него. Будь он свободен, не закован в кандалы, через несколько минут он очутился бы подле нее. Он подбежал к воротам, вцепился руками в железную решетку, в отчаянии сотрясал ее так, что она гудела, потом бросился на толстую стену, будто хотел проложить путь сквозь камни, но прочная стена издевалась над жалкими его усилиями, и, заломив руки, он заплакал, как ребенок.
Я принес в тюрьму материнское прощение и благословение сыну, а ей, лежавшей на одре болезни, сообщил о его раскаянии и передал страстную мольбу о прощении. С жалостью и состраданием я прислушивался к словам раскаявшегося преступника, мечтавшего о том, как он по возвращении своем будет утешать и покоить мать. Я не сомневался, что мать его уйдет из этого мира значительно раньше, чем он доберется до места своего назначения.
Его увезли ночью. Спустя несколько недель душа бедной женщины вознеслась – я твердо верю и надеюсь – в обитель вечного блаженства и покоя. Над ее останками я совершил погребальную службу. Она лежит на нашем маленьком кладбище. На ее могиле нет плиты. Ее горести были известны людям, добродетели – богу.
Перед отправкой каторжника было условлено, что он напишет матери, как только получит на это разрешение, и письмо адресует на мое имя. Отец решительно отказался увидеться с сыном с момента его ареста, ему было все равно, жив он или умер. Прошло много лет, и я не имел никаких сведений о каторжнике: истекло больше половины назначенного срока, и, не получив ни одного письма, я решил, что он умер, – пожалуй, хотелось мне на это надеяться.
По прибытии в колонию Эдмондс был отправлен далеко в глубь страны, и, быть может, этим-то и объясняется тот факт, что ни одно из отправленных им писем до меня не дошло. Там прожил он все четырнадцать лет. По истечении этого срока, оставаясь верным старому своему решению и клятве, данной матери, он вернулся в Англию, преодолев бесчисленные трудности, и пешком отправился в родную деревню.
Был ясный августовский воскресный вечер, когда Джон Эдмондс вошел в деревню, которую семнадцать лет назад покинул со стыдом и позором. Кратчайший путь лежал через кладбище. У него забилось сердце, когда он иступил за ограду. Высокие старые вязы, пропуская сквозь листву яркий луч заходящего солнца, падавший на тенистую дорожку, воскресили воспоминания детства. Он увидел самого себя, цепляющегося за руку матери и мирно идущего в церковь. Вспомнил, как, бывало, заглядывал в ее бледное лицо и как часто у нее на глазах выступали слезы, когда она смотрела на него, слезы, обжигавшие ему лоб, когда она наклонялась, чтобы поцеловать его и он тоже начинал плакать, хотя в ту пору и не подозревал о том, какие это было горькие слезы. Он вспомнил, как часто бегал по этой дорожке вместе с веселыми товарищами, то и дело оглядываясь, чтобы увидеть улыбку матери, услышать ее кроткий голос. И тогда словно поднялась завеса над его воспоминаниями и всплыли в памяти ласковые слова, оставшиеся без ответа, забытые предостережения, нарушенные им обещания; мужество покинуло его, страдания его были невыносимы.
Он вошел в церковь. Вечерняя служба кончилась, прихожане разошлись, но церковь еще не была закрыта. Гулко раздавались шаги в невысоком здании, и здесь была такая тишина, что он почти испугался своего одиночества. Он осмотрелся по сторонам. Все было по-прежнему. Церковь показалась ему меньше, чем раньше, но остались те же старые памятники, на которые он столько раз смотрел с детским благоговением, маленькая кафедра с выцветшей подушкой, престол, перед которым он так часто повторял заповеди, почитаемые в детстве и забытые в годы зрелости. Он подошел к старой скамье; она казалась холодной и покинутой. Унесли подушку, исчезла библия. Быть может, теперь его мать занимала другую скамью, для людей победнее, или хворала и не могла одни дойти до церкви. Он не смел подумать о том, чего боялся. Холод пробежал у него по спине, он дрожал, направляясь к выходу.
В дверях он встретил старика, входившего в церковь. Эдмондс отшатнулся – он хорошо его знал, много раз видел он, как тот роет могилы на кладбище. Что скажет он вернувшемуся каторжнику?
Старик посмотрел на незнакомое ему лицо, сказал «добрый вечер» и медленно прошел дальше. Он забыл его.
Эдмондс спустился с холма и вошел в деревню. Было тепло, люди сидели у дверей своих домов или гуляли в маленьких садиках, наслаждаясь ясным вечером и отдыхом от работы. Многие поглядывали на него, и он много раз боязливо озирался: узнают ли его, сторонятся ли? Чуть не в каждом доме были чужие лица. Некоторых он узнал. Это были его школьные товарищи – в последний раз он их видел мальчиками, – растолстевшие, окруженные ватагой веселых ребят; в слабом и немощном старике, сидевшем в кресле у двери коттеджа, узнал он человека, которого помнил здоровым и сильным работником; по все они его забыли, и он шел никем не узнанный.
Последние мягкие лучи заходящего солнца упали на землю, бросая яркий отблеск на желтые снопы пшеницы и удлиняя тени фруктовых деревьев, когда он остановился перед старым домом, где прошло его детство, – перед домом, к которому стремился с бесконечной любовью в течение долгих, томительных лет заключения и тоски. Частокол был низкий, хотя он прекрасно помнил то время, когда этот же частокол казался ему высокой стеной; он заглянул в старый сад. Огородных растений и ярких цветов было в нем больше, чем в прежние времена, но старые деревья уцелели, – вон то самое дерево, под которым он сотни раз лежал, устав от беготни на солнцепеке, и чувствовал, как подкрадывается к нему сладкий безмятежный сон – сон счастливого детства. В доме разговаривали. Он прислушался, но голоса показались ему чужими, он их не узнавал. И звучали они весело; а ведь он прекрасно знал, что в разлуке с ним его бедная старуха мать не может веселиться, и он отошел. Открылась дверь, и шумно, с громкими криками выбежала группа детей, в дверях появился отец с маленьким мальчиком на руках, и дети окружили его, хлопая в ладоши, увлекая за собой, чтобы втянуть в веселую игру. Каторжник подумал о том, сколько раз на этом самом месте ежился он от страха при виде своего отца. Вспомнил, как часто он дрожа закрывался с головой одеялом и слышал грубые слова, удары и вопли матери. Уходя отсюда, он громко разрыдался от душевной боли, но сжал кулаки и в безумной тоске стиснул зубы.
Так вот оно – возвращение, о котором он мечтал на протяжении многих мучительных лет, и ради этого перенес столько страданий! Ни одной приветственной улыбки, ни одного взгляда, несущего прощение, нет дома, где бы нашел он приют, нет руки, которая протянулась бы ему на помощь, – а ведь пришел он в свою родную деревню! По сравнению с этим одиночеством, что значило одиночество в диких дремучих лесах, где не встретить человека!
Дата добавления: 2018-02-28; просмотров: 345; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!