Невроз и психосоматические расстройства 8 страница



Я провел некоторое время на пляже, и мне захотелось чем- нибудь себя побаловать, и я купил несколько раковин и гребешков. Когда я все это покупал, парень–продавец болтал без умолку со скоростью пулемета, и никак не мог замолчать. Казалось, что его болтовня продлится вечность, хотя на самом деле прошло всего несколько минут. Но, как бы то ни было, я ощутил страшную нервозность и начал терять терпение. Я чувствовал себя совершенно беспомощным, в горле у меня пересохло, заболел живот. Мне захотелось послать этого парня куда подальше, и снова уйти на пляж, чтобы бродить по песку и на

слаждаться волнами, лижущими ботинки. Мне захотелось уйти, оставив его на полуслове с неоплаченной покупкой на прилавке. Но я не сделал этого. Я хотел — действительно хотел — побаловать себя и жену Сьюзен, внести в нашу жизнь какое‑то приятной разнообразие. После обеда я ушел в номер и провел там несколько часов. За это время не случилось ничего существенного. Правда, я чувствовал себя спокойным и расслабленным. Смотрел «Земляничная поляна» и плакал. Я не был к этому годов, на меня как будто, что‑то нашло. Думаю, что меня задели отношения героя с отцом (врачом), и сам этот врач, лишенный способности чувствовать и задушивший эту способность в своем сыне, и это растревожило мои собственные чувства. Лег спать в два часа, а до этого просидел один в гостиной.

3 марта

Начало второй недели индивидуальной терапии. Последние пять ночей (за исключением пятницы) я спал очень спокойно. Есть, однако, одно существенное отличие. До того, как я начал лечиться, в течение очень долгого периода (думаю, много лет) я спал, как под снотворными, Я не только спал как бревно, меня и разбудить было также трудно, как бревно. Думается, я использовал сон, чтобы избавиться от боли и проблем. В частности, в последние полгода сон был для меня чем‑то вроде убежища. Но теперь я сплю спокойно и безмятежно, и, к тому же, могу очень быстро проснуться и встать без всяких мучений.

ВОПРОС: Если я проживу, скажем, еще тридцать лет и буду продолжать курить в прежнем режиме (полторы пачки в день), то потрачу на это около 6 тысяч долларов. При том, что терапия обойдется мне в две —две с половиной тысячи, я сэкономлю деньги и сохраню здоровье, так как лечение поможет мне отказаться от курения. На самом деле, я уже бросил курить. В этом случае, я, возможно, проживу больше, чем тридцать лет.

Сегодняшний сеанс прошел на удивление хорошо. Чуть было не написал «радостно», но на самом деле я хочу сказать, что, наконец, начал понимать, что делаю что‑то стоящее для того, чтобы улучшить состояние моего душевного здоровья.

Странные чувства и испытываю по отношению к моим родственникам: оно меняется от ненависти и печали до жалости, а потом снова появляется ненависть, ярость, презрение, стремление защититься, и снова ненависть и т. д. Это сбивало и сбивает меня с толка. Теперь я знаю, кто они есть и какими они были в действительности. В мире не существует ничего, что могло бы это изменить. Ничто на свете не может изменить обиду и боль, которые они мне причинили. Но в моем отношении появилось и нечто новое: я тоже причинил им боль, может быть, правда, не такую сильную, не такую калечащую, но я ее причинил. Причиненная мною боль была средством защиты, которая потом превратилась в нападение. Они первыми породили боль, обиду, грубость, отпор, одиночество. И вот, что из этого, в конце концов, вышло: грусть, ощущение большой потери, трагедия. Теперь я ошущаю невыносимую печаль, я осознаю глубокую человеческую трагедию людей, живущих вместе с тесных квартирах и наносящих друг другу незаживающие душевные раны. Теперь только чувствую я, насколько это печально. Именно это чувство заставляет меня плакать, тяжкими, но не горькими слезами, слезами истинной печали. Я не оплакиваю потерянную юность, не плачу о том, что могло или должно было быть, как делал это всю прошлую неделю. Теперь я плачу только оттого, что ощущаю страшную трагедию человеческих потерь, утрат и обид.

Сегодня позвонил родителям. Сначала, когда отец взял трубку, я не мог произнести ни слова, у меня пропал голос. Наконец, я обрел дар речи, и сам удивился тому, как легко дался мне разговор со стариком. С матерью все оказалось по–другому. По ходу разговора я сказал ей, что у меня произошел нервный срыв. Она не слышала меня — то есть, она научилась меня не слышать, и на этот раз она тоже не захотела меня услышать. Я не могу понять, что с ней; видимо, она уверена, что с ее «маленьким мальчиком» не может произойти никакого нервного срыва. Он не может заболеть. После этого я отчетливо и ясно рассказал ей, что не шучу, что у меня действительно душевное и физическое расстройство. В ответ она проявила то, что я мог бы назвать озабоченностью или интересом, но в ее голосе я не уловил тревоги. Она ответиладоморощеннымиизбитымифра–зами типа: «Значит, тебе нельзя нагружать себя больше, чем позволяет организм», «Я всегда говорила, что чему быть, того не миновать», «Тебе надо подумать о своем здоровье». Все это было очень неутешительно.

Во второй половине дня я позволил себе расслабиться. С утра Сьюзен неважно себя чувствовала, и я решил сам приготовить ужин. Я приготовил рис, салат и вареных моллюсков. Моллюски были просто великолепны. Я начал их варить как раз в тот момент, когда вернулась Сьюзен, и мы вместе смотрели, как в пару раскрываются створки раковин. Меня буквально распирало от глупой легкомысленной радости; я смеялся, говорил, что эти страшные и безобразные раковины открываются так, как будто они живые. Я смеялся и хихикал от души, чего не делал уже много лет. Я чувствовал себя беззаботным и глупо–счастливым. Остаток вечера я провел один.

4 марта

На сегодняшнем сеансе я пришел в немалое замешательство, начав разбираться в том, как я в действительности отношусь к моим родителям. Я испытываю боль от обиды, боль от боли и боль от печали. Теперь я способен почувствовать насколько болезненно печальна — на самом деле печальна — человеческая трагедия, трагедия потерь и утрат. Думаю, что вчера мне хотелось, чтобы мама ответила мне с большей заботой, сердечностью и участием. Я знаю, что если бы мне позвонил мой сын и сказал, что у него нервный срыв и душевное расстройство, то я немедленно предложил бы ему помощь, я бы сделал для него все, что в моих силах, если бы он попросил меня об этом. Впервые я испытал какое‑то чувство по отношению к матери, и это чувство сказало мне, что она не знает, что такое чувство и не знает, как реагировать на мои слова. Отчасти я обвинял и себя, говоря, что сам обычно отвергал ее заботу, ее любовь и советы, которые, по большей части, казались мне просто смешными, и которые ничего для меня не значили. Я был в полной растерянности, не зная, ни что говорить, ни о чем говорить, и, самое главное, кому обо всем этом говорить.

Но сейчас от всей этой путаницы остается только трагическое чувство глубочайшей печали.

Я забыл упомянуть о том, что сразу после того, как поговорил вчера с матерью, позвонил брату Теду. Разговор с ним в течение одной—двух минут был каким‑то ненормальным. Я рассказал Теду, что собираюсь лечиться, и вообще рассказал ему все, и он очень удивился. В частности, он спросил: почему я это делаю? Я рассказал ему о своих несчастьях, о том, что стал ненавидеть все вокруг. Но он не увидел в моем состоянии ничего особенного. Тогда я попросил его вспомнить, как я, когда мы жили в Бруклине, бил его, постоянно изводил и его и другого брата Билла, третировал их самым жестоким, низким и подлым образом. Его ответ поразил меня: «Так поступают все братья. Это часть роста и взросления». Он не смог ухватить более общую идею. Он не понял, что значит жить со всей этой неошущаемой болью, что она делает с организмом, и что она делает с головой. Я сказал ему об этом. На это он ответил, что всякий раз, когда на него находит паршивое настроение, он утешается тем, что все могло быть и намного хуже. Представляю, что поступая так, он думает, что от этого исчезают его проблемы, но я очень сильно в этом сомневаюсь. Он просто проглатывает свою боль, как делают очень многие, и продолжает жить, не ощущая ее. Он продолжал настаивать на своем, убеждая меня, что ему, мне и всей нашей семье просто повезло, что дела наши не пошли еще хуже; он сказал нам, что нам повезло, так как мы не лишились своих родителей, что они не сгорели в пожаре и не погибли в автомобильной катастрофе. Был даже такой момент, когда он почти убедил меня, что я просто жалею себя. Но потом все снова стало на свое место: то, что реально, то реально, и боль от обиды тоже реальна, и процесс психологической защиты и отгораживания от боли, потеря чувствительности к ней — это тоже реально. И это есть достоверная реальность того, с чем я борюсь. Поэтому мне нет никакой пользы считать себя счастливым, сравнивая мои несчастья с какими- то теоретическими и абстрактными несчастьями. Это не приводит к умению чувствовать. Это дает только умственный, продумываемый, но не прочувствованный опыт. Это же мысль, а не чувство — понимание того, что все могло быть намного хуже.

Поэтому то, чем мой братец занимается на деле, или говорит, что занимается — это делает себя бесчувственным к боли, придумывая нечто, чем можно занять свои мысли. Конечно, это было бы фантастически хорошо, если бы все, у кого есть боль, могли вообразить себе, что все могло быть намного хуже, и этим облегчить боль и страдание, но на самом деле это не работает и не помогает. Надо прочувствовать и пережить эту боль, чтобы окончательно изгнать ее из тела и души.

Как бы то ни было, на сеансе я рассказал Янову об этом разговоре с братом. Именно здесь, в этом пункте я испытываю наибольшую растерянность. У меня появилась та самая боль, которую я испытывал раньше тысячи раз. Это пульсирующая, беспокоящая, тупая боль. Такая боль появляется у меня, когда я нахожусь в раздражении, в злобе или в нерешительности. Другими словами, эта боль появляется тогда, когда меня что‑то точит, когда от меня ждут решения или действия, а я не знаю, что нужно сделать. Тогда у меня появляется боль в голове. Но не боль, а сознание того, что я сам довел себя до этой боли, приводит меня в смятение. Я возбуждаюсь до такой степени, что начинаю кричать, стараюсь силой настоять на своем, бросаю вещи и т. д. Обычно я избавляюсь от боли тем, что взрываюсь, а потом расслабляюсь и отхожу. Вот и теперь — от растерянности после разговора, у меня появилась эта боль, я задергался, у меня появился какой‑то зуд, раздражительность, я трясся в каком‑то спазме. У меня было такое чувство, что меня затащили в эластичный кокон, и я изо всех сил старался высвободить из этого кокона руки, кулаки, все тело. Мне страшно хотелось разрешить боль, придти к какому‑то определенному выводу от этого недоразумения с родителями. Я пришел в еще большее возбуждение, и Янов попросил меня высказать мое чувство. Я назвал его «нервностью». Этим словом я думал (или чувствовал) наилучшим образом высказать сварливость, раздражение, панику, фрустрацию, обиду и боль. Он назвал это «пыткой». Да, черт возьми, это было то самое верное слово, каким можно обозначить мое состояние. Я сам подвергал себя пытке — своими мыслями, чувствами и болью. Через минуту—другую боль окончательно оставила мою голову.

Вечером я встретился с Тедом. Он остался без работы, чувствует себя пропащим. Он сильно растерян. Это все, что я могу о нем сказать. Я очень люблю его, но сейчас я вряд ли что‑то могу для него сделать, чем‑то ему помочь. Он может рассчитывать только на субсидию для своей семьи. Ноя не могу платить ему эту субсидию. Я просто сидел и слушал, говорил, по большей части, он. Он выглядит очень подавленным, не знает, что делать. Занят тем, что ищет работу на бензоколонке. «Это все, что умею делать». Я хочу сказать, что не понимаю, что с ним происходит такого, что он не может оторвать взгляд от земли. Он что, действительно, не хочет от жизни ничего большего? Догадываюсь, что он совершенно разбит и уничтожен. Я не могу чувствовать ничего, кроме сожаления.

В этот вечер я думал о своих мыслях о том, почему я не смог лучше устроить свою жизнь. Теперь я не кричал и не впадал в безумную ярость, и мне не казалось, что дело в том, что я был недостаточно поворотлив. Янов снова сказал мне, что это болезнь — болезненная идея о том, что во всем надо быть первым, что всегда надо превзойти остальных, чем бы я ни занимался. Но что, черт меня побери, я хочу доказать этим?

5 марта

Сегодня все было очень ужасно и мучительно. Все началось с разговора о гомосексуальных фантазиях и моем вчерашнем визите к брату. Что, черт возьми, со мной происходит? Я ему не отец, и не мое дело поступать, как положено отцу. Это болезнь. Как бы то ни было, я ввязался в эту гомосексуальную историю, потому что подозревал (знал, чувствовал), что я — жертва того же рода сумасшествия, что и многие другие мужчины в этой стране. Я просто хотел раз и навсегда набраться мужества и честно решить этот вопрос. Это же всего лишь интеллектуальная игра в пустые слова, когда говорят о том, что мужчина, так как он рожден мужчиной и женщиной, конечно, имеет и некоторые женственные черты, унаследованные им от матери. Это «конечно», не более чем словесная шелуха, потому что не помогает достичь того, ради чего это слово произносят.

Я был в ужасе. Действительно, в ужасе. Если бы меня спросили, как я чувствовал себя в первый день первичной терапии, я бы сказал, что испытывал ужас. Но теперь я скажу по–друго- му: в тот первый день я был всего лишь испуган, ибо только сегодня я увидел и ощутил подлинный ужас. Ладно, меня завела эта тема, я пришел в страшно возбужденное состояние, и когда Янов сказал: «Выскажи это чувство», я ответил: «Оно говорит, что это страх». Правда, это не я произнес слово страх. Его произнес СТРАХ. Звучит, как бред сумасшедшего? Нет, это не бред. В первичной терапии, кажется, реальные чувства говорят сами за себя. Единственное, что тебе надо сделать, это правильно сложить губы и предоставить слову самому выйти из твоего нутра через голосовые связки и рот. Чувство говорит само, это именно то, что я хочу сказать. Слово, которое и есть чувство, само рвется изнутри (если ты позволяешь ему) и говорит само за себя. Это реально. Другими словами, в первичной терапии не можешь лгать и не сознавать этого. Нет, конечно, ты можешь врать, если хочешь, но ты обязательно почувствуешь, что фальшивишь и не сможешь этого скрыть. Вчера я испытал точно такое же чувство со словом–вещью–болью «ненависть». НЕНАВИСТЬ сама сорвалась с моих губ.

Ну, ладно, короче, мы продолжали дальше. Через некоторое время я сказал: «Страх, что я гомосексуалист». Это было невероятно, потому что это ведь всего лишь слова, но я и сам не был уверен в том, что сказал. Это могло быть: (1) Страх? Я гомосексуалист — как будто я обращался к самому страху. Или это могло быть: [Я испытываю страх], что я гомосексуалист. В этой последней фразе я малодушно опустил все, относящееся лично к моему «я».

Потом Янов заставил меня говорить моему папочке, что я — гомосексуалист. Но к этому времени я вообще потерял нить. Держу пари, что я испытывал такой страх, такой ужас, что был готов бежать без оглядки от всего, что искренне собирался сделать. Следующие полчаса превратились в жуткое самоистязание. Меня корчило от боли и плача, и, честно слово, и то и другое было вполне реальным. Но вот, что удивило меня больше всего: каждый раз, заканчивая сеанс первичной терапии я чувствовал, что остался какой‑то довесок, какое‑то липнувшее к

закоулкам сознания впечатление (знание, чувство), что то, что я сделал, есть не то, что я должен был сделать. Это была какая- то фантастика. Мое внутреннее «я» говорило мне, что это не настоящая первичная сцена, что то, с чем я должен столкнуться лицом к лицу— еще впереди. Один раз, правда, я очень близко подошел к истине, так близко, что меня едва не вырвало. Я прошел через три ненастоящие, но очень правдоподобные первичные сцены, прежде чем мой организм ясно и недвусмысленно дал мне понять, что все это пока шуточки, что я еще не подобрался и даже не подошел близко к той вещи, с которой и началась моя болезнь, к вещи, из‑за которой все и произошло. В этом месте я испытал очень сильный страх. Я подумал, и, во всяком случае, сказал, что, наверное, схожу с ума. Но теперь- то мне ясно, почему я это сказал: это произошло потому, что я не мог сопротивляться своему «я», которое не уставало повторять, что меня ждет еще кое‑что. Короче говоря, я не мог уклониться от того, что говорило мне мое «я», и из‑за этого началось мое сильное возбуждение. Янова все время говорил: «Прекрати бороться». Мне кажется, он подразумевал, что я должен оставить борьбу против того, с чем, как ты понимаешь, ты должен позволить себе столкнуться лицом к лицу. Но я не хотел или не мог прекратить борьбу. Нет, реально, я был по–настоящему устрашен.

Что меня больше всего ужасало — это еще самое мягкое слово, какое я могу употребить для обозначения охватившего меня чувства, это мерцавшая во мраке моя собственная персона, гомосексуальная фигура. Перед моим мысленным взором возникал я сам, и отец держал меня на руках. Мне очень нравилось быть у него на руках, но когда я поднял глаза, то увидел лицо незнакомого мужчины, и почувствовал непередаваемое отвращение. С губ моих едва не сорвались слова «стыд», «отвращение», «омерзение». Не могу сказать, что именно так сильно выбило меня из колеи. Наверное то, что я испытывал удовольствие от мужского объятия; кажется, мне действительно это нравилось. Внутри меня неудержимо поднималось ощущение приближающейся эякуляции, всем своим членом я чувствовал, что у меня вот–вот потечете конца. Янов говорит, что я не могу, так как это все равно выплеснуть свои чувства с мочой. Я верю

этому парню, и удержал эякуляцию, но зато пришел в страшное волнение и возбуждение. Должно быть, это было чувство — или начало такового — что я был беспомощной женщиной, объектом сексуального действия. Похоже мне нравилось быть женщиной в сексуальном смысле, но, одновременно, мне было ненавистно это чувство, из‑за стыда, ненависти и отвращения, которые возникли от того, что меня используют подобным образом. Я снова прочитал последнее предложение, так как печатая его, я испытывал отвращение, из‑за которого не смог даже вспомнить, что именно я только что напечатал. Теперь же я вижу, что был очень возбужден, когда печатал.

Ну что ж, зато я знаю, с чем мне придется столкнуться. Именно туда мы и идем, говорит Янов. Мы идем к подлинному неподдельному страху, к настоящему ужасу.

Но все же в этом есть нечто фантастическое. Сегодня, в ка- кой‑то момент, когда меня мучили сильная тревога или страх или боязнь или еще что‑то в этом же роде, я начал явственно ощущать внутреннюю работу своего организма — в особенности в области сердца и в животе. Реально, это просто фантастика. Я чувствую, как секретируются пищеварительные соки в кишках; я чувствую биение какой‑то машины; я почувствовал, как еще что‑то мерно движется вверх и вниз; я ощущал ритм, движение и покой. Но что было самым уникальным во всех этих вещах, так это то, что все они работали как будто в разных плоскостях, на разных уровнях внутри моего тела. Я сказал Янову о «слоях», но теперь понимаю, что чувствовал работу какого‑то аппарата, расположенного над другими, которые тоже работали. Я не могу назвать органы, которые я чувствовал, но я определен но чувствовал движение и ритм и какую‑то гармонию этих движений. Плоскости или слои, о которых я говорю, можно грубо представить себе так: скажем, один слой расположен параллельно спине и находится ближе всего к ней; второй параллелен первому и находится где‑то посередине, в центре моего тела; третий же параллелен первым двум и расположен впереди под кожей, то есть, по сути является первым слоем. Фантастика.


Дата добавления: 2018-02-18; просмотров: 354; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!