ГЛАВА II. Мой отец; его военная служба 5 страница



Родитель мой бесценный, свет очей моих! Твоя воля для меня священна, не забуду ее до конца живота моего! Но почему ты возложил на меня столь легкий завет, наклонный для одной моей пользы, веселию души и преуспеянию? Я бы хотела, чтобы исполнение твоего завета было для меня тяжко, чтобы я выполняла его с стенаньем, с телесною болью и страданиями, как христианские мученики и подвижники, бо я люблю отца моего больше жизни моей. (Сестра в первых своих дневниках вместо слов "потому что" или "так как" нередко употребляла «бо», вероятно потому, что она говорила и читала с отцом не только по-русски, но еще чаще по-польски; однако постепенно это выражение исчезает.) Обожаемый мой папашечка, фиал души моей, самый большой мой благодетель! Почто, почто нет больше тебя? Почто я столь несчастна в жизни сей, и без оного печальной? Почто я лишена тебя, моего руководителя? Ушел ты туда, где нет ни слез, ни воздыханий, и моя жизнь, пролетавшая, как сладкий сон, сделалась одним несчастием. Ты оставил нас, детей своих, сиротами злосчастными, — и, увы, увы, я не буду более наслаждаться сладостью твоих речей! Ты все унес с собою — мое сердце, мои упования, мои надежды, — бо вместе с тобой исчез свет моих очей! Ты, как красное солнышко, согревал, оживлял, освещал жизнь твоей семьи! Закатилось оно — и на меня отовсюду веет смрадом и хладом сырой могилы… Но хотя тебя и нет со мною, всем сердцем любимый отец, я вижу, слышу, чувствую тебя всегда и везде со мной, в каждом биении моего сердца, в каждой мимолетной моей думке: к тебе летит мой первый вздох, когда я пробуждаюсь, на тебе останавливается мое помышление, когда я засыпаю… Как явственно порой раздается твой голос: "Шурок, почитай мне Мицкевича!", "Шурок, напиши на память сценку из "Тартюфа"!", "Шурок, подучи свою роль!" О, папашечка! с твоею смертью все для меня погибло: и науки, и театр, и музыка, и всякое учение!.. Злой рок на своих скрижалях огненными буквами начертал для меня одно слово: "Погибни!" Да, мне суждено погибнуть, и как жалко, безвестно погибну я, — погибну, как ничтожная придорожная былинка! Иначе и быть не может! Кто без тебя в этой глуши поможет мне своим советом, кто без тебя будет руководить моими занятиями? Мне и в городе помещики в голос твердили: "Зачем девушке учиться?" Но мой отец, который был самый образованный, самый умный, самый лучший в мире человек, всегда говорил, что учиться необходимо всем без исключения. Папашечка не раз рассказывал мне, что уже в древности были ученейшие женщины, и все их уважали. Если бы он, мой обожаемый отец, был жив, и я, может быть, сделалась бы ученою. Все знать, все понимать — какое счастье! Но что я буду делать теперь одна? Папашечка объяснял мне каждый день что-нибудь новое, и мои познания умножались. А теперь? Кого буду вопрошать? Мысли мои без моего драгоценного руководителя, как песок при ветре, производят в моей голове неистовый ураган и приносят не усладу моему уму и несчастному сердцу, а горечь и боль мученическую… На днях расчесываю волосы в темноте, и вдруг какие-то искры сыпятся!.. Отчего они происходят? Андрюша как-то показывал нам фокус: взял бумажную коробку, налил в нее воды, поставил на проволочную решетку и стал согревать воду в бумажной коробке над свечкой… Отчего не загорелась бумага? Но еще гораздо более мучает меня религия, я даже не знаю, не грешно ли иметь о ней такие дерзновенные мысли, какие мне приходят в голову? О боже, если это грех, прости мое согрешение! С тех пор как моя семья лишилась своего защитника и покровителя, обожаемого отца, я постоянно вопрошаю себя: отчего, если бог всеблагий, всемилостивый, всеправедный, он наслал на нас такое страшное горе, как смерть отца? Если его благость, справедливость и милосердие велики, то как же он оставил нас без отца? Няня твердит, что несчастия ниспосылаются нам для испытания, но разве можно испытывать таких детей, как моя маленькая сестра и мой брат? Они не будут роптать на это несчастье только потому, что разумом не постигли всего ужаса нашего несчастия, не понимают, какое великое значение имеет образование ума, не смыслят, сколь это сладостно и отрадно для сердца! Сей кощунственный, богохульный вопрос, как отравленная стрела, порождает в моей голове множество других ропотов сердца и дерзновенных дум. "Если бог всемогущий, — сказываю я самой себе, — зачем он допустил ропот сердца моего, зачем он вселяет в меня неверие, зачем он сделал меня такою, что я до безумства желаю образованности, получить коей не могу, почему только в книгах я почерпаю отраду, а сестра моя Анна вполне счастлива, когда может рисовать цветы, вышивать, стряпать? Если такие вопросы преступны, зачем милосердный, справедливый бог не заставит их умолкнуть в моем сердце? О, неужли я и за это буду наказана уже в сей жизни?"

"Сегодня воскресенье, — пишет сестра в одной из последующих частей дневника. — Перед обедом к нам пришел в гости батюшка. Вдруг слышу из соседней комнаты, как он говорит про папашечку: "Известно, что покойный Николай Григорьевич в церковь почитай совсем не хаживал, не выполнял он и наших православных обычаев. Эта, можно сказать, преступная склонность покойного проистекала из того, что родная его матушка была не нашей, а католической веры, не могла она привлечь его сердце к православию, а может, и злоумышленно отвращала его от усердия к нашей вере". А как мамашечка прелестно ему ответила, — я так гордилась ею в ту минуту: "Обрядов мой покойный муж не выполнял, но зато он по духу был настоящий христианин и самые христианские чувства внушал своей семье даже к рабам".

Только что услыхала я мамашечкин ответ, как стала себя вопрошать, был ли папашечка мой религиозным, верил ли он в бога? Вдруг мне вспомнилось, как в последнюю пасху он сказал мамашечке: "Дай мне того кулича, который не святили". Но тут мои родители увидали, что я вошла в комнату, и замяли разговор, верно поразмыслив про себя, что он не подходящий для моего младого возраста. Очень бы мне хотелось знать, почему папашечка никогда не ходил в церковь? Почему избегал куличей, окропленных водою, освященною нашею православною церковью? Почему он учил нас всему, а только закону божьему обучала матушка? Почему, когда священники служили у нас молебен, он уходил из дому? Если ты, мой родитель, умнейший человек во всем мире, не верил, значит, ты умом своим великим постиг, что в вере нет премудрости, что она — удел слабых голов, которые без оной не знают, что худо, что хорошо. Но может статься, что на сии вопросы ты дал бы мне совсем иные пояснения? Если я, по младости лет, глупое рассуждение имею, если неверие охватывает мою душу по неразумию, боже великий, боже милосердый, сделай мое мышление правильным, не допускай меня до греха и богохульных умствований.

У нас сегодня знаменательное происшествие, всколыхнувшее мое несчастное, печальное сердце до глубины его дна. Только что мы кончили обедать, как приехал верховой от наших соседей Воиновых и подал матушке письмо от Натальи Александровны, в котором она писала, что завтра уезжает в П‹оречье›, а так как в ее тарантасе много свободного места, то она приглашает с собою матушку или просит отпустить с нею одну из ее дочерей. Матушка уже взяла бумагу, чтобы написать отказ. Вдруг я не помня себя бросилась к ней, стала целовать ее руки и умолять ее отпустить меня в город, чтобы посетить могилку папашечки, моего возлюбленного, убрать ее цветами. Как только я проговорила это, у бедной мамашечки сразу потекли слезы ручьями, она ничего не могла ответить, а быстро встала из-за стола и ушла в свою комнату. Няня пошла за нею и, возвратившись, сказала, что мамашечка отпускает меня с Воиновой.

Отец, почитаемый всею моею душою, всем моим помышлением, каждым дыханием моего сердца! Я припаду наконец к твоей могилке, которую освятил твой священный прах! Родной мой, кровный батюшка, молю тебя, исполни просьбу твоей несчастной сиротки: когда я паду ниц на твоей священной могиле, дай мне весточку, пошли какую-нибудь примету, либо самое ничтожное знамение… Сие оповещение пришли мне либо через птичку-певунью, либо через свист ветра буйного, либо через кукушечку-вещунью… Через самое маленькое знамение я узнаю, что ты советуешь мне делать с собой. О, отец мой драгоценный! шепни своими священными устами, хотя так тихо, как дуновение легкого зефира, — я все услышу, я пойму, что ты хочешь мне сказать: ведь ты всегда хвалил и мой тонкий слух, и мое быстрое понимание! Только от тебя я жду ответа, остаться ли мне навеки в Погорелом и пропадать без всякого образования, или лучше уж заключиться мне в монастырь, чтобы в стенах обители священной отмаливать мои прегрешения и мои преступные, богохульные, дерзновенные мысли, мой ропот, который в недрах сердца моего все усиливается на господа бога за то, что он отнял тебя у нас, сделал нас горемычными сиротами?"

Недели через полторы после отъезда Саши в город к нашему крыльцу подъехал тарантас Воиновых. Матушка, возвращавшаяся с поля, первая подошла к нему, но скоро и мы все выбежали на крыльцо. Саша с рыданиями бросилась к матери и переходила из одних объятий в другие, точно она передавала поклоны и переносила весточку каждому из нас от дорогого покойника, — все плакали, плакала и я, потому что плакали другие. Наталья Александровна Воинова говорила матушке, что она до сих пор не видала, чтобы девочка таких лет, как Саша, могла так убиваться о покойном отце. По ее рассказам, сестру ничем нельзя было развлечь в городе, и она с утра бежала на кладбище, где и оставалась до тех пор, пока силой не уводили ее оттуда. Ее каждый раз заставали распростертою на земле или коленопреклоненною и всю в слезах.

Саша рассчитывала посещением могилы облегчить свое горе, а между тем ее то и дело заставали теперь в слезах, она заметно худела и ходила какая-то растерянная.

Грусть Саши раздирала сердце няни: благоговейно сохраняя в памяти просьбу отца быть нам второю матерью и любя нас, его детей, как своих собственных, она ломала голову, как и чем помочь сестре. Хотя на образование она смотрела так же, как и помещицы того времени, что если "девушка не приспособлена к царской службе", то ей незачем и учиться, но при этом няне приходила в голову мысль, что если этого желал покойник, значит, так и должно быть. "Ведь он хотя и обожал всех своих детей, но Шурочку выделял изо всех, — значит, находил, что она перстом божиим для науки отмечена, так ее и следует по этой линии вести. А как же быть-то? Ведь матушку Александру Степановну хозяйство задавило, вот о Сашеньке и подумать-то некому…"

Ничего не понимая в деле образования, не зная даже, в каких заведениях обучают дворянок, няня старалась добиться этого от самой Саши. Затем в один из воскресных дней она под каким-то предлогом отправилась к Наталье Александровне Воиновой, так как она и моя матушка считались в нашей местности самыми образованными дамами, и к тому же ей очень нравилась гувернантка Воиновых. Чтобы набрать побольше сведений относительно образования сестры, она не ограничивалась только расспросами Воиновых, но обращалась ко всем, к кому могла. Так как она прославилась своею трогательной; преданностью нашей семье и считалась после матушки одним из главных ее членов, и к тому же сама по себе внушала доверие и знала, как к кому подойти, с нею рассуждали весьма охотно. Из этих разговоров она поняла, что плата в существующие пансионы настолько велика, что не по карману матушке, а попасть на казенный счет в институт трудно, да и Саша, пожалуй, уже вышла из лет. Вот она и надумала написать прошение царю-батюшке. Ей казалось, как она впоследствии передавала нам, если с толком расписать все как следует, рассказать царю, сколько бедствий претерпела матушка, оставшись вдовой, указать ему на то, что она не имеет никаких средств и выбивается из сил, чтобы добыть кусок хлеба для сирот из своего маленького хозяйства, умолять его взять Сашу на казенный счет или на свое иждивение в учебное заведение и при этом указать ему на то, что сам покойник говаривал, что у нее на редкость богатые способности (а всему миру известно, что покойник был ума — палата), то такая просьба непременно будет уважена. На исполнение этой просьбы она надеялась и потому, что "Саша — настоящая столбовая дворянка и к тому же, как только царь-батюшка сам увидит ее (она не понимала, что государь и без этого может принять ее на свой счет), то так поразится ее умом, что приблизит ее еще к своим детям". Она долго никому не говорила о своем плане и не приступала к его выполнению только потому, что не умела письменно изложить своих мыслей и писала каракулями. Наконец она решилась, как на духу, во всем признаться священнику нашего прихода и просить его написать такое прошение. Хотя няня считала его человеком обходительным, но так как в то время ни одна услуга не оставалась без вознаграждения, то и она считала невозможным прийти с пустыми руками. Но что могла она предложить? Жалованья она не брала, кроме гривенников на заздравные и заупокойные просфоры, а теперь она даже и этим не тревожила матушку, находя ее положение и без того чрезвычайно тяжелым. Ей, однако, удалось выйти из этого затруднения: одна из ее многочисленных деревенских кумушек как-то подарила ей вышитое полотенце, вот она и решила отнести его батюшке, но находила, что этого еще маловато для такого почтенного лица, и упросила нас подарить ей по цыпленку, не расспрашивая ее о том, что она с ними сделает.

Нужно заметить, что, когда в хозяйстве появлялся жеребенок, теленок, цыплята и другие домашние животные, кто-нибудь из нас, детей, очарованный новым пришельцем в божий мир, упрашивал матушку подарить ему его. Она охотно исполняла такую просьбу, так как знала, что этот подарок не только останется в неприкосновенности в ее хозяйстве, но получивший его в дар будет особенно заботиться о нем. У нас с Сашей было по наседке с цыплятами. Когда после обеда принимали со стола кушанья, мы осторожно снимали скатерть, стряхивали с нее крошки, подбирали в кухне шелуху от картофеля и яичную скорлупу и все это несли своим курам. Мы с Сашею были в восторге, что могли что-нибудь подарить няне.

Каково же было ее удивление, когда священник стал доказывать ей, что такое прошение не будет иметь никакого значения, что наш покойный отец имел маленький чин и что царь не имел о нем ни малейшего представления. При этом он выразил крайнее удивление, что матушка не попросит своих братьев о том, чтобы они как-нибудь похлопотали устроить Сашу в какое-нибудь учебное заведение. Как это ни странно, но такая простая мысль до тех пор никому из домашних не приходила в голову, и совершенно посторонний человек первый ее подал.

Будучи уже взрослой и слушая рассказ матушки о том, как няня придумывала всевозможные планы для того, чтобы избавить Сашу от отчаянной тоски из-за невозможности получить образование, мне так и хотелось ее спросить: "Как это вы, женщина все же образованная, двадцать лет прожившая душа в душу с человеком, горячо любимым вами, который придавал огромное значение образованию, в такой степени ушли в свое хозяйство, что всю заботу о ваших детях свалили на плечи няни, правда идеально честной и любящей, но совершенно необразованной?" Но если бы в то время я так просто спросила ее об этом, это могло бы ее уязвить. А потому мне и пришлось задать тот же вопрос, но приблизительно в такой форме:

— Ах, бедная мамашечка, до чего вы должны были страдать из-за того, что хозяйство не оставляло вам времени подумать даже о Саше!

— Вот в том-то и странность, — отвечала матушка, просто и легко сознававшаяся во всех своих недостатке, — что я от этого даже и не страдала…

Я так ушла в хозяйство, что так-таки ни о чем другом и не думала. Когда няня пришла от священника и стала говорить мне о том, что следует братьям написать о Саше, что она худеет и бледнеет от тоски, — она точно хлопнула меня по башке!.. Взглянула я на Сашу и пришла в ужас от того, как она изменилась!.. А ведь я каждый день видела ее, да как-то не останавливалась на этом… Я и сама много раз думала о том, чтобы написать братьям, да все как-то откладывала… К тому же и гордыни большой я была преисполнена. Ну, а тут уж думаю: "Что за спесь, когда нечего есть!" К тому же я решила не о вспомоществовании их просить, а только о том, чтобы они дали мне совет насчет образования Саши и, если можно, похлопотали бы устроить ее куда-нибудь на казенный счет.

Потеряв всякую надежду на продолжение своего образования, Саша все более становилась грустною и раздражительною. Однажды няня посоветовала обратиться ей со своими недоразумениями к священнику, предлагая ей проводить ее к нему. Саша оживилась, взяла с собою несколько книг, переложенных закладками, и мы втроем отправились в село.

Священник принял радушно, нас усердно угощали, а затем попадья привела целую ораву своих ребят, чтобы играть со мной. Но меня трудно было оторвать от няниной юбки, и я вышла на двор только тогда, когда она пошла туда со мной. Саша осталась вдвоем со священником. Когда она затем вышла с ним на крыльцо, она была мрачнее тучи. Няня стала торопливо прощаться с хозяевами.

Мы долго шли молча: няня ни о чем не расспрашивала Сашу, вероятно боясь вызвать ее слезы, но когда мы у дороги присели отдохнуть и няня положила руку на ее голову, она горько разрыдалась. В ту же минуту вблизи послышался стук колес и показалась карафашка (так называли у нас простую тележку, несколько приноровленную к матушкиной езде). Возвращаясь с поля домой и заметив нас, матушка приказала кучеру остановиться и взяла нас с собою. Несмотря на полное отсутствие наблюдательности относительно своих детей, матушка заметила, однако, заплаканные глаза сестры. Няня тотчас объяснила причину нашего посещения священника. Саша на этот раз была, должно быть, в нервном состоянии, так как стала более резко, чем это было в ее натуре, указывать на то, что со смертью отца никто не думает об ее учении, что вследствие этого она и обратилась к священнику; он растолковал ей лишь несколько арифметических задач, которые она не могла решить самостоятельно, но когда она стала просить его объяснить ей кое-что другое, отмеченное ею в книгах, он отвечал ей, что девочке вовсе не требуется иметь столько познаний, что она знает больше, чем необходимо знать взрослой девушке, что над учеными женщинами все смеются. При этом она добавила, что и Андрюша смеется над ее учением, называет ее "синим чулком".

— Андрюша — шалопай, а поп — дурак… — перебила ее матушка, наклонная к кратким и сжатым характеристикам. — Чем больше будешь знать, тем больше будешь денег получать… Ведь тебе весь век придется ходить по гувернанткам!

В то время матушка на все смотрела с утилитарной точки зрения: "Учись — больше денег заработаешь", и нотации вроде следующих раздавались у нас то и дело: "Ведь ты несчастнее деревенского пастуха: тот пасет свиней и за это его кормят… А когда вы повырастете, у нас и свиней не останется… Должны хорошо учиться, чтобы самим заработать свой хлеб". Если кто-нибудь из нас высказывал за обедом, что ему не понравилось то или другое кушанье, или просил о том, что матушка находила лишним, ее гневу не было предела, и она резко бросала нам: «нищая», "нищие", "нечего нос задирать!"

Мы слишком боялись матушки, чтобы когда-нибудь протестовать против ее эпитетов, которые нас страшно раздражали в детстве. Андрюша хотя и был ее любимцем, но, более сестер проникнутый духом непокорности и задора, часто в глаза говорил ей с подчеркиванием: "Мы в этом не виноваты!" А за ее спиной выкрикивал и более резко: "Чего это она нас вечно нищенством попрекает? Ведь она же сама с отцом наше состояние профершпилила, а мы виновными оказываемся!" Саша никогда не спускала ему этой дерзости и с раздражением кричала на него: "Не смей так говорить про отца! Наш отец был чудный человек, лучше всех, всех на свете!" Но матушку и она не брала под свою защиту.

Будучи взрослыми, мы с иронией вспоминали при ней о многих ее педагогических приемах и, между прочим, спрашивали ее, почему она так часто с бранью называла нас нищими, говорили ей, что это нас крайне оскорбляло. Но она и впоследствии находила этот прием целесообразным, объясняя, что делала это для того, чтобы заставить нас не стыдиться бедности, которую бедняки того времени скрывали, как позор и преступление, что таким напоминанием она хотела нас заставить учиться и работать как можно прилежнее, чтобы выйти на самостоятельную дорогу. "И была права, — прибавляла она. — Вот вы и вышли работящими и самостоятельными…" Но мы никогда не могли согласиться с этим: ее упреки лишь без нужды раздражали нас и вместе с другими неблагоприятными условиями нашей жизни делали наши отношения к ней в детстве все более холодными, все более ослабляли семейный элемент.

Матушка, как было уже сказано, не требовала от сыновей, чтобы они не опаздывали к общей трапезе. И мои братья скоро стали злоупотреблять этим: они часто не шли на зов к обеду даже тогда, когда слышали, что их звали, и куда-нибудь прятались, чтобы их нельзя было найти. Они признавались впоследствии, что обедать и ужинать в семье в первые годы после смерти отца было для них настоящей пыткой: матушка приходила с поля усталая и сонная и выражала большое нетерпение к проявлению живости детей за едой. А если они начинали еще спорить между собой, дразнить друг друга, ссориться, она гневным окриком выгоняла из-за стола провинившегося.

Оправданием матушки в отсутствии материнской нежности и отчасти даже заботы о детях могли служить ее чрезмерная работа по хозяйству и ежедневная крайняя усталость. Она, как и крестьяне, вставала с рассветом и отправлялась наблюдать за полевыми работами, переходила с одного поля на другое, с одного луга на другой, а осенью шла в овин, где происходила молотьба, из овина направлялась на скотный двор. В то же время она присматривала и за мельницею, и за постройкою, если она производилась, ходила даже в лес, если там рубили дрова. Она возвращалась домой обедать в такое же время, как и крестьяне; как и они, она ложилась отдыхать после обеда, и ее должны были будить в тот же час, когда рабочие опять отправлялись на работы. Итак она проводила свое время изо дня в день, оставаясь дома только по праздникам, когда она занималась "канцелярскою работою". Наблюдая с утра до вечера за всеми сельскохозяйственными работами, она, присев где-нибудь у поля, заносила в свою тетрадку всевозможные наблюдения и о том, сколько возов сена свезено с такого-то луга, сколько копён ржи сжато с поля, кто и как работает из крестьян, то есть скоро или медленно, добросовестно или небрежно. Тут же, узнав от крестьянина о его семейном и материальном положении, она записывала и это сведение, а затем проверяла показаниями других крестьян и сама заходила в избу. Собранные за неделю сведения она в праздники разносила по рубрикам и эту работу называла "канцелярскою".

В высшей степени тщательное ежедневное наблюдение над работою крестьян, знакомство с каждым из них, точные записи хозяйственных сведений и соображений дали ей возможность основательно ознакомиться с сельским хозяйством и хорошо узнать не только материальное положение своих подданных, но отчасти их характер или, точнее сказать, работоспособность каждого, что для матушки важнее всего было в человеке: работящему крестьянину она старалась помочь, внимательно и сочувственно относилась к его тяжелому положению; зато к пьяницам и нерадивым она выказывала полное презрение, как к существам, только напрасно бременящим землю, приносящим вред ее хозяйству и лично оскорблявшим ее своим существованием.

Домашним редко приходилось разговаривать с матушкой по будням, и второстепенные дела она откладывала до воскресенья: когда к обеду в этот день она кончала свои «канцелярские» занятия, она была вполне свободна, и няня с нетерпением ждала этого времени, чтобы обсудить вместе с нею различные вопросы по домашнему хозяйству. Чаепитие, во время которого в других семьях члены семьи болтают между собой, у нас после переселения в деревню было уничтожено за неимением средств тратить деньги на покупку чаю. Вместо него у нас пили молоко, но для этого не собирались к столу, а каждый садился где попало, мог пить его сколько угодно и когда угодно. Что же касается обедов и ужинов, то они проходили у нас очень быстро, и во время их няне немыслимо было разговаривать о делах: ей часто приходилось вставать из-за стола, чтобы принести то одно, то другое из кладовой или погреба, а по окончании еды матушка торопилась отправиться спать.

Как только наступало свободное воскресное время, няня прежде всего докладывала матушке о том, чего не хватает в хозяйстве, что подходит к концу или чего «маловато», что необходимо купить сейчас же и с чем можно «обождать». Совместное всестороннее обсуждение чуть не каждой статьи домашних запасов всегда кончалось вопросом со стороны матушки, нельзя ли упразднить из домашнего употребления или, по крайней мере, сократить то или это. После смерти отца наши расходы были доведены до minimum'a: чай, кофе, варенье, пирожное, сладкое — все это было изгнано с нашего стола. Чай, кофе, варенье подавали только гостям, но матушка не скрывала своей бедности, не старалась показывать кому бы то ни было, что мы-де всегда так пьем и едим. Напротив, она напрямик заявляла: "Я ведь теперь не большая помещица, не важная барыня: ежедневно не приходится распивать чаи и кофеи, — держу их только для дорогих гостей".

В те жестокие времена, когда бедных так открыто презирали, когда каждый бедняк старался казаться богатым или, по крайней мере, не столь обездоленным, каким он был в действительности, когда каждый давал почувствовать другому и выставлял свое дворянство, когда труд для дворянина считался позором и был достоянием только рабов, матушка, будучи столбовою дворянкой по мужу и отцу, особа "с языками и манерами", как говорили про нее, не только не конфузилась своей бедности, но всегда проводила мысль, всегда говорила своим детям и посторонним, что каждый должен трудиться, выказывала презрение к шалым затеям помещиков и к их ничегонеделанию. Вот это-то качество, а также и то, что к старости она становилась все более гуманною и не на словах, а на деле искренно полюбила простой народ, резко выделяли ее из той среды, в которой она вращалась. Все это в конце концов снискало ей глубокое уважение ее детей, которые в детстве, лишенные материнских ласк и забот, нередко испытывая на себе последствия ее властного, вспыльчивого характера, относились к ней с полным индифферентизмом, а подчас с обидой и раздражением. Те же качества снискали ей впоследствии любовь и уважение наших молодых друзей, которых мы привозили гостить к ней и с которыми она любила вести споры и разговоры. Когда она приобрела опытность в хозяйстве и заботы о нем уменьшились, она начала много читать. Это дало ей возможность поддерживать серьезный разговор, что крайне поражало наших знакомых, встречавших в такой захолустной деревне, как наша, образованную женщину. Демократизацию ее идей не трудно объяснить: она была слишком деловита по натуре, чтобы бросить на произвол судьбы расстроенное хозяйство, оставшееся на ее плечах после смерти горячо любимого мужа. Один только труд давал ей забвение в годы тяжких бедствий и лишений, и потому она становилась все более страстною его поклонницей. Но в тот период жизни, о котором я говорю, она исключительно думала о том, как бы что-нибудь выгадать из своего жалкого и запущенного хозяйства, как бы уменьшить домашние расходы.

— Уж как у нас сахарного песочку маловато, — говорила няня, когда она наконец получала возможность переговорить с матушкою о домашних делах. — Давно ли из города пять фунтиков привезли, а ведь осталось не больше двух стаканов…

— Так, верно, сама же ты все на детей скормила?

— Как же это, матушка! — обиженно восклицала няня. — Я и серенки (спички, которые употреблялись в то время) даром не растрачу: стараюсь с уголька зажигать… И вдруг сахарный песок…

— Да, ты все бережешь, ну, а сладкое то и дело суешь детям: ни пирожных, ни конфект в доме нет, вот ты и всыпаешь им в кушанье больше, чем нужно, сахарного песку. А я вот что тебе скажу: к простокваше, пожалуй, подавай его по-прежнему, ну а к ягодам больше ни-ни, — они и без того сладкие.

— Барыня матушка, ну хоть для праздничков позвольте оставить… Ведь наши-то дети еще такие крошки!

— Да… трудно с тобой что-нибудь сокращать в хозяйстве, — с сердцем возражала матушка. — Продолжай… много ли у нас крупчатки?

— Только что перевесила: всего десять фунтов осталось.

— Десять фунтов! Но ведь это же ужасно! В прошлый месяц два пуда вышло, и в этот, значит, будет то же!

— Да ведь крупчатка-то она всюду: она и на булки, она и на пироги, и на клецки, и в соус ее же подсыпешь…

— Ладно, ладно… так вот что: конец белым булкам, да и все тут! С этих пор мы все будем есть только черный хлеб. И это пречудесно: у нас хлеб хорошо пекут!

— А как же!.. — только воскликнула няня, но уже остальных слов она не могла выговорить: крупные слезы текли по ее щекам.

— Стыдно тебе, няня, очень стыдно! Почему ты думаешь, что наших детей необходимо нежить да к барским затеям приучать? Лучше благодари бога, что богатство и баловство не сделают их лоботрясами!..

Несмотря, однако, на изгнание с нашего стола почти всего, что более или менее зажиточные дворяне находили необходимым, мы, дети, вспоминали только об отсутствии у нас сладкого, которого так много подавалось при отце. Матушка не была скупа на домашние сбережения; у нас всегда был сытный и хороший стол, но она строго придерживалась одного — чтобы все, что мы пьем и едим, было по возможности добыто из собственного хозяйства: прежде чем что-либо купить для дома, хотя бы буквально на грош, это долго и серьезно обсуждалось как матушкою, так и нянею.


Дата добавления: 2016-01-05; просмотров: 16; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!