ТОРЖЕСТВЕННО, ШУМНО, В АЛЫХ КРАСКАХ



Размашисто, пышно, в ярком багрянце вступает осень в здешние леса. Без унылых туманов, без затяжных дождей, без долгих сумерек. Ничто не предвещает близкого зимнего омертвения. Природа впадает в какую-то радостную гиперболизацию, становится театральной, ею овладевает веселое беспокойство; буйная, яркая, она скрывает в себе множество неожиданностей.

Я удивляюсь небывалой переменчивости погоды: в течение суток и дождь, — и солнце, и тишина, и тепло, и холод. Не хватает только мороза. Внезапные бури, налетают на вспененное озеро, вечерний покой выравнивает поверхность воды, образуя зеркальную гладь. Дождь льет потоками, но вдруг над озером проглядывает солнце, озаряя скалистые берега и освещая зелень. В солнечный полдень бывает так жарко, что приходится раздеваться, а вечером пронизывающий холод гонит нас к костру. По небу мчатся, клубясь, рваные чудища туч, то белые, то цветные, но само небо как бы зачаровано — такое темно-сапфировое, что напоминает морскую бездну. Закаты пламенны и фантастичны.

В облаках, солнце, дожде — во всем скрытое беспокойство. Осень здесь совсем другая, чем где-либо; таинственная, она тревожит, волнует и пугает своими внезапными пароксизмами. В насыщенном электричеством и мятежом воздухе таится предвестие чего-то огромного, могучего. Мы знаем-это предвестие зимы. А пока зима не наступила, природу лихорадит: она утопает в красках и, не жалея великолепия, неукротимая и сияющая, чарует, словно героическая песня. Возбужденность природы передается всему живому — животным, растениям и нам.

Кто-то подсказал осам, что у нас есть чем поживиться. Налетели тучей и остались, а новые все подлетают. В полдень, когда солнце согревает лагерь, они гудят и носятся в воздухе, желтыми роями облепляя миски, банки и наши засаленные брюки. Голодные, подвижные, возбужденные, они поедают все лагерные остатки, особенно сласти. Опасное и шумное нашествие.

Мы предложили им перемирие. Они приняли его. Борьба с ними была безнадежной. Изгоняемые, они яростно набрасывались на нас и жалили. Оставленные в покое, осы оказались терпимыми, благоразумными и покладистыми. Иногда даже ползают по нашим рукам. Обходимся с ними, как с хрупкими без — делушками; беспокойно следим, чтобы не обидеть их и не разозлить. Так и ладим между собой. И все же мы немножко побаиваемся ос. Это насекомое — тиран, ласковый и добрый, пока угождаешь ему.

На ночь многие осы прячутся в нашу палатку. Сначала они хотели спать под рюкзаками, которые мы используем как подушки. Из-за этого возникало много стычек и неприятностей. В конце концов осы уступили. Теперь они спят вверху, под сводами палатки над нашими головами, образуя там желтые клубки. И им тепло, и нам удобно.

А ночи все холоднее. Вскоре наступят желанные морозы. В пронизывающем холоде насекомые коченеют, почти совсем замирают. Но стоит только пригреть солнышку, как осы снова оживают и тотчас же возвращаются к активной, яростной, полной голода и торопливости жизни. Они вызывают во мне искреннее восхищение и симпатию. Это особенные осы. Они не хотят гибнуть от холода, обуреваемые страстью — той самой, которая овладела всей природой и бросает осень из одной крайности в другую.

Нередко сильный ветер свищет в кронах деревьев, гудит на озере, поднимает высокие волны и задерживает нас на целый день в лагере. Тогда нам плохо, холодно и грустно. Мы срываем с соседних берез кору — испытанное средство для растопки, — притаскиваем в лагерь груды сухих стволов и разводим огонь. Получается большой костер. Пьем Red Rose Orange Pecoa Tea — хороший и ароматный чай. Слушаем шум озера и почти не разговариваем друг с другом. Станислав так же угнетен, как и я, он тоскует по своей хате в Валь-де-Буа.

В один из таких вечеров мы становимся свидетелями необычного явления. С верхушки ближайшей ели прямо над нами неожиданно срывается какое-то существо. Светлый зверек проносится плавно над открытым пространством, где разведен наш костер, и исчезает в ветвях дерева напротив. Это не птица, да и полет не полет, а очень медленный, огромный многометровый прыжок какого-то млекопитающего. Освещенный снизу огнем костра, зверек на фоне черного неба кажется чем-то сверхъестественным.

— Ассапан, летающая белка, — говорит, придя в себя, Станислав.

Летающая белка, или летяга, — зверек особенный: ноги его соединены широким куском кожи, служащим превосходным парашютом. Потому-то летяга и может совершать такие большие прыжки. А поскольку наша летяга появилась так внезапно — пролетела прямо над нами, как привидение, и, как привидение, исчезла, — она произвела особенное впечатление.

Среди ветвей раздается громкий резкий крик, словно вызов. Вздрогнув, мы взглядываем наверх.

— Это сова, — говорит Станислав.

Он подбрасывает в костер целую охапку сучьев. И вдруг мы замечаем в темноте два светящихся глаза. Траппер говорит, что это большой северный филин. Хищник сидит на ветви ближайшей к нам ели и таращит на нас глаза.

— Теперь я понимаю… — произносит траппер, — летяга удирала от него, потому и решилась пролететь над самым костром…

Филин упорно наблюдает за нами и не собирается улетать. Припоминаю романы Кервуда, в которых такой вот Ухумиси изображен грозным врагом лесных зверьков. Может быть, этот принимает и нас за лесную добычу? В его взгляде чувствуется наглость хищника. А не выстрелить ли в него?

— Жаль заряда, — машет рукой Станислав.

Вскоре глазищи исчезают.

Несмотря на то что мы находимся в котловине, окруженной густыми зарослями, ветер нет-нет да и ворвется к нам, пригибая огонь к земле. Костер гудит и шипит. При каждом порыве ветра он становится выше и светлее, и тогда я отчетливо вижу осунувшееся лицо Станислава, его запавший, словно беззубый рот. его горящие глаза.

Спины наши охватывает пронизывающий холод. Станислав ежится и спрашивает:

— В Бразилии, где вы путешествовали, было, наверное, жарко…

— Очень жарко! Солнце стояло над головой. Люди обливались потом…

Приятно задержаться на этой теме, смаковать ее долго-долго, так долго, как это только возможно, согреваться воспоминаниями о кокосовых пальмах, об изящных пальмах ассаи, склонившихся к Амазонке.

Станислав припоминает:

— Есть там, в Бразилии, город, в котором больше всего на свете церквей. Забыл, как он называется…

— Это, наверное, Баия. В ней около шестисот церквей.

— О боже! — вскрикивает взволнованный и восхищенный Станислав. — Шестьсот церквей! Шестьсот церквей!..

— Там растут также солнечные пальмы, великолепные пальмовые леса, — добавляю я.

Но Станислав не хочет отвлекаться от своих церквей, цепляясь за любимую тему с упорством маньяка.

В этот вечер мы грустим. За весь день мы так и не увидели диких гусей: ни одна стая не пролетела с севера. У костра так тоскливо, что видения далеких церквей и пальм быстро меркнут. Печальные мысли, как покалеченные птицы, не хотят лететь — даже к воспоминаниям о людях. В этот вечер нет никаких рассказов.

Ночью разражается сильнейшая буря. Гул озера доносится с обеих сторон полуострова. Волны бьют о скалистый берег с таким остервенением, будто хотят разрушить весь мыс.

А утром — тишина. Встает великолепный день — теплый, солнечный, гудящий осами, лазурный, блистающий. День мечтаний, охоты и радости.

После полудня на нашем полуострове происходят чудеса. На конце мыса, в нескольких десятках шагов от лагеря, растут под березами дикие черешни — black cherries — убогие, скромные невзрачные деревья, конечно зеленые. Утром, когда мы отплывали на рыбную ловлю, они ничем не привлекли нашего внимания: мы их, как всегда, вообще не заметили. Но вернувшись после полудня, мы остолбенели: быть не может, это не наш полуостров! Он весь утопает в багрянце, ярком и буйном. Дикие черешни неистовствуют. Их листья зарделись. Они теперь горят огнем, алеют румянцем, полыхают пурпуром. Занялись могучим, волшебным огнем!

А ведь все это не огонь и не волшебство: просто осень пришла на полуостров. Торжественно, шумно, радостно, в алых красках.

ЯН ФЛИС, КАНАДСКИЙ ЛИРНИК

…Снова летят и летят дикие гуси. Тысячами тянутся они с северных гнездовий, наполняя воздух гоготом и свистом крыльев. От неба исходит живительная сила и радость, тревога и грусть. Хотелось бы вырваться из этих лесов и тоже лететь на юг — к солнцу и людям.

В такие дни охотник мечтает о вечерней беседе и радуется, когда меркнет солнечный свет. Костер вновь раскрывает нам гостеприимный, завороженный мир… Он сужен до нескольких шагов, — этот мир, а вне его все исчезает в темноте: нет леса, а только мы, тишина, вздымающееся алое пламя и желание рассказывать.

— Хотите, Станислав, узнать об интересном человеке, который не строит железных дорог, не накапливает богатств, не становится, подобно Гзговскому, английским лордом, но умеет пробуждать многие сильные чувства, умеет быть замечательным инженером, строящим не стальной мост через Ниагару, но мост любви от берегов Атлантики до берегов Тихого океана?

А. Ива над Вислокой

Повсюду в Канаде, где звучит польская речь, знают и часто вспоминают Яна Флиса. При звуках его имени светлеют глаза, поляков, шахтеров Новой Шотландии, железнодорожников Монреаля, металлистов Торонто, горняков Тимминса, Садбери и Колемана, фермеров Босежура и Принс-Альберта, лесорубов с реки Фрейзер, садоводов Ванкувера. Отовсюду с бескрайних просторов Канады стекаются в Гамильтон, где живет Флис, изъявления благодарности — небывалое явление в стране автомобилей и электрохолодильииков. Деспотическому материализму Флис противопоставляет такие неуловимые и непрактичные вещи, как любовь к далекой Польше, теплые, тихие слова, выражающие эту любовь, — и побеждает. Он одерживает и другие, еще более трудные победы: удары, которые в течение всей жизни безжалостно обрушивались на него, Флис сумел переплавить в своем сердце в какие-то живительные токи, придающие силы и ему самому и всем его землякам.

Он родился в конце XIX века в Гавлушовицах, у впадения Вислоки в Вислу — то есть в местах, как бы нарочно созданных для того, чтобы настраивать душу на возвышенный лад. Чуть ли не всюду близ устьев рек и речушек, впадающих в Вислу, рождаются люди, которые, оторвавшись от родных мест, мучительно и упорно тоскуют по ним. В Гавлушовицах жили крестьяне небогатые, но относившиеся с презрением к еще более бедным, безземельным горемыкам. Одним из таких горемык был отец Яна, зарабатывавший на жизнь плетением ивовых корзин. Вся юность Флиса прошла в бедности.

Мальчик старательно учился в маленькой гминой35 школе в родном селе. Поехать же для дальнейшего учения в уездный город он не смог. Маленький Янек лишь тщательно собирал крохи знаний, которые уделяли ему другие его счастливые ровесники, учившиеся в городской гимназии и приезжавшие на каникулы в родное село. Он собирал знания с таким старанием и понятливостью, что мог бы легко сдать вступительный экзамен в третий класс гимназии, если бы гмина согласилась выдать его отцу свидетельство о бедности. Но войт отказал, считая, что сын безземельного не должен стремиться к образованию.

— Еще чего! — без обиняков заявил войт. — Зачем нищему мальчишке школа? Еще захочет, чего доброго, стать инженером!

На этом дело кончилось. В гимназию Янека не пустили: Флис был слишком беден, чтобы получить свидетельство о бедности!

Когда позже, на восемнадцатом году жизни, Ян уехал из Гавлушовиц в поисках хлеба за морем, казалось бы естественным предположить, что он покинул родное село с. горечью, с незабываемой обидой. Ничего подобного! В течение последующих десятилетий именно воспоминание о родном селе стало неисчерпаемым источником самых прочувствованных порывов Флиса. Именно любовь к родному краю заставляла его писать чудесные очерки, одаряя своих канадских соплеменников тем, чего больше всего жаждали их сердца.

Б. То вверх, то вниз

У восемнадцатилетнего Яна Флиса были все четыре условия, необходимые в те времена для того, чтобы вырваться в Новый Свет: крепкое здоровье, беспокойная натура, канадский адрес и деньги на билет. Первые три он получил от отца, а деньги заработал на шахте в Моравской Остраве.

Когда в 1913 году Ян прибыл в Гамильтон, земляк, друг его отца, принял юношу благожелательно; зато чужая страна — гораздо менее дружелюбно: в этом долларовом «раю» было чрезвычайно трудно получить работу. Как и многие другие, Флис ежедневно выстаивал по нескольку часов в длинных очередях перед заводскими воротами. В цветных фильмах о жизни вест-индских колоний всегда бывает так: жестокий хозяин обводит свирепым взглядом ряды черных невольников, и тому, на кого он посмотрит или укажет пальцем, грозит беда — невольника ждет тяжелая работа. Флис же молил судьбу, чтобы какой-нибудь заводской босс обратил на него внимание и ткнул пальцем, но так и не дождался этого.

Шли недели. Ян голодал.

Однажды ему пришла в голову мысль проскользнуть на завод, смешавшись с группой постоянных рабочих. Это удалось, но, проникнув за заводские ворота, он не знал, с чего начать. Охранник поймал его. И снова беда. Ян не умел говорить по-английски. На его счастье, охранник оказался поляком; он уже по-польски спросил, что здесь нужно бродяге?

— Работы, — ответил испуганный Ян.

Флису повезло: охранник крепко выругал его, но оказался добрым человеком и помог юноше устроиться на завод.

Разразившаяся вскоре первая мировая 'война закрыла многие канадские заводы, и Флис снова оказался на мостовой. Он попытал счастья в Соединенных Штатах, но и там было не лучше.

Возвратившись из Штатов, Ян остановился в Гамильтоне — городе, ставшем средоточием поляков в Канаде. Здесь бурно развивалась деятельность землячеств, а в 1917 году неподалеку от Гамильтона в городе Ниагаре на озере Онтарио создавалась польская армия. Из всех польских центров в Канаде гамильтонское отделение «Сокола» выставило наибольшее число добровольцев. Флис, хотя и освобожденный от военной службы как единственный кормилец жены и ребенка, все свое свободное время и всю энергию отдавал армейским делам.

В 1918 году по Канаде прокатилась смертоносная эпидемия инфлюэнцы. Умирало столько людей, что их не успевали хоронить. Заболела и молодая жена Флиса. Она преждевременно родила второго ребенка, умершего сразу после рождения, и умерла сама. Вдовец остался с полуторагодовалой дочкой. Рас — крывшуюся перед ним бездну отчаяния Флис старался заполнить работой и общественной деятельностью.

В эти военные годы, как и в предшествовавший период, молодого эмигранта швыряло то вверх, то вниз, словно на качелях. Канада то посылала ему дружескую улыбку, то корчила зловещую гримасу.

В. Движение и разбег

Польская община в Канаде (как, вероятно, и в Соединенных Штатах) по своему внутреннему устройству была подобна прорастающему зерну: слабенькая, она прежде всего старалась войти маленькими корешками в чужую почву, все усилия вкладывая в одну-единственную заботу, чтобы ее не сокрушили все — возможные превратности судьбы. Этому растению было далеко до превращения в сочный стебель, еще дальше — до цветения; а уж о плодах и думать было нечего. Занимало оно исключительно оборонительную позицию: канадские поляки большую часть своих сил вкладывали в самозащиту.

В 1911 году в городе Гамильтоне проживало более ста польских семей. Зародившаяся еще на родине приверженность к религии толкнула их прежде всего на организацию прихода и постройку костела. После этого стали думать о материальном благополучии. В следующем, 1912 году возникло Общество взаимопомощи, которое страховало членов, вносивших небольшие паи на случай болезни, инвалидности или смерти. Вскоре пробудились культурные потребности, возникли драматический кружок, хор, польская библиотека.

В 1917 году в крепнущем польском коллективе наметилось стремление отделиться от церковного прихода: созданное с этой целью Общество Польского дома построило собственное здание. В конце войны костел и Польский дом развили оживленную деятельность. В послевоенный период польская колония в Гамильтоне вступила окрепшей, организованной, более жизнеспособной.

В жизни польской колонии важную роль играла деятельность Яна Флиса. Лишенный мелочного самолюбия, исполненный юношеского воодушевления, он устремлялся всюду, где был нужен добросовестный труд: был казначеем различных обществ, руководителем любительского театра, регентом хора, выполнял ряд других работ. Но больше всего сердечного тепла он отдавал учительствованию в маленькой школе, созданной в 1917 году, где изучался польский язык. Там, в часы вечерних раздумий, родился тот настоящий несравненный Флис, все более осознающий свою животворную любовь к надвислянской родине и ее людям, способный высказать эту любовь спокойными, выразительными, проникновенными словами.

При этом Флису приходилось заботиться и о хлебе насущном. Он старательно изучал английский язык, посещал вечернюю школу, а затем перешел на высшие заочные курсы. После войны Флис перестал скитаться по заводам и поступил служащим в банк. Продолжая учиться, посещал лекции по английской литературе и слушал университетский курс банковской бухгалтерии.

Убедившись, что дирекция банка задерживает его повышение в должности, Я «н Флис перешел на другое предприятие, где работает и поныне главным бухгалтером. Свидетельством высокой оценки Флиса-специалиста канадцами служит одновременное назначение его финансовым инспектором нескольких смежных фабрик. Такое продвижение эмигранта, прибывшего в Америку с небольшим запасом знаний, — явление исключительное.

Г. Большое сердце

После первой мировой войны в Гамильтон стали прибывать новые группы польских эмигрантов. Своим темпераментом и жизненным опытом они отличались от прежних: были более подготовленными, расторопными, но и более беспокойными, сварливыми. Они принесли в колонию свежую струю и большое честолюбие; началась организация новых кружков и объединений. К сожалению, часто возникали разногласия, зависть, раздоры. Поляки ссорились неведомо из-за чего.

Флис улаживал распри как только мог; в это время он начал писать, словно желая напомнить ссорящимся об одном большом чувстве, связывающем их всех. В польских газетах Канады и Соединенных Штатов появились его статьи — остроумные, веселые, живые фельетоны о жизненных передрягах маленького человека в Канаде; но чаще он писал серьезные статьи, пронизанные мягкой задумчивостью, добродушной улыбкой и воспоминаниями о родном селе над ВисЛокой. Польская Америка узнала Гавлушовицы, как свой переулок — и даже лучше. Поляки читали о лиственичной церквушке, о прибрежных ивах и крытых соломой хатах, о людях и их обычаях — и глаза их наполнялись слезами.

В этих статьях был весь Флис — скромный, горячо любящий людей. На фоне назойливой, я бы даже сказал, хамски крикливой американской прессы его статьи привлекали спокойной мягкостью; умело найденные слова словно произносились проникновенным шепотом и, может быть, поэтому так много говорили сердцам и воображению. Эти слова затрагивали самые чувствительные струны в душах людей суровых, еще более огрубевших в чужом, жестоком мире.

О широком диапазоне затрагиваемых Флисом тем свидетельствуют хотя бы заголовки его статей: «Пасха в Гавлушовицах», «Жатва в Польше», «Прекрасные польские народные обычаи», «Родное село», «Моя встреча с внучкой», «Воспоминания о тридцатилетней эмиграции», «Сочельник», «Твой сын погиб», «Страх — опасения — боязнь», «Мечты о богатстве», «Нужны ли игрушки?», «Женщины и красота» и так далее.

Огромная популярность Яна Флиса проявилась особенно ярко во время третьего съезда Объединения польских обществ в Канаде, состоявшегося в Гамильтоне в 1934 году. Польские общественные деятели, прибывшие со всех концов доминиона, в сердечных рукопожатиях, визитах и всевозможных речах выразили то, что чувствовали к нему все поляки: уважение, признательность и нежность.

Несмотря на это, путь Флиса не был усеян розами. Свара среди эмигрантских руководителей задела и его. Любимым занятием Флиса было обучение детей поляков родному языку. Он прививал сотням юных сердец такую большую любовь ко всему польскому, что она сохранялась ими на всю жизнь. Делал он это почти без вознаграждения — самой ценной наградой ему были впившиеся в него горящие детские глазенки.

Мелкие, завистливые душонки добились отстранения Флиса от руководства польской школой. Поступок грубый и неразумный, так как бил он прежде всего по молодежи, которая лишилась возможности изучать польский язык. Разумеется, Флис охотно вернулся в школу, как только перед ним извинились и пригласили его вновь. Он простил и этот, и другие подобные укусы, как ни страдало его впечатлительное сердце.

Состояния Флис не нажил — слишком много отдавал себя людям. Все, что он имеет, — это маленький милый домик. Зато он обрел более ценное достояние: семейное счастье. Рядом с ним — энергичная, очаровательная жена, в брак с которой он вступил спустя четыре года после смерти первой. Лучшего друга он не смог бы найти.

Д. Ржаной хлеб

Не один эмигрант в Канаде и в Соединенных Штатах брался за перо, чтобы излить на бумаге то, что диктовало ему сердце, но никто другой не сумел выразить так искренне и убедительно печали эмигрантов, как Флис. Возьмем первое попавшееся предложение, например, из статьи о родном селе в отчем краю. Это слова, которые трогали эмигрантов до слез:

«…Хлеб из обыкновенной ржаной муки казался мне вкусным даже тогда, когда я съедал последний кусок, пролежавший две недели. А если еще мама добавляла к нему кусочек сыру, творогу или немного масла, то он казался мне вкусней, чем бифштекс, который я ем сейчас…»

А сколько трогательной шутливости, так выразительно и умело выраженной в следующей картине:

«…В Гавлушовицах в жаркие дни, когда в костеле во время богослужения становилось тесно, люди преклоняли колени в тени лип и — вместе с теми, в костеле — смиренно возносили молитвы: одни о хорошей погоде, так как недавно скосили траву, а другие о дожде, потому что сохла рассада капусты и свеклы… Липы, тихо шелестя, вторили людской молитве, и, наверное, все делалось так, как хотелось людям. Бывали дожди, бывали и погожие дни…»

Но дожди проходили, проходило ненастье, а на душе у Флиса всегда было ясно, солнечно. Поэтому он покорял и привлекал к себе столько польских сердец в Канаде.

ТРОПИНКИ

За несколько лет до первой мировой войны, когда я носил еще короткие штанишки, у меня с отцом состоялся серьезный разговор. Дело было в Рогалине на Варте. Мы возвращались с рыбной ловли по протоптанной в буйной луговой траве тропинке. Вокруг росли одинокие великаны дубы.

Вдруг отец сказал:

— Помни, что каждая тропинка, даже самая незаметная, выводит в большой мир.

— В большой мир? — переспросил я с удивлением. — Каждая тропинка? Даже вот эта, над Вартой?

— Да, даже эта.

Это было для меня подлинным открытием. Я тогда бредил путешествиями и большим миром, далеким, туманным и сложным; но я и не подозревал, что по этой рогалинской тропинке, так хорошо мне знакомой, можно выбраться туда. И потому большой мир вдруг стал другим — близким и осязаемым.

С того дня я по-иному смотрю на тропинки. Они стали для меня отпечатками чего-то более важного, чем ноги: в них отражены человеческие инстинкты. Тропинки ожили, обрели смысл. Мне чужды большие тракты и оживленные шоссе, а тропинки — близки, я люблю их. Они разговаривают со мной. Я многим обязан им, на них я провел большую часть своей жизни.

В первый день после высадки на нашем полуострове мы сначала складываем тюки и ружья на берегу, а потом относим их на место будущего лагеря. Шагаем гуськом друг за дружкой — Джон, Лизим, я и Станислав. Возвращаемся в том же порядке. Во время третьего перехода мы замечаем, что идем по полосе, четко обозначившейся на песке и гравии: проложили тропинку. Еще до того как на полуострове возник лагерь и выросли палатки, появилась тропинка. «Индейская тропа», так как начали прокладывать ее Джон и Лизим.

Тропинка не следует прямо к цели — она извилиста. Огибает купу деревьев, густо разросшихся на опушке. Проходя песчаной береговой полосой, она причудливо извивается, обходя различные препятствия — то сухое дерево, то поваленный ствол, то большой камень. Просто удивительно, сколько преград возникает на таком небольшом расстоянии. Как трудно ходить прямым путем!

В течение нескольких дней я подозревал Джона в нелепой причуде. Он проложил тропинку вокруг широкой каменной плиты, вместо того чтобы просто пройти по ней и сократить дорогу себе и нам. «Вот здесь Джон напрасно удлинил путь», — смеюсь я про себя каждый раз, проходя здесь, — «а вон там Джон сглупил», — ругаюсь в душе. Но когда идет дождь, каменная плита становится скользкой, как лед. Я рассекаю себе колено и в тот же миг признаю Джонову тропу и свою ошибку. Старательно обхожу плиту.

Со временем тропинка обретает свое лицо, соответствующее нашему настроению. Утром она приводит нас в восторг — с нее открывается озеро, когда полные бодрости мы направляемся к лодке. Когда же, усталые, мы возвращаемся вечером с охоты, тропинка всегда обещает приятное: близость костра, ужин, беседу, палатку, сон. Я неравнодушен к нашей тропинке.

Другое дело Станислав. Он не любит ее, крутит носом, а когда индейцы уезжают, поднимает открытый бунт: ищет иную, более короткую тропу. Находит такую, но она никуда не годится: неудобная, проходящая сквозь густые заросли, изобилующая выбоинами и корнями. Станислав расхваливает ее преимущества. В первую же ночь он спотыкается о корень и летит кувырком. Несмотря на это, остается при своем мнении. Утром он снова спотыкается и проливает воду из ведра, но мнения не изменяет. Раздраженный, продолжает упрямо нахваливать свою тропинку. Так продолжается несколько дней. Такое упорство из-за пустяка!

Я храню верность старой «индейской тропе».

Во всех окрестностях озера Мармет это единственные человеческие тропинки. Протяженность их ничтожна: сорок шагов в радиусе сорока километров.

Зато мы часто встречаем в лесу иные тропы — звериные. Как и у людей, у зверей свои постоянные маршруты, закрепленные извечными обычаями. Некоторые тропы неподалеку от нашего лагеря — это глубокие борозды: тысячи копыт, тысячи лап выдолбили их за долгие годы. Мы знаем: там, на дне долины, в непроходимой чащобе проходят медвежьи пути, а на вершине холмов — дорога лосей. Но больше мы ничего не знаем. Тропы исчезают в бескрайних лесах. Они ведут от одного неведомого места к другому. Это — символы жизни в лесах, но одновременно и символы звериных тайн и скрытых в зарослях радостей и бед.

За озером Смелой Щуки мы часто встречаем лосиху с лосенком. Это наша знакомая — степенная самка и забавный, симпатичный сосунок. Они приходят к воде ежедневно в одно и то же время, как неотъемлемое украшение пейзажа. Они приходят по вершинам холмов и уходят тем же путем — старой, утоптанной тропой.

По поведению лосихи мы узнаем, что время течки еще не наступило. Самка спокойна и уравновешенна: своего детеныша она окружает ничем не нарушаемой любовью. Мы не пугаем их. Проплываем вдали от тихого укромного уголкап любуясь прекрасными животными. Очарование играющего лосенка и привязанность лосихи трогают нас. Мы наблюдаем украдкой за их тихим счастьем, нам нравится роль доброжелательных опекунов.

Однажды лоси не появляются. Когда это повторяется и в следующие дни, мы с сожалением решаем, что они покинули эти места — вероятно, что-то их испугало. Исследуем их тропу. Типичный лосиный путь, тянущийся среди пихт от холма к холму без конца — в глубины леса. Он так плотно утоптан, что мы легко шагаем даже в густом кустарнике.

Вдруг Станислав издает тихий свист. Смотрит на землю и показывает мне следы огромного медведя. Зверь хотел пересечь лосиную тропу, но остановился, передумал и изменил направление: пошел по тропе за лосями.

— Плохо! — заявил Станислав. — Он разогнал лосей…

В лесу по сей день царит неписаный, но укоренившийся издавна закон: звери уважают чужие тропы. Медведь не посчитался с лосиной тропой. И это было проявлением злой воли: медведь замышлял недоброе.

Уже через несколько сот шагов выясняется, каковы были его намерения. Поперек тропы лежит мертвая лосиха с перегрызенным горлом и вспоротым брюхом. Ее задрал медведь.

Станислав по следам прочел ход трагедии. Когда медведь приблизился к тропинке, лосиха и лосенок, наверное, как раз шли мимо; медведю захотелось мяса. Он пошел за лосями и напал на лосенка. Лосиха бросилась защищать детеныша. Но медведь был исключительно сильным: ударом по шее он повалил ее, затем выпустил ей внутренности и ушел, забрав лосенка. Волок его по земле.

Глаз несчастной лосихи широко открыт и страшно пуст. Эта пустота пронизывает ужасом. Лосиная тропа вдруг оборвалась навсегда.

Одновременно с жизнью лосихи кончилась и жизнь тропы. Вскоре эта тропа зарастет травой, перестанет существовать. Я знаю несколько таких забытых тропинок в лесу.

Когда поздним вечером того дня мы причаливаем к нашему полуострову и ступаем на «индейскую тропу», наши шаги стучат по земле и гулко отдаются в воздухе. Тропинка затвердела, замерзла.

— Мороз! — кричит обрадованный Станислав.

В этот вечер тропинка обещает не только близость костра, беседу и сон, но и желанную охоту.

ЛОСИ ТРОНУЛИСЬ

В течение всего дня мы слышим только два звука: плеск волн и шум деревьев. После трех часов наступает торжественная тишина. Стихает ветер. Озеро неподвижно.

Вдруг в шестом часу с противоположной стороны залива доносится рев. Ослабленный расстоянием, он едва слышен, словно глубокий вздох, словно глухой стон.

На озере Мармет затрубил первый лось, жаждущий любви. Он пробудился и отправился на поиски самки.

После бурной осенней прелюдии — сильных ветров, кровавых закатов, всеобщего беспокойства — возникает самое сильное беспокойство, начинает клокотать самая бурная стихия: страсть лосей. Безграничные леса Канады — от Лабрадора до Аляски — охватывает таинственная судорога: лоси ищут лосих. Величественный зверь выходит из чащобы, исполненный сил, жаждущий, страстный, снедаемый огнем, глухой к опасностям, опасный сам, не замечающий преград, ломающий в ярости кусты: он хочет любить. Великое таинство природы, клубок желаний, безумие страсти: лось жаждет любви.

От гула клокочущей крови лось почти ничего не видит, не слышит: это используют всякого рода хищники — медведи, волки, рыси, люди…

В сумерках мы переплываем залив. Крадучись, осторожно взмахиваем веслами, скользя по воде, причаливаем.

На берегу высится песчаный холм с несколькими пихтами на вершине. За холмом тянется широкий луг, за лугом — лес. Он еще различим, хотя уже стемнело. Где-то здесь трубил лось. Мы прячемся среди прибрежных пихт. Ни малейшего ветерка.

Станислав после обеда содрал со старой березы большой кусок коры и свернул ее в трубку. Сейчас он прикладывает трубку ко рту, но не трубит. Колеблется: фальшивый звук может испортить нам охоту и напугать зверя. Я дружески подталкиваю товарища в бок, подбадривая его. Станислав вздыхает, смотрит на небо и наконец трубит.

Здорово! Приглушенный стон, как бы из-под земли, — уеее, — воспроизводящий крик самки, тоскующей по лосю. Так она призывает самца-лося.

На лугу нерушимая тишина, никакого ответа. Неужели лось ушел? Через несколько минут Станислав трубит снова, но громче.

На этот раз удачно. С болота долетает хриплый голос, как бы приглушенное ворчание. Лось! Луг, напоминавший до этой минуты мертвую бездну, вдруг ожил: где-то там, на другом его конце, стоит желанный зверь. Станислав прикасается к моему ружью. «Я готов»! — отвечаю ему кивком головы.

Он снова трубит. Лось отзывается из темноты, но как-то сдержанно, словно неохотно. Станислав время от времени трубит, не жалея сил. Но тщетны неустойчивые призывы. Лось остается спокойным, только тихо мычит. Станислав вопиет в пустыне.

Необычный это диалог: здесь — ухаживание, призыв, мольба, там — спокойствие, равнодушие, холодность. Здесь — усердное «уеее», там-ленивое «оооо». Немножко смешон этот «разговор», но в любую минуту он может стать драматичным: предохранитель «Ремингтона» уже спущен.

Внезапно в этот диалог вмешивается кто-то третий. Кроме стона самца, на лугу раздается приглушенное призывное всхлипывание — «уеее», — и все сразу проясняется. Рядом с лосем лосиха. Она удерживает его. Поэтому самец не очень охотно отзывается на призывы Станислава.

— Хватит на сегодня ухаживаний! — шепчет мне товарищ. — Придем сюда завтра.

Мы потихоньку спускаемся к берегу и возвращаемся в лагерь.

Сомнений больше нет: лоси тронулись. В ту же ночь нас будит шумный плеск воды. Недалеко от лагеря несется по отмели самец. Выбегаем слишком поздно. Подняв волну, лось исчезает в чаще.

Весь следующий день луг пуст. Но вечером, когда мы снова подплываем к нему, еще издали слышны странные звуки, повторяющиеся время от времени сильные удары, возня, какое-то небывалое оживление.

Мы перестаем грести и чутко прислушиваемся. Станислав неожиданно вскакивает:

— Это два самца! Ей-богу, два самца!..

Плывем дальше, гребем как можно тише. Причаливаем на опушке, там, где начинается луг.

Темно. Звезды на небе еле светят. На земле ничего не видно. На земле можно только слушать. Такой шум и топот, словно разверзлись врата ада. Потрясающее впечатление производят эти звуки: треск сломанных деревьев, яростный хрип, потом вдруг топот или тяжкое сопение, затем резкое хрипение, а время от времени сухие короткие удары, страшный треск рогов. Мы знаем: это дерутся друг с другом два самца. Но в темноте на лугу во всеобщей тишине их бой обретает фантастические черты: это поднялись скрытые в дебрях силы и бьются друг с другом — сталкиваются в бешенстве.

Я дрожу всем телом. Сдерживаю дрожь как могу, но тщетно. Иду за Станиславом, ставлю ноги осторожно, чтобы не наступать на ветки. Продвигаемся вдоль опушки, ориентируясь по слуху. Затем Станислав оборачивается и дает мне последние указания. Кончает словами:

— Стреляйте в правого, а я попробую в левого!

— Хорошо! — отвечаю я, и неожиданно успокаиваюсь, как будто произнесенные шепотом слова траппера принесли чудодейственное облегчение.

— Осторожнее! — то и дело напоминает мне ворчливо Станислав.

Вот уже несколько минут на лугу царит тишина. Одновременно и в воздухе произошла явная перемена. Светает. Смотрю на небо: на севере появляется сине — голубое зарево — полярное сияние. Это хорошо: будет светлее, можно лучше прицелиться.

Бой возобновился. Слышны топот и свистящее дыхание. Уже можно различить кое-что. На лугу видны две неясные тени. Они словно в тумане и кажутся далекими. Бегут. Вдруг сталкиваются с разбегу. Ужасающий треск удара. Сцепившиеся тела сливаются в одну темную раскачивающуюся массу. Скрипят рога, из легких вырывается тяжелое дыхание.

Великолепный образчик первобытности: огромная сила, скопившаяся в мышцах животных, и взрыв безудержной ярости. Вспышка разбушевавшихся стихий завораживает. В сравнении с этими силами человек — слабый, тщедушный червь с хрупким телом и немощными членами. Удрал бы в страхе за свою жизнь, если бы не коварный союзник — ружье. Без ружья и без пуль человек здесь ничто. Оружие — безотказный и могучий, но варварский и чуждый союзник; он чужд самой природе борьбы, которая кипит здесь, чужд окружающему лесу, чужд полярному сиянию, все ярче занимающемуся в небе…

— Подойдем ближе! — слышу шепот Станислава. Мы крадемся от куста к кусту, от дерева к дереву. Это не требует усилий. Разъяренные животные видят только друг друга. Но внезапно прямо перед нами из чащи выскакивает третий зверь. Подняв страшный шум, он в панике удирает, издавая пронзительный предостерегающий крик:

— Уеее!

Лосиха! В то время, когда самцы дрались за ее расположение, она стояла в сторонке на страже.

Как громом пораженные, самцы в мгновение ока приходят в себя. Разойдясь, они огромными прыжками мчатся к лесу и исчезают, как призраки. Полная тишина воцаряется на лугу и в лесу — такая торжественная и полная, словно ничто ее не нарушало.

Мы ошеломлены.

Потом Станислав смело выходит из зарослей и громко, с возмущением изрекает:

— Мерзкая лосиха!

Человеческий голос удивительно неестественно и глухо звучит на опустевшем лугу.

ИНДЕЕЦ ДЖОН

На озере Мармет, далеко-далеко на северо-западе, у самого горизонта, видно приближающееся каноэ. Мы смотрим в бинокль и с радостью узнаем знакомую фигуру:

— Джон! Индеец Джон!

— Заморозок потянул его к нам. Он так и обещал…

— Но он плывет один. Без Лизима?!

— Один.

Джон минует мыс, где наш полуостров каменными уступа-ми отлого спускается к озеру, и вот мы уже сердечно приветствуем друг друга. Джон говорит, что все в порядке, а Лизим прибудет в лагерь завтра или послезавтра. Наши сообщения о лосях Джон принимает довольно равнодушно.

— Еще есть время, — говорит он.

Мы вскрываем банки с консервами, закусываем. Свежего мяса уже нет, есть только щуки. Во время еды Джон, который не так молчалив, как Лизим, пространно рассказывает, каким трудным было его плавание, — дул встречный ветер, спущены все псы Гайаваты. Я понятия не имею, что такое псы Гайаваты, но не хочу мешать еде. Лишь значительно позже, когда мы закуриваем, я спрашиваю о них Джона.

— Ага! — с шутливым злорадством улыбается индеец. — Вот, что тебя мучает!.. Да, псы Гайаваты.

— Это что же, чьи-то собаки или псы того Гайаваты, из легенды?

— Из легенды. Если дашь папиросу, то я тебе расскажу… — подтрунивает Джон.

Как известно, Гайавата был великим пророком индейцев, олицетворением всех достоинств и неутомимым воспитателем: от него все, что есть возвышенного и благородного в их характере. Он учил людей совершенству, боролся против братоубийственных войн и требовал, чтобы все любили друг друга, как братья. Гайавата — это не просто плод воображения; вероятно, такой индеец существовал, а позднейшие поколения окружили его имя мечтами и легендами.

Легенда гласит, что Гайавата, увидев первые паруса белых пришельцев, угадал суровую, но неизбежную судьбу краснокожих. Погруженный в печаль, он призвал своих псов, волков, лосей, бобров, птиц, с которыми жил, как с равными, и, сев с ними на большое каноэ, навсегда покинул людей. Гайавата укрылся в глубокой пещере и там, среди зверей, погрузился в долгий сон. Когда придет назначенное время, он вернется на землю и освободит порабощенных братьев.

Но раз в год, осенью, Гайавата просыпается ненадолго и облетает северные леса. Вместе с ним мчатся его звери: псы, превращающиеся в стонущие вихри, волки, перевоплощающиеся в грозовые облака, птицы, преображающиеся в шумящую листву. Когда волки воют в лесной глухомани, индейцы догадываются, что это волки — спутники Гайаваты.

После ежегодной безумной гонки Гайавата убеждается, что еще не наступило время освобождения; поэтому он возвращается со всей своей дружиной в пещеру на отдых, и после осенних бурь наступает белое безмолвие зимы.

— Теперь ты знаешь, — с улыбкой заканчивает Джон, — почему мне было трудно грести: псы Гайаваты неслись в воздухе…

— Это своеобразный вариант нашей легенды о спящих рыцарях в Татрах… — обращаюсь я к Станиславу.

Легенда о Гайавате не отрывает Джона от земных дел; он прислушивается к звукам, долетающим из леса. Ухо индейца улавливает там что-то. Закончив рассказ, он поворачивается к нам и спрашивает, хотим ли мы свежего мяса? Что за вопрос?

— Ну так Джон добудет его! — серьезным тоном заявляет индеец и, захватив привезенный с собой мелкокалиберный «Винчестер» Лизима, идет к лесу.

Я — следом за ним.

Сначала мы идем быстро, почти бегом. Пройдя метров двести, начинаем ступать осторожнее, а Джон зорко вглядывается в заросли. Здесь среди пихт растет много молодых буков и ли-ствениц. Вдруг индеец останавливается и показывает на что-то впереди.

Там птицы. Целая стая fool hen — «глупых куриц», именуемых spruce partridge, то есть пихтовыми куропатками. Их семь или восемь. Некоторые что-то клюют в траве, другие сидят на кустах и нижних ветках деревьев.

— Сколько подстрелить? — спрашивает меня Джон, словно речь идет не об охоте, а о покупке какой-то вещи в магазине. — Пять хватит?

Мне кажется невероятным, чтобы из одной стаи можно было убить стольких сразу, но Джон объясняет мое молчание иначе.

— Пять это не очень много, — говорит он. — Не забывай, что скоро приедет Лизим…

С еще большей осторожностью мы приближаемся к стае. Вот уже до ближайших куропаток тридцать шагов.

Укрывшись за стволом пихты, Джон стреляет. Попадает прямо в голову. Куропатка падает на месте. Другие, не путаясь звука выстрела, ведут себя так, словно это их не касается.

Второй меткий выстрел сбивает с куста еще одну птицу; она с глухим стуком падает на землю. Сидящая рядом куропатка удивлена: она смотрит на упавшую соседку и, словно огорченная, кудахчет «гок, гок», что звучит, как «смотрите, смотрите!»

Два новых выстрела — один сразу же за другим, — и снова две куропатки. Четвертая, раненная в горло, еще трепещет на земле. Остальные наблюдают странное поведение товарок, выдавая свое изумление — «гок-гок-гок», — но улетать и не собираются.

Поразительное отсутствие осмотрительности, самого обычного житейского инстинкта! Трудно понять, как живут в лесах, где полно всяких хищников, такие беззаботные существа. А ведь в некоторых местах их великое множество.

После пятого выстрела мы выходим из-за пихты, чтобы подобрать добычу. Оживленная стрельба не взволновала уцелевших птиц, и, лишь заметив наше приближение, они обратились в бегство; отлетели на несколько десятков шагов.

Пять выстрелов — пять куропаток.

В прежние времена, когда в XVIII веке индейцы мужественно сражались против белых захватчиков и имели уже огнестрельное оружие, их повсюду считали негодными стрелками. Их неумение метко стрелять даже вошло в поговорку. Какое недоразумение! У индейцев всегда был меткий глаз, но зато очень мало пороха, отпускавшегося весьма скупо белыми. Они слабо заряжали ружья и, естественно, промахивались.

— Отлично! — хвалю я Джона и даю ему в награду целую пачку папирос.

Джон не только доволен, но еще как-то странно смеется, пряча папиросы; вспомнил что-то смешное.

Лишь часом позже, когда мы снова удобно рассаживаемся у костра, Джон объясняет мне причину своего смеха при вручении ему папирос:

— Грей Оул… — говорит он, потирая нос, — Грей Оул рассказывал мне…

— Ты был лично знаком с Греем Оулом? — прерываю его.

— Лично, а как же! Мы часто вместе бывали проводниками у охотившихся здесь американцев… Разумеется, это было давно…

— И кем он был? Действительно метисом? Или происходил из индейцев?

На лице Джона появляется гримаса неуверенности, в глазах загораются насмешливые огоньки.

— А дьявол его знает! Я с его матерью не был знаком, в люльку к нему не заглядывал…

— Но все же он мальчиком жил среди индейцев?

— Жил, это правда. И так сильно полюбил нас, что стал потом большим индейцем, чем все мы, вместе взятые… Это ему очень нравилось — и американцам тоже!

Джон с сожалением показывает на свои старые брюки и потертую шерстяную куртку, которую носят все канадцы, живущие в лесах, и ворчит:

— Вот Грей Оул нигде не показался бы в такой одежде… Особенно при таком госте, как ты.

— А как бы он оделся?

— Как на обряд, по-индейски, как на праздник. Одежду он носил всегда из оленьей шкуры, а на ней много кожаной бахромы — на груди, на спине, на рукавах… Сплошная бахрома. Любил блеснуть! Зато американцы охотно фотографировались с ним.

— А что… он был пустой человек? Джон задумывается на минуту.

— Трудно сказать. Иногда бывал пустым, а иногда казался другим…

— Но леса-то хоть знал хорошо?

— Леса знал хорошо! — уверенно, со всей искренностью подтверждает Джон. — Знал, пожалуй, лучше многих индейцев… Ну, а теперь послушай, что Грей Оул рассказал мне однажды…

Прежде чем посвятить свою жизнь бобрам, Оул, как известно, был проводником охотников. Клиентуру имел преимущественно американскую и зарабатывал в день от шести до восьми долларов. Но часто ему перепадали дополнительные вознаграждения, так как, отлично зная канадские леса, Грей был следопытом и почти всегда наводил охотников на крупного зверя — лося или медведя.

Однажды Грей Оул сопровождал какого-то американца, лакомого до зверя, но горе-охотника. Янки был богат, одет с иголочки; он всегда носил с собой тяжелый золотой портсигар и обещал Серой Сове златые горы, если тот наведет его на настоящего зверя.

— Если я подстрелю что-нибудь стоящее, — уверял американец, то награжу тебя по-королевски!

В Штатах у него осталась невеста, которую он хотел поразить пышным охотничьим трофеем.

Серая Сова старался как мог, чтобы угодить американцу, но нетерпеливый растяпа то вспугивал лосей, то мазал. Он был слишком горяч. Наконец ему удалось убить отличного самца. Когда янки подбежал к своей добыче, то его охватила такая радость, что он производил впечатление человека, ошалевшего от счастья: швырял «Винчестер» на землю, дергал великолепные рога, хлопал Серую Сову по плечам и обнимал его, бормоча несвязные слова благодарности. Потом, как бы вспомнив свое обещание, начал нервно шарить по карманам.

— Ну, goddam you!36, где же этот чертов портсигар? — хрипел он, багровея. — Я твой должник, Грей Оул… О-о-о-о-о, тебе причитается… Ты заслужил…

В своей скромности Серая Сова хотел уже протестовать против такой щедрой награды, но разгоряченный охотник даже рта не дал ему раскрыть. Найдя наконец портсигар и отворив крышку, он резким движением поднес драгоценную вещь к самому носу проводника и закричал радостно и повелительно:

— Возьми! Возьми все!.. Возьми все папиросы, не стесняйся! Смелее, Грей Оул!..

А когда Серая Сова, оторопев, заколебался на мгновение, американец сам помог ему: порывисто вытащил из портсигара папиросы и засунул их Грею Оулу в карман, зардевшись от щедрой доброжелательности. Потом закрыл портсигар и спрятал его в карман…

— Вот что я вспомнил, — заканчивает Джон, обращаясь ко мне, — когда ты наградил меня папиросами за куропаток!

Мы собираем топливо для вечернего костра, пересчитываем стаи летящих на юг гусей. Джон говорит, что только после прибытия Лизима начнется настоящая охота на лосей. Куропаток он запекает в горячей золе прямо с перьями и очень доволен, что печеные птицы приходятся нам по вкусу. Потом угощает нас папиросами из подаренной ему пачки и заявляет, что метис Морепа, с которым он встретился еще раз, велел передать нам привет, а его, Джона, очень просил рассказать мне, пишущему книги, побольше интересных историй.

— Но что рассказать тебе? — задумывается индеец. Потом спрашивает нас:

— Верите ли вы, что душа странствует после смерти?

— Разумеется, верим! — поспешно отвечает Станислав.

— Я тоже верю, — говорит Джон.

Он берет череп убитой нами медведицы и, всыпав внутрь немного табаку, насаживает его на большую ветку соседней ели.

— Это старый обычай, — объясняет он, — чтобы извиниться и задобрить душу медведицы…

Станислав не скрывает своей досады: он предполагал, что Джон говорит о странствиях человеческой Души.

Тем временем индеец садится на корточки рядом с нами. В уголках его глаз под маской серьезности поблескивают мерцающие искорки. Неужели это отблески скрытой насмешки? Джон чертовски наблюдателен и догадлив. Он понял, какое впечатление произвели его слова, и подметил разочарование Станислава. Теперь он обращается к трапперу, как бы объясняя его ошибку.

— Ты был прав, Стенли. Я имел в виду человеческую душу.

— И, наверное, хочешь рассказать что-нибудь интересное? — догадываюсь я.

— Хочу.

Сто лет тому назад один молодой индеец, который стал христианином, вскоре после крещения испустил дух. Весь лагерь охватила тревога: душа умершего, на манер душ осужденных на вечные муки, блуждала среди вигвамов, стонала, мучила людей, но чаще всего стучалась в вигвам его родителей. Им однажды удалось задержать эту душу и вызвать на разговор. И вот что рассказала душа сына:

«Как душа христианина, она полетела в рай, но страж, приглядевшись внимательнее, не впустил ее.

— Ты душа краснокожего! — заявил он. — Ступай прочь! Здесь рай только для белых!

Загубленная душа упала в глубокую пропасть, прямо к воротам ада, за которыми притаился дьявол.

— Это что еще за нахал! — заорал Вельзевул — Краснокожий? Скройся с глаз! Здесь место только грешникам белой расы!

Тогда душа молодого индейца вспомнила, что есть рай ее предков, и поспешила в счастливые луга Вечной Охоты. Но — о жестокая судьба! — знак креста выдал ее, и Великий Маниту прогнал несчастную.

— Вот почему, — сказала душа сына родителям, — отвергнутая богом белых людей и богом красных людей, я блуждаю среди ваших вигвамов. И до тех пор я не обрету покоя, пока ваши молитвы и ваша верность старым обычаям не умолят Великого Маниту…»

Когда Джон заканчивает свой рассказ, никому из нас не хочется продолжать беседу. За внешней наивностью сказки мы чувствуем глубокую правду трагедии индейцев. Они как бы повисли в мертвой пустоте между старым миром, который у них отняли, и чуждым, почти недоступным для них миром белых людей.

44. «СТРЕЛЯЙ ТЫ!»

Громкий рокот мотора на озере. Выскакиваем на берег. Ур-ра! Лизим приехал. Наконец-то! Камень сваливается с наших плеч.

Индеец сердечно улыбается .при встрече и, как обычно, неразговорчив. Сосредоточенный, исполнительный, замкнутый, таинственный. Приходится все время угадывать его мысли. Когда Станислав показывает ему свою трубу из бересты, Лизим внимательно осматривает ее, потом еще более внимательно смотрит на Станислава; не говоря ни слова, отправляется в лес, приносит кусок бересты и свертывает трубу, в два раза большую, чем у траппера.

Потом Лизим съедает обед за двоих и ложится в палатке. Спит до вечера, съедает ужин за троих и говорит, что мы едем на охоту. Я и он. Станислав останется в лагере. Я пытаюсь узнать подробности:

— Надолго мы едем?

— Оденься потеплее! — мягко отвечает Лизим на смешанном англо — французском языке.

Я одеваюсь тепло, и мы выезжаем на темное озеро.

Ритм весел завораживает: с тихим всплеском они погружаются в воду, затем слышится тихое протяжное бульканье, после чего следует резкий выход из воды, рывок вперед, легкий каскад брызг — и все повторяется сначала: весла погружаются в воду, а лодка продвигается шагов на десять. Неустанный ритм рождает в душе певучие слова. Возникает какая-то бессвязная песня. О чем? Двести лет назад прославленные французские coureurs des bois, неустрашимые гребцы, пели о любви и подвигах, пробираясь в глубь канадских лесов.

Сегодня ни у Лизима, ни у меня нет в душе слов о любви и подвигах; мы хотим убить лося. Через каждые четверть часа перестаем грести, и Лизим посылает в темную чащу призыв. Громкий, густой звук, извлекаемый из длинной трубы, подражает призыву лосихи более глубоким тоном, чем вчерашний зов Станислава.» Лосиха» Лизима манит настойчивее,

Мы давно проехали озеро Мармет: уже два часа плывем по лабиринту проток по незнакомому лесу. Светят звезды, но видно плохо. Я опасаюсь за меткость выстрелов. Мы напряженно вслушиваемся в ночь: придет ли ответ на брошенный Лизимом призыв?

Приходит. Откуда-то сбоку от залива отзывается лось. Мы подплываем к берегу, он тоже приближается к нам. Но счастье опять изменяет нам. Зверь обнаруживает опасность и удирает. Запах человека — это кошмар леса. Он охлаждает даже любовные порывы.

В миле отсюда слышен голос второго самца. Лизим оживляется и говорит, что это большой лось:

— Big moose!

Мы осторожно высаживаемся на лугу. Впереди в нескольких десятках шагов черная стена леса. Из чащи доносится хриплый рев. Мы останавливаемся на берегу у самой воды за небольшим кустом. Ждем.

Лизим трубит. Лишь теперь я узнаю настоящего мастера. Призыв лосихи я слышал не раз, хорошо знаю его. Лизим не только искусно подражает естественным звукам, но манит даже лучше, чем живая лосиха. Он более пылко выражает желания, взывает более страстно, более выразительно возвещает о бурлящей крови. Это звучит сложно, как-то вроде уооауу-х.

Призыв этот неодолим, полон нескрываемого искушения: лосиха громко требует лося. Прекрасно трубит Лизим!

А там, в лесу, самец изнемогает от страсти. Его захватило: мы это слышим отчетливо. Он околдован. Трещат ветки. Лось отвечает на каждый наш трубный призыв. Он мечется. В его голосе столько явного, безудержного желания, что он приобретает какую-то особенную выразительность. Я бы сказал, что это голос всего леса, что отозвалось и приближается само олицетворение любви. Это пламенный порыв природы, ее всеобщее влечение, ее самый могучий поток катится на нас. Идет лось, оглушенный любовью.

С трудом подбирая слова, Лизим шепотом объясняет мне, когда стрелять. Я должен дождаться, пока самец достигнет середины луга шагах в двадцати от нас, и лишь тогда — не раньше, но, боже избави, не позже! — стрелять.

— А если я не выстрелю?

— Должен выстрелить! — сердито бормочет индеец. — Иначе самец придет и затопчет нас насмерть.

А если я все-таки не выстрелю?.. Посматриваю на свой «Ремингтон». На тусклой поверхности ствола отражаются звезды. Знакомый мне прямой стальной ствол обращен к лесу. Хорошее оружие. Я смотрю, не дрожат ли у меня руки от волнения. Не дрожат.

А если я не выстрелю?..

Что-то происходит со мной. Вокруг все в порядке. «Ремингтон» — точное ружье. Лизим, выполняющий свои обязанности, на своем месте. Лось, сжигаемый жаждой, тоже на своем месте. Только во мне что-то надломилось. Где-то, в самом глухом уголке души, поднимается бунт — еще неясный, еще бессознательный. Просыпается недовольство…

Как великолепно Лизим подражает лосихе! В его обмане сатанинское двуличие: спокойно, расчетливо, ловким фокусом он воссоздает иллюзию самого прекрасного проявления природы. В этих искусных звуках и пламя чувств, и страстность, и подлая ложь. Лизим лжет превосходно и достигает желаемого — он лжет с неодолимой притягательной силой… Во мне что-то бунтует.

А лось идет вслепую, словно опутанный сетями. Ослепленный глупец, одержимая жертва. Время от времени трубя, он с силой продирается сквозь заросли. Должно быть, это крупный самец: с глухим треском ударяются его рога о деревья. Лось спешит к нам; он уже подходит к опушке.

Нет, я не буду стрелять! Пламя, сжигающее лося, — это самое святое безумие леса, благороднейший огонь природы. Его нельзя гасить коварством. Это пламя охватывает в минуты высочайшего экстаза человека так же, как и зверя. Оба черпают из того же самого источника, обоих пронизывает одно и то же влечение. Лось близок мне. Он ближе мне, чем человек, который хитро обманывает его. Не буду стрелять!

«Стреляй! — кричит во мне охотник. — Может быть, это единственный случай в жизни…»

Зверь уже вышел на луг. Могучий, великолепный, рослый! В темноте голова его увеличивается до неестественных, невероятных размеров: какие огромные рога! Крупный зверь. Он быстро приближается к нам, увеличиваясь на глазах.

— Shoot! Стреляй! — шепчет мне на ухо Лизим.

В это мгновение я вспоминаю неприятное чувство, какое овладело мной несколько дней назад, когда я убил медведицу. Не выстрелю!

Лось вырастает на лугу, как величественное изваяние. Можно уже различить высокие ноги, мощную грудь, склоненную голову. Нас разделяет лишь несколько шагов.

— Shoot! — отчаянно и громко настаивает Лизим.

Лось опускает грозно голову, готовясь к атаке. Но я по-прежнему не хочу, не могу стрелять. К сожалению, иного выхода нет: слишком поздно.

Я сую ружье Лизиму и кричу:

— Стреляй ты!

Индеец бросает на меня испуганный взгляд, словно я свихнулся. Хватает ружье и в последнюю минуту стреляет, едва не упираясь дулом в голову зверя. Стреляет дважды — выстрелы следуют один за другим.

Глухой звук падающего тела, резкий стон, короткая дрожь, тишина…

Над мертвым телом высоко возносятся огромные ветвистые рога. При жизни — эмблема власти, а теперь — всего лишь охотничий трофей…

Лизим все еще испуган. Поглядывает на меня украдкой, какой-то удивленный, обеспокоенный, неуверенный, сомневающийся. По-видимому, в его индейской душе что-то проясняется. Может быть, индеец начинает понимать белого человека?

Возвращаемся. Снова ритм весел. Я не узнаю ворчливого Лизима: он напевает. Это какая-то стремительная, радостная песня. О добыче и о победе. Простая и четкая, как удар весла — мужественная и задорная, как торжество победителя.

Северное небо охвачено полярным сиянием. Кто-то — великий чародей — развернул за горизонтом яркий блестящий веер. Этот веер вздымается вверх, захватывая почти полнеба; он распространяет неземное очарование, мечет светло-голубые, зеленоватые, розовые, красные стрелы. Волшебный веер все время в движении, все время трепещет, то сжимаясь, то широко раскрываясь. Снопы лучей то проносятся по небу, взвиваясь к зениту, то вдруг опадают, то снова вспыхивают, расточая блеск, великолепие, буйство. И так от одного края небосклона до другого переливается это таинственное, необъятное, величественное зрелище. Великий гимн ликующего света.

Сияние очаровывает мой взгляд, а песни Лизима — мой слух.

И в разбушевавшемся небе, и в удалой песне — захватывающая, властная сила. Неожиданно мне начинает казаться, что в этом заколдованном кругу проходила вся жизнь северных лесов; в этом волшебном сиянии купались все — несгибаемый де ля Салль и несчастный Логан, обозленный Пьер Радиссон и бедная Покахонтас, миллионер Шишка и старый индеец Джон Айзерхофф, мой верный пес, мудрые бобры, заботливая медведица и плачущие медвежата, пахнущие смолой ели, скалистые острова и странные озера, полные хищных щук. И, наконец, ошалевший лось, трагический и прекрасный, опьяненный зовом любви, нашедший безжалостную смерть.

Кажется, что всех их окутало волшебное сияние, соединил один круг — заколдованный крут северных лесов.

1

Августовские озера — система озер (крупнейшие Нецко, Бяле, Сайно) вблизи города Августов в Белостокском воеводстве в Польше, — Прим. ред.

2

Party (англ.) — прием гостей, вечеринка.

3

Sweetheart (англ.) — возлюбленная.

4

Coureurs des bois (франц.) — лесные скитальцы.

5

Darling (англ.) — дорогая.

6

Sjpristi! (франц.) — Проклятье!

7

Made in Japan (англ.) — сделано а Японии.

8

Old fashionable England (англ.) — старой аристократической Англией.

9

Sic transit gloria mundi (лат.) — так проходит земная слава.

10

Gouin Rezerwuar (англ.) — водохранилище Гуэн.

11

Iroquols chute (франц.) — Ирокезский падун.

12

«Hudson's Bay Company» (англ.) — «Компания Гудзонова залива».

13

Muskrate (англ.) — мускусная крыса, ондатра.

14

Blue jays (англ.) — голубые сойки.

15

Huskies (англ.) — лайки.

16

Портаж (английское portage) — волок.

17

Well (англ.) — ладно.

18

«Siscoe Syndicate» (англ.) — «Синдикат Шишка».

19

Far West (англ.) — Дальний Запад.

20

Far North (англ.) — Дальний Север.

21

Happy end (англ.) — счастливый конец.

22

Сокращенное «Hudson's Bay Company».

23

Герой одноименной новеллы Г. Сенкевича.

24

Аllright (англ.) — хорошо, олл раит.

25

«Nothing but tracks!» (англ.) — «Ничего,кромеследов!»

26

Кашубы — западнославянская народность; живут в Польской Народной Республике, по языку и культуре чрезвычайно близки к полякам. До 1918 г. подвергались усиленному, но безуспешному онемечиванию. — Прим. ред.

27

Cow (англ.) — самка.

28

Le bienvenu (франц.) — желанный гость.

29

North-West Mounted Police (англ.) — Северо-западная конная полиция.

30

Big Bear (англ.) — Большой Медведь.

31

Иоахим Лелевель (1785 — 1861) — выдающийся польский историк; в период восстания 1830 — 1831 гг. — председатель буржуазно-демократического «Патриотического клуба». Карл Маркс высоко ценил заслуги Лелевеля-историка. — Прим. ред.

32

Маврикий Мохнацкий (1804 — 1834) — польский политический деятель, публицист и литературный критик; один из организаторов восстания 1830 — 1831 гг. — Прим. ред.

33

Meat bird (англ.) — мясная птица.

34

«Never more» (англ.) — «Никогда больше».

35

Гмина — низшая сельская административно-территориальная единица в Польше; до 1918 г. — низший административный орган под начальством войта. — Прим. ред.

36

«Goddam you!» (англ.) — «Проклятье!»

1. Остров Робинзона.
2. Ориноко.
3. Белый Ягуар.
4. Белый ягуар - вождь араваков. Трилогия.
Книги вне серий+полка
1. Горячее селение Амбинанитело.
2. Зов Амазонки.
3. Канада, пахнущая смолой.
4. Канада, пахнущая смолой (с иллюстрациями).
5. Маленький Бизон.
6. Тайна Рио де Оро.

 

Начало формы

 


Дата добавления: 2018-02-28; просмотров: 239; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!