Рассказы, написанные по-русски 10 страница



— Пожалуйста, очень рад, входите.

Старик трудно дышал, и дверца ночного столика осталась полуоткрытой.

— Говорят, совсем поправляетесь, Алексей Иваныч, — сказал барон Вольф, усевшись у постели и хлопнув себя по коленям.

Хренов подал желтую, липкую руку, покачал головой:

— Мало ли что говорят… Я-то отлично знаю, что…

Он издал губами лопающийся звук.

— Ерунда, — весело отрезал <Вольф> и вынул из заднего кармана громадный серебряный портсигар. — Курить можно?

Он долго возился с зажигалкой, щелкая зубчатым винтом. Хренов прикрыл глаза: веки у него были синеватые, как лягушачьи пленки. Седая щетина облипала острый подбородок.

Он сказал, не открывая глаз:

— Так оно и будет. Двух сыновей убили, выкинули меня с Наташей из родного гнезда — теперь изволь помирать в чужом городе. Какая, в общем, глупость.

Вольф заговорил громко и отчетливо. Он говорил о том, что жить еще, слава Богу, Хренов будет долго, что в Россию все вернутся к весне с журавлями, и тут же рассказал случай из своего прошлого.

— Это было во время моих скитаний по Конго, — говорил он, и его крупная, склонная к полноте фигура слегка раскачивалась. — Да, в далеком Конго, дорогой мой Алексей Иваныч, в таких, знаете, дебрях… Представьте себе лесную деревню, черных женщин с длинными грудями — и между хижин, черных, как каракуль, — блеск воды. Там под исполинским деревом — зовется оно кируко — оранжевые плоды, как резиновые мячики, и ночью, в стволе, как бы шум моря. Была у меня долгая беседа с местным царьком. Переводчиком был один бельгийский инженер — тоже любопытный человек. Клялся, между прочим, что в 1895 году видел в болотах неподалеку от Танганьики ихтиозавра. А царек был измалеван кобальтом, увешан кольцами, жирный, с животом как желе. И вот что оказалось… — Вольф, смакуя свой рассказ, улыбнулся, поглаживая голубую свою голову, и влажные глаза <его> стали задумчивы.

— Наташа вернулась, — тихо и твердо вставил Хренов, не поднимая век.

Вольф, мгновенно порозовев, оглянулся. Через мгновение где-то далеко звякнула задвижка входной двери, затем по коридору зашелестели шаги. Наташа вошла быстро, сияя глазами.

— Ну как, папочка?

Вольф встал и с притворной развязностью сказал:

— Отец ваш совершенно здоров, я не понимаю, отчего он лежит… Я собирался рассказать ему об одном африканском колдуне.

Наташа улыбнулась отцу и стала разворачивать лекарство.

— Дождь идет, — сказала она негромко. — Ужасно скверная погода.

Как это всегда бывает, другие посмотрели в окно. У Хренова при этом напряглась на шее сизая жила. Потом он снова откинул голову на подушки.

Наташа, надув губы, считала капли, и ее ресницы в такт мигали. Темные гладкие волосы были в бисере дождя, под глазами синели прелестные тени.

 

2

 

Вернувшись к себе, Вольф долго ходил по комнате, растерянно и счастливо улыбался, тяжело падал то в кресло, то на край постели, зачем-то отворил окно и поглядел в темный журчащий двор внизу. И наконец, судорожно пожав плечом, надел шляпу и вышел.

Старик Хренов, который сидел, скрючившись, на диване, пока Наташа поправляла ему на ночь постель, заметил без выражения, вполголоса:

— Вольф ушел ужинать.

Потом вздохнул и плотнее закутался в одеяло.

— Готово, — сказала Наташа. — Лезь обратно, папочка.

Кругом был вечерний мокрый город, черные потоки улиц, подвижные, блестящие купола зонтиков, огонь витрин, стекающий в асфальт. Вместе с дождем лилась ночь, наполняла глубокие дворы, дрожала в глазах тонконогих проституток, медленно гулявших взад и вперед на людных перекрестках. И где-то нави<сали?>, зажигались быстрой чередой круговые лампионы рекламы, словно вращалось световое колесо.

К ночи у Хренова поднялась температура — градусник был теплый, живой, столбик ртути высоко влез по красной лесенке. Долго он бормотал что-то непонятное, кусая губы и покачивая головой, потом уснул. Наташа разделась при вялом пламени свечки. В темном стекле окна увидела свое отражение: бледную тонкую шею, темную косу, упавшую через ключицу. Так она постояла в нежно<м> оцепенении, и вдруг показалось ей, что комната, с диваном, со столом, усыпанном папиросными гильзами, с кроватью, на которой, открыв рот, беспокойно спит остроносый, потный старик, тронулась и вот плывет, как палуба, в черную ночь. Тогда она вздохнула, провела ладонью по голому теплому плечу и, легко уносимая головокружением, опустилась на диван. Потом, смутно улыбаясь, стала отворачивать, стягивая с ног, шелковые серые чулки, заплатанные во многих местах, — и опять поплыла комната, и казалось, что кто-то горячо дует ей в шею, в затылок. Она широко раскрыла глаза — длинные, темные, с голубоватым блеском на белках. Осенняя муха завертелась вокруг свечи и жужжащей черной горошинкой стукнулась об стену. Наташа медленно вползла под одеяло и вытянулась, ощущая, словно со стороны, теплоту своего тела, длинных ляжек, голых рук, закинутых под голову. Ей было лень потушить свечу, лень спугнуть шелковые мурашки, от которых невольно сжимались колени и закрывались глаза. Хренов тяжело охнул и поднял во сне одну руку. Рука упала как мертвая. Наташа привстала, подула на свечу. Разноцветные круги поплыли перед глазами.

«Удивительно мне хорошо», — подумала она и рассмеялась в подушку. Теперь она лежала, вся сложившись, и казалась себе самой необыкновенно маленькой, и в голове все мысли были, как теплые искры, <они> мягко рассыпались, скользили. Только стала она засыпать, как дремоту ее расколол неистовый, гортанный крик.

— Папочка, папа, что такое?

Она пошарила по столу, зажгла свечку.

Хренов сидел на постели, бурно дышал, вцепившись пальцами в ворот рубашки. Несколько минут до того он проснулся — и замер от ужаса, приняв светящийся циферблат часов, лежащих рядом на стуле, за ружейное дуло, неподвижно направленное на него. Он ждал выстрела, не смел шевельнуться — а потом не выдержал — закричал. Теперь он смотрел на дочь, мигая, с дрожащей улыбкой.

— Папочка, успокойся, ничего…

Она, нежно шурша босыми ногами, оправила ему подушки, тронула липкий, холодный от поту лоб. Он с глубоким вздохом, все еще вздрагивая, отвернулся к стене, пробормотал:

— Всех, всех… Меня тоже… Это кошмарно… Нельзя.

И заснул, словно куда-то провалился.

Наташа снова легла — диван стал еще ухабистей, пружины давили то в бок, то в лопатки, но наконец она устроилась, поплыла в тот прерванный, невероятно милый сон, который она еще чувствовала, но уже не помнила. Потом, на рассвете, проснулась опять. Отец звал ее.

— Наташа, мне нехорошо… Дай попить.

Она, чуть пошатываясь спросонья, пронизанная синеватым рассветом, двинулась к рукомойнику, зазвенела графином.

Хренов жадно и тяжело выпил. Сказал:

— Это ужасно, если я никогда не вернусь.

— Поспи, папочка, постарайся еще поспать.

Наташа накинула фланелевый халатик, присела у изножья отцовской постели.

Он повторил несколько раз: «Это ужасно». Потом испуганно улыбнулся.

— Мне все кажется, Наташа, что я иду через нашу деревню. Помнишь, там, у реки, где лесопильня. И трудно идти. Опилки, знаешь. Опилки и песок. Вязнут ноги. Щекотно. Вот мы когда-то ездили за границу…

Он наморщил лоб, с трудом следя за ходом спотыкающейся мысли…

Наташа вспомнила необыкновенно живо, какой он был тогда, светлую бородку вспомни<ла>, серые замшевые перчатки, клетчатое дорожное кепи, чем-то напоминавшее резиновый мешок для губки, — и вдруг почувствовала, что сейчас заплачет.

— Да. Вот, значит, как, — безучастно протянул Хренов, глядя в туман рассвета.

— Поспи еще, папочка. Я все помню…

Он неловко отпил воды, потер руками лицо, откинулся на подушки.

Во дворе судорожно и сладостно кричал петух…

 

3

 

Когда утром, около одиннадцати, Вольф постучал к Хреновым, в комнате испуганно звякнула посуда, пролился Наташин смех — и через мгновенье она выскользнула в коридор, осторожно прикрыв за собой дверь.

— Я так рада — папе сегодня куда лучше.

Она была в белой блузке, в бежевой юбке с пуговиц<ами> вдоль бедра. Длинные блестящие глаза ее были счастливы.

— Страшно беспокойная ночь, — продолжала быстро Наташа, — а теперь он совсем свежий, температура нормальная. Решил даже встать. Сейчас умыла его.

— Сегодня — солнце, — сказал Вольф таинственно. — Я не пошел на службу…

Они стояли в полутемном коридоре, прислонившись к стене, и не знали, о чем еще говорить.

— Знаете что, Наташа, — вдруг решился Вольф, отталкиваясь широкой мягкой спиной от стены и глубоко засунув руки в карманы серых мятых штанов. — Давайте поедем сегодня за город. К шести будем дома. А?

Наташа стояла, тоже <прижимаясь> к стене плечом и тоже слегка отталкиваясь.

— Как же я оставлю папу? Впрочем…

Вольф вдруг повеселел.

— Наташа, милая, ну пожалуйста… Ведь ваш батюшка сегодня здоров. Да и хозяйка рядо<м>, если что нужно…

— Да, это правда, — протянула Наташа. — Я ему скажу.

И, плеснув юбкой, повернула обратно в комнату.

Хренов, одетый, но без воротничков, слабо шарил по столу <руками>.

— Ты, Наташа, вчера газеты забыла купить. Эх ты…

Наташа повозилась со спиртовкой, заварила чай.

— Папочка, я сегодня хочу поехать за город, Вольф предложил.

— Душенька, конечно, поезжай, — сказал Хренов, и синие белк<и> глаз его налились слезами. — Мне, право, сегодня лучше. Только слабость идиотская…

Когда Наташа ушла, он опять медленно зашарил по комнате, все ища чего-то… Попробовал отодвинуть диван — тихо крякал. Потом заглянул под него — лег ничком на пол, да так и остался, голова тошно закружилась. Медле<нно>, с усилием встав опять на ноги, он дотащил<ся> до постели, лег… И снова ему показалось, что он идет через какой-то мост, шумит лесопильня, плывут желтые стволы и ноги глубоко вязнут в сырых опилках, и прохладный ветер с реки дует, прохватывает насквозь…

 

4

 

— Путешествия, да… Ах, Наташа, я иногда чувствовал себя богом. Я видел на Цейлоне Дворец Теней и дробью бил крохотных изумрудных птиц на Мадагаскаре. Туземцы тамошние носят ожерелья из позвонков и странно так поют, ночью, на взморье. Словно музыкальные шакалы. Я жил в палатке неподалеку от Таматавы, где по утрам земля красная, а море — темно-синее. Я не могу описать вам это море.

Вольф замолк, тихо подкидывая сосновую шишку. Потом провел пухлой ладонью по лиц<у> сверху вниз и рассмеялся.

— А вот теперь я — нищий, застрял в самом неудачном из всех европейских городов, день-деньской, как тюря, сижу в конторе, вечером жую хлеб с колбасой в шоферском кабаке. А было время…

Наташа лежала навзничь, раскинув локти, и смотрела, как озаренные вершины сосен тихо ходят в бледно-бирюзовой вышине. Она вглядывалась в это небо, и тогда кружились, мерцали, сыпались ей в глаза светлые точки. А по временам что-то перелетало с сосны на сосну — золотая судорога. Рядом, у скрещенных ног ее, сидел барон Вольф, в просторном своем сером костюме, и, нагнув бритую голову, все подкидывал сухую шишку.

Наташа вздохнула.

— В Средние века, — сказала она, глядя на верхушки сосен, — меня бы сожгли или бы приобщили к святым. У меня бывают странные ощущения. Вроде экстаза. Я тогда — совсем легкая, и плыву куда-то, и все понимаю — жизнь, смерть, все… Раз, когда мне было лет десять, я сидела в столовой и рисовала что-то. Потом я устала и задумалась. И вдруг очень поспешно вошла женщина, босая, в синих блеклых одеждах, с большим, тяжелым животом, а лицо худое, маленькое, желтое, с необыкновенно ласковыми, необыкновенно таинственными глазами… Прошла поспешно женщина, не взглянув на меня, прошла и скрылась в соседней комнате. Я не испугалась, почему-то подумала, что она пришла мыть полы. Эту женщину я никогда больше не встречала — но знаете, кто это была… Богоматерь.

Вольф улыбнулся.

— Почему вы так думаете, Наташа?

— Я знаю. Она мне приснилась потом, через пять лет, — и держала ребенка, а у ног ее сидели, облокотившись, херувимы — совсем как у Рафаэля — но живые. И кроме того, у меня бывают другие — маленькие, совсем маленькие видения. Когда в Москве забрали отца и я осталась одна в доме, то такая вещь случилась: на письменном столе был медный колоколец, из тех, которые подвешивают коровам в Тироле. И вдруг он поднялся на воздух, зазвенел и упал. Такого дивного чистого звука я никогда…

Вольф странно посмотрел на нее. Потом далеко кинул шишку и проговорил холодным, глухим голосом:

— Мне нужно вам сказать кое-что, Наташа. Вот: ни в Африке, ни в Индии я никогда не бывал. Это все вранье. Мне сейчас под тридцать, но кроме двух-трех русских городов, дюжины деревень да вот этой глупой страны я ничего не видал. Простите меня.

Он уныло улыбнулся. Ему вдруг стало нестерпимо жаль громадных своих фантазий, которыми он с детства жил.

Было сухо и тепло по-осеннему. Сосны чуть скрипели, качались золотистые их верхушки.

— Муравьи, — сказала Наташа, привстав и похлопывая себя по юбке, по чулкам. — Мы сидели на муравьях.

— Вы меня очень презираете? — спросил Вольф.

Она рассмеялась.

— Глупости какие. Ведь мы с вами квиты. Все то, <что> я говорила вам об экстазе, о Богоматери, о колокольчике, — все это тоже фантазия. Я это как-то придумала, и потом, конечно, мне казалось, что так было на самом деле…

— Вот именно, — сказал Вольф, просияв.

— Расскажите еще что-нибудь из ваших путешествий, — деловито, без лукавства попросила Наташа.

Вольф привычным движением вынул свой солидный портсигар.

— К вашим услугам. Однажды, когда я плыл на шхуне из Борнео к Суматре…

 

5

 

Мягкий скат шел к озеру. Столбики деревянной пристани серыми спиралями отражались в воде. За озером были те же темные сосновые леса — но кое-где просвечивал белый ствол, желтый дымок: березка. По темно-бирюзовой воде плыли отблески облаков — и Наташе вдруг показалось, что они в России, что нельзя быть вне России, когда такое горячее счастие сжимает горло, — а счастлива была она потому, что Вольф говорит такие великолепные глупости, мечет, ухая, плоски<е> камешки, которые, как по волшебству, скользят и скачут по воде. В этот будний день никого людей не видно было — только изредка доносились облачки восклицаний и смеха, а по озеру реяло белое крыло, парус яхты.

Они долго шли берегом, взбегали на скользкие скаты, отыскали тропинку, где черной сыростью пахнуло от кустов орешника. Немного дальше, у самой воды, был кафе — совершенно пустынный, даже ни прислуги, ни посетителей, словно где-то случился пожар и все побежали смотреть, унося с собою свои кружки и тарелки. Вольф и Наташа обошли его кругом. Потом сели за пустой столик и притворились, что пьют и едят, что играет оркестр. И пока они так шутили, Наташе вдруг отчетливо послышалось, что действительно звучит оранжевая духовая музыка, и тогда она с таинственной улыбкой встрепенулась, побежала вдоль берега, и барон Вольф тяжело и мягко метнулся следом за ней, крича: «Подождите, Наташа, мы же не расплатились!»

Потом они нашли яблочно-зеленую поляну, отороченную осокой, сквозь которую жидким золотом горела на солнце вода, и Наташа, жмурясь и раздувая ноздри, повторила несколько раз:

— Боже мой, как хорошо…

Вольф обиделся на эхо, которое не откликалось, и замолк, и в это воздушное солнечное мгновение у широкого озера какая-то грусть пролетела, как певучий жук…

Наташа поморщилась и сказала:

— Мне почему-то кажется, что папе опять хуже. Может быть, я напрасно оставила его.

Вольф вспомнил худые, лоснистые, в седой щетине ноги старика, когда тот вскакивал обратно в постель. Подумал: «А вдруг он как раз сегодня и умрет?» Громко и бодро сказал:

— Да что вы, Наташа, он теперь здоров.

— Я тоже так думаю, — проговорила она и повеселела снова.

Вольф скинул пиджак: от его плотного тела в полосатой рубашке пахнуло мягким жаром, и шел он совсем рядом с Наташей; она глядела прямо перед собой, и приятно было чувствовать эту теплоту, что шагает рядом.

— Как мечтаю, ах, как мечтаю, Наташа, — говорил он, взмахивая свистящим прутиком. — И ведь разве я лгу, когда я выдаю фантазии мои за правду? Приятель был у меня, он прослужил три года в Бомбее. Бомбей? Господи! Музыка географического названия. В одном этом слове есть что-то гигантское, солнечные бомбы, барабаны. Но представьте себе, Наташа, этот мой приятель ничего не мог рассказать, ничего не помнил, кроме служебных дрязг, жары, лихорадки да жены какого-то британского полковника. Кто же из нас двоих действительно побывал в Индии… Разумеется, я… Бомбей, Сингапур… Вот я, например, помню…

Наташа шла у самой воды, так что детские волны озера всплескивали к ее ногам. Где-то за лесом, как по струне, прошел поезд — и оба прислушались. День стал чуть золотистее, чуть мягче, и посинели леса по той стороне озера.

У вокзала Вольф купил бумажный мешок со сливами, но они оказались кислыми. Сидя в поезде, в пустом деревянном отделении, он ежеминутно выбрасывал их из окна — и все жалел, что не украл где-нибудь в кафе тех картонных кружков, на которые ставят кружки с пивом.

— Они так хорошо летят, Наташа. Как птица. Просто прелесть.

Наташа устала; она жмурилась, и тогда снова, как ночью, обхватывало и поднимало ее чувство головокружительной легкости.

— Когда я буду рассказывать папе о нашей прогулке, — сказала она, — не перебивайте и не поправляйте меня. Я буду, вероятно, говорить о том, чего мы не видели вовсе, — о всяких маленьких чудесах. Он поймет.

Приехав обратно в город, они пошли домой пешком. Барон Вольф как-то присмирел — и морщился от хищных звуков автомобильных гудков. А Наташа шла, как на парусах, — словно усталость ее поднимала, окрыляла ее, делала ее невесомой — и Вольф ей казался весь синим, как вечер. За один квартал до дома Вольф вдруг остановился. Наташа легко пролетела вперед. Потом стала тоже. Обернулась. Вольф, подняв плечи и глубоко засунув руки в карманы просторных штанов, согнув по-бычьи голубую голову свою, — сказал: «Вниманье, Наташа». Он посмотрел вбок и сказал, что любит <ее>. Тотчас же повернулся, быстро пошел от нее и с деловитым видом завернул в табачную лавку.

Наташа постояла немного, словно повиснув в воздухе, и потом тихо пошла к дому. «И это я скажу отцу», — подумала она, двигаясь вперед в каком-то синем тумане счастья, среди которого фонари зажигались, как драгоценные камни. Она почувствовала, что слабеет, что по спине скользят тихие горячие волны. Когда она очутилась у своего дома, она увидела, как ее отец в черном пиджаке, прикрыв одной рукой отсутствие воротничка и в другой раскачивая дверные ключи, торопливо вышел и направился, чуть горбясь в тумане вечера, к будке газетчицы.

— Папочка, — позвала она и пошла за ним. Он остановился на краю панели и глянул со знакомой, чуть лукавой улыбкой, нагнув голову набок, — совсем седой петушок.

— Ах, ты не должен выходить, — сказала Наташа.

Отец ее нагнул голову в другую сторону и очень тихо, очень взволнованно сказал:

— Душенька, сегодня в газете есть что-то изумительное. Только вот я деньги забыл. Сбегай за ними наверх. Я подожду.

Она толкнула дверь, сердясь на отца и вместе с тем радуясь, что он такой бодрый. По лестнице она поднялась быстро, воздушно, как во сне. Вошла в коридор. Торопилась. «Он там еще простудится, ожидая меня».

Коридор почему-то был освещен. Наташа подошла к своей двери и одновременно услышала за ней свист тихих голосов. Быстро отворила. На столе стояла керосиновая лампа и сильно коптила. Хозяйка, горничная, какой-то незнакомый человек загораживали постель. Все обернулись, когда Наташа вошла, и хозяйка, охнув, хлынула к ней…


Дата добавления: 2018-02-28; просмотров: 215; Мы поможем в написании вашей работы!






Мы поможем в написании ваших работ!