Рамзес, или воскрешение в розовом свете



Этнология приблизилась к своей парадоксальной смерти в тот день 1971, когда правительство Филиппин решило воздать собственной первобытности, вопреки ожиданиям колонистов, туристов и этнологов, несколько десятков Тасади , которых недавно открыли в диких джунглях, и которые прожили там восемь веков без какого-либо контакта с человечеством. Все это по инициативе самих антропологов, на глазах у которых туземцы якобы «разлагались» как мумия на свежем воздухе.
Для того чтобы жила этнология, необходимо, чтобы умер ее объект, который, умирая, мстит за то, что был открыт, и бросает вызов науке, желающей его изучить.
Любая наука, не граничит ли она с этой парадоксальной чертой, на которую ее обрекает воскрешение ее собственного испуганного объекта, и безжалостная реверсия, которую оказывает на нее этот умерший объект? Таков Орфей, он возвращается всегда слишком рано, и, такова Эвридика, ее объект попадает в Ад.
Именно от этого адского парадокса решили предохранить себя этнологи, обвязав девственный лес, окружающий Тасади, лентой безопасности. Никто больше их не тронет: клад снова закрывается как взрывоопасная мина. Наука теряет на этом ценный капитал, но объект останется цел и невредим, потерян для нее, но нетронут в своей «первозданной чистоте». Речь не идет о жертве (наука никогда не приносит себя в жертву, она всегда убийственна), речь идет о симулированной жертве ее объекта, во имя спасения принципа реальности. Замороженный в своем естестве народ Тасади будет служить ей превосходным алиби, вечным залогом. Здесь начинается анти-этнология, которая на этом не завершится, и свидетельством тому служат Хаулин, Кастанеда, Кластр . В любом случае, логическое развитие науки заключается в том, чтобы все время заранее отдаляться от своего объекта, вплоть до того, чтобы совсем без него обойтись: ее автономия в этом смысле только еще более фантастична, она достигает своей чистой формы.
Индейцы, сосланные в гетто, в хрустальном гробе девственного леса, становятся моделью симуляции всех возможных Индейцев предшествующей этнологии. Эта этнология позволяет себе роскошную возможность воплотиться вовне, в «грубой» реальности этих Индейцев, полностью заново изобретенных ей самой – Дикарей, которые обязаны этнологии тем, что остаются еще Дикарями: какой оборот, какой триумф для этой науки, которая, казалось, была призвана их уничтожить.
Разумеется, эти Дикари являются лишь потомками: замороженные, стерилизованные, защищенные от смерти, они стали референтными симулякрами, а сама наука стала чистой симуляцией. То же самое в Ле Крезо , в рамках «взорванного» музея, где на месте музеифицировали в качестве «исторических» свидетельств своего времени целые рабочие кварталы, действующие металлургические зоны, культуру целиком, мужчин, женщин, включая детей – жесты, языки, обычаи, как живых ископаемых, запечатленных на фотографии. Музей, вместо того, чтобы быть заключенным в определенное пространство, отныне повсюду, как жизненное измерение. Таким образом, этнология, вместо того, чтобы претендовать на объективную науку, освобожденная от собственного объекта, распространяется отныне на все живые вещи, и становится невидимой, как вездесущее четвертое измерение, измерение симулякра. Мы все Тасади, Индейцы, снова ставшие тем, чем были когда-то, то есть, тем, чью сущность изменила этнология – Индейцы-симулякры, провозглашающие, наконец, универсальную истину этнологии.
Мы все заживо прошли через спектральный свет этнологии, или анти-этнологии, которая есть не что иное, как чистая форма триумфальной этнологии, под знаком умерших отличий, и воскрешения отличий. Было бы крайне наивно идти искать этнологию у Дикарей или где-нибудь в странах Третьего Мира – она здесь, повсюду, в метрополисах, среди Белых, в мире, который целиком взяли на учет, проанализировали, затем искусственно воскресили под видом реального, в мире симуляции, галлюцинации правды, шантажа реального, убийства любой символической формы и ее истеричной, исторической ретроспективы – убийства, за которое Дикари, положение обязывает, заплатили первыми, но которое уже давно распространилось на все западные общества.
Но одновременно этнология преподает нам свой единственный и последний урок, открывает нам тайну, которая ее убивает (и о которой Дикари знают лучше, чем она сама): месть умершего.
Заточение научного объекта равносильно заточению сумасшедших и мертвецов. И точно так же как целое общество безнадежно заражено этим зеркалом безумия, протянутым самому себе, так и науке остается только умереть, зараженной смертью объекта, являющегося обратной стороной ее собственного зеркала. Наука подчиняет себе объект лишь внешне, но именно он инвестирует ее на самом деле, согласно подсознательной реверсии, давая только мертвые и циркулярные ответы на мертвое и циркулярное вопрошание.
Ничто не изменится, если общество разобьет зеркало безумия (уничтожит приюты, даст свободу слова умалишенным, и т.д.), ни тогда, когда наука сделает вид, что разбивает зеркало своей объективности (уничтожает себя перед лицом собственного объекта, как у Кастанеды, и т.д.), и примиряется с «различиями». За формой заточения следует форма приспособления, бесчисленного, преломленного, размноженного. По мере того, как этнология будет рушиться в своем классическом значении, она будет выживать в анти-этнологии, в чью задачу входит заново повсюду вводить псевдо-различие, псевдо-Первобытность, чтобы скрыть то, что это наш, именно наш мир стал первобытным на свой манер, то есть, опустошенным различием и смертью.
Тем же самым образом, под предлогом спасения оригинала, туристам запретили посещать пещеры Ласко , но зато была возведена прекрасная альтернатива в пятистах метрах, чтобы все имели возможность их видеть (вы бросаете беглый взгляд на аутентичную пещеру через глазок, а затем посещаете реконструированный ансамбль). Возможно, само воспоминание о настоящих гротах сотрется в сознании будущих поколений, но отныне уже нет больше разницы: двойника достаточно, чтобы обе пещеры стали искусственными.
Так, вся наука и техника с недавних пор мобилизовали все свои силы для того, чтобы спасти мумию Рамзеса II, после того, как они оставили ее гнить несколько десятков лет в подвалах какого-то музея. Запад охвачен паникой от одной только мысли о невозможности спасти то, что когда-то символический порядок мог сохранять на протяжении сорока веков, но вдалеке от взглядов и света. Рамзес ничего для нас не значит, и лишь только мумия обладает неизмеримой ценностью, так как она есть то, что гарантирует смысл накоплению. Вся наша линейная и накопительная культура рушится в том случае, если мы не способны копить прошлое на ярком свете. Для этого нужно вытащить фараонов из могил, а мумий из безмолвия. Для этого, их необходимо эксгумировать и воздать военные почести. Они одновременно являются добычей для науки и для стихосложения. Абсолютная тайна единственно придавала им эту тысячелетнюю мощь – превосходство над гниением, которое означало превосходство над тотальным циклом обменов со смертью. Мыспособны лишь поставить нашу науку на службу восстановлению мумии, то есть, реставрировать видимый порядок, в то время как бальзамирование являлось мифической работой, целью которой было обессмертить скрытое измерение.
Нам необходимо видимое прошлое, видимый континуум, видимый миф происхождения, который убеждал бы нас в нашей смертности. Так как в глубине души мы в нее никогда не верили. Отсюда эта историческая сцена встречи мумии в аэропорте Орли. Потому что Рамзес был великой деспотичной и военной фигурой? Конечно. Но особенно, потому что наша культура мечтает за этой умершей мощью, которую она старается присоединить, найти порядок, не имеющий с ней ничего общего, и мечтает она о нем, потому что уничтожила, эксгумируя его как собственное прошлое.
Мы ослеплены Рамзесом точно так же как христиане эпохи Возрождения были ослеплены Американскими Индейцами, этими (человеческими?) существами, которые никогда не знали слова Христа. Таким образом, в начале колонизации возник момент недоумения и шока от мысли, что возможно упустить универсальный закон Евангелие. Из чего вытекали две возможности: либо принять, что этот закон не был универсальным, либо истребить Индейцев, дабы стереть доказательства. В общем, довольствовались тем, что обратили их [Индейцев], или просто открыли, что и означало их медленное истребление.
Таким образом, достаточно будет эксгумировать Рамзеса для того, чтобы уничтожить, музеифицируя его. Так как мумии не гниют от стихосложения: они умирают, переходя от медленного порядка символического, хозяина гниения и смерти, к порядку истории, науки и музея, нашему порядку, который не властвует больше ни над чем, который способен только предавать все, что ему предшествовало, гниению и смерти, и старается потом воскресить это наукой. Непримиримое насилие над всеми тайнами, насилие цивилизации, лишенной тайны, ненависть всей цивилизации к ее собственным основам.
И все, как и в этнологии, играющей в отказ от собственного объекта, для того, чтобы лучше утвердиться в своей чистой форме, так и демузеификация есть не что иное, как дополнительная спираль в искусственности. Свидетельство тому, монастырь Сен-Мишель де Кюкса, который собираются репатриировать на значительные затраты Монастырей Нью-Йорка, чтобы переустановить его на «первоначальном месте». И все аплодируют этой перестановке (как «экспериментальной операции восстановления тротуаров» на Елисейских Полях!). Однако если экспортирование капителей было в действительности беззаконным актом, если Монастыри Нью-Йорка являются превосходной искусственной мозаикой всех культур (согласно логике капиталистической централизации ценности), то само перемещение на территорию происхождения еще более искусственно: это тотальный симулякр, который достигает «реальности» через полное обращение.
Монастырь должен был бы остаться в Нью-Йорке в симулированной среде, которая, по крайней мере, никого не обманывала. Репатриировать его является дополнительной уловкой, для того, чтобы сделать вид, будто ничего не произошло, и насладиться ретроспективной галлюцинацией.
Так, американцы хвалятся тем, что довели численность Индейцев до той, что была до Завоевания. Стирается все и начинается заново. Они льстят себя надеждой даже о большем, что они превзошли изначальную цифру. Это будет доказательством превосходства цивилизации: она произведет Индейцев больше, чем они сами на то были способны. (По злой иронии, это перепроизводство является еще одним способом их уничтожить: так как индейская культура, как любая племенная культура, зиждется на ограничении группы и отказе от любого произвольного роста, как это можно видеть у Иши. Именно здесь, в их демографическом «росте», кроется еще один шаг к символическому истреблению).
Так, повсюду мы живем в мире странным образом похожем на оригинал – вещи в нем продублированы по их собственному сценарию. Но это дублирование не означает, как традиционно, неизбежность их смерти – они уже вычеркнуты из собственной смерти, еще больше даже, чем из их жизни; более улыбающиеся, более аутентичные, в свете собственной модели, таковы лица funeral homes .

Гиперреальное и воображаемое

Диснейленд это совершенная модель всех порядков симулякров вместе взятых. Прежде всего, это игра иллюзий и фантазий: Пираты, Граница, Будущее, и т.д. Этот воображаемый мир нацелен на успешность операции. Но то, что привлекает толпы больше всего, это без сомнения социальный микрокосм,религиозное наслаждение миниатюрой реальной Америки, ее принуждений и радостей. Вы паркуетесь снаружи, стоите в очереди внутри, вас полностью покидают на выходе. Единственная фантасмагория в этом воображаемом мире – это фантасмагория нежности и теплоты, присущих толпе, а также фантасмагория чрезмерного количества забавных игрушек, достаточного, чтобы поддерживать массовый аффект. Контраст с абсолютным одиночеством паркинга – настоящего концлагеря – тотален. Или скорее: внутри огромный выбор веселых игрушек завораживает толпу парой управляемых потоков – снаружи, одиночество, направленное на единственную игрушку: автомобиль. По странному совпадению (но это, несомненно, происходит от очарования, свойственного этому пространству), этот замороженный детский мир был задуман и реализован человеком, который сам сегодня находится под воздействием низких температур: Уолт Дисней, который ожидает своего воскрешения при 180 градусов ниже нуля.
Так повсюду в Диснейленде вырисовывается объективный контур Америки, даже в морфологии индивидов и толпы. Все ценности в нем превозносятся посредством миниатюры и мультфильма. Забальзамированы и усмирены. Отсюда возможность (Л. Марен это очень хорошо сделал в Утопики, игры пространств) идеологического анализа Диснейленда: дайджестamericanwayoflife , панегирик американских ценностей, идеализированная транспозиция противоречивой реальности. Конечно. Но за всем этим скрывается нечто другое и эта «идеологическая» нить сама служит прикрытием для симуляции третьего порядка: Диснейленд там для того, чтобы скрыть, что это «реальная» страна, вся «реальная» Америка – Диснейленд (немного похоже на то, что и тюрьмы там для того, чтобы скрыть, что все это социальное целиком, в своей банальной вездесущности, тюремно). Диснейленд считается воображаемым для того, чтобы заставить поверить, что все остальное реально, в то время как весь Лос-Анджелес и окружающая его Америка больше не реальны, а принадлежат порядку гиперреального и симуляции. Речь не идет больше о ложной репрезентации реальности (идеология), речь идет о том, чтобы скрыть, что реальное больше не реально, и, таким образом, о том, чтобы спасти принцип реальности.
Воображаемое Диснейленда ни истинно, ни ложно, это машина устрашения для регенерации фикции реального. Отсюда дебильность этого воображаемого, его инфантильная дегенерация. Этот мир претендует на то, чтобы быть инфантильным, чтобы заставить поверить, что взрослые снаружи, там, в «реальном» мире, и чтобы скрыть, что настоящая инфантильность повсюду, что инфантильность самих взрослых, которые приходят сюда поиграть в ребенка для того, чтобы обмануть насчет своей реальной инфантильности.
Впрочем, Диснейленд не единственный. Заколдованная Деревня, Волшебная Гора, Морской Мир: Лос-Анджелес окружен такого типа воображаемыми централями, которые подпитывают реальным, энергией реального город, чья тайна заключается в том, чтобы быть не более чем сетью беспрерывной, ирреальной циркуляции – город сказочных размеров, но без пространства, без масштабов. Сколько электрических и центральных атомных станций, столько же киностудий, этот город сам есть не что иное, как огромный сценарий, и бесконечное путешествие, и нуждается в этом пресловутом воображаемом словно в нервной симпатической системе, подающий сигналы детства и фальшивых фантазий.

Диснейленд: пространство регенерации воображаемого, как вокруг, да и здесь тоже, заводы по переработке отходов. Повсюду сегодня необходимо перерабатывать отходы, и сны, фантазии – воображаемое историческое, феерическое, легендарное, детей и взрослых – это отход, первый крупный токсический выброс гиперреальной цивилизации. Диснейленд – прототип этой новой функции в ментальном плане. Но тому же порядку принадлежат институты по сексуальной, психической, соматической переработке, которыми кишит Калифорния. Люди не смотрят больше друг на друга, но существуют институты для этого. Они не дотрагиваются больше друг до друга, но есть контактотерапия. Они не ходят пешком, но занимаются йогой, и т.д. Повсюду перерабатывают утерянные способности, или утерянное тело, или утерянную социальность, или утерянный вкус к пище. Снова изобретаются бедность, аскеза, исчезнувшая дикая первозданность: натуральная пища, здоровая пища, йога. Оправдывает себя, но на втором уровне, идея Маршалла Салинса, согласно которому, именно экономика рынка, а не природа, выделяет нехватку: здесь на возвышенных окраинах экономики триумфального рынка заново изобретается нехватка/знак, нехватка/симулякр, симулированное состояние слаборазвитого (включая понятие, принятое в марксистских сочинениях), который [симулякр], под прикрытием экологии, энергетического кризиса и критики капитала, добавляет последний эзотерический ореол триумфу экзотерической культуры. Может быть, тем не менее, ментальная катастрофа, имплозия и беспрецедентная ментальная инволюция подстерегают систему такого рода, чьи видимые знаки были бы этой странной тучностью, или невероятным совмещением теорий и самых ненормальных практик, отвечающих невиданной коалиции люкса, неба и денег, невероятной шикарной материализации жизни и беспрецедентным противоречиям.

Политическое колдовство

Уотергейт . Тот же сценарий, что и в Диснейленде (эффект воображаемого, скрывающий, что больше нет реальности по ту сторону искусственного): здесь эффект скандала, скрывающий, что нет никакого различия между фактами и их разоблачением (идентичные методы у людей ЦРУ и у журналистов Уошинктон Пост). Та же операция, стремящаяся регенерировать через скандал моральный и политический принцип, через воображаемое – погибающий принцип реальности.
Изобличение скандала – это всегда почесть, отдаваемая закону. И Уотергейту в особенности удалось навязать мысль о том, что он был скандалом – в этом смысле это была операция чудесной интоксикации. Хорошая доза введения политической морали на мировой арене. Можно было бы сказать вместе с Бурдьё : «Истинная сущность всякого соотношения сил в том, чтобы скрыть себя в качестве такового и пользоваться всей полнотой своей силы только благодаря тому, что оно [соотношение] скрывает себя в качестве такового», подразумевая следующее: капитал, внеморальный и без угрызений совести, может осуществляться только позади моральной суперструктуры, и всякий, кто регенерирует эту общественную моральность (возмущением, разоблачением и т.д.) спонтанно работает на порядок капитала. Как и журналисты Уошинктон Пост.

Но все это также было бы лишь формулой идеологии, и когда Бурдье высказывает это, он подразумевает «соотношение сил» в качестве истиныкапиталистического превосходства, и изобличает само это силовое соотношение как скандал – и, таким образом, сам находится в той же детерминистской и моралистской позиции, что и журналисты Уошинктон Пост.Он осуществляет ту же чистку морального порядка, порядка истины, где укореняется настоящая символическая жестокость социального порядка, по ту сторону всех отношений силы, которые есть не что иное, как движущаяся и безразличная конфигурация в моральном и политическом сознании людей.
Все, чего от нас требует капитал: это принять его как рациональный, или уничтожить его во имя рациональности, принять его как моральный, или уничтожить его во имя моральности. Поскольку это одно и то же, и может читаться в иной форме: когда-то стремились скрыть скандал – сегодня стремятся скрыть, что это не скандал.
Уотергейт – не скандал, вот, что нужно говорить любой ценой, потому что это то, что все стремятся скрыть, это сокрытие, маскирующее развитие моральности, моральной паники, чтобы мы постепенно приближались к примитивной мизансцене капитала: его спонтанная жестокость, его непонятная кровожадность, его фундаментальная аморальность – вот, что скандально, неприемлемо в системе эквивалентности морали и экономики, являющейся аксиомой для мысли левых, начиная с теории братьев Люмьер и заканчивая коммунизмом. Капиталу приписывают эту идею контракта, но ему это абсолютно безразлично – он есть ужасное предприятие, без принципов, вот и все. Именно «светлая» мысль старается контролировать его, предписывая ему правила. И все эти обвинения, составляющие революционную мысль, сегодня снова упрекают капитал в том, что он не следует правилам игры. «Власть несправедлива, его справедливость – это классовая справедливость, капитал нас использует, и т.д. – как будто капитал связан контрактом с обществом, которым он управляет. Это левые протягивают капиталу зеркало эквивалентности, надеясь, что это его заденет, заденет эта фантасмагория социального контракта, и он будет выполнять свои обязанности по отношению ко всему обществу (одновременно с тем, нет необходимости в революции: достаточно, чтобы капитал присоединился к рациональной формуле обмена).
Сам капитал никогда не был связан контрактом с обществом, которым он управляет. Он есть колдовство социального отношения, он – вызов обществу, и он должен быть таковым. Он – не скандал, который нужно изобличать согласно нравственной или экономической рациональности, он есть вызов, который следует принять согласно символическому правилу.

…Речь все время идет о том, что доказательство реального осуществляется посредством воображаемого, доказательство правды – скандалом, доказательство закона – трансгрессией, доказательство работы – забастовкой, доказательство системы – кризисом и доказательство капитала – революцией, как, впрочем, (Тасади) доказательство этнологии – лишением собственного объекта – не считая:
доказательство театра – антитеатром,
доказательство искусства – антиискусством,
доказательство педагогики – антипедагогикой,
доказательство психиатрии – антипсихиатрией, и т.д.
Все превращается в свое противоположное выражение для того, чтобы выжить в своей вычеркнутой форме. Все власти, все институты говорят о самих себе посредством отрицания ради попытки посредством симуляции смерти избежать своей реальной агонии. Власть может изобразить свое собственное убийство, чтобы найти просвет существования и легитимности. Как и американские президенты: Кеннеди умирали, потому что еще обладали политической значимостью. Все другие, Джонсон, Никсон, Форд, имели право лишь на псевдопокушения, симулированные убийства. Но им, тем не менее, была необходима эта искусственная аура угрозы, чтобы скрыть то, что они были только марионетками власти. Король должен был когда-то умереть (бог тоже), именно в этом заключалась его власть. Сегодня он жалко пытается изобразить свою смерть, чтобы сохранить милость власти. Но она потеряна.
Искать свежую кровь в своей собственной смерти, перезапустить цикл посредством зеркала кризиса, негативности и анти-власти: единственное решение-алиби любой власти, всякого института, пытающегося разбить порочный круг своей безответственности и своего фундаментального небытия, своего дежавю и déjà-mort .

Стратегия реального

Тому же порядку, что и невозможность снова обрести абсолютный уровень реального, принадлежит невозможность разыграть иллюзию. Иллюзия уже невозможна, потому что отныне невозможно реальное. В этом заключается вся политическая проблема пародии, гиперсимуляции или агрессивной симуляции.
Например: было бы интересно увидеть, как репрессивный аппарат не реагирует на симулированное ограбление более жестко, чем на реальное ограбление? Поскольку последнее нарушает лишь порядок вещей, право собственности, в то время как другое покушается на сам принцип реальности. Трансгрессия, жестокость менее важны, так как составляют всего лишь частьреального. Симуляция бесконечно более опасна, так как всегда позволяет предположить, по ту сторону своего объекта, что порядок и закон сами, возможно, не что иное, как симуляция.
Но сложность соизмерима с гибелью. Как симулировать преступление и извлечь из этого доказательство? Симулируйте кражу в крупном магазине: как убедить службу контроля в том, что кража симулирована? Никакой «объективной» разницы: те же жесты, те же знаки, что и в случае с реальной кражей, однако знаки не склоняют ни в одну, ни в другую сторону. С точки зрения установленного порядка они всегда относятся к порядку реального.
Организуйте ложное ограбление. Хорошенько проверьте, что у вас холостое оружие, и возьмите самого надежного заложника, чтобы ни одна человеческая жизнь не была поставлена под угрозу (иначе речь пойдет об уголовном деле). Потребуйте выкуп и сделайте так, чтобы операция стала как можно более шумной – короче, максимально приблизьтесь к «правде», дабы испытать реакцию аппарата на совершенный симулякр. У вас ничего не выйдет: поток искусственных знаков окончательно смешается с реальными элементами (полицейский реально будет стрелять у всех на глазах; какой-нибудь клиент банка потеряет сознание и умрет от сердечного приступа; вам действительно отдадут выкуп), короче, вы мгновенно окажетесь, сами того не желая, в реальности, одной из функций которой является уничтожать любую попытку симуляции, сводить все к реальному – именно таков порядок, установленный задолго до входа в игру институтов и правосудия.
В этой невозможности изолировать процесс симуляции необходимо увидеть значимость порядка, который способен видеть и постигать только реальное, потому что он не может больше нигде функционировать. За симуляцией правонарушения, если она доказана, последует или наказание в более легкой форме (если нет «последствий»), или наказание за нанесение оскорбления общественному министерству (например, если полицейскую операцию развернули «напрасно») – но никогда как за симуляцию, потому что в действительности в качестве таковой она делает невозможной какую-либо эквивалентность с реальным, а стало быть, и какую-либо репрессию тоже. Вызов симуляции не доступен для власти. Как наказать симуляцию добродетели? Тем не менее, как таковая, она важна так же, как и симуляция преступления. Пародия приравнивает подчинение и нарушение, и в этом самое тяжкое преступление, поскольку оно сводит на нет различие, на котором базируется закон. Установленный порядок бессилен против этого, потому что закон это симулякр второго порядка, тогда как симуляция относится к третьему порядку, по ту сторону истинного и ложного, по ту сторону эквивалентов, по ту сторону рациональных различений, благодаря которым функционируют все социальное и вся власть. Таким образом, именно там, в отсутствие реального, необходимо намечать порядок.
Вот почему последний [порядок] всегда выбирает реальность. В сомнении, он всегда предпочитает эту гипотезу (так, в армии, симулятора предпочтительно принять за настоящего сумасшедшего). Но это становится все более и более сложно, так как, если невозможно практически изолировать процесс симуляции, то по закону инерции окружающего нас реального, обратное также является истинным (и сама эта обратимость является частью устройства симуляции и беспомощности власти): к сведению, отныне невозможно уже ни изолировать процесс реального, ни доказать реальное.
Именно поэтому все вооруженные ограбления, угоны самолетов, и т.д. являются отныне в каком-то роде симулированными ограблениями, в том смысле, что все они заранее расписаны в расшифровке и ритуальной оркестровке медиа, предопределенные в мизансцене и возможных последствиях. Короче говоря, там, где они функционируют как ансамбль знаков, обреченные только на повторение знаков, и совершенно не на их «реальную» цель. Но это не делает их безобидными. Наоборот, именно как события гиперреальные, не обладающие в сущности ни содержанием, ни собственными целями, но бесконечно преломленные одни другими (также как и события, названные историческими: восстания, демонстрации, кризисы и т.д. ), именно в этом они неконтролируемы со стороны порядка, способного осуществляться только по отношению к реальному и рациональному, причинам и целям, со стороны референциального порядка, который может царить только в референциальном, со стороны детерминированной власти, которая может управлять только детерминированным миром, и которая ни на что не способна в отношении этого бесконечного повторения симуляции, этой невесомой туманности, не подчиняющейся больше законам гравитации реального, сама власть начинает дезорганизовываться в этом пространстве и становится симуляцией власти (отделенная от своих задач и конечных целей, и обреченная на эффекты власти и массовой симуляции).
Единственное оружие власти, ее единственная стратегия против этого отступничества, заключается в том, чтобы снова впрыскивать повсюду реальное и референциальное, убеждать нас в реальности социального, в гравитации экономики и конечных целях производства. Для этого она предпочитает использовать дискурс кризиса, а также, почему бы и нет?, дискурс желания. «Примите ваши желания за реальность!», что может быть принято за лозунг власти, так как в ирреферентном мире, даже смешение принципа реальности и принципа желания менее опасно, чем заразная гиперреальность. Вы остаетесь между принципами, а там власть всегда права.
Гиперреальность и симуляция устрашают всякий принцип и любую цель, они оборачивают против власти то устрашение, которое она так хорошо использовала долгое время. Поскольку, наконец, именно капитал в первую очередь подпитывался, на протяжении собственной истории, деструктурацией всякого референта, любой цели человечества, деструктурацией, которая разбила все различия между истинным и ложным, добром и злом, чтобы основать радикальный закон эквивалентностей и обменов, железный закон своей власти. Он первым разыграл устрашение, абстракцию, отсоединение, детерриториализацию, и т.д., и если он поддерживал реальность, принцип реальности, то он и первый ее ликвидировал, истребляя любую обычную ценность, всякую реальную эквивалентность, производства и богатства, в самом ощущении того, что мы обладаем ирреальностью ставок и всемогуществом манипуляции. Однако именно все та же самая логика сегодня самым радикальным образом оборачивается против него. И когда он хочет побороть эту катастрофическую спираль, выделяя последний луч реальности, чтобы основать на нем последний луч власти, то тем самым он только приумножает ее знаки и ускоряет игру симуляции.
Пока историческая угроза шла к нему от реального, власть разыграла устрашение и симуляцию, дезинтегрируя все противоречия при помощи производства эквивалентных знаков. Сегодня, когда угроза происходит из симуляции (улетучивающейся в игре знаков), власть разыгрывает реальное, разыгрывает кризис, играет перепроизводство искусственных, социальных, экономических, политических ставок. Теперь это для нее вопрос жизни и смерти. Но уже слишком поздно.

Отсюда характерная истерия нашего времени: истерия производства и перепроизводства реального. Другое производство, ценностей и товаров, производство «бель-эпок» политической экономии, не обладает больше собственным смыслом, уже долгое время. То, что все общество целиком ищет, продолжая производить и перепроизводить, но вот воскресить реальное ему не удается. Вот почему это «материальное» производство само сегодня гиперреально. Оно сохраняет все черты, весь дискурс производства традиционного, но оно не более чем его приумноженное преломление (так гиперреалисты фиксируют в галлюцинирующем сходстве реальное, из которого исчезли весь смысл и шарм, вся глубина и энергия репрезентации). Так повсюду гиперреализм симуляции выражается в галлюцинирующем сходстве реального с самим собой.
Власть также уже долгое время производит лишь знаки собственного сходства. И внезапно, разворачивается другая фигура власти: фигура коллективного запроса знаков власти – священный союз, который создается вокруг исчезновения. Все к нему примыкают более или менее из страха этого крушения политического. И игра власти становится не более чем критическимнаваждением власти – наваждением ее смерти, наваждением ее выживания, по мере того, как она исчезает. Когда она полностью исчезнет, мы будем пребывать логически в тотальной галлюцинации власти – навязчивой идее, такой, какая она уже повсюду вырисовывается, выражая одновременно непреодолимое желание от нее отделаться (никто ее уже не хочет, все хотят всучить ее друг другу) и паническую ностальгию по ее потере. Меланхолия общества без власти: именно она уже вызвала фашизм, эту сверхдозу сильного референта в обществе, неспособном закончить работу скорби.

По мере истощения политической сферы Президент становится все более похожим на ту Марионетку Власти, которой является глава примитивных обществ (Кластр).
Все последующие президенты платят и продолжают платить за убийство Кеннеди, как будто это они его когда-то уничтожили – что верно фантазийно, но не по фактам. Нужно, чтобы они искупили этот недостаток и это сообщничество своим симулированным убийством. Так как оно может быть только симулированным. Президенты Джонсон, Форд, все были объектом неудавшихся покушений, о которых можно подумать, что если они были не мизансценой, то, как минимум, совершены посредством симуляции. Кеннеди умирали, потому что они что-то воплощали: политическое, политическую субстанцию, в то время как новые президенты есть не белее чем собственная карикатура и марионеточная кинопленка – любопытно, у них у всех, Джонсона, Никсона, Форда, обезьяньи морды, обезьяны власти.
Смерть никогда не является абсолютным критерием, но в этом случае она значима: эра Джеймсов Динов, Мэрилин Монро и Кеннеди, тех, кто умирал реально, именно потому, что они обладали мифическим измерением, включающим в себя смерть (не исходя из романтизма, но согласно фундаментальному принципу реверсии и обмена) – эта эра завершена. Отныне это эра симулированного убийства, генерализированной эстетики симуляции, убийства-алиби – аллегорического воскрешения смерти, которая там только для того, чтобы санкционировать институт власти, не обладающей без этого ни субстанцией, ни автономной реальностью.

Эти мизансцены президентских покушений показательны, потому что сигнализируют о статусе полной негативности на Западе: политическая оппозиция, «левые силы», критический дискурс, и т.д. – уродливый симулякр, при помощи которого власть старается разорвать порочный круг своего небытия, своей фундаментальной безответственности, своего «колебания». Власть колеблется как монета, как язык, как теории. Единственно критика и негативность еще секретируют фантом реальности власти. Если они истощатся по той или иной причине, то у власти не будет другого выхода кроме как искусственно их воскресить, создать из них галлюцинацию.
Именно так испанские казни еще служат стимулом для западной либеральной демократии, для агонизирующей демократической системы ценностей. Свежая кровь, но как долго еще? Деградация всех властей неуклонно продолжается: это не столько «революционные силы» ускоряют этот процесс (часто как раз наоборот), сама система испытывает на своих собственных структурах эту жестокость, уничтожающую всякую субстанцию и всякую финальность. Не нужно противостоять этому процессу, пытаясь выступить против системы и разрушить ее, так как она, погибая от лишения собственной смерти, ждет от нас только этого: чтобы мы ей ее вернули, чтобы мы воскресили ее посредством отрицания. Конец революционных практик, конец диалектики. – Любопытно, Никсон, которого даже не посчитали достойным умереть от руки какого-нибудь случайного неуравновешенного человека (и то, что президентов убивают неуравновешенные люди, может быть и правда, но это ничего не меняет в истории: неистовое желание левых найти здесь заговор правых поднимает ложную проблему – функция нести смерть, или провидение, и т.д., против власти, всегда исполнялась, начиная с первобытных обществ, сумасшедшими, невропатами или безумцами, которые являются не меньшими носителями социальной функции, такой же фундаментальной, что и функция президентов), оказался тем не мене ритуально предан смерти Уотергейтом. Уотергейт это еще одно устройство ритуального убийства власти (американский институт Президиума намного больше впечатляет в этом плане, чем европейские: он сохраняет вокруг себя всю жестокость и переменчивость примитивных властей, диких ритуалов). Но импичмент − это уже больше не убийство: он проходит по Конституции. Никсон, по крайней мере, достиг той цели, о которой мечтает любая власть: быть достаточно принятым всерьез, представлять для группы достаточно смертельную опасность, чтобы однажды быть смещенным, отринутым и ликвидированным. У Форда уже нет даже этого шанса: симулякр уже умершей власти, он может лишь накапливать против нее знаки реверсии посредством убийства – в действительности, он иммунизирован собственной беспомощностью, тем, чем он приводит в ярость.

В противоположность примитивному ритуалу, который предполагает официальную и искусственную смерть короля (король или глава – ничто без обещания собственной жертвы), современное политическое воображаемое переходит все более и более к смыслу отдаления, сокрытия как можно более долго смерти главы Государства. Эта идефикс набрала оборот со времен революций и харизматичных лидеров: Гитлер, Франко, Мао, не имея «легитимных» наследников, преемников власти, были обречены на то, чтобы их пережили на безграничный период времени – популярный миф не желает их когда-либо счесть умершими. Таким же образом, уже у фараонов: это всегда была единственная и одна и та же личность, которую последовательно воплощали по очереди фараоны.
Все происходит так, будто Мао или Франко уже множество раз умирали и замещались своими двойниками. С политической точки зрения, это строго ничего не меняет, является глава Государства тем же или другим, лишь бы они были похожи друг на друга. В любом случае, уже долгое время глава Государства – неважно кто – есть лишь симулякр самого себя, и это единственное, что дает власть и качество управления. Никто не отдал бы ни малейшего согласия, ни малейшей преданности реальной личности. Именно к его дубликату, так как сам он уже умер, испытывают верноподданнические чувства. Этот миф выражает лишь постоянство и одновременно разочарование в требовании жертвенной смерти короля.

Мы все еще здесь: ни одно из наших обществ не умеет вести работу скорби по реальному, власти, самому социальному, имплицированному в одну и ту же утрату. И именно путем искусственного обострения, мы пытаемся этого избежать. Это даже без сомнения закончится социализмом. Неожиданным вращением и иронией, которая не является больше иронией истории, из смерти социального возникнет социализм, также как из смерти Бога возникают религии. Изворотливое пришествие, извращенное событие, реверсия, неподвластная логике разума. Таким же является тот факт, что власть здесь, в сущности, только для того, чтобы скрыть, что ее больше нет. Симуляция, которая может длиться бесконечно, так как, в отличие от «настоящего», власть, которая является, или являлась структурой, стратегией, отношением силы, ставкой, теперь не больше чем объект общественного запроса, и, таким образом, объект закона дара и просьбы, и не допускает больше жестокость и смерть. Полностью вычеркнутая из политического пространства, как и любой другой товар, она восстанавливает производство и потребление. Вся искра исчезла, одна лишь фикция политической вселенной жива.
Из этого также следует и работа. Вспышки производства, жестокости ее ставок больше не существует. Весь мир производит еще, и все больше и больше, но незаметно работа стала чем-то иным: потребностью (как ее идеально представлял Маркс, но совершенно в другом смысле), объектом социального «запроса», как и время для отдыха, к которому она приравнивается в основной диспетчеризации жизни. Запрос точно пропорционален потере ставки в процессе работы . Та же перипетия, что и с властью: сценарий работы там для того, чтобы скрыть, что реальное работы, реальное производства исчезло. И реальное забастовки, точно также, это больше не приостановка работы, а ее альтернативный полюс в ритуальном скандировании социального года. Все происходит так, как если бы каждый «занял», после заявления забастовки, свое место и рабочий пост, и возобновил, как это строго происходит в «самоуправляемой» деятельности, производство, абсолютно в том же самом смысле, что и раньше, продолжая считать себя (и будучи виртуально) в состоянии продолжающейся забастовки.
Это не научно-фантастический сон: повсюду речь идет о дублировании процесса работы. И о дублировании процесса забастовки – включенной забастовки, как моральный износ в оборудование, как кризис в производство. Нет больше ни работы, ни забастовки, но есть сразу и то, и другое, то есть нечто совершенно иное: некая магия работы, обман зрения, сценодрама производства (чтобы не сказать мелодрама), коллективная драматургия на пустой сцене социального.
Речь не идет больше об идеологии работы – традиционной этике, которая скрыла бы «реальный» процесс работы и «объективный» процесс эксплуатации – но о сценарии работы. Также речь не идет и об идеологии власти, но осценарии власти. Идеология соответствует только расплате реальности знаками, симуляция соответствует короткому замыканию реальности и ее удвоению при помощи знаков. В этом всегда состоит конечная цель идеологического анализа, восстановить объективный процесс, и всегда ложной задачей является желание восстановить правду посредством симулякра.
Вот почему власть в глубине души настолько согласна с идеологическими дискурсами и дискурсами об идеологии, так как они являются дискурсамиправды – всегда готовые, даже и в особенности, если они революционны, противостоять смертельным ударам симуляции.

Конец паноптического

Все еще к этой идеологии пережитого, эксгумации, реального в его базовой банальности, в его радикальной аутентичности, относится американский опыт ТВ-правды, проведенный в 1971 над семьей Лоудов: семь месяцев непрерывных съемок, триста часов непосредственной съемки, бес сценария и поправок, одиссея одной семьи, ее драмы, радости, перипетии, нонстоп – короче говоря, исторический документ «брют», и «самый красивый подвиг телевидения, сравнимый, с высоты нашей повседневности, с фильмом о высадке на Луну». Все усложняется тем, что семья распалась во время съемок: разразился скандал, Лоуды расстались и т.д. Отсюда неразрешимый вопрос:
ответственно ли за это ТВ? Что бы было, если бы ТВ в этом не участвовало?
Более интересна фантазия снимать Лоудов так, как будто ТВ там нет. Триумф режиссера состоял во фразе: «Они жили так, словно нас там и не было». Абсурдная, парадоксальная формулировка – ни истинная, ни ложная, утопичная. «Словно нас там и не было» равнозначно «словно вы там были». И именно эта утопия, этот парадокс ослепил двадцать миллионов телезрителей, намного сильнее, чем «извращенное» желание нарушить интимность. Речь не идет ни о тайне, ни об извращении в опыте «правда», но о некоем роде содрогания реального, или об эстетике гиперреального, содрогании головокружительной точности с трюками, содрогании от дистанцирования и приближения одновременно, иерархическом искажении, чрезмерной прозрачности. Наслаждение избытком смысла, когда планка смысла опускается ниже обычной ватерлинии смысла: неозначающее преувеличивается посредством близкой съемкой. Становится видно, что реального никогда не было (но «словно вы там были»), без той дистанции, которая составляет пространство перспективы и наше объемное видение (но более «настоящее, чем природное»). Наслаждение микроскопической симуляцией, которая заставляет реальное переходить в гиперреальное. (Это немного как в порнографии, ослепление от которой скорее метафизично, чем сексуально).
Эта семья, впрочем, была гиперреальна уже с самого ее выбора: типичная идеальная американская семья, калифорнийский дом, три гаража, пятеро детей, социальный и профессиональный статус выше среднего, примерная домохозяйка, standing uppermiddle . Именно это статистическое совершенство в каком-то смысле, обрекает ее на смерть. Идеальная героиня американского way of life, как в античных жертвоприношениях, она выбрана, чтобы быть превознесенной и умереть под огни медиума, современного фатума. Так как небесный огонь не снисходит больше на развращенные города, то теперь объектив разрезает как лазер прожитую реальность, чтобы предать ее смерти. «Лоуды: просто семья, которая согласилась отдать себя телевидению, и умереть от него», − скажет позже режиссер. Речь идет, таким образом, о жертвенном процессе, о жертвенном спектакле, подаренном двадцати миллионам американцев. Литургическая драма массового общества.
ТВ-правда. Замечательный термин в своей двусмысленности, идет ли речь о правде этой семьи или о правде ТВ? В действительности, ТВ, как правда Лоудов, именно оно является настоящим, именно оно делает правдивым. Правда [ТВ], которая больше не является отражающей, зеркальной, ни перспективной, относящейся к системе паноптики и взгляда, но манипулирующая [правда], правда теста, который опрашивает и задает вопросы, [правда] лазера, осязающего и разрезающего, [правда] матриц, хранящих ваши продырявленные кадры, правда генетического кода, задающего ваши комбинации, клеток, которые информируют вашу чувственную вселенную. Именно такой правде подверглась семья Лоудов посредством медиума ТВ, и в этом смысле речь идет о предании смерти (но идет ли речь о правде?).
Конец паноптической системы. Глаз ТВ больше не является источником абсолютного взгляда, а идеал контроля больше не идеал прозрачности. Последний еще предполагает объективное пространство (пространство Ренессанса), и всемогущество деспотического взгляда. Это, если еще не система заключения, то, по крайней мере, система расположения в шахматном порядке. Более тонкая, но все еще снаружи, играющая на противопоставлении видеть и быть увиденным, даже если фокусная точка паноптического может быть слепой.
Нечто иное с Лоудами, «Вы не смотрите больше ТВ, это ТВ смотрит вас (как вы живете)», или еще: «Вы не слушаете больше Без Паники , это Без Паники слушает вас» − поворот паноптического устройства наблюдения (Надзирать и наказывать) к системе устрашения, где различение пассивного и активного уничтожено. Больше нет императива подчинения модели, или взгляду. «Вы есть модель!» «Это Вы – большинство!» Таков аспект гиперреалистичной социальности, когда реальное смешивается с моделью, как в статистической операции, или с медиумом, как в операции Лоуды. Такова последующая, наша стадия общественных отношений, это больше не стадия убежденности (классическая эра пропаганды, идеологии, рекламы и т.д.), это стадия разубеждения: «Вы есть информация, вы есть социальное, это вы являетесь событием, это вас касается, у вас есть слово, и т.д.». Возврат, из-за которого становится невозможно локализовать инстанцию модели, власти, взгляда, самого медиума, потому что вы всегда уже по другую сторону. Больше никакого субъекта, никакой фокусной точки, ни центра, ни периферии: чистый изгиб или круговое отклонение. Больше ни жестокости, ни надзора: только «информация», тайная вирулентность, цепочечная реакция, медленная имплозия и симулякры пространств, в которых еще играет эффект реального.
Мы являемся свидетелями кончины перспективного и паноптического пространства (еще моральная гипотеза и солидарная со всеми классическими анализами «объективной» сущности власти), и, таким образом, самого уничтожения зрелищного. Телевидение, например, в случае с Лоудами, больше не зрелищный медиум. Мы больше не в обществе спектакля, о котором говорили ситуационисты, ни тем более в жанре специфичного отчуждения и репрессии, которые оно предполагало. Сам медиум больше не ощутим как таковой, и смешение медиума и сообщения (Мак-Люэн) − это первая великая формула этой новой эры. Нет больше медиума в буквальном смысле: отныне он неощутим, рассеян и преломлен в реальном, и невозможно даже больше сказать, что он всем этим искажен.
Таково вмешательство, таково вирусное, эпидемическое, хроническое, паническое присутствие медиума, такое, что невозможно отчетливо выделить его воздействия – спектрализованное, таковы эти рекламные скульптуры под прицелом лазера в пустом пространстве, события, отфильтрованного медиумом – растворение ТВ в жизни, растворение жизни в ТВ – неразличимый химический раствор: мы все Лоуды, обреченные не на вторжение, давление, жестокость и шантаж медиа и моделей, а на их индукцию, проникновение, на их нечитаемую жестокость.
Но необходимо быть осторожным с негативным оборотом, который навязывает дискурс: речь не идет ни о недуге, ни о вирусном заболевании. Нужно скорее предполагать, что медиа, на внешней орбите, это вид генетического кода, который задает превращение реального в гиперреальное, в точности так же как и другой код, микромолекулярный, задает переход репрезентативной сферы смысла в генетическую сферу запрограммированного сигнала.
То, что ставится под вопрос, так это весь традиционный модус каузальности: перспективный, детерминистский модус, «активный», критический модус, аналитический модус – различение причины и следствия, активного и пассивного, субъекта и объекта, цели и средств. Именно об этом модусе можно сказать: ТВ нас смотрит, ТВ нас отчуждает, ТВ нами манипулирует, ТВ нас информирует… Во всем этом мы по-прежнему зависим от аналитической концепции медиа, концепции внешнего активного и эффективного фактора, концепции «перспективной» информации с горизонтом реального и смысла в качестве точки схода.
Однако необходимо понимать ТВ, подобно форме ДНК, как результат, при котором исчезают противоположные полюса детерминации, согласно сокращению, ядерному сжиманию старой полярной схемы, которая всегда поддерживала минимальную дистанцию между причиной и следствием, субъектом и объектом: точную смысловую дистанцию, отступ, различие, самый маленький возможный отступ (СМВО!), неустранимый под страхом ликвидации в алеаторном и неопределенном процессе, чей дискурс не может больше отдавать отчет, так как он сам есть детерминированный порядок.
Именно этот отступ исчезает в процессе генетического кода, в котором неопределенность это не столько недетерминированность случайности молекул, а скорее неопределенность чистого и простого уничтоженияотношения. В процессе молекулярной заданности, «идущей» от цикла ДНК к «субстанции», которую он «информирует», не происходит больше движения какой-либо реакции, энергии, детерминации, сообщения. «Приказ, сигнал, импульс, сообщение: все это старается сделать для нас вещь понятной, но по аналогии, снова транскрибируя в знаках надписи, вектора, раскодировки измерение, о котором мы ничего не знаем − это даже больше не «измерение», или, может быть, это как раз четвертое измерение (которое определяется, впрочем, в терминах эйнштейновской относительности, поглощением четких полюсов пространства и времени). В действительности, весь этот процесс может трактоваться нами только в негативной форме: более ничто не отделяет один полюс от другого, начальное от конечного, происходит что-то вроде раздавливания одного другим, фантастического столкновения, обрушения двух традиционных полюсов одного в другом: имплозия – поглощение сияющего модуса каузальности, дифференциального модуса детерминации, с присущими ему положительным и отрицательным электрическими зарядами – имплозиясмысла. Именно здесь начинается симуляция.
Повсюду, в неважно какой области, политической, биологической, психологической, медиатической, где различение двух полюсов не может больше поддерживаться, мы входим в симуляцию, и таким образом, в абсолютную манипуляцию – не пассивность, но неразличимость активного и пассивного. ДНК реализует эту алеаторную редукцию на уровне живой субстанции. Телевидение, как в примере с Лоудами, также достигает неопределимый лимит, когда последние, находясь перед ТВ, являются уже не более и не менее активными или пассивными, чем живая субстанция по отношению к своему молекулярному коду. Здесь и там, одна единственная туманность, неразборчивая в своих простых элементах, неразборчивая в своей истине.

Орбитальное и ядерное

Апофеоз симуляции: ядерное. Тем не менее, равновесие ужаса – это всегда только зрелищная сторона системы устрашения, которая проникаетизнутри во все щели жизни. Ядерное напряженное ожидание только подтверждает опошленную систему устрашения, находящуюся в самом центре медиа, жестокости без последствий, царящей повсюду в мире, алеаторного устройства всех выборов, сделанных до нас. Самые незначительные из наших поступков управляются нейтрализованными знаками, безразличными, эквивалентными, знаками с нулевым значением, каковыми являются те, которые управляют «стратегией игр» (но настоящее уравнение в другом месте, и неизвестное – это как раз эта переменная симуляции, которая из самого атомного арсенала производит гиперреальную форму, симулякр, господствующий над нами всеми и сводящий все события «на земле» к тому, чтобы быть только эфемерными сценариями, трансформируя жизнь, оставленную нам на выживание, в ставку без ставки – даже не в торг, в счет смерти: в заранее обесцененный торг).
Наши жизни парализует не прямая угроза атомного разрушения, в лейкемию их превращает устрашение. И это устрашение происходит оттого, что даже реальное атомное столкновение исключено – исключено заранее как случайность реального в системе знаков. Все делают вид, что верят в реальность этой угрозы (это понятно со стороны военных, вся серьезность их учения в игре, а также дискурс их «стратегии»), но на самом деле нет стратегических ставок на этом уровне, и вся оригинальность этой ситуации состоит в невозможности деструкции.
Устрашение исключает войну – архаическая жестокость систем в экспансии. Устрашение же – это нейтральная жестокость, имплозивная, жестокость метастабильных, или инволюционирующих, систем. Нет больше ни субъекта устрашения, ни противника, ни стратегии – это планетарная структура уничтожения ставок. Атомная война, как и Троянская, не произойдет. Риск атомного распыления служит лишь предлогом, через фальсификацию оружия – но эта фальсификация настолько переходит грани любой задачи, что сама становится симптомом ничтожности − для установления универсальной системы безопасности, блокировки и контроля, чей устрашающий эффект целиком нацелен не на атомное столкновение (последнее никогда и не обсуждалось, за исключением конечно самого начала холодной войны, поскольку тогда еще путали атомный механизм с традиционной войной), а на гораздо более широкую возможность всякого реального события, на возможность всего того, что произвело бы резонанс в генеральной системе и нарушило бы равновесие. Равновесие страха, это страх равновесия.
Устрашение – не стратегия, оно циркулирует и обменивается между ядерными главными действующими лицами точно так же как международные капиталы в орбитальной зоне денежной спекуляции, чьих потоков достаточно, чтобы контролировать все мировые обмены. Так, валюты деструкции (которая не соотносится с реальной деструкцией, не более чем плавающие капиталы имеют отношение к реальному производству), циркулирующей на ядерной орбите, достаточно, чтобы контролировать всю жестокость и возможные конфликты земного шара.
То, что замышляется в тени этого механизма, под предлогом «объективной» максимальной угрозы, и благодаря этому ядерному Дамоклову мечу, так это завершение максимальной системы контроля, которая никогда и не существовала. И прогрессивный вывод на орбиту всей планеты посредством этой гипермодели безопасности.
То же самое касается и мирных ядерных центральных электростанций. Умиротворение не делает различия между гражданским и военным: повсюду, где разрабатываются необратимые механизму контроля, повсюду, где понятие безопасности становится всемогущим, повсюду, где норма безопасности заменяет старый арсенал законов и жестокости (включая войну), растет система устрашения, а вокруг нее разрастается историческая, социальная и политическая пустыня. Гигантское скручивание заставляет сжиматься все конфликты, все конечные цели, все столкновения в масштабах этого шантажа, который прерывает их все, нейтрализует их, замораживает. Никакое восстание, никакая история не могут больше разворачиваться по своей собственной логике, потому что они подвергаются уничтожению. Больше невозможна никакая стратегия, а эскалада – это только губительная игра, оставленная военным. Политическая ставка мертва, остаются только, тщательно очерченные, симулякры конфликтов и ставок.
«Космическая авантюра» сыграла в точности ту же роль, что и ядерная эскалада. Вот почему она так легко смогла сменить ее в 60-х годах (Кеннеди/Хрущев), или развиваться параллельно на манер «мирного сосуществования». Так как какова последняя функция космической гонки, освоения Луны, запуска сателлитов? Если не установление универсальной модели гравитации, вывода спутника на орбиту, чей лунный модуль является совершенным эмбрионом: запрограммированный микрокосм, где ничто не может быть предоставлено случаю. Траектория, энергия, счет, психология, физиология, окружающая среда – ничто не может быть предоставлено случайности, это тотальный универсум нормы – Закон здесь больше не существует, теперь операциональная имманентность составляет закон. Универсум, исключенный из любой угрозы смысла, в состоянии асептики и невесомости – само это совершенство ослепляет. Так как восторженность толпы не вызывали даже события высадки на Луне или передвижения человека в открытом космосе (это было бы скорее концом предыдущей мечты), нет, ошеломление происходит от совершенства программирования и технической манипуляции. От имманентного чуда запрограммированного разворачивания событий. Ослепление от максимальной нормы и управления вероятностью. Головокружение модели, которая достигает модель смерти, но без страха или импульса. Так как, если закон, с присущей ему аурой трансгрессии, порядок, со своей аурой насилия, еще захватывали извращенное воображаемое, то сама норма фиксирует, ослепляет, ошеломляет и заставляет скручиваться все воображаемое. Мы не фантазируем больше насчет тщательности какой-либо программы. Одно соблюдение ее правил уже головокружительно. Соблюдение правил мира без слабостей.
Однако это все та же модель программной непогрешимости, максимальной безопасности и устрашения, которая управляет сегодня развитием социального. Именно здесь происходит настоящее ядерное падение: тщательная техническая операция служит моделью для тщательной операции социального. Здесь также ничто не будет предоставлено случайности, это, впрочем, и есть социализация, которая началась несколько веков тому назад, но которая отныне вошла в свою ускоренную фазу, подошла к границе, которую считали взрывной (революция), но которая на сегодняшний момент выражается в противоположном процессе, имплозивном, необратимом: обобщенное устрашение любой случайностью, любым несчастным случаем, любым пересечением, любой финальностью, любым противоречием, разрыв или усложненность в социальности, облученной нормой, обреченной на сигнальную прозрачность механизмов информации. В действительности, космическая и ядерная модели не имеют собственных целей: ни исследование Луны, ни военное и стратегическое превосходство. Их истина заключается в том, чтобы быть моделями симуляции, векторными моделями системы планетарного контроля (в рамках которого даже звездные силы этого сценария не свободны – весь мир выведен на орбиту) .
Противостоять очевидности: в выведении на орбиту спутника, тот, кто превращен в сателлит, это не тот, кому верят. Согласно орбитальной записи о космическом объекте, именно планета Земля становится сателлитом, именно земной принцип реальности становится эксцентрическим, гиперреальным и незначащим. Согласно орбитальному установлению такой системы контроля, как мирное сосуществование, все земные микросистемы становятся сателлитами и теряют свою автономию. Все энергии, все события поглощаются этой эксцентрической гравитацией, все конденсируется и взрывается вовнутрь в направлении единственной микромодели контроля (орбитального сателлита), как и наоборот, в другом биологическом измерении, все соединяется и взрывается внутри молекулярной микромодели генетического кода. Между ними двумя, в этом расхождении ядерного и генетического, в одновременном допущении двух фундаментальных кодов устрашения, всякий принцип смысла поглощается, никакое разворачивание реального невозможно.
Одновременность двух событий в июле 1975 проиллюстрировала это превосходным образом: встреча в космосе двух суперсателлитов, американского и советского, апофеоз мирного сосуществования – отмена китайцами идеограмматического письма и присоединение на неопределенный срок к романскому алфавиту. Последнее означает «орбитальное» установление абстрактной и смоделированной знаковой системы, в орбите которой будут подвергаться резорбции все, когда-то одиночные, формы стиля и письма. Выведение на орбиту языка: это способ китайцев войти в систему мирного сосуществования, которая прописывается в их небе точно в одно и то же время соединением двух сателлитов. Орбитальный полет двух Великих, нейтрализация и гомогенизация всех остальных на земле.
Тем не менее, несмотря на это устрашение посредством орбитальной инстанции – ядерный код или код молекулярный − , события продолжаются на земле, перипетии становятся даже все более многочисленными, согласно мировому процессу смежности и одновременности информации. Но незаметно они теряют смысл, они есть отныне не более, чем двойной эффект высшей симуляции. Наиболее красивым примером может служить только война во Вьетнаме, поскольку она оказалась на пересечении исторической и максимальной «революционной» ставки и установления этой устрашающей инстанции. Какой смысл был в этой войне, а ее развитие, не должно ли было подтвердить конец истории в историческом кульминационном и решающем событии нашей эпохи?
Почему эта война, такая сложная, такая долгая, такая жесткая, рассеялась в течение нескольких дней, словно по волшебству?
Почему это американское поражение (самая большая неудача в истории США) не имело никакого отголоска внутри самой Америки? Если оно действительно означало крах планетарной стратегии США, то оно должно было также пошатнуть внутреннее равновесие и политическую американскую систему. Ничего этого не произошло.
Но имела место другая вещь. В сущности, эта война была лишь критическим эпизодом в мирном сосуществовании. Вероятно, она отметила приход Китая к мирному сосуществованию. Полученное и конкретизированное в течение долгих лет не-вторжение Китая, изучение Китаем мирового modus vivendi, переход от стратегии мировой революции к стратегии разделения сил и империй, переход от радикальной альтернативы к политическому чередованию в системе, управляемой отныне для главного (нормализации отношений Пекин-Вашингтон): именно это было ставкой войны во Вьетнаме и, в этом смысле, Соединенные Штаты вывели войска из Вьетнама, но они выиграли войну.
И война «спонтанно» закончилась, поскольку цель была достигнута. Вот почему она развязалась, распавшись с такой легкостью.
Сама эта чистка отчетливо видна на территории. Война продолжалась достаточно времени, чтобы не были ликвидированы элементы, не устранимые здоровой политикой и дисциплиной власти, будь то коммунистическая власть. Как только, наконец, война перешла в руки регулярных войск Севера и ускользнула от партизан, война может быть прекращена: она достигла своей цели. Ставка, таким образом – политическая смена. Когда вьетнамцы доказали, что они не являются больше инициаторами непредвиденной подрывной деятельности, им можно протянуть руку. Что бы это ни было, коммунистический порядок не важен, в сущности: он представил свои доказательства, ему можно доверять. Он даже более эффективен, чем капитализм с его ликвидацией до-капиталистических «диких» и архаических структур.
Тот же сценарий и с войной в Алжире.
Другой аспект этой войны и любой войны отныне: позади жестокой армии, убийственный антагонизм противников – который кажется ставкой не на жизнь, а на смерть, который проигрывается как таковой (в противном случае невозможно было бы отправить людей на смерть в этом жанре истории), позади этого симулякра борьбы на смерть и мировой безжалостной ставки, оба противника фундаментально солидарны против другой вещи, без названия, никогда непроизносимой, но чей объективный военный результат, с равноценным сотрудничеством обоих противников, заключается в тотальной ликвидации: племенные структуры, общинные, до-капиталистические, все формы символических обмена, языка, организации, вот что необходимо уничтожить, вот чье убийство является объектом войны – и война в своем огромном зрелищном механизме смерти только средство этого процесса террористической рационализации социального − убийство, на котором сможет установиться социальность, и неважно ее подчиненность, коммунистическая или капиталистическая. Тотальное сообщничество, или распределение работы между двумя противниками (которые способны даже ради этого согласиться на огромные жертвы) с одной и той же целью маскировки и доместикации общественных отношений.
«Северные вьетнамцы получили совет согласиться на сценарий ликвидации американского присутствия, в ходе которого, разумеется, необходимо сохранить лицо».
Этот сценарий: крайне жесткие бомбардировки над Ханоем. Их невыносимый характер не должен скрывать, что они были лишь симулякром для того, чтобы позволить вьетнамцам сделать вид, будто они согласны на компромисс, а Никсону заставить американцев проглотить отступление их войск. Все было достигнуто, ничто объективно не было по-настоящему в игре, кроме правдоподобия финального монтажа.
Пусть моралисты войны, сторонники высоких военных ценностей не расстраиваются: эта война не менее жестока, хотя лишь симулякр, в ней также страдает плоть, а умершие и старые бойцы в ней стоят с лихвой остальных. Эта цель всегда полностью достигается, так же как и цель разделения территорий на участки и дисциплинарной социальности. Чего больше не существует, так это противостояния противников, реальности антагонистических оснований, идеологической серьезности войны. А также реальности победы или поражения, война, будучи процессом, который торжествует далеко за пределами своей видимости.
В любом случае, миротворчество (или устрашение), захватившее нас сегодня, находится по ту сторону войны и мира, оно есть равенство в любое мгновение мира и войны. «Война – это мир», − говорил Оруэлл. Здесь также, два дифференциальных полюса взрываются один в другом, или возвращают в цикл один другой – одновременность противоречий, которая есть сразу пародия и конец всякой диалектики. Таким образом, можно подойти к правде войны: узнать о том, что она была закончена еще до того, как реально была завершена, что конец войне был положен в самом разгаре войны, и что она, может быть, никогда не начиналась. Многие другие события (нефтяной кризис, и т.д.) никогда не начинались, никогда не существовали, не то, что искусственные перипетии – резюме, эрзацы и артефакты истории, катастроф и кризисов, предназначенных для поддержания исторического инвестирования под гипнозом. Все медиа и официальный сценарий информации там только для того, чтобы поддерживать иллюзию хронологии событий, реальности ставок, объективности фактов. Все события нужно читать с изнанки, или вы замечаете (коммунисты «у власти» в Италии, посмертное переоткрытие, ретро, гулагов и советских диссидентов как таковое, почти современное, при помощи умирающей этнологии, потерянного «отличия» Дикарей), что все вещи доходят слишком поздно, с запоздалой историей, по запоздалой спирали, что они уже давно исчерпали свой смысл и живут только искусственным воскрешением знаков, что все эти события следуют друг за другом без логики, в полной эквивалентности самых противоречивых событий, в глубочайшем безразличии к их последствиям (но это именно то, чего им отныне не хватает: они исчерпываются в своем зрелищном продвижении) – всякий фильм о «новостях» создает, таким образом, мрачное впечатление кича, ретро и порно одновременно – это без сомнения знают все, и никто не принимает это в глубине души. Реальность симуляции невыносима – более жестока, чем Театр жестокости Арто, который был также опытом жизненной драматургии, последним всплеском идеальности тела, крови, насилия в системе, которая уже уносила его к устранению всех ставок без единого следа крови. Для нас все закончено. Вся драматургия, и даже все реальное письмо жестокости исчезло. Симуляция главенствует, и мы имеем право только на ретро, на призрачную, пародийную реабилитацию всех потерянных референтов. Все они разворачиваются еще вокруг нас, в холодном свете устрашения (включая Арто, который имеет право, как и все остальное на свое оживление, на второе существование в качестве референта жестокости).
Вот почему ядерное распространение это не дополнительный риск взрыва или атомной катастрофы – кроме периода, во время которого «молодые» державы могли бы поддаться искушению дать ему не устрашающий ход, «реальный» (как это сделали американцы в Хиросиме – но именно они единственные имели право на эту «практическую ценность» бомбы, все те, кто получит к этому доступ, будут отныне устрашены воспользоваться подобной возможностью, даже самим фактом обладания ей). Вход в атомный клуб, так красиво названный, очень быстро сводит на нет (также как вступление в профсоюз для рабочих) любую робкую попытку насильственного вторжения. Ответственность, контроль, цензура, само-устрашение возрастают всегда быстрее, чем располагаемые силы или армии: таков секрет социального порядка. Таким образом, сама возможность парализовать целую страну, опустив рычаг, делает так, что электротехники никогда не используют это оружие: в этом весь миф тотальной и революционной забастовки, которая рушится в тот момент, как только получены все средства – но, увы, именно потому, что средства для этого предоставлены. Именно таков весь процесс устрашения.
Так, совершенно возможно увидеть однажды, как атомные державы экспортируют центральные атомные электростанции, оружие и бомбы во всех направлениях. За контролем посредством угрозы последует гораздо более эффективная стратегия миротворчества при помощи бомбы и посредством обладания бомбой. «Маленькие» державы, считая, что приобретают собственную автономную ударную силу, купят вирус устрашения, своего собственного устрашения. То же самое относительно центральных атомных станций, которые мы им уже предоставляем: столько нейтроновых бомб, обезвреживающих всю историческую вирулентность, любой риск взрыва. В этом смысле, ядерное устанавливает повсюду ускоренный процесс имплозии, оно замораживает все вокруг себя, оно поглощает всю живую энергию.

Ядерное это одновременно кульминационный момент свободной энергии и максимизация систем контроля всей энергии. Блокировка и контроль возрастают в той же мере (и без сомнения еще быстрее), что и освободительные виртуальности. Это было уже апорией современных революций. Еще это абсолютный парадокс ядерного. Энергии замораживаются на своем собственном огне, они сами себя устрашают. Совершенно не видно уже, какой проект, какая власть, какая стратегия, какой субъект мог бы находиться за этой дверью, за этой гигантской пресыщенностью системой своими собственными силами, отныне нейтрализованными, непригодными, невразумительными, невзрывчатыми – если только не возможность взрыва вовнутрь, имплозии, где все эти энергии уничтожались бы в катастрофическом процессе (в прямом смысле слова, то есть в смысле возврата всего цикла к минимальной точке, возврата энергий к минимальному пределу).

…Последнее танго ценности

Там, где все не на своем месте, беспорядок
Там, где на желаемом месте нет ничего, порядок.

Брехт

Паника ответственных лиц Университета от идеи выдавать дипломы, не основанные на «реальной» работе, лишенные эквивалентности знания. Эта паника не равноценна панике политического переворота, она от того, что ценность отходит от своих содержаний и функционирует в одиночестве, согласно самой форме. Университетские ценности (дипломы, и т.д.) будут быстро распространяться и продолжать циркулировать, почти как плавающие капиталы или евродоллары, они будут кружиться без критерия референции, в крайнем случае, полностью обесцененные, но это не важно: только их циркуляции достаточно, чтобы создать социальный горизонт ценности, и навязчивая идея о призраке ценности будет еще сильнее, даже тогда, когда ее референт (ее обычная ценность, ее обменная ценность, университетская «рабочая сила», которую она охватывает) теряется. Ужас ценности без эквивалентности.
Эта ситуация новая только внешне. Она является таковой для тех, кто полагает, что в Университете происходит реальный рабочий процесс, и кто вкладывает в него свою жизнь, свой невроз, свой смысл бытия. Обмен знаками (знания, культуры) в Университете, между «обучающими» и «обучаемыми» является с некоторых пор уже не более чем удвоенной коллизией горечи безразличия (безразличие знаков, влекущее за собой охлаждение социальных и человеческих отношений), удвоенным симулякром психодрамы (стыдливой просьбы теплоты, присутствия, эдипова обмена, педагогического инцеста, стремящегося заменить собой потерянный обмен работы и знания). В этом смысле, Университет остается местом безнадежной инициации в пустую форму ценности, и тем, кто живет в нем уже несколько лет, знакома эта странная работа, настоящая безнадежность не-работы, не-знания. Так как современные поколения еще грезят о том, чтобы читать, учиться, соперничать, но душа больше туда не вкладывается – в общем, культурная аскетичная ментальность канула в лету. Вот почему забастовка больше ничего не значит .

Вот почему еще мы были пойманы в ловушку, мы сами себя поймали в ловушку, после 68, раздавая дипломы всем. Ниспровержение? Вовсе нет. Еще раз мы оказались инициаторами продвинутой формы, чистой формы ценности: дипломов без работы. Система в них больше совершенно не нуждается, но она желает этого – операциональные ценности в пустоте – и создали их мы, в инвертированной иллюзии.
Студенческая подавленность от того, что им жалуют не заработанные дипломы, равна и дополняет подавленность преподавателей. Она более интимна и более тайна, чем традиционный страх провалить или получить дипломы, лишенные ценности. Страхование диплома с ответственностью за все риски, обессмысливающее перипетии знания и отбора, достаточно сложно выдержать. Плюс к этому оно усложняется либо предоставлением алиби, симулякром работы, в обмен на симулякр диплома, либо некоей формой агрессии (преподаватель, который должен выдать обязательный минимум, называемый также автоматическим распределителем) или злобы, для того, чтобы как можно меньше сохранилось что-либо от «реальных» отношений. Но ничто там не происходит. Даже рабочие сцены между преподавателями и студентами, составляющие основную часть их обменов, являются отныне не более чем напоминанием, и чем-то вроде ностальгии по жестокости, или сообщничеству, которая когда-то противопоставляла их или объединяла вокруг главной цели, знания или политической ставки.
«Жесткий закон ценности», «железный закон» – когда он бросает нас на произвол судьбы, какая печаль, какая паника! Вот почему есть еще хорошие деньки для фашистских и авторитарных методов, поскольку они воскрешают нечто, относящееся к жестокости, необходимое для того, чтобы жить – не важно, пережитой или причиняемой жестокости. Жестокость ритуала, жестокость работы, жестокость знания, жестокость крови, жестокость власти и политического, это хорошо! Это ясно, это ярко, силовые отношения, противоречия, эксплуатация, репрессия! Сегодня этого не хватает, и это чувствуется! Это целая игра, например, в Университете (но вся политическая сфера артикулируется тем же самым образом), реинвестирование его власти преподавателем посредством «свободного слова», самоуправление групп и другие современные пустяки. Никто не остается обманутым. Просто для того, чтобы избежать глубокого разочарования, катастрофы, которую влечет за собой потеря ролей, статусов, ответственностей и разворачивающуюся там демагогию необходимо воссоздать в лице преподавателя, будь то манекен власти или знания, или частица легитимности, исходящая от ультра-левых – в противном случае ситуация станет невыносимой для всех. Именно на основании данного компромисса – искусственное изображение преподавателя, двусмысленное сообщничество студента – именно на основании этого призрачного сценария педагогики, процесс продолжается, и способен на этот раз длиться бесконечно. Поскольку существует конец ценности и работы, но для симулякра ценности и работы его не существует. Универсум симулякра трансреален и бесконечен: никакое испытание реальности больше не сможет положить этому конец – если только не тотальное обрушение и сползание почвы, которое остается нашей самой безумной надеждой.

Май, 1977.

Впрочем, современная забастовка логически обретает те же аспекты, что и работа: то же напряжение, та же невесомость, то же отсутствие целей, та же аллергия на решение, то же кружение по кругу инстанции, тот же траур по энергии, та же неопределенная циркулярность в забастовке сегодня, что и во вчерашней работе, та же ситуация в контр-институции, что и в институции: заражение возрастает, круг замкнут – после этого необходимо будет выйти наружу. Или скорее нет: принять сам этот тупик за базовую ситуацию, обернуть нерешительность и отсутствие цели в агрессивную ситуацию, в стратегию. Стараясь любой ценой вырваться из этой смертельной ситуации, из этой университетской ментальной анорексии, студенты приходят лишь к тому, что снова вдыхают энергию в институцию, пережившую кому, именно форсированное выживание, именно медицина безнадежности практикуется сегодня как на институциях, так и на ее индивидах, и которая повсюду служит знаком все той же самой неспособности победить смерть. «Нужно толкнуть того, кто падает», говорил Ницше.

 

.

 


Дата добавления: 2018-02-15; просмотров: 217;