Подполковник медицинской службы



 

На Колыму подполковника Рюрикова привела боязнь старости — дело шло к пенсии, а северные оклады были вдвое выше московских. Подполковник медицинской службы Рюриков не был ни хирургом, ни терапевтом, ни венерологом. В первые годы революции он — рабфаковцем — пришел на медицинский факультет университета, закончил его как невропатолог, но все давно забыл — он никогда, ни одного дня не работал лечащим врачом — он был всегда администратором — главным врачом больницы, заведующим. Вот и сюда он приехал начальником большой больницы для заключенных — Центральной больницы на тысячу коек. Не то что ему не хватало оклада начальника одной из московских больниц. Подполковнику Рюрикову было далеко за шестьдесят, и жил он одиноко. Дети его были взрослые — все трое работали где-то врачами, но Рюриков и слышать не хотел, чтобы жить на средства детей или пользоваться их помощью. Еще в юности выработал он себе на сей счет твердое убеждение, что ни от кого никогда зависеть не будет, а если случится так, то лучше умрет. Была и еще одна сторона дела, о которой подполковник Рюриков даже и себе старался не рассказывать. Мать его детей умерла давно, взяв с Рюрикова странное слово перед смертью — никогда ни на ком больше не жениться. Рюриков дал это слово покойнице и с тех пор, с тридцати пяти лет, твердо это слово держал, никогда не пытаясь даже подумать о каком-то ином решении вопроса.

Ему казалось, что он если подумает об этом иначе, то тронет что-то такое болезненное и святое, что хуже всякого кощунства. Потом он привык, и ему не было трудно. Никому он не рассказывал об этом, ни с кем не советовался — ни с детьми, ни с женщинами, с которыми он был близок. Та женщина, с которой он жил последние годы, врач его больницы, от первого мужа имела детей — двух девочек-школьниц, и Рюрикову хотелось, чтоб и эта его семья жила хоть немного лучше. Это была вторая причина, заставившая его предпринять такое серьезное путешествие.

Была и третья причина — мальчишеская. Дело в том, что подполковник Рюриков нигде в своей жизни не бывал, нигде, кроме Тумского района Московской области, откуда он был родом, и самого города Москвы, где он рос, учился, работал. Даже в молодые годы до женитьбы и в годы обучения в университете Рюриков ни одного отпуска и ни одних каникул не провел иначе, как у своей матери в Тумском районе. Ему казалось неудобным, неприличным поехать в отпуск на курорт или куда-либо еще. Он слишком боялся укоров собственной совести. Мать жила долго, переезжать к сыну не соглашалась, и Рюриков понимал ее — прожившую жизнь в родном селе. Мать умерла перед самой войной. На фронт Рюриков не попал, хотя и облачился в военную форму, и всю войну был начальником госпиталя в Москве.

Он не бывал ни за границей, ни на юге, ни на востоке, ни на западе и часто думал, что вот он скоро умрет и так ничего и не повидает в жизни. Особенно его волновали и интересовали арктические полеты и вообще вся эта необычайная, романтическая жизнь завоевателей Севера. Не только Джек Лондон, которого подполковник очень любил, поддерживал в нем интерес к Северу — но и полеты Слепнева и Громова, дрейф «Челюскина».

Неужели он так и проживет свою жизнь, не повидав самого заветного? И когда ему предложили поездку на Север на три года — Рюриков сразу понял, что это — исполнение всех его желаний, что это удача, награда за весь его многолетний труд. И он согласился, не советуясь ни с кем.

Одно только обстоятельство немного смущало Рюрикова. Его назначили в больницу для заключенных. Конечно, он знал, что на Дальнем Севере, как и на Дальнем Востоке, и на ближнем юге, и на ближнем западе, есть трудовые лагеря. Но он предпочел бы работу среди вольнонаемного персонала. Но вакансий там не было, да и оклады вольнонаемных врачей для заключенных были опять-таки гораздо выше — и Рюриков отбросил сомнения. В тех двух беседах, которые начальство вело с подполковником, эта сторона дела отнюдь не затенялась, не маскировалась, а, наоборот, подчеркивалась. Было обращено серьезнейшее внимание подполковника Рюрикова на то, что там содержатся враги народа, враги родины, колонизующие сейчас Крайний Север, военные преступники, которые используют всякий момент слабости, нерешительности начальства для своих подлых, коварных целей, что нужно проявлять величайшую бдительность в отношении этого «контингента», так выразилось начальство. Бдительность и твердость. Но пусть Рюриков не пугается. Верным помощником ему будут все вольнонаемные работники больницы, значительный партийный коллектив, который работает в труднейших северных условиях.

Рюриков за тридцать лет административной работы видел в подчиненных нечто другое. Ему надоели до смерти расхищения казенного инвентаря, взаимные подсиживания, пьянство. Рюриков обрадовался этому рассказу, его как бы призывали на войну против врагов государства. Он на своем участке сумеет выполнить свой долг. Рюриков прилетел на Север на самолете, в мягком кресле. На самолете подполковник тоже не летал никогда — все как-то не приходилось, и ощущение было великолепное. Рюрикова не тошнило, и только при посадках у него чуть кружилась голова. Он искренне пожалел, что не летал раньше. Скалы и чистые краски северного неба привели его в восхищение. Он развеселился, почувствовал себя чуть не двадцатилетним и не хотел остаться даже на несколько дней, чтобы познакомиться получше с городом, — он рвался к работе.

Начальник Санитарного управления дал ему свой личный ЗИС-110, и подполковник прибыл в Центральную больницу, расположенную в пятистах километрах от местного «столичного» города.

О приезде подполковника любезный начальник Санитарного отдела предупредил не только больницу. Прежний начальник уезжал в отпуск «на материк» и еще не освободил жилья. Рядом с больницей в трехстах метрах от шоссе был так называемый Дом дирекции — одна из дорожных гостиниц для самого высокого начальства — для генеральских чинов.

Там Рюриков провел ночь, с удивлением разглядывал вышитые бархатные шторы, ковры, резные вещи из кости, расставленные массивные резные шкафы для одежды ручной работы.

Вещей Рюриков не развязывал, утром напился чаю и пошел в больницу.

Здание больницы было построено незадолго до войны для военной части. Однако большое, трехэтажное здание в форме буквы «Т» среди голых скал представляло слишком удобный ориентир для неприятельских самолетов (техника далеко ушла вперед, пока решался вопрос о постройке и двигалась сама постройка) — и здание оказалось ненужным хозяину и было передано медицине.

За короткое время, пока уезжал полк и здание оставалось без призора, — были разрушены канализация и водопровод, и угольная электростанция с двумя котлами пришла в полную негодность. Уголь не привозили, дрова сожгли, какие можно было сжечь, и для последней армейской вечеринки сожгли на электростанции все кресла из зрительного зала.

Санитарное управление все это понемногу восстановило — бесплатным трудом заключенных-больных, и сейчас больница производила внушительный вид.

Подполковник пришел в свой кабинет и был поражен его размерами. Еще никогда в Москве ему не приходилось иметь личные кабинеты такой вместимости. Это был не кабинет, а зал для совещаний, человек на сто, по московским масштабам.

Стены соседних комнат были сломаны, комнаты соединены, окна затянуты полотняными шторами с чудесной вышивкой, и красное осеннее солнце бродило по золотым рамам картин, по кожаной обивке кустарной работы диванов, двигалось по полированной поверхности письменного стола необычайных размеров.

Все это понравилось подполковнику. Ему не терпелось назначить часы приема, но немедленно этого сделать было нельзя и удалось только через два дня. Прежний начальник тоже не хотел терять времени с отъездом — билет на самолет был давно заказан, еще раньше, чем подполковник Рюриков выехал из столицы.

Эти два дня он приглядывался к людям, к больнице. В больнице было большое терапевтическое отделение, заведовал им врач Иванов, бывший военврач и бывший заключенный. Нервно-психиатрическим отделением заведовал Петр Иванович Ползунов, тоже бывший заключенный, хоть и кандидат наук. Это была категория лиц, внушающая особое подозрение, и об этом Рюрикова предупреждали еще в Москве. Это были люди, с одной стороны, прошедшие лагерную школу, несомненно, враги, а с другой стороны — имевшие право на общество вольнонаемных «договорников». «Ведь не кончается же их ненависть к государству и родине в тот день, как они получают документ об освобождении, — думал подполковник. — И все же ведь они имеют другое право, другое положение, вынуждающее меня им верить». Оба заведующих-заключенных не понравились подполковнику — он не знал, как себя держать с ними. Зато заведующий хирургическим отделением полковой хирург Громов понравился Рюрикову чрезвычайно — он был вольнонаемным, хоть и беспартийным, воевал, здесь, в отделении, все ходили по струнке у него — чего же лучше.

Сам Рюриков армейскую службу, да притом на медицинских ролях, попробовал только во время войны — поэтому военная субординация нравилась ему больше, чем следует. Тот элемент организованности, который она вносила в жизнь, был, безусловно, полезен, и Рюриков иногда с досадой и обидой вспоминал довоенные свои труды: бесконечные уговаривания, объяснения, подсказы, ненадежные обещания подчиненных вместо короткого приказа и рапорта во всей его определенности.

Вот и в хирурге Громове ему нравилось, что тот сумел обстановку военного госпиталя перенести в хирургическое отделение больницы. Он побывал у Громова — в мертвой тишине больничных коридоров, в начищенности медных ручек.

— Чем ты чистишь ручки?

— Ягодой брусникой, — отрапортовал Громов, и Рюриков подивился.

Сам он, чтобы чистить пуговицы своего кителя и шинели, захватил из Москвы специальную мазь. И вот, оказывается, ягода-брусника.

В хирургической все сверкало чистотой. Выскобленные полы, отчищенные алюминиевые ящики в раздатке, шкафы с инструментарием…

А за дверями палат дышало многоликое чудовище, которого Рюриков немного побаивался. Все заключенные казались ему на одно лицо: озлобленные, ненавидящие…

Громов отворил одну из небольших палат перед начальником. Тяжелый запах гноя, грязного белья не понравился Рюрикову; он затворил дверь и прошел дальше.

Сегодня уезжал прежний начальник с женой. Приятно было думать, что завтра он — уже самостоятельный начальник. Он остался один в огромной пятикомнатной квартире с широким балконом-верандой. Комнаты были пусты, мебель прежнего начальника — великолепные зеркальные шкафы кустарной работы, какие-то секретеры под красное дерево, массивный резной буфет — все это было мечтой собственника — прежнего начальника. Мягкие диваны, какие-то пуфы, стулья — все это было имуществом прежнего начальника. Квартира была голая и пустая.

Подполковник Рюриков велел завхозу хирургического отделения принести себе койку и постельное белье из больницы, и завхоз, на свой страх и риск, захватил еще тумбочку и поставил к стене в большой комнате.

Рюриков стал разбирать вещи. Вынул из чемодана полотенце, мыло, отнес их в кухню.

Прежде всего он повесил на стену свою гитару с красным выцветшим бантом. Это была не простая гитара. В начале гражданской войны, когда еще у советской власти не было ни орденов, ни прочих знаков отличия, когда в восемнадцатом Подвойский выступал в печати за введение орденов, а его крыли за «отрыжку царизма», — на фронте за боевые заслуги награждали и без орденов именным оружием или гитарами, балалайками.

Вот так красногвардеец Рюриков был удостоен за бои под Тулой — ему была вручена гитара. Сам Рюриков не имел музыкального слуха и, только когда оставался один, бережно и боязливо дергал то одну, то другую струну. Струны гудели, и старик возвращался хоть на минуту в великий и дорогой ему мир своей юности. Так он хранил свое сокровище более тридцати лет.

Он постелил постель, поставил на тумбочку зеркало, разделся и, сунув ноги в туфли, в одном белье подошел к окну и выглянул: горы стояли кругом, как молящиеся на коленях. Как будто много людей пришло сюда к какому-то чудотворцу — молиться, просить наставления, указать пути.

Рюрикову показалось, что и природа не знает решения своей судьбы, что и природа ищет совета.

Он снял со стены гитару, аккорды ночью в пустой комнате, оказалось, были особо звучны, особо торжественны и значительны. Как всегда, подергивание струн успокоило его. Первые решения были обдуманы сейчас в этой ночной игре на гитаре. Он обрел волю для их выполнения. Он лег на койку и сразу заснул.

Утром, еще до начала своего служебного дня в новом, просторном кабинете, Рюриков вызвал лейтенанта Максимова, своего заместителя по хозяйственной части, и сказал, что будет занимать только одну комнату из пяти — самую большую. В остальные пусть вселят тех сотрудников, у которых нет площади. Лейтенант Максимов помялся и попытался объяснить, что это — несолидно.

— У меня же нет семьи, — сказал Рюриков.

— У прежнего начальника тоже была только жена, — сказал Максимов. — Ведь будут ездить гости — многочисленные начальники из столицы, которые будут останавливаться, гостить.

— Они могут гостить в том доме, где я ночевал первую ночь. Здесь два шага. Словом, делайте, как вам сказано.

Но еще несколько раз в течение этого дня Максимов приходил в кабинет и спрашивал, не переменил ли Рюриков решение. И только тогда, когда новый начальник стал сердиться, он сдался.

Первым на приеме был местный уполномоченный Королев. После знакомства, короткого доклада Королев сказал:

— У меня к вам просьба. Завтра я еду в Долгое.

— Что это за Долгое?

— Это районный центр — восемьдесят километров отсюда… Туда автобус большой ходит каждое утро.

— Ну, поезжай, — сказал Рюриков.

— Нет, вы не поняли, — улыбнулся Королев. — Я прошу разрешения воспользоваться вашей личной машиной…

— У меня здесь есть личная машина? — сказал Рюриков.

— Да.

— И шофер?

— И шофер…

— А Смолокуров (это была фамилия прежнего начальника) куда-нибудь ездил на этой личной машине?

— Он ездил мало, — сказал Королев. — Что верно, то верно. Мало.

— Вот что, — Рюриков уже все понял и принял решение. — Ты поезжай на автобусе. Машину поставьте на прикол пока. А шофера передайте в гараж для работы на грузовиках… Мне она тоже не нужна. А будет нужно ехать, поеду либо на «скорой помощи», либо на грузовике.

Секретарша приоткрыла дверь.

— К вам слесарь Федотов — говорит, что очень срочно…

Слесарь был испуган. Из его бессвязного и торопливого рассказа Рюриков понял, что в квартире слесаря на первом этаже обвалился потолок — штукатурка рухнула, и сверху течет. Нужен ремонт, а хозяйственная часть ремонт делать не хочет, а у самого слесаря не хватит денег на такой ремонт. Да и несправедливо. Платить должен тот, по чьей вине рухнула штукатурка, хоть он и член партии. Ведь протекло…

— Подожди-ка, — сказал Рюриков. — Почему же протекло? Вверху-то ведь люди живут.

Рюриков с трудом понял, что в верхней квартире живет поросенок, копится навоз, моча, и вот штукатурка первого этажа отвалилась, поросенок мочится на головы нижних жильцов.

Рюриков рассвирепел.

— Анна Петровна, — кричал он секретарше, — вызовите мне секретаря парторганизации сюда и того негодяя, чей поросенок.

Анна Петровна взмахнула руками и исчезла.

Минут через десять в кабинет вошел Мостовой, секретарь парторганизации, и сел у стола. Все трое — Рюриков, Мостовой и слесарь — молчали. Так прошло минут десять.

— Анна Петровна!

Анна Петровна пролезла в дверь.

— Где же хозяин поросенка?

Анна Петровна исчезла.

— Хозяин поросенка — вот он, товарищ Мостовой, — сказал слесарь.

— Ах, вот что, — и Рюриков встал. — Идите пока домой, — и выпроводил слесаря.

— Да как вы смели? — закричал он на Мостового. — Как вы смели держать у себя в квартире?..

— Ты не ори, — сказал Мостовой спокойно. — Где же его держать? На улице? Вот сам заведешь птицу или кабанчика — увидишь — каково. Я много раз просил — дайте мне квартиру на первом этаже. Не дают. Во всех домах так. Только это такой слесарь разговорчивый. Прежний начальник умел им глотку-то закрывать. А ты вот слушаешь всякого зря.

— Весь ремонт будет за твой счет, товарищ Мостовой.

— Нет уж, не будет этого…

Но Рюриков уже звонил, вызывал бухгалтера, диктовал приказ.

Прием был скомкан, смят. Подполковнику не удалось познакомиться ни с одним своим заместителем, ставя бесконечное число раз подпись на бесконечных бумагах, которые перед ним развертывали ловкие, привычные руки. Каждый из докладчиков вооружался огромным пресс-папье, стоявшим на столе начальника, — кустарной резки кремлевской башней с красными пластмассовыми звездами — и бережно сушил подпись подполковника.

Так продолжалось до обеда, а после обеда начальник пошел по больнице. Доктор Громов, краснорожий, белозубый, уже ждал начальника.

— Хочу посмотреть вашу работу, — сказал начальник. — Покажите, кого сегодня выписываете?

В чересчур просторный кабинет Громова вереницей двигались больные. Впервые Рюриков видел тех, кого он должен был лечить. Вереница скелетов двигалась перед ним.

— А вши у вас есть?

Больной пожал плечами и испуганно посмотрел на доктора Громова.

— Позвольте, это ведь хирургические… Чего бы им быть такими?

— Это уж не наше дело, — весело сказал доктор Громов.

— А выписывать?

— А до каких же пор их держать? А койко-день?

— А этого как можно выписать? — Рюриков показал на больного с темными гнойными ранами.

— Этот — за кражу хлеба у своих соседей.

Приехал полковник Акимов — начальник той самой неопределенной воинской части — полка, дивизии, корпуса, армии, которая была размещена на огромном пространстве Севера. Эта воинская часть когда-то строила больничное здание — для себя. Акимов был моложав для своих пятидесяти лет, подтянут, весел. Повеселел и Рюриков. Акимов привез больную жену — никто помочь не может, такая штука, а у вас ведь врачи.

— Я сейчас же распоряжусь, — сказал Рюриков, позвонил, и Анна Петровна появилась в двери с выражением полной готовности к исполнению дальнейших приказаний.

— Не торопитесь, — сказал Акимов. — Я здесь лечусь не первый год. Кому вы хотите показать жену?

— Да хотя бы Стебелеву. — Стебелев был заведующим терапевтическим отделением.

— Нет, — сказал Акимов. — Такой Стебелев есть у меня и дома. Мне надо, чтобы вы показали доктору Глушакову.

— Хорошо, — сказал Рюриков. — Но ведь доктор Глушаков — заключенный. Не думаете ли вы…

— Нет, я не думаю, — твердо сказал Акимов, и в глазах его не было улыбки. Он помолчал. — Дело в том, — сказал он, — что моей жене нужен врач, а не… — полковник не договорил.

Анна Петровна побежала заказывать пропуск и вызов на Глушакова, а полковник Акимов представил Рюрикову свою жену.

Вскоре из лагеря привезли Глушакова, седого морщинистого старика.

— Здравствуйте, профессор, — сказал Акимов, вставая и здороваясь с Глушаковым за руку, — вот, с просьбой к вам.

Глушаков предложил посмотреть его жену в санчасти лагеря («там у меня все под рукой, а здесь я ничего не знаю»), и Рюриков позвонил своему заместителю по лагерю, чтоб выписали пропуск для полковника и его жены.

— Послушайте, Анна Петровна, — сказал Рюриков секретарше, когда гости ушли. — Правда ли, что Глушаков такой специалист?

— Да уж понадежнее наших, — хихикнула Анна Петровна.

Подполковник Рюриков вздохнул.

Каждый прожитый день жизни был для Рюрикова окрашен особой, неповторимой краской. Были дни потерь, дни неудач, дни счастья, дни доброты, дни сочувствия, дни недоверия, дни злобы… Все, что свершалось в этот день, носило определенный характер, и Рюриков иногда умел приспособить свои решения, свои поступки к этому «фону», как бы не зависящему от его воли. Сегодня был день сомнений, день разочарований.

Замечание полковника Акимова коснулось чего-то важного, основного в нынешней жизни Рюрикова. Открылось какое-то окно, о существовании которого до визита полковника Акимова Рюриков не решался думать. Оказывается, окно не только существовало, в него можно было видеть такое, чего Рюриков не видел, не замечал раньше.

Всё в этот день было в сговоре с полковником Акимовым. Новый, временный заведующий хирургическим отделением врач Браудэ доложил, что ухо-горловые операции, намеченные на сегодняшний день, отложены из-за того, что гордость больницы — тонкий диагност, хирург-артист Аделаида Ивановна Симбирцева — пожилая специалистка, ученица знаменитого Воячека, недавно приехавшая в больницу на работу, «нахваталась наркотика», как выразился Браудэ, и сейчас бушует в процедурной комнате хирургического отделения. Бьет все стеклянное, что попадает под руки. Что делать? Можно ли ее связать, вызвать конвой и отвести на квартиру?

Полковник Рюриков распорядился не связывать Аделаиду Ивановну, а замотать ей рот шалью и отвести домой и там запереть. Или влить ей чего-нибудь снотворного в глотку — хлоралгидрата двойную, обязательно двойную дозу — и сонную унести. Только пусть водят и носят вольнонаемные, а не заключенные.

В нервно-психиатрическом отделении больной убил своего соседа железной заостренной пикой. Доктор Петр Иванович, заведующий, сообщил, что убийство вызвано какой-то кровавой враждой среди уголовников, оба больные — и убийца и убитый — были ворами.

В терапевтическом отделении у Стебелева завхоз-заключенный украл и продал сорок простыней. Львов, уполномоченный, уже разыскал эти простыни где-то под лодкой, на берегу реки.

Заведующая женским отделением требовала себе офицерского пайка, а вопрос ее решался где-то в столице.

Но самое неприятное было сообщенное Анисимовым, заместителем по лагерю. Анисимов долго сидел на кожаном глубоком диване в кабинете Рюрикова, дожидаясь, пока иссякнет поток посетителей. И когда они остались одни, сказал:

— А что делать, Василий Иванович, с Люсей Поповкиной?

— С какой Люсей Поповкиной?

— Да разве вы не знаете?

Оказалось, что это была балерина из заключенных, с которой путался Семен Абрамович Смолокуров, прежний начальник. Она нигде не работала и служила только для увеселений Смолокурова. Теперь («чуть не месяц» — подумал Рюриков) она все еще без работы — распоряжений нет.

Рюрикову захотелось вымыть руки.

— Каких еще распоряжений? Отправьте ее к черту немедленно.

— На штрафной?

— Почему же обязательно на штрафной? Разве она виновата? Да и тебе выговор дам — целый месяц ведь не работает.

— Мы берегли ее, — сказал Анисимов.

— Для кого? — И Рюриков встал и заходил по комнате. — Немедленно, завтра же отправьте.

 

Х х х

 

Когда Петр Иванович поднимался по узкой деревянной лестнице на второй этаж к Антонине Сергеевне, он подумал, что за два года, как они работают вместе в этой больнице, он еще не бывал дома у главного врача. Он усмехнулся, понимая, зачем его пригласили. Что ж, этим приглашением его, бывшего заключенного, вводят в местный «высший круг». Петр Иванович не понимал таких людей, как Рюриков, и не понимая — презирал. Ему казалось, что это какой-то особый путь карьеры, путь «честняги» в больших кавычках, «честняги», который хочет стать ни более ни менее, как начальником санитарного управления. И вот ломается, выкручивается, изображая из себя святую невинность.

Петр Иванович угадал верно. В накуренной комнате было тесно. Тут сидел и врач-рентгенолог, и Мостовой, и главный бухгалтер. Сама Антонина Сергеевна разливала из алюминиевого больничного чайника теплый и слабый чай.

— Входите, Петр Иванович, — сказала она, когда невропатолог снял свой брезентовый плащ.

— Начнем, — сказала Антонина Сергеевна, и Петр Иванович подумал: «Недурна еще» — и стал смотреть в другую сторону.

Начальник лагеря сказал:

— Я пригласил вас, господа (Мостовой поднял брови), с тем, чтобы сообщить вам пренеприятное известие.

Все засмеялись, и Мостовой засмеялся, тоже подумал, что это что-то литературное. Мостовой успокоился, а то слово «господа» внушало ему тревогу, даже если бы это была острота или обмолвка.

— Что будем делать? — сказала Антонина Сергеевна. — Мы будем нищие через год. А ОН приехал на три года. Всем нам запретили держать прислугу из заключенных. За что должны страдать эти несчастные девушки на общих работах? Из-за кого? Из-за него. О дровах я и говорить не буду. Прошлую зиму я не положила на книжку ни рубля. В конце концов, у меня дети.

— У всех дети, — сказал главный бухгалтер. — Но что, что можно сделать тут?

— Отравить его к чертовой матери, — зарычал Мостовой.

— Потрудитесь в моем присутствии таких вещей не говорить, — сказал главный бухгалтер. — Иначе я буду вынужден сообщить куда следует.

— Я пошутил.

— Потрудитесь так не шутить.

Петр Иванович поднял руку.

— Надо вызвать сюда Чурбакова. И вам, Антонина Сергеевна, с ним поговорить.

— Почему мне? — Антонина Сергеевна покраснела.

Майор медицинской службы Чурбаков — начальник Санитарного управления — славился своим буйным развратом и невероятной крепостью в пьянках. Чуть не на каждом прииске у него были дети — от врачих, от фельдшериц, от медсестер и от санитарок.

— Да уж именно вам. И разъяснить майору Чурбакову, что подполковник Рюриков добивается его места, понятно? Скажите ему, что майор — вчерашний член партии, а Рюриков…

— Рюриков — член партии с 1917 года, — сказал, вздохнув, Мостовой. — Но зачем ему чурбаковское место.

— Ах, вы ничего не понимаете. Петр Иванович совершенно прав.

— А если написать Чурбакову?

— А кто свезет это письмо? Кому не люба на плечах голова? А вдруг нашего гонца перехватят или, еще проще, он с письмом явится прямо в кабинет Рюрикова. Бывали такие истории.

— А по телефону?

— По телефону только пригласите. Вы же знаете, что у Смолокурова сидели слухачи.

— Ну, у этого не сидят.

— Как знать. Словом, осторожность и деятельность, деятельность и осторожность…

1963

 

Военный комиссар

 

Операция — извлечение инородного тела из пищевода — была записана в операционный журнал рукой Валентина Николаевича Траута, одного из трех хирургов, делавших извлечение. Главным тут был не Траут — а Анна Сергеевна Новикова, ученица Воячека, отоларинголог столичный, южная красавица, никогда не бывшая в заключении, как оба ее ассистента — Траут и Лунин. Именно потому, что главной была Новикова, операция была проведена на двое суток позже возможного срока. Сорок восемь часов блистательную ученицу Воячека отливали водой, отпаивали нашатырем, промывали желудок и кишечник, накачивали крепким чаем. Через двое суток перестали дрожать пальцы Анны Сергеевны — и операция началась. Запойная алкоголичка, наркоманка, с похмелья выливавшая все флаконы в одну общую темную чашку-миску и хлебавшая это пойло, чтобы вновь захмелеть и заснуть. Пойла в этих случаях надо было немного. Сейчас Новикова в халате и в маске покрикивала на ассистентов, подавала короткие команды — рот был прополоскан, промыт, и только иногда до ассистентов доносился запах перегара. Операционная сестра поводила ноздрями, вдыхая этот неуместный перегар, и чуть-чуть улыбалась под маской и торопливо сгоняла с лица улыбку. Ассистенты не улыбались и не думали о перегаре. Операция требовала внимания. Траут такие операции делал раньше, но редко, а Лунин видел впервые. Для Новиковой же это был повод показать свой особый класс, свои золотые руки, свою высочайшую квалификацию.

Больной не понимал, почему операция откладывается на сутки и еще на сутки, но помалкивал — командовать тут не приходилось. Больной жил у начальника больницы — ему было сказано: вызовут. Сначала было известно, что операцию будет делать Траут, потом прошел еще один день — и сказали: завтра, и не Траут, а Новикова. Все это было для больного мучительно, но он был человек военный, притом недавно с войны — он взял себя в руки. Больной этот имел чин высокий, полковничьи погоны, был райвоенком одного из восьми округов Колымы.

К концу войны лейтенант Кононов командовал полком, с армией не хотел расставаться, но для мирного времени требовались другие знания. Всем проходившим переаттестацию предлагалось продолжить службу в армии в тех же чинах, но в войсках МВД, используемых для лагерной охраны. В 1946-м вся лагерная охрана была передана кадровым частям, не ВОХРу, а кадровикам с нашивками, с орденами. Всем сохранялся прежний чин, полярный паек, ставка, отпуск, все полярные льготы Дальстроя. Кононов — у него была жена, дочь — быстро разобрался и уже в Магадане уперся и на лагерную работу не пошел. Жену и дочь он отправил на материк, а сам получил назначение на должность райвоенкома. «Хозяйство» его было раскинуто вдоль трассы на сотни километров — десять километров в сторону — жили люди, которых райвоенком должен был учесть. Кононов быстро понял, что тут вызывать к себе кого-нибудь — это потеря времени вызываемых. В неделю добирались до поселка, где жил военком. Неделю — назад. Поэтому весь учет, переписка велась с попутной оказией, а раз в месяц и чаще сам Кононов на машине объезжал свой район. С работой он справлялся, но ждал не повышения, а окончания «севера» — перевода, просто демобилизации, забыв о полковничьих погонах. Все это вместе — Север, неустроенность привели к тому, что Кононов помаленьку начал пить. Именно поэтому он не мог объяснить, как в пищевод могла попасть какая-то большая на ощупь кость, сжавшая его дыхательное горло — даже говорил лишь трудным шепотом.

Кононов со своим инородным телом в пищеводе, конечно, мог добраться до Магадана, где при Управлении были врачи, которые оказали бы ему помощь… Но около года Кононов работал в военкомате и знал, что хвалили «Левый берег» — большую больницу для заключенных. Работники больницы — мужчины и женщины — хранили свои воинские билеты у Кононова. Когда кость встала Кононову поперек горла и стало ясно, что никакая сила ее не вытолкнет без врачей, Кононов взял машину и приехал в больницу для заключенных на Левый берег.

Начальником больницы был тогда Винокуров. Он хорошо понимал, как укрепится престиж больницы, которую он только что принял, если операция будет удачной. Самая главная надежда была на ученицу Воячека, ибо таких специалистов не было в Магадане. Увы, Новикова работала и в Магадане еще год назад: «Перевод на Левый берег или увольнение из Дальстроя». «На Левый, на Левый», — кричала Новикова в отделе кадров. До Магадана Новикова работала на Алдане, до Алдана — в Ленинграде. Всюду гнали ее все дальше на север. Сто обещаний, тысяча нарушенных клятв. На Левом ей нравилось — она крепилась. Высокая квалификация была видна в любом замечании Анны Сергеевны. Она принимала как отоларинголог и вольных и заключенных, вела больных, делала операции, консультировала — и вдруг начинался запой, больные оставались без присмотра, вольнонаемные уезжали, а заключенных пользовал фельдшер. Анна Сергеевна и глаз не казала в отделение.

Но когда Кононов приехал и выяснилось, что необходима срочная операция, было велено Анну Сергеевну поднять. Но трудность была в том, что Кононов должен был лежать в больнице долго. Извлечение инородного тела — чистая операция. Конечно, в большой больнице было два хирургических отделения — гнойное и чистое, разный персонал — в чистом пограмотнее, в гнойном поплоше. Надо проследить, как пройдет заживление раны, тем более — на пищеводе. Конечно, отдельная палата для комиссара найдется. Кононов не хотел ехать в Магадан, там с его полковничьим чином в колымской столице делать нечего. Его там примут, конечно, но внимания и забот не будет. Там генералы и жены генералов отнимают время у врачей. Кононов там умрет. Умереть в сорок лет из-за какой-то проклятой кости в глотке. Кононов дал все расписки, все, какие с него потребовали. Он понимал, что дело идет о его жизни и смерти. Кононов мучился.

— Вы, Валентин Николаевич, будете делать?

— Да, я, — неуверенно сказал Траут.

— Так что же, что же мы ждем?

— Подождем еще денек.

Кононов ничего не понимал. Кормили его через нос, заливали пищу, и умереть от голода он не должен был.

— Вас завтра посмотрит еще один врач.

К кононовской койке подвели женщину-врача. Опытные пальцы сразу нащупали кость и почти безболезненно к ней прикоснулись.

— Ну, Анна Сергеевна?

— Завтра с утра.

Операция эта дает тридцать процентов смертей. Послеоперационную палату занял Кононов. Кость оказалась такой огромной, что Кононову было стыдно на нее смотреть, ему приносили ее в стакане на несколько часов. Кононов лежал в послеоперационной палате. Начальник приносил ему газеты иногда.

— Все идет хорошо.

Кононов лежал в крошечной палате, где едва умещалась одна койка. Контрольные сроки прошли, все было благополучно — лучше не надо, — сказалась квалификация ученицы Воячека, но какой контрольный срок для тоски! Арестант, заключенный еще может удержать это чувство в каких-то материальных рамках, умеет им управлять с помощью конвоя, решеток, поверок, перекличек, раздачи пищи, а как это все полковнику. Кононов посоветовался с начальником больницы.

— Я давно жду этого вопроса — человек есть всегда человек. Конечно, тоска. Но я не могу выписать вас раньше чем через месяц — слишком велик риск и редок успех, чтоб им не дорожить. Я могу разрешить вам перейти в палату для заключенных, там будет четыре человека, вы — пятый. Тогда и интересы больницы, и ваш точно придут в равновесие.

Кононов немедленно согласился. Это был выход хороший. Заключенных полковник не боялся. Больничное знакомство уверило Кононова, что заключенные все такие же люди, кусать его, полковника Кононова, не будут, не перепутают с каким-нибудь чекистом или прокурором, как-никак он, полковник Кононов, кадровый солдат. Изучать, наблюдать новых людей, новых соседей он, полковник Кононов, не будет. Ему просто скучно лежать одному, и всё.

Много недель еще бродил полковник в сером больничном халате по коридору. Халат был казенный, арестантский. В раскрытую дверь видел я полковника, закутанным в халат, внимательно слушающим какого-нибудь очередного романиста.

Я был старшим фельдшером в хирургическом отделении тогда, а потом меня перевели в лес, и Кононов ушел из моей жизни, как уходили тысячи людей, оставляя чуть заметные следы в памяти, чуть ощутимую симпатию.

Еще раз на какой-то врачебной конференции фамилию Кононова напомнил мне докладчик, новый главврач больницы, медицинский майор Королев. Это был любитель выпить, закусить, фронтовик. Главврачом в больнице он удержался недолго — не мог удержаться от мелких взяток, от стопки казенного спирта — и после громкого дела был снят с начальников, был отстранен от работы, потом снова допущен и возник уже в качестве начальника санотдела Северного управления.

После войны на Колыму в Дальстрой, на длинные рубли хлынул поток авантюристов, самозванцев, скрывавшихся от суда и тюрьмы.

Начальником больницы был назначен какой-то майор Алексеев, носивший Красную Звезду и погоны майора. Однажды Алексеев пешком пришел ко мне, интересуясь участком, но не задал ни одного вопроса и отправился в обратный путь. Лесной медпункт был в двадцати километрах от больницы. Едва Алексеев успел вернуться, как (в тот же день) был арестован приехавшими из Магадана. Алексеев был осужден за убийство жены. Не был ни врачом, ни военным, но успел по фальшивым документам отползти от Магадана до наших левобережных кустов и там спрятаться. Орден, погоны — все было фальшивым.

Еще раньше на Левый берег часто приезжал начальник санотдела Северного управления. Эту должность (потом) занял пьяница главврач. Приезжий, очень хорошо одетый, раздушенный холостяк, получил разрешение стажироваться, присутствовать на операциях.

— Решил переучиваться на хирурга, — покровительственно улыбаясь, шептал Пальцын.

Месяц шел за месяцем, каждый операционный день Пальцын приезжал на своей машине из центра Северного — поселка Ягодный, обедал у начальника, слегка ухаживал за его дочерью. Наш врач Траут обратил внимание, что Пальцын плохо владеет врачебной терминологией, но — фронт, война, все верили и охотно посвящали нового начальника в тайны операции, тем более что такое (диурез). И вдруг Пальцын был арестован — снова какое-то убийство на фронте, Пальцын и не врач, какой-то полицай скрывающийся.

Все ждали, что с Королевым случится нечто похожее. Отнюдь, всё — и орден, и партбилет, и чин — все было на месте. Вот этот Королев, в бытность главврачом в Центральной больнице, и делал доклад на одной из врачебных конференций. Доклад нового главврача был не хуже и не лучше любого другого доклада. Конечно, Траут был интеллигент, ученик Краузе, правительственного хирурга, когда тот работал в Саратове.

Но непосредственность, искренность, демократичность находят отклик в любом сердце, поэтому, когда главврач, начальник левобережных хирургов, на научной конференции, собранной со всей Колымы, со смаком приступил к рассказу о хирургическом достижении…

— У нас один больной кость проглотил — вот такая кость, — Королев показал. — И что вы думаете — извлекли кость. Врачи эти здесь, и больной здесь.

Но больного тут не было. Вскоре я заболел, был переведен на работу в лесную командировку, вернулся через год в больницу заведовать приемным покоем, начал работать и чуть не на третий день встретил полковника Кононова в приемном покое. Полковник был рад мне несказанно. Начальство все переменилось. Кононов никого знакомого не нашел, только я был ему знаком, и знаком хорошо.

Я сделал все то, что мог, — снимки, запись к врачам, позвонил начальнику, объяснил, что это и есть герой знаменитой левобережной операции. Все оказалось в порядке у Кононова, и перед отъездом он зашел ко мне в приемный покой.

— Я тебе должен подарок.

— Я не беру подарки.

— Ведь я всем — и начальнику больницы, и хирургам, и сестре, даже больным, что со мной лежали, привез подарки, хирургам — по отрезу на костюм. А тебя не нашел. Я отблагодарю. Деньгами, ведь все равно пригодятся тебе.

— Я не беру подарков.

— Ну, бутылку, наконец, привезу.

— И коньяк не возьму, не возите.

— Что же я могу для тебя сделать?

— Ничего.

Кононова увели в рентгенокабинет, а вольная медсестра из рентгенокабинета, приходившая за Кононовым, (сказала):

— Это ведь военный комиссар, да?

— Да, райвоенком.

— Вы, вижу, хорошо знаете его?

— Да, знаю, он лежал здесь, в больнице.

— Попросите его, если уж вам для себя ничего не надо, пусть отметит мне в военном билете явку на учет. Я комсомолка, тут такой случай — за триста километров не ехать, сам бог послал.

— Ладно, я скажу.

Кононов вернулся, я изложил ему просьбу медсестры.

— Ну, где она?

— Вон стоит.

— Ну, давай билет, у меня с собой штампов нет, но привезу через неделю, буду ехать мимо и привезу. — И Кононов засунул военный билет в карман. Машина загудела у подъезда.

Прошла неделя — военный комиссар не приехал. Две недели… Месяц… Через три месяца медсестра пришла ко мне для разгрвора.

— Ах, какую я сделала ошибку! Надо было… Тут какая-то ловушка.

— Какая ловушка?

— Я не знаю какая, меня из комсомола исключают.

— За что же вас исключают?

— За связь с врагом народа, что выпустила из рук военный билет.

— Да ведь вы отдали комиссару.

— Нет, не так было. Я отдала вам, а вы — то ли комиссару… Вот это и выясняют в комитете. Кому я отдала в руки — вам или комиссару прямо. Я сказала — вам. Ведь вам?

— Да, мне, но я ведь при вас отдал военкому.

— Ничего этого я не знаю. Знаю только, что случилось ужасное несчастье, меня исключают из комсомола, увольняют из больницы.

— Надо съездить в поселок, в райвоенкомат.

— Потерять две недели? Надо было с самого начала так сделать.

— Когда вы едете?

— Завтра.

Через две недели в коридоре я встретил медсестру чернее тучи.

— Ну что?

— Военком уехал на материк, рассчитался уже. Теперь у меня хлопоты — новый билет. Я добьюсь, что вас выгонят из больницы, на штрафной прииск загонят.

— Я-то тут при чем?

— А кто же? Это ловушка хитрая — так мне и объяснили в МВД.

Я старался забыть об этой истории. В конце концов, никто меня еще ни в чем не обвинял и на допрос не вызывал, но память о полковнике Кононове окрасилась в какие-то новые тона.

Внезапно ночью меня вызвали на вахту.

— Вот он и есть, — кричал из-за барьера полковник Кононов. — Пропустите!

— Проходите. А говорят, вы на материк собрались?

— Я собрался в отпуск, но в отпуск меня не отпустили. Я добился расчета и уволился. Совсем. Уезжаю. Заехал проститься.

— Только проститься?

— Нет. Когда я сдавал дела, в углу стола нашел военный билет — никак не мог вспомнить, где я его взял. Если бы на твою фамилию, вспомнил бы. А на Левом берегу я с тех пор не был. Вот тут все поставлено. Штамп, подпись, возьми и отдай этой даме.

— Нет, — сказал я. — Сами ей отдайте.

— Что так? Сейчас ночь.

— Я вызову ее сюда из дома с курьером. А передать нужно лично, полковник Кононов.

— Смотри.

Медсестра примчалась, и Кононов вручил ей документ.

— Поздно уже, все заявления я уже подала, меня из комсомола исключили. Подождите, напишите на бланке несколько слов.

— Прошу прощения.

И исчез в морозном тумане.

— Ну, поздравляю. Если бы тридцать седьмой год — вас бы расстреляли за такие штучки, — со злобой сказала сестра.

— Да, — сказал я, — и вас также.

1970–1971

 

Рива-Роччи

 

Смерть Сталина не внесла каких-нибудь новых надежд в загрубелые сердца заключенных, не подстегнула работавшие на износ моторы, уставшие толкать сгустившуюся кровь по суженным, жестким сосудам.

Но по всем радиоволнам передач, отражаясь многократным эхом гор, снега, неба, ползло по всем закоулкам поднарного арестантского жития одно слово, важное слово, обещавшее разрешить все наши проблемы: то ли праведников объявить грешниками, то ли злодеев наказать, то ли найден способ безболезненно вставить все выбитые зубы обратно.

Возникли и ползли слухи классического характера — толки об амнистии.

Юбилей любого государства от годовщины до трехсотлетия, коронации наследников, смена властей, даже кабинетов, — все это является в подземный мир из заоблачной выси в виде амнистии. Это классическая форма общения верха и низа.

Традиционная параша, которой все верят, — самая бюрократическая форма арестантских надежд.

Правительство, отвечая на традиционные ожидания, делает и традиционный шаг — объявляет эту самую амнистию.

Не отступило от обычая и правительство послесталинской эпохи. Ему казалось, что совершить этот традиционный акт, повторить царский жест — значит выполнить какой-то нравственный долг перед человечеством, что сама форма амнистии в любом ее виде полна значительного и традиционного содержания.

Для выполнения нравственного долга любого нового правительства есть старая традиционная форма, не применить которую — значит нарушить долг перед историей, страной.

Амнистия готовилась, и даже в спешном порядке, чтобы не отступить от классического образца.

Берия, Маленков и Вышинский мобилизовали верных и неверных юристов — дали им идею амнистии, все остальное было делом бюрократической техники.

Амнистия явилась на Колыму после 5 марта 1953 года к людям, прожившим всю войну в размахах маятника арестантской судьбы от слепых надежд до глубочайшего разочарования — при каждом военном поражении и каждом военном успехе. И не было прозорливого, мудрого, который определил бы, что лучше, выгоднее, спасительнее для арестанта — победы или поражения страны.

Амнистия пришла к уцелевшим троцкистам и литерникам, оставшимся в живых после гаранинских расстрелов, пережившим холод и голод золотого забоя Колымы тридцать восьмого года — сталинских лагерей уничтожения.

Всем, кто не был убит, расстрелян, забит до смерти сапогами и прикладами конвоиров, бригадиров, нарядчиков и десятников, — всем, кто уцелел, заплатив полную цену за жизнь — двойные, тройные добавки срока к своему пятилетнему, который арестант привез на Колыму из Москвы…

Не было заключенных на Колыме, осужденных по пятьдесят восьмой статье на пять лет. Пятилетники — это узкий, тончайший слой осужденных в 1937 году до свидания Берии со Сталиным и Ждановым на даче у Сталина в июне 1937 года, когда были забыты пятилетние сроки и разрешен метод номер три для добывания показаний.

Но из этого краткого списка крошечной цифры пятилетников не было к войне и во время войны ни одного, кто не получил бы довеска в десять, пятнадцать, двадцать пять лет.

А те единицы из единиц пятилетников, кто не получил довеска, не умер, не попал в архив номер три, те давно освободились и поступили на службу — убивать — десятником, надзирателем, бригадиром, начальником участка на том же самом золоте и сами стали убивать бывших своих товарищей.

Пятилетние сроки на Колыме в 1953 году имели только осужденные по местным процессам по бытовым статьям. Таких было очень немного. Им следователи просто поленились пришить, припаять пятьдесят восьмую. Иначе: лагерное дело было так убедительно, так по-бытовому ясно, что не надо было прибегать к старому, но грозному оружию пятьдесят восьмой статьи, статьи универсальной, не щадящей ни пола, ни возраста. Заключенный, отбывший срок по пятьдесят восьмой и оставленный на вечное поселение, ловчил, чтобы его снова закурочили, но по всеми уважаемой — людьми, богом и государством — краже, растрате. Словом, поймавший срок по бытовой статье отнюдь не грустил.

Колыма была лагерем рецидива не только политического, но и уголовного.

Верх юридического совершенства сталинского времени — в этом сходились две школы, два полюса уголовного права — Крыленко и Вышинского — заключался в «амальгамах», в склеивании двух преступлений — уголовного и политического. И Литвинов в своем знаменитом интервью о том, что в СССР политических заключенных нет, а есть государственные преступники, — Литвинов только повторял Вышинского.

Найти и приписать уголовщину чистому политику — и было сутью «амальгамы».

Формально же Колыма — спецлагерь, как Дахау, для рецидива — равно уголовного и политического. Их и содержали вместе. По указанию сверху. По принципиальному теоретическому указанию сверху, отказчиков-уголовников Гаранин превратил из друзей во врагов народа и судил их за саботаж по 58-й, пункт 14.

Так было всего полезней. Наиболее крупных блатарей в тридцать восьмом году расстреливали, поменьше — дали за отказы пятнадцать, двадцать, двадцать пять лет. Их поместили вместе с фраерами — пятьдесят восьмой статьей, давая блатарям возможность жить в комфорте.

Гаранин вовсе не был поклонником уголовщины. Возня с рецидивом была манией Берзина. Наследство Берзина было пересмотрено Гараниным и в этом отношении.

Как в диаскопе по школьной учебной программе, перед все уже видевшими, ко всему уже привыкшими глазами начальников тюрем, подвижников лагерного дела, энтузиастов каторги, в десятилетие, приклеенное к войне, — от тридцать седьмого до сорок седьмого, — то сменяя, то дополняя друг друга, как в опыте Бича в слиянии цветовых лучей, являлись группы, контингенты, категории заключенных в зависимости от того, как луч правосудия освещал то одну, то другую группу — не луч, а меч, который отрубал головы, самым реальным образом убивал.

В освещенном пятне диаскопа, которым управляло государство, появлялись арестанты просто — так называемые ИТЛ, не ИТР — инженерно-технические работники, а ИТЛ — исправительно-трудовые лагеря. Но часто сходство букв было сходством и судеб. Арестанты бывшие, бывшие зэка, — целая общественная группа, вечное клеймо бесправия; арестанты будущего — все, чьи дела уже заведены, но не закончены производством, и те, чьи дела еще не начаты производством.

В шутливой песне исправдомовцев двадцатых годов — первых трудовых колоний — безымянный автор, Боян или Пимен уголовного рецидива, сравнивал в стихах судьбу воли с судьбой домзака, оценивая ситуацию в пользу второго:

 

У нас впереди воля,

А у вас — что?

 

Эта шутка стала совсем не шуткой в тридцатые и сороковые годы. В высших сферах планировали отправку в лагерь из ссылок, высылок от минус одного до минус пятьсот городов, или, как это называется в инструкциях, населенных пунктов.

Три привода в милицию по классической арифметике равнялись одной судимости. А две судимости давали юридический повод применить силу решетки, зоны.

На самой Колыме в эти годы существовали — каждый со своим управлением, со своим штабом обслуги — контингенты А, Б, В, Г, Д.

Контингент «Д» составлял мобилизованных на урановые секретные рудники, вполне вольных граждан, охраняемых на Колыме гораздо секретней любого Байдемана.

Рядом с урановым рудником, куда из-за секретности не допускались обыкновенные зэка, был расположен прииск Каторжный. Там не только был номер и полосатая одежда, но стояли виселицы и вершились приговоры вполне реально, с соблюдением всех законностей.

Рядом с Каторжным прииском располагался рудник Берлага, тоже номерной, но не каторжный, где заключенный имел номер — жестянку, жетон — на спине, где водили под усиленным конвоем с двойным количеством собак.

Я сам туда ехал, да не доехал, набирали в Берлаг по анкетам. Много товарищей моих попало в эти лагеря с номером.

Там было не хуже, а лучше, чем в обыкновенном исправительно-трудовом на общем режиме.

При общем режиме арестант — добыча блатарей и надзирателей, бригадиров из заключенных. А в номерных обслуга была вольная, и в кухню и в ларек набирали тоже вольных. А номер на спине — это дело небольшое. Лишь бы у тебя не отнимали хлеб и не заставляли работать свои же товарищи, палками выбивая результат, необходимый для выполнения плана. Государство просило «друзей народа» помочь физически уничтожить врагов народа. И «друзья» — блатари, бытовики — это и делали в непосредственном физическом смысле.

Еще тут рядом прииск, где работали приговоренные к тюрьме, но каторга выгоднее — сроки были заменены на «чистый воздух» трудового лагеря. Кто пробыл срок в тюрьме — выжил, в лагере — умер.

В войну завоз контингента упал до нуля. Из тюрем всякие разгрузочные комиссии отправляли на фронт, а не на Колыму — искупать вину в маршевых ротах.

Списочный состав колымчан катастрофически падал — хотя никого на Большую землю на фронт не вывозили с Колымы, ни один заключенный не ушел на фронт, хотя, конечно, заявлений искупить вину было очень много — от всех статей, кроме блатных.

Люди умирали естественной колымской смертью, и кровь по жилам спецлагеря стала вращаться медленней, то и дело давая тромбы, перебои.

Свежую кровь попытались влить военными преступниками. В лагеря в сорок пятом, в сорок шестом завозили целыми пароходами новичков репатриантов, которых сгружали с парохода на скалистый магаданский берег прямо по списку, без личных дел и прочих формальностей. Формальности, как всегда, отставали от живой жизни. По списку на папиросной бумаге, измятой грязными руками конвоиров.

Все эти люди (их были десятки тысяч) имели вполне формальное юридическое место в лагерной статистике — безучетники.

Здесь опять-таки были разные контингенты — простор юридической фантазии тех лет еще ждет своего особого описания.

Были (очень большие) группы с приговорами-«выписками» вполне формальными: «На шесть лет для проверки».

В зависимости от поведения судьба такого заключенного решалась целых шесть лет на Колыме, где и шесть месяцев — срок зловещий, смертный. А ведь это были шесть лет, не шесть месяцев и не шесть дней.

Большая часть этих шестилетников умерла от работы, а кто выжил — были освобождены все в один день по решению XX съезда партии.

Над безучетниками — теми, кто прибыл на Колыму по списку, — трудился день и ночь аппарат правосудия, приехавший с материка. В тесных землянках, колымских бараках день и ночь шли допросы, и Москва принимала решения — кому пятнадцать, кому двадцать пять, а кому и высшая мера. Оправданий, очищений я не помню, но я не могу знать всего. Возможно, были и оправдания и полные реабилитации.

Всех этих следственных, а также шестилетников, тоже следственных по сути дела, заставляли работать по всем колымским законам: три отказа — расстрел.

Они прибыли на Колыму, чтобы сменить мертвых троцкистов или еще живых, но уставших до такой степени, что они не могли выбить не только грамма золота из камня, но и самого камня ни грамма.

Изменники родины, мародеры наполнили опустевшие за время войны арестантские бараки и землянки. Подновили двери, переменили решетки в бараках и землянках, перемотали колючую проволоку вокруг зон, освежили места, где кипела жизнь — а правильней сказать: кипела смерть — в тридцать восьмом году.

Кроме пятьдесят восьмой статьи, большое количество заключенных было осуждено по особой статье — сто девяносто второй. Эта сто девяносто вторая статья, вовсе не замеченная в мирное время, пышным цветом расцвела с первым выстрелом пушек, с первым разрывом бомб и стрельбой автоматов. Сто девяносто вторая статья в это время поспешно обрастала, как и всякая порядочная статья в такой ситуации, дополнениями, примечаниями, пунктами и параграфами. Появились мгновенно сто девяносто вторая «а», «б», «в», «г», «д» — пока не был исчерпан весь алфавит. Каждая буква этого грозного алфавита обросла частями и параграфами. Так — сто девяносто вторая «а», часть первая, параграф второй. Каждый параграф оброс примечаниями, и скромная с виду сто девяносто вторая статья раздулась, как паук, и напоминала дремучий лес своим чертежом.

Никакой параграф, часть, пункт, буква не карал менее пятнадцати лет и не освобождал от работы. Работа — это главное, о чем заботились законодатели.

Всех осужденных по сто девяносто второй статье ждал на Колыме неизменный облагораживающий труд — только общие работы с кайлом, лопатой и тачкой. И все же это была не пятьдесят восьмая статья.

Сто девяносто вторую давали во время войны тем жертвам правосудия, из которых не могли выжать ни агитации, ни измены, ни вредительства.

Или следователь по своим волевым качествам оказался не на месте, не на высоте и не сумел приклеить модного ярлыка за старомодное преступление, то ли сопротивление физического лица было таким, что следователю надоело, а о применении метода номер три он не решился дать указания. Этот следовательский мир имеет свои отливы и приливы, свою моду, свою подпольную борьбу за влияние.

Приговор — всегда результат ряда действующих, часто внешних причин.

Психология творчества здесь еще не описана, даже первые камни не положены в эту важную стройку времени.

Вот по этой-то сто девяносто второй статье и был завезен на Колыму с пятнадцатью годами срока минский инженер-строитель Михаил Иванович Новиков.

Инженер Новиков был тяжелый гипертоник с постоянным высоким давлением порядка двухсот сорока в верхней цифре аппарата Рива-Роччи.

Гипертоник нетранзитарного типа, Новиков жил постоянно под опасностью инсульта, апоплексического удара. Все это знали и в Минске, и в Магадане. На Колыму запрещалось возить таких больных — для этого и существовал медосмотр. Но с тысяча девятьсот тридцать седьмого года всеми медицинскими учреждениями тюрем, пересылок и лагерей — а для этапа Владивосток — Магадан этот приказ дважды подтверждали для заключенных спецлагерей, для КРТД и вообще для контингента, которому предназначалось жить, а главное — умирать на Колыме, — все ограничения по инвалидности и по возрасту были сняты.

Колыме предлагали самой выбросить шлак обратно по той же бюрократической дороге: акты, списки, комиссии, этапы, тысяча виз.

Действительного шлака назад привезли много.

Отправляли не только слабых и безногих, не только шестидесятилетних стариков в золотые забои, отправляли и туберкулезников и сердечников.

Гипертоник в таком ряду казался не больным, а здоровым краснорожим филоном, который не хочет работать, ест государственный хлеб. Пайку жрет без отдачи.

Таким краснорожим филоном и был в глазах начальства инженер Новиков, заключенный участка Барагон близ Оймякона дорожного управления Северо-Восточных исправительно-трудовых лагерей летом 1953 года.

Аппаратом Рива-Роччи, к сожалению, владеет не всякий медик Колымы, хотя считать пульс-то, чувствовать его наполнение должен уметь и фельдшер, и санитар, и врач.

Аппараты Рива-Роччи завезли на все медучастки — вместе с термометрами, бинтами, йодом. Но ни термометров, ни бинтов на том пункте, который я только что принял как вольный фельдшер — первая моя работа вольным за десять лет, — не было. Был только аппарат Рива-Роччи; он не был сломан, как термометры. На Колыме списать сломанный термометр — проблема, поэтому до списания, до актировки берегут все стеклянные черепки, как будто это приметы Помпеи, осколок какой-нибудь хеттской керамики.

Врачи Колымы привыкли обходиться не только без аппарата Рива-Роччи, но и без термометра. Термометр, даже в Центральной больнице, ставят только тяжелобольным, а остальным определяют температуру «по пульсу» — так же делают и в бесчисленных лагерных амбулаториях.

Все это мне было известно хорошо. На Барагоне я увидел, что Рива-Роччи в полном порядке, им только не пользовался фельдшер, которого я сменил.

На фельдшерских курсах я был хорошо обучен пользованию аппаратом. Практиковался миллион раз во время учебы, брал поручения перемерить давление у населения инвалидных бараков. Со стороны Рива-Роччи я был подготовлен хорошо.

Я принял списочный состав, человек двести, медикаменты, инструменты, шкафы. Не шутка — я был вольным фельдшером, хотя и бывшим зэка; я уже жил за зоной, не в отдельной «кабинке» барака, а в вольном общежитии на четыре топчана — много бедней, холодней, неуютней, чем моя кабинка в лагере.

Но мне надо было идти вперед, глядеть вперед.

Незначительные перемены в моем личном быту меня мало смущали. Спирт я не пью, а в остальном все было в пределах общечеловеческой, а значит, и арестантской нормы.

На первом же приеме меня дожидался у дверей человек лет сорока в арестантском бушлате, чтоб поговорить с глазу на глаз.

Я не веду в лагере разговоров с глазу на глаз — все они кончаются предложением взятки, причем обещанье или взятка делаются так, наугад, на всякий случай. В этом есть глубокий смысл, и когда-нибудь я разберусь в этом вопросе подробно.

Тут, на Барагоне, было что-то в тоне больного, заставившее меня выслушать просьбу.

Человек попросил осмотреть его еще раз, хотя проходил уже в общем осмотре — с час тому назад.

— В чем причина такой просьбы?

— А вот в чем, гражданин фельдшер, — сказал человек. — Дело в том, гражданин фельдшер, что я болен, а освобождения мне не дают.

— Как же так?

— Да вот, голова болит, стучит в висках.

Я записал в книгу: Новиков Михаил Иванович.

Я пощупал пульс. Пульс грохотал, частил, невероятно счесть. Я поднял глаза от минутницы-песочницы в недоумении.

— А вы можете, — зашептал Новиков, — пользоваться вон этим аппаратом? — он показал на Рива-Роччи на углу стола.

— Конечно.

— И мне можете смерить давление?

— Пожалуйста, хоть сейчас.

Новиков торопливо разделся, сел к столу и обернул манжетку вокруг своих «манжет», то есть рук, точнее, плеча.

Я вставил в уши фонендоскоп. Пульс застучал громкими ударами, ртуть в Рива-Роччи бешено бросилась вверх.

Я записал показания Рива-Роччи — двести шестьдесят на сто десять.

Другую руку!

Результат был тот же.

Я твердо записал в книгу:

 

«Освободить от работы. Диагноз — гипертония 260/110».

 

— Значит, я могу не работать завтра?

— Конечно.

Новиков заплакал.

— Да что у тебя за вопрос? Что за конфликт?

— Видите, фельдшер, — сказал Новиков, избегая прибавлять «гражданин» и таким образом как бы напоминая мне, что я — бывший зэка. — Фельдшер, которого вы сменили, не умел пользоваться аппаратом и говорил, что аппарат испорчен. А я — гипертоник еще с Минска, с материка, с воли. На Колыму меня завезли, не проверяя давления.

— Ну что ж, будешь пока получать освобождение, а потом тебя сактируют, и ты уедешь если не на Большую землю, то в Магадан.

На другой же день я был вызван в кабинет Ткачука, начальника нашего ОЛПа в звании старшины. По правилам должность начальника ОЛПа должен занимать лейтенант: Ткачук очень держался за свое место.

— Вот ты освободил от работы Новикова. Я проверял — он симулянт.

— Новиков не симулянт, а гипертоник.

— Я вызову комиссию по телефону. Врачебную. Тогда и будем его освобождать от работы.

— Нет, товарищ начальник, — сказал я, по-вольному именуя Ткачука, мне было привычней «гражданин начальник». Всего год назад. — Нет, товарищ начальник. Сначала я его освобожу от работы, а вы вызовете комиссию из управления. Комиссия либо утвердит мои действия, либо снимет с работы. Вы можете написать на меня рапорт, но попрошу вас моих чисто медицинских дел не касаться.

На этом разговор с Ткачуком окончился. Новиков остался в бараке, а Ткачук вызвал комиссию из управления. В комиссии были всего два врача, оба с аппаратами Рива-Роччи — один с отечественным, таким же, как мой, а другой с японским, с трофейным круглым манометром. Но к манометру было легко приспособиться.

У Новикова проверили кровяное давление, цифры совпали с моими. Составили акт об инвалидности Новикова, и Новиков в бараке стал ждать инвалидного этапа или попутного конвоя для отъезда в Магадан.

Меня же мои медицинские начальники даже не поблагодарили.

Сражение мое с Ткачуком не осталось неизвестным для заключенных в бараке.

Ликвидация вшей, которой я добился по способу, изученному мной в Центральной больнице, прожарка в бензиновых баках — опыт Второй мировой войны. Ликвидация вшей в лагере, ее портативность, дезинфекция, надежность, скорость — вошебойка моей системы и примирила Ткачука со мной.

А Новиков скучал, ждал этапа.

— Я ведь могу делать что-нибудь легкое, — сказал как-то Новиков на вечернем моем приеме. — Если вы попросите.

— Я не попрошу, — сказал я.

Новиковский вопрос стал личным моим вопросом, вопросом моего фельдшерского престижа.

Новые бурные события отмели в сторону драму гипертоника и чудеса вошебойки.

Пришла амнистия, вошедшая в историю как амнистия Берии. Текст ее был отпечатан в Магадане и разослан во все глухие уголки Колымы, чтоб благодарное лагерное человечество чувствовало, радовалось и ценило, кланялось и благодарило. Амнистии подлежали все заключенные, где бы они ни находились, и восстанавливались во всех правах.

Освобождалась вся пятьдесят восьмая статья — все пункты, части и параграфы — все поголовно, с восстановлением во всех правах — со сроком наказания до пяти лет.

По пятьдесят восьмой пять лет давали только на заре туманной юности тридцать седьмого года. Эти люди или умерли, или освободились, или получили дополнительный срок.

Сроки, которые давал Гаранин блатарям — он их судил за саботаж по пятьдесят восьмой пункт четырнадцатый, — отменялись, и блатари освобождались. Целый ряд бытовых статей получал сокращение, значит, сокращение получали осужденные по сто девяносто второй статье.

Эта амнистия не касалась заключенных по пятьдесят восьмой статье, имеющих вторую судимость, а касалась только рецидивистов-уголовников. Это был типичный сталинский «вольт».

Ни один человек не мог выйти за пределы лагеря, если он был осужден ранее по пятьдесят восьмой статье. Если только не пользоваться словом «человек» в блатной терминологии. Человек на блатном языке — значит блатарь, уркаган, член преступного мира.

Таков был главный вывод из амнистии Берии. Берия принимал сталинскую эстафету.

Освобождались только блатари, которых так преследовал Гаранин.

Все уголовники по амнистии Берии были освобождены «по чистой» с восстановлением во всех правах. В них правительство видело истинных друзей, надежную опору.

Удар был неожидан не для заключенных по пятьдесят восьмой статье. Те привыкли к таким сюрпризам.

Удар был неожидан для администрации Магадана, которая ждала совсем другого. Удар был крайне неожидан для самих блатарей, небо которых внезапно делалось чистым. По Магадану и по всем поселкам Колымы бродили убийцы, воры, насильники, которым при всех обстоятельствах надо было есть четыре или по крайней мере три раза в день — и если не наваристые щи с бараниной, то по крайней мере перловую кашу.

Поэтому самое разумное, что мог сделать практик-начальник, самое простое и самое разумное — это быстро подготовить транспорт для дальнейшего движения этой мощной волны на материк, на Большую землю. Таких путей два: Магадан, через море во Владивосток — классический путь колымчан со всеми навыками и терминологией еще сахалинских времен, царской еще, николаевской чеканки.

И был второй путь — через тайгу до Алдана, а там в верховья Лены и на пароходе по Лене. Этот путь был менее популярен, но и вольняшки, и беглецы добирались до Большой земли и этим путем.

Третий путь был воздушным. Но арктические рейсы Севморпути при нетвердой арктической летной погоде обещали тут только случайности. Притом грузовой «дуглас», берущий четырнадцать человек, явно не мог решить транспортной проблемы.

На волю очень хочется, поэтому все — и блатные и фраера — торопились оформить свои документы и выехать, ибо, это понимали и блатари, правительство может одуматься, изменить решение.

Грузовики всех лагерей Колымы были заняты под этапирование этой мутной волны.

И надежд не было, что наших, барагонских, блатарей отправят быстро.

Тогда их отправили в направлении Лены для самостоятельного движения вниз по Лене — от Якутска. Ленское пароходство выдало освобожденным пароход и помахало рукой, облегченно вздыхая.

В пути продуктов не оказалось достаточно. Менять что-либо у жителей никто не мог, ибо и имущества не было, не было и жителей, которые могли бы продать что-нибудь съестное. Блатари, захватившие пароход и командование (капитана и штурмана), на своем общем собрании вынесли решение: использовать на мясо фраеров, соседей по пароходу. Блатарей было гораздо больше, чем фраеров. Но даже если бы блатарей было меньше — решение их не изменилось бы.

Фраеров резали, варили в пароходном котле постепенно, но по прибытии зарезали всех. Остался, кажется, или капитан, или штурман.

Работа на приисках остановилась и не скоро вошла в обычный ритм.

Блатари спешили — ошибка могла обнаружиться. Спешило и начальство расстаться с опасным контингентом. Но это не было ошибкой, а совершенно сознательным действием свободной воли Берии и его сослуживцев.

Я хорошо знаю подробности этой истории, потому что из Барагона в этом этапе уезжал товарищ и одноделец инвалида Новикова — Блумштейн. Блумштейн поторопился выйти из колес машины, попытался ускорить ее ход и погиб.

Был приказ из Магадана — всемерно ускорить разбор, оформление дел. Были созданы специальные комиссии на манер выездных трибуналов, раздававших документы на месте, а не в управлении, в Магадане, чтобы хоть как-нибудь ослабить грозный и мутный напор этих волн. Волн, которые нельзя было назвать человеческими.

Комиссии привозили на места готовые документы — кому скидка, кому замена, кому вовсе ничего, кому полная свобода. Группа освобождения, так это называется, в лагерном учете поработала хорошо.

Наш лагерь — дорожная командировка, где было много бытовиков, — вовсе опустел. Приехавшая комиссия вручила в торжественной обстановке под тот же духовой оркестр, серебряные трубы которого играли туш после чтения каждого приказа о расстрелах в забоях тридцать восьмого года, путевку в жизнь более чем сотне жителей нашего лагеря.

Среди этих ста человек с освобождением или скидкой срока (в чем было нужно расписаться на формальной, отпечатанной и заверенной всеми гербами выписке) был у нас в лагере один человек, который ни в чем не расписался и выписку по своему делу в руки не взял.

Этим человеком был Михаил Иванович Новиков — мой гипертоник.

Текст амнистии Берии был расклеен на всех заборах в зоне, и у Михаила Ивановича Новикова было время его изучить, обдумать и принять решение.

По расчету Новикова, он должен был быть освобожден по чистой, а не с каким-то сокращением сроков. По чистой, как блатарь. В привезенных же документах Новикову только менялся срок, так что оставалось несколько месяцев до выхода на свободу. Новиков не взял документов, не расписался нигде.

Представители комиссии говорили Новикову, что ему не следует отказываться от извещения о новом исчислении своего срока. Что, дескать, в управлении пересмотрят и, если сделали ошибку, ошибку исправят. В эту возможность Новиков верить не хотел. Он не взял документов и подал встречную жалобу, ее написал юрист, земляк-минчанин Блумштейн, с которым Новиков вместе прошел и Белорусскую тюрьму, и лагерь Колымы. В барагонском бараке они и спали вместе, и, как говорят блатари, «кушали вместе». Встречная жалоба со своим расчетом своего собственного срока и своих возможностей.

Так Новиков остался в опустевшем барагонском бараке с кличкой дурака, который не хочет верить начальству.

Подобные встречные жалобы, поданные утомленными, уставшими людьми в момент возникшей надежды, — крайняя редкость на Колыме и вообще в лагерях.

Заявление Новикова было переслано в Москву. Еще бы! Свои юридические познания и результат этих познаний могла оспорить только Москва. Это знал и Новиков.

Мутный кровавый поток плыл по колымской земле, по трассам, прорываясь к морю, к Магадану, к свободе Большой земли. Другой мутный поток проплывал Лену, штурмовал пристани, аэродромы, вокзалы Якутии, Восточной и Западной Сибири, доплыл до Иркутска, до Новосибирска и тек дальше на Большую землю, сливаясь с мутными, столь же кровавыми волнами магаданского, владивостокского потоков. Блатари изменили климат городов — в Москве грабили столь же легко, как и в Магадане. Немало было лет потрачено, немало людей погибло, пока мутная волна не была загнана обратно за решетку.

Тысячи новых «параш» вползали в лагерные бараки, одна грознее, фантастичнее другой.

С фельдъегерской почтой из Москвы через Магадан к нам привезли не парашу — параши редко возят фельдъегерской почтой, — а документ о полном освобождении Новикова.

Новиков получил документы, опоздав даже к шапочному разбору амнистии, и ждал случайной автомашины, боясь даже подумать о том, чтобы пуститься тем же путем, что Блумштейн.

Новиков сидел ежедневно у меня на кушетке-топчане в амбулатории и ждал, ждал…

В это время Ткачук получил первое пополнение людей после опустошительной амнистии. Лагерь не закрывался, оказывается, увеличивался и рос. Нашему Барагону отводилось новое помещение, новая зона, где возводились бараки, а стало быть, и вахта, и караульные вышки, и изолятор, и площадка для разводов на работу. Уже на фронтоне арки лагерных ворот был прибит официально принятый лозунг: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства».

Рабочей силы было сколько угодно, бараки были выстроены, но сердце начальника ОЛПа тосковало: не было клумбы, не было газона с цветами. Все было под руками — и трава, и цветы, и газон, и рейка для палисадника, не было только человека, который мог бы провешить клумбы и газоны. А без клумб и газонов, без симметрии лагерной, какой же это лагерь — хотя бы и третьего класса. Барагону было далеко до Магадана, Сусумана, Усть-Неры.

Но и третий класс требует цветов и симметрии.

Ткачук опросил поголовно всех лагерников, съездил в соседний ОЛП — нигде не было человека, имеющего инженерное образование, техника, который может провешить газон и клумбу без нивелира.

Таким человеком был Михаил Иванович Новиков. Но Новиков из-за своей обиды и слушать не хотел. Приказы Ткачука уже не были для него приказами.

Ткачук при бесконечной уверенности в том, что арестант все забывает, предложил Новикову провешить лагерь. Оказалось, что память заключенного гораздо цепче, чем думал начальник ОЛПа.

День «пуска» лагеря приближался. Провешить цветник никто не мог. За два дня до открытия Ткачук попросил Новикова, ломая свое самолюбие, не приказом, не советом, а просьбой.

На просьбу начальника ОЛПа Новиков ответил так:

— О том, чтобы по вашей просьбе мне что-нибудь делать в лагере, не может быть и речи. Но, чтобы выручить, я подскажу вам решение. Попросите вашего фельдшера, пусть он мне скажет — и все будет готово в какой-нибудь час.

Весь этот разговор с соответствующим матом по адресу Новикова был мне передан Ткачуком. Оценив ситуацию, я попросил Новикова провешить лагерь. Все было кончено в какие-нибудь два часа, и лагерь сиял чистотой. Клумбы были разбиты, цветы посажены, ОЛП открыт.

Новиков уехал из Барагона с самым последним перед зимой пятьдесят третьего — пятьдесят четвертого года этапом.

Перед отъездом мы повидались.

— Желаю вам уехать отсюда, освободиться по-настоящему, — сказал мне человек, который сам себя освободил. — Дело идет к этому, уверяю вас. Дорого бы я дал, чтобы встретиться с вами где-нибудь в Минске или в Москве.

— Все это пустяки, Михаил Иванович.

— Нет, нет, не пустяки. Я — пророк. Я предчувствую, я предчувствую ваше освобождение!

Через три месяца я был в Москве.

1972

 

 

АННА ИВАНОВНА

Пьеса

 

Памяти Г. Г. Демидова

 

. . .

 

 

КАРТИНЫ

I. Дорожная столовая

II. Больничная палата

III. Геологическая разведка

IV. Кабинет следователя

V. Этап

 

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

 

АННА ИВАНОВНА РОДИНА

ПРОРАБ

СЛЕДОВАТЕЛЬ

ВРАЧ

ГЛАВНЫЙ ВРАЧ

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК

ГРИША

БЛАТАРЬ

ДЕСЯТНИК

ОПЕРАТИВНИК

ДЕЖУРНЫЙ

БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК

МАЛЕНЬКИЙ НАЧАЛЬНИК

И ДРУГИЕ — ЗАКЛЮЧЕННЫЕ И ВОЛЬНОНАЕМНЫЕ, МЕРТВЫЕ И ЖИВЫЕ

 

Картина первая

ДОРОЖНАЯ СТОЛОВАЯ

 

Вечер или ночь, все равно. Зима. Дорожная столовая, где обеды только днем. Четыре столика, печка-полубочка топится. Буфетная стойка. Над стойкой, как и над тысячью других стоек, — картина Васнецова «Три богатыря». Работает буфетчица Анна Ивановна. За столиками — первый шофер, шоферы, проезжающие. Едят свое, берут только чай — кипяток в буфете, наливая в жестяные кружки, или спирт, который Анна Ивановна черпает жестяной меркой. Входит первый шофер.

 

ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Анна Ивановна, мужик твой приехал.

АННА ИВАНОВНА. Где же он?

ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Пошел в контору.

АННА ИВАНОВНА. Ну, уезжаем, значит. В разведку.

ПЕРВЫЙ ШОФЕР. А буфет бросаешь. Такое дело хлебное.

АННА ИВАНОВНА. Всех денег не заработаешь.

ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Но стремиться к этому надо… (Смеется .) А ребенка куда?

АННА ИВАНОВНА. Пока будет в детском саду. В интернате. В тайгу не возьмем.

ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Все обдумали, значит.

 

Дверь открывается и впускает облако белого пара — кто-то придерживает дверь. Когда пар рассеивается — на первом плане у раскаленной печки-полубочки оказываются четыре одинаковых человека, одетых в старые телогрейки и ношеные бушлаты, черные матерчатые шапочки «бамлаговки», заплатанные стеганые брюки и ношеные бурки, сшитые из старых телогреек. Вместо шарфов — грязные полотенца или портянки. Латаные рукавички. Все они на одно лицо — опухшие, отекшие, белокожие от долгого сидения в лагерной тюрьме. Все четверо глубоко равнодушны и к своей будущей судьбе, и к своему прошлому, и к своему настоящему. Ко всему, что они видят перед собой. Несколько сбоку — два конвоира с автоматами наперевес.

 

ПЕРВЫЙ ШОФЕР. В Магадан?

КОНВОИР. В Магадан.

ПЕРВЫЙ ШОФЕР. На следствие?

КОНВОИР. Нет. Это — приговоренные.

 

Лица заключенных не выражают ничего. Все они жмутся к печке, не расстегивая бушлатов.

 

АННА ИВАНОВНА. А водитель где?

КОНВОИР. Водитель лег спать в машине. В кабине. Больше ехать не может. Отдохнет — и поедем. Переобуйтесь в тепле, вы…

 

Конвоиры переобуваются по очереди.

 

ПЕРВЫЙ ЗАКЛЮЧЕННЫЙ. Докурить бы, гражданин.

КОНВОИР. А ты видел, что я закурил, да? Вот буду закуривать, тогда и пососешь.

АННА ИВАНОВНА. По двести или по сто?

КОНВОИР. Нам спирт в дороге нельзя. Чаю горячего нет?

АННА ИВАНОВНА. Чай есть.

КОНВОИР. Налей по кружке нам и им. Нам с двойным сахаром.

АННА ИВАНОВНА. У нас весь одинаковый.

КОНВОИР. Ну, давай одинаковый.

 

Анна Ивановна приносит и раздает чай заключенным. Те с трудом держат горячие жестяные кружки в руках. Наконец одному удается отхлебнуть.

 

ПЕРВЫЙ ЗАКЛЮЧЕННЫЙ. Сладкий!

 

Входит второй шофер.

 

ВТОРОЙ ШОФЕР. Чифирку подварим, Аня?

АННА ИВАНОВНА. Вон в печке подваривайте.

ВТОРОЙ ШОФЕР. А на плите?

АННА ИВАНОВНА. Плита потушена сейчас. Утром печник придет, перекладывать будет. Вот кипяток. Чай, вернее.

 

Шофер хлопочет с чифирем возле печки. Красноватое пламя из открытой дверцы по-новому освещает столовую. Входят третий шофер и старатель.

 

ТРЕТИЙ ШОФЕР. Здравствуй, Аня.

АННА ИВАНОВНА. Здравствуй.

ТРЕТИЙ ШОФЕР. Налей-ка нам.

АННА ИВАНОВНА. По сто граммов?

ТРЕТИЙ ШОФЕР. По двести. Рейс кончен. Проклятый этот рейс. Получи.

АННА ИВАНОВНА. Возьми сдачу, Коля.

ТРЕТИЙ ШОФЕР. Бери, Анька. На материк уезжаю. Полный расчет получил.

АННА ИВАНОВНА. И пропуск в кармане?

ТРЕТИЙ ШОФЕР. Пропуск должны дать в Магадане.

АННА ИВАНОВНА. Возьми деньги.

ТРЕТИЙ ШОФЕР. Зачем ты меня обижаешь, Аня?

СТАРАТЕЛЬ. Бери! План — во! Золотишко — во. (Вытаскивает деньги .) Бери. Первый металл!

АННА ИВАНОВНА. Я тебя и не знаю вовсе. Коля хоть обедал здесь не один раз.

СТАРАТЕЛЬ. Бери, мамаша. (Открывает чемодан, полный денег .)

АННА ИВАНОВНА. Я тебе не мамаша.

СТАРАТЕЛЬ. Ну, дочка.

АННА ИВАНОВНА. И не дочка. Убери деньги. Так вы и до материка не доедете.

СТАРАТЕЛЬ. Доедем. А если это потеряем — у нас другое есть. Мы — с понтом.

АННА ИВАНОВНА. Золото, что ли, везете? Там, говорят, на самолетах-то обыскивают всех, как в Бутырской тюрьме в Москве. Не глядят, кто вольный, кто зэка, во все дырки смотрят.

СТАРАТЕЛЬ. Говорят…

АННА ИВАНОВНА. Вот и придется вам тогда снова законтрактоваться лет на десять.

ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Больше.

АННА ИВАНОВНА. Дмитрий, довези их до Магадана.

ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Да ведь пьяные, как я их повезу? Пусть лучше переспят здесь, а утром едут.

 

Входит прораб.

 

ПРОРАБ. Здравствуй, Аня. Уезжаем.

АННА ИВАНОВНА. Я так и поняла. Куда?

ПРОРАБ. В разведку. Начальником еду, Аня, хоть маленьким, а начальником.

АННА ИВАНОВНА. Очень рада.

ПРОРАБ. Правда, кино нет. Но будем ездить в кино в поселок. Вместе. Зато там ягоды — варенье будем варить. Голубица, брусника. Грибы там, говорят, с собаку ростом. Гидропонным способом бог выращивает. Ружье возьму. Там кедровок и этих…

АННА ИВАНОВНА. Бурундуков?

ПРОРАБ. Heт, не бурундуков. А что тут смешного? Еврашек, вот кого. Сусликов.

СТАРАТЕЛЬ. Кто это?

ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Мужик Анны Ивановны.

СТАРАТЕЛЬ. Я просто удивляюсь. На Колыме бабы на вес золота. Здесь каждая пигалица себя царицей ставит. И вдруг — такая красота. (прорабу .) За что тебе такая красота досталась? За что? За большие деньги? Не верю. Деньги тут роли не играют.

ПРОРАБ. Ты пьян, проспись.

ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Пойдем, Саша.

ПЕРВЫЙ ЗАКЛЮЧЕННЫЙ (расправляет подобранный окурок) . Бывало, в райкоме этих окурков собиралось… После заседания тетя Рая, уборщица, по полведра выносила, все ругалась. А здесь и окурков-то человеческих нет. Все сосут до бумаги, до «фабрики».

ВТОРОЙ ЗАКЛЮЧЕННЫЙ. А ты кем был на воле?

ПЕРВЫЙ ЗАКЛЮЧЕННЫЙ. На воле-то? Кем я был на воле? А тебе не все равно?

ВТОРОЙ ЗАКЛЮЧЕННЫЙ. Все равно.

 

Шум останавливающейся машины.

 

ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Кто бы это?

АННА ИВАНОВНА. Рейсовый из Магадана.

ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Нет, рейсовому рано, да и мотор не такой. Это — легковушка.

 

Входят трое военных. Впереди шофер, одетый вроде полярного летчика, в левой руке — большой чемодан. Сзади шофера — закутанный в тысячу одежек (огромная меховая якутская шапка, медвежья полость, тулуп, малахай, шинель, меховая телогрейка, военный китель с погонами, шерстяной свитер, высокие меховые унты) — маленький начальник, которого за оба локтя сзади поддерживает следователь. Поддерживает не только из почтительности, не только потому, что тот одет, как в капустные листы, и неуклюж от этого. Но и оттого, что маленький начальник сильно пьян. Следователь в тулупе, из-под которого видна военная шинель, он почтительно распутывает крохотного своего начальника. Место у стойки само собой очищается.

 

МАЛЕНЬКИЙ НАЧАЛЬНИК (громким голосом ). По двести граммов, красавица,

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Я не пью, товарищ начальник.

МАЛЕНЬКИЙ НАЧАЛЬНИК. Не пьешь? Далеко пойдешь. Один раз двести граммов, красавица. (Пьет у стойки .)

 

Следователь выбирает место начальнику и себе. Лучше всего — у печки, но печка загорожена четырьмя заключенными.

 

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Чьи это?

КОНВОИР. Это этап на Магадан, товарищ начальник.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Отвести в сторону. Выведи на оправку, пока начальник кушает.

КОНВОИР. Да ведь пятьдесят градусов, товарищ начальник.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Выполняй распоряжение.

 

Конвоир уводит на мороз заключенных, те — равнодушны. Лишь один из них оживает, бросаясь за окурком, который бросил шофер маленького начальника.

 

(Придвигает стол вплотную к печке .) Вот так будет полный порядок.

МАЛЕНЬКИЙ НАЧАЛЬНИК. Достань-ка там закусить.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Позвольте, я вам разверну. Колбаска, сало, ветчина.

МАЛЕНЬКИЙ НАЧАЛЬНИК (пьет и закусывает ). Чего смотришь? Ешь!

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ну, что вы.

МАЛЕНЬКИЙ НАЧАЛЬНИК. Ешь, тебе говорят.

 

Следователь берет тоненький кружок колбасы и ест.

 

А чаю? Чаю не пьешь, какая сила будет? Знаешь эту поговорку? Не знаешь? Узнаешь. У тебя все впереди. Вот когда меня за пьянство снимут, а тебя на мое место назначат, ты уж в таких дырявых легковушках ездить не будешь. Тебе лимузин. Лимузин с электрической печкой. Поехали! Дорогу Фураеву!

 

Следователь закутывает маленького начальника в его многочисленные одежды. Все трое выходят. Следователь возвращается, заворачивает недоеденную колбасу (это большая редкость на Колыме) в газету и сует в карман. Потом уходит. Слышен шум отъезжающей машины.

 

АННА ИВАНОВНА. Никогда бы не подумала, никогда.

 

Конвоиры и четверо заключенных немедленно возвращаются. Заключенные окружают печку с тем же равнодушием.

 

ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Дай-ка я, ребята, подшурую. (Закладывает дрова в печку.)

КОНВОИР. Кто это?

ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Богатыри нынешние. Видишь трех богатырей? (Показывает на картину.) Раньше вот такие были, а сейчас — такие. Богатыри. Хозяева нашей жизни и смерти.

КОНВОИР. Нет, в самом деле, кто?

ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Райотделыцики магаданские. Маленький — это Фураев. Он давно уж здесь, на Колыме, а длинного вижу впервые.

НЕЗНАКОМЫЙ. Налей-ка, хозяйка, сто граммов, не больше. (Роется в кармане и протягивает ей деньги.)

 

Выдвигается оперативник, одетый точно так же, как и незнакомый человек, и стреляет в незнакомого человека в упор два раза из пистолета. Тот падает навзничь, сбивая со стойки посуду.

 

ОПЕРАТИВНИК. Два месяца ловил гада. Поймал все-таки.

 

Взволнованы все, кроме четырех заключенных

 

АННА ИВАНОВНА. В больницу! Доктора! Петя!

ПРОРАБ. Не суйся ты не в свое дело.

АННА ИВАНОВНА (первому шоферу ). Митя, беги сейчас в больницу. Тут лагерная больница близко. Зови скорей.

 

Первый шофер убегает.

 

ВТОРОЙ ШОФЕР. Что же ты, без предупреждения?

ОПЕРАТИВНИК. Он бы тебя предупредил. Приказ такой есть. (Становится на колени и распахивает полушубок раненого .)

 

Вываливается обрез мелкокалиберной винтовки, несколько патронов, револьвер.

 

Он бы тебя предупредил. У нас игра такая — или я его, или он меня.

ВТОРОЙ ШОФЕР. Гляди-ка. Оперативник. Вот тебе и гляди-ка.

 

Вбегает врач с чемоданом.

 

ВРАЧ. К печке его! Раздевайте его.

 

Анна Ивановна помогает раздеть раненого.

 

ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Ишь, наколки-то. «Нет в жизни счастья».

 

Раненого переворачивают.

 

А здесь: «Как мало пройдено дорог, как много сделано ошибок».

 

Врач быстро и умело осматривает и ощупывает раненого.

 

ПРОРАБ. Есенин. Самый любимый поэт блатарей.

АННА ИВАНОВНА (мужу ). Помоги же.

ВРАЧ. Мы и одни справимся. Держите руку, вот так. Два слепых огнестрельных ранения в живот. (Слушает сердце.) Жив еще. Тащите в больницу. Надежды немного, но все же.

ОПЕРАТИВНИК. Это я стрелял.

ВРАЧ. Пойдем, запишем там в историю болезни.

ОПЕРАТИВНИК. Сначала позвоню начальству, потом приду. Где телефон здесь?

ПЕРВЫЙ ШОФЕР. В конторе дорожной.

ПРОРАБ. Подождите. (Наклоняется к раненому.) Ты кто?

 

Все заинтересованно прислушиваются.

 

Ты кто? Я тебя спрашиваю, кто? (Врачу .) Он может слышать меня?

ВРАЧ. Может.

ПРОРАБ. Ты кто?

НЕЗНАКОМЕЦ (глухо ). Су-ка!

ВСЕ. Су-у-ка!

ПРОРАБ (восхищенно ). Значит, не к нам. Это сука! А в нашем районе больница только для воров в законе. Сукам там не место. Их дорежут, только и всего.

ВРАЧ. Не слушайте его, несите в больницу. Ну, буфетчица, спасибо за помощь. Молодцом работала. Мне нужна сестра операционная в больнице. Должность вольнонаемная. Не пойдете из буфета? Подумайте.

АННА ИВАНОВНА. Я пошла бы, но я завтра уезжаю. В разведку. Бросаю это «золотое дно».

ВРАЧ. Ну что ж, прошу извинить. (Уходит .)

ОПЕРАТИВНИК. Меня бы спросили. Этот человек известен нам давно. Это Санька Карзубый.

ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Из банды Ивана Грека?

ОПЕРАТИВНИК. Сам ты из банды Ивана Грека. Банда Ивана Грека — воры в законе. А это из сучьей банды Короля, из Королевской банды.

ПЕРВЫЙ ШОФЕР. А то еще какие-то «Красные Шапочки» есть, «махновцы», «беспределыцики».

ОПЕРАТИВНИК. Есть всего понемножку. Так где, ты говорил, телефон?

 

Картина вторая

БОЛЬНИЧНАЯ ПАЛАТА

 

Больничная палата. Ветхие одеяльца с вышивкой «ноги» покрывают полосатые грязные матрасы, набитые хвоей стланика. Простыней нет. На гвозде — грязный «расхожий» халат, который надевает сейчас в рукава Гриша, санитар из больных. Коек двенадцать Около крайней койки близ окна — врач. Пустой шприц, разбитые ампулы лежат прямо на одеяле той койки, перед которой стоит врач. Врач ищет пульс больного, проверяет пальцами рефлекс глаз и медленно закрывает его лицо одеялом Пустые ампулы и шприц падают у койки, их подхватывает санитар Гриша.

 

ГРИША. Экзитус?

ВРАЧ. Экзитус, Гриша, экзитус. Архив номер три. Умер. Ну что ж. Огнестрельное ранение в живот. Пушкинская рана. И умер как Пушкин, потому что не было пенициллина. Пенициллина тогда еще не было, Гриша, вот почему Пушкин умер. В наше время никакому Дантесу не удалось бы… Флеминг, Гриша, тогда еще не родился. Ты знаешь, Гриша, кто такой Флеминг?

ГРИША. Нет.

ВРАЧ. Флеминг изобрел пенициллин. Ты знаешь, Гриша, что такое пенициллин?

ГРИША. Да.

ВРАЧ. А кто такой был Пушкин?

 

Гриша снимает расхожий халат, моет руки в рукомойнике, опоясывается полотенцем и начинает раздавать завтрак Сначала приносит хлеб, потом на фанерном подносе — порции селедки. Всеобщее оживление.

 

БОЛЬНЫЕ. Сегодня хвостики, хвостики!

ВРАЧ. Да, сегодня хвостики селедочные… Завтра будут головы. Столько было скандалов, даже кровавых, если одному достался хвостик, другому — голова, что был приказ: давать или всем хвостики, или всем головы. Психология! Знатоки человеческих душ. Конечно, наша больница маленькая, но приказ есть приказ.

 

Гриша приносит суп в жестяных мисках, раздает. Все пьют через борт.

 

ГРИША (второму больному ). Возьми мою ложку.

ВТОРОЙ БОЛЬНОЙ. На прииске не нужна ложка. И кашу и суп одинаково можно через борт выпить, пальцем, если нужно, подправить. А миску вылизывать каждый легко научится. Скорее, чем насыпать тачку. Лишняя обуза.

ГРИША. Вы все шутите, Сергей Григорьевич. Пушкин был писатель.

ВРАЧ. Вот-вот. Сочинитель. Сочинял стихи. Так кто же важнее для общества, для жизни — Пушкин или Флеминг?

ГРИША. Я не знаю. Сергей Григорьевич.

ВРАЧ. И я не знаю, но знаю, что, если бы был пенициллин, этот, с пушкинской раной, был бы жив. Кровь надо было еще перелить. Переливание крови спасло бы. Ну, с пушкинской раной поступили мы по правилам, по правилам столетней давности, Гриша. Через два часа — в морг.

ПЕРВЫЙ БОЛЬНОЙ. Сергей Григорьевич, а можно мне на эту койку перейти — у меня очень жестко, пролежни будут вот-вот. Заявочку, так сказать, делаю.

ВРАЧ. Подожди еще. Вон ты, с позвоночником, ты не хочешь лечь к окну?

ВТОРОЙ БОЛЬНОЙ. Мне все равно.

ВРАЧ. Тогда пусть ложится тот, кто просит. Температурящих нет?

ГРИША. Вроде нет

ВРАЧ. Значит, термометр можно не давать. Береги колымскую драгоценность. Давай завтрак, Гриша.

ГРИША. Нет, не скажи, а кому-нибудь поднести, бригадиру, десятнику.

ВТОРОЙ БОЛЬНОЙ. Десятники не обедают вместе с бригадой, а у бригадира и своя ложка есть.

ГРИША. А мертвецову пайку, Сергей Григорьевич?

ВРАЧ. Соседу отдашь, который помогал ухаживать. По закону.

ПЕРВЫЙ БОЛЬНОЙ. Хорошо здесь умереть бы.

ВРАЧ. Почему это умереть? Лежать здесь неплохо для арестанта, но умереть — это уж чересчур.

ПЕРВЫЙ БОЛЬНОЙ. Нет, Сергей Григорьевич, так. Я на прииске молился только об одном, чтоб умереть на чистой постели, не в бараке, пусть от голода, но на чистой постели, не в забое, не под сапогами, от побоев.

ВРАЧ. Мечта неплохая.

ВТОРОЙ БОЛЬНОЙ. А я хотел бы быть обрубком. Человеческим обрубком, понял, доктор? Чтобы мной не управляло тело, трусливые руки, трусливые ноги, которые заставляют меня кричать от отморожения. Зачем мне быть обрубком? Чтобы плюнуть им в лицо, харкнуть в самую рожу.

ВРАЧ. Успокойся. До обрубка тебе еще далеко

ТРЕТИЙ БОЛЬНОЙ. Я вот раньше на другом прииске лежал — так там у нас уколы горячие делали.

ВРАЧ. Это или хлористый кальций, или «пэпэ» — противопеллагрозный витамин.

ТРЕТИЙ БОЛЬНОЙ. Bor-вот, витамин. Мне целый курс был назначен, а у нас там эти уколы на хлеб продавали, и я весь курс этот променял и поправился. Посытел немного.

ВРАЧ. Кому же ты эти уколы продавал?

ТРЕТИЙ БОЛЬНОЙ. Блатным, доктор.

 

Входит главный врач.

 

ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Сергей Григорьевич, я посылал за вами рано утром — вы не явились. Важное известие.

ВРАЧ. Возился с больным. Огнестрельное ранение живота.

ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Это из трассовской столовой? Пойманный беглец? Напрасно возились.

ВРАЧ. Переливание крови спасло бы. Я ведь посылал к вам вечером вчера. Есть ли доноры универсальной группы. Вы мне ответили, что доноров универсальной группы нет.

ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. У меня есть один донор универсальной группы. Гипертоник, так что польза была бы взаимной. И заработал бы наш донор неплохо.

ВРАЧ. Так что же вы?

ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Закавыка в том, что этот универсальный донор — один из уполномоченных райотдела. Как же его кровь переливать заключенному?

ВРАЧ. Разве это нельзя? Кровь разная? Я думаю, граммов пятьсот лучшей чекистской крови воскресили бы нашего больного.

ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Не говорите глупостей. Если бы государство смотрело на это так, как вы, то донорская кровь вольнонаемного не оценивалась бы вдесятеро дороже крови донора-заключенного. Сводить вас в бухгалтерию?

ВРАЧ. Теперь ведь все равно.

ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Вам не нужно было возиться, не спать. Написали бы заключение — операции не подлежит. Я подписал бы, и дело с концом. И шли бы спать. Ведь и так не оперировали, только время теряли да расходовали драгоценный кофеин, камфару, глюкозу даже, судя по ампулам, что я заметил в помойном ведре, вводили. На будущее время запрещаю вводить глюкозу таким больным. Глюкоза — для ЧП.

ВРАЧ. Да, конечно.

ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Ну, выбросьте из головы все это, умойтесь и принимайтесь за важное дело. Телефонограмма по линии. Большой начальник едет. Сам. Так что быстро приводите все в порядок.

ВРАЧ. Простыней-то все равно нет.

ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Я все обдумал. Пошлите Гришку ко мне домой, и жена даст пятнадцать — двадцать простыней на один час.

ВРАЧ. Но ведь вы потом на них спать не будете.

ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Продезинфицируем, и ничего. А заботу мою оценят.

ВРАЧ. Гриша!

ГРИША. Слушаю!

ВРАЧ. Ты слышал разговор? Беги сейчас же к гражданину начальнику на квартиру и тащи простыни. Ваша жена знает?

ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Я ее уже предупредил. Не в первый раз.

 

Гриша убегает.

 

ВРАЧ. Надеюсь, носовым платком, как палубу корабля, наш адмирал пол вытирать не будет.

ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Не думаю. Это ведь обыкновенная приисковая больница. Истории болезни по порядку положите, обмахните пыль. Да еще санитара этого, из больных…

ВРАЧ. Гришу, что ли?

ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Не знаю, как его зовут. На койку, на койку. Санитаров нам по штату не положено.

ВРАЧ. Вот такого же приезда ждали и в той больнице, где я работал в прошлом году. Каждого больного внесли в список, записали диагноз.

ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Вот-вот.

ВРАЧ. В коридоре больной стекла вставлял, не успел уйти. Сам спрашивает: «А этот — что?» Начальник говорит: «Этот — стеклит». Так и записали в список: «Диагноз — стеклит». Воспалительное окончание «ит» — аппендицит, плеврит, стеклит…

ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Вечно вы с вашими неуместными шутками.

 

Вбегает Гриша.

 

ГРИША. Вот простыни…

 

Все, кроме двух или трех неподвижно лежащих больных и мертвеца у окна, помогают санитару, врачу и главному врачу постелить накрахмаленные, хрустящие, негнущиеся простыни, крайне нелепые в этой больничной палате. Слышен рев машины.

 

(Выскочив в коридор и сейчас же возвращаясь .) Начальник приехал! (Сдернув халат, ложится на свою койку .)

ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Ах, боже мой, боже мой! (Убегает. Вбегает снова .) Халаты для личной охраны начальника! (Скрывается .)

ВРАЧ. Пусть стоят в коридоре или входят без халатов.

 

Появляются телохранители без халатов. Привычно занимают нужные позиции, услужливой незаметной рукой распахивается одностворчатая низкая дверь, и в нее с трудом пролезает облаченный в лопающийся по швам белый халат большой начальник, в начищенных сапогах и кителеобразном облачении. За ним — санитарный начальник, главный врач и еще какие-то лица.

 

ВРАЧ (рапортует ). В палате лагерной больницы находится больных зэка двенадцать человек. Дежурный врач зэка Платонов.

БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК. Не надо говорить «зэка», надо говорить по-русски, просто: заключенный. (Не подавая руки .) Здравствуйте.

 

Нестройное приветствие больных.

 

ВРАЧ. Здесь всего одна палата. Хирургических и терапевтических больных приходится держать вместе. Больница, так сказать, в миниатюре.

БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК. Колыма в миниатюре.

ВРАЧ. Совершенно верно, гражданин начальник.

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Показывайте больных.

ВРАЧ. Начнем с хирургического отделения. Вот этот — травматическое повреждение позвоночника. Бытовая травма. Анамнез: стрелки избили в забое.

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Лечение?

ВРАЧ. Симптоматическое. Готовим к отправке в инвалидный лагерь.

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Следующий.

ВРАЧ. Это — множественные переломы ребер. Анамнез: стрелки избили в забое.

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Следующий!

 

Следующий — Гриша-санитар.

 

ВРАЧ. Обширная трофическая язва правой голени, есть улучшение. Готовим к выписке.

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Трофическая язва — симулянт какой-нибудь, членовредитель.

ВРАЧ. Может быть, симулянт, а может быть, и нет.

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Ваша обязанность — разоблачать симулянтов.

ВРАЧ. Моя обязанность — лечить.

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Вы заключенный?

ВРАЧ. Да, заключенный.

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. По какой статье?

ВРАЧ. По литерной — «пэша».

БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК. Что значит — «пэша»?

ВРАЧ. Подозрение в шпионаже.

БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК. Так и надо говорить: подозрение в шпионаже. Весь русский язык засорили этими «пэша», «зэка».

 

Все почтительно слушают большого начальника.

 

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Следующий.

ВРАЧ. Здесь подряд трое больных с язвой желудка. Все они получают терапевтическое лечение.

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Почему не оперируете? Не разгружаете ваш койко-день. Ваш койко-день ужасен.

ВРАЧ. Фон нехорош.

БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК. Что это значит — «фон»?

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Фон — это, товарищ начальник, общее состояние больного. Он хочет сказать, что полиавитаминоз.

ВРАЧ. Да, полиавитаминоз, дистрофия и резкое физическое истощение создают этот фон, при котором нельзя рассчитывать на успех операции. Вот мы и лечим терапевтически.

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Вам нужно позаботиться о переброске этих больных туда, где их могут оперировать.

ВРАЧ. Их никто и нигде не может оперировать, гражданин начальник.

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Но они загружают койко-день.

ВРАЧ. Где бы эти больные ни лежали, они везде будут загружать койко-день.

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. В инвалидный городок какой-нибудь.

ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Инвалидные городки таких не принимают.

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Следующий.

ВРАЧ. Отморожение обеих стоп. Свежий случай. Удаление стоп. Перевязка, смазывание йодом, лечение аэрацией.

БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК. Аэрацией?

ВРАЧ. Чистым воздухом, гражданин начальник.

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Снимите повязки и покажите состояние раны.

БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК. Симулянт?

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Все может быть. Контроль не помешает.

 

Повязку снимают.

 

(Отшатнувшись от раны, поворачивается .) Следующий.

ВРАЧ. Следующий — дизентерия, вернее — пеллагра.

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Дизентерия или пеллагра?

ВРАЧ. Дизентерия на почве пеллагры.

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. В общей палате?

ВРАЧ. Других помещений у нас нет.

 

Санитарный начальник подходит к последней койке. Отворачивает одеяло, считает пульс, слушает сердце мертвеца.

 

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. У вас мертвец тут. Больной умер. Пока вы тут болтали.

ВРАЧ. Он умер час тому назад.

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. А вы здесь его продержали до нашего прихода, нарочно? Надо было отнести немедленно в морг.

ВРАЧ. Не немедленно. По инструкции — через два часа после смерти. Да и морга у нас нет, сарай просто.

БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК. Что тут морочить голову с инструкциями Сануправления. Любую инструкцию надо толковать здраво.

ВРАЧ. Это не инструкция Сануправления, гражданин начальник. Это — медицинский учебник. Признаки смерти…

БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК. Молчи, не морочь голову, первый раз вижу такую больницу, где мертвецы лежат рядом с живыми.

 

Санитарный начальник бросается к койкам, которые уже осматривал, и выдергивает из-под подушки первого больного дровяное полено.

 

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. А это что? Это — тоже мертвец? Это тоже на два часа? Тоже по инструкции? Тоже признаки смерти?

ПЕРВЫЙ БОЛЬНОЙ. Гражданин начальник, я хотел подголовник сделать, голову хотел повыше, полегче.

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Я тебе покажу подголовник! Выписать немедленно.

ВРАЧ. Выписать этого больного нельзя.

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Нельзя? Тогда я тебя самого выпишу, понял?

ВРАЧ. Понял.

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Надо отвечать: «Понял, гражданин начальник». Встань как полагается.

ВРАЧ. Понял, гражданин начальник.

ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Я уже давно хотел написать вам рапорт о замене этого врача. Работаешь, работаешь, а тут бревно под подушкой, палки в колеса.

САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК (большому начальнику ). Видите, какие бывают больницы? Хрустящие простыни, а копнешь поглубже — бревно под головой. Нам очень трудно работать, товарищ начальник.

БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК. Мало инспектируете. Действительно, он у вас держится слишком развязно. Отправьте его на прииск, если не хочет работать. Где главный врач?

ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Здесь, товарищ начальник.

БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК. В ваши обязанности входит не только руководство, так сказать, профессиональное, но и политическое воспитание и политический контроль. При двойной, так сказать, субординации. Во-первых — это главное: он заключенный, а вы — вольнонаемный. А во-вторых: вы начальник, а он — ваш подчиненный. Надо следить, чтобы больницы не были рассадником враждебной агитации.

ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Слушаюсь, товарищ начальник. Все будет сделано.

БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК. А вы лечитесь тут, поправляйтесь, возвращайтесь к трудовой жизни.

 

Нестройный хор прощальных приветствий. Приехавшие уходят вслед за большим начальником, и наступает тишина.

 

ПЕРВЫЙ БОЛЬНОЙ. Русский язык, говорит, засорен, господа!

ВТОРОЙ БОЛЬНОЙ. Тут у вас, говорит, Колыма в натуре.

ПЕРВЫЙ БОЛЬНОЙ. Не в натуре, а в миниатюре.

ВТОРОЙ БОЛЬНОЙ. Сам ты в миниатюре. Таких и слов по-русски нет. «В миниатюре».

ПЕРВЫЙ БОЛЬНОЙ. Нет, есть. Сергей Григорьевич, есть такое слово «в миниатюре»? Или нет?

ТРЕТИЙ БОЛЬНОЙ. Оставь его!

 

Гриша, который надел халат, выдергивает и быстро складывает простыни.

 

ГРИША. Можно и не стирать, пожалуй. (Врачу .) Значит, и вы с нами на выписку, Сергей Григорьевич?

ВРАЧ. На выписку, Гриша.

ГРИША. Сергей Григорьевич, поговорите с главным, он ведь человек неплохой. Хотя тут от близости начальства и осатанел.

ВРАЧ. Да. Дети, семья, сам скотина, — как в анекдоте.

ГРИША. Попросите, чтобы он с начальником прииска поговорил — вас бригадиром поставят. Все не ворочать камни, не ишачить, не пахать.

ВРАЧ. Нет, Гриша, бригадиром я быть не могу. Лучше умру. В лагере нет должности, нет работы подлее и страшнее, чем работа бригадира. Чужая воля, убивающая своих товарищей. Кровавая должность. На прииске золотой сезон начинает и кончает бригада Иванова. Через три месяца, в конце сезона, в бригаде остается только один бригадир, а остальные сменились по три, по четыре раза за эти летние месяцы. Одни ушли под сопку, в могилы, другие — в больницу, третьи стали неизлечимыми инвалидами. А бригадир жив! И не только жив, а раскормлен, получает «процент». Бригадир и есть настоящий убийца, руками которого всех убивают. Ведь это каждому ясно, кто видел забой.

ГРИША. Эх, Сергей Григорьевич, своя рубашка к телу ближе. Умри ты сегодня, а я завтра.

ВРАЧ. Нет, Гриша. Распоряжаться чужой волей, чужой жизнью в лагерях — это кровавое преступление. Руками бригадиров — если не считать блатных — и убивают заключенных в лагерях. Бригадир — это и есть исполнитель всего того, чем нам грозили в газетах. Начальник прииска ударит тебя по морде перчаткой, Гриша, да утвердит акт, а бригадир этот самый акт составит да еще палкой тебя изобьет — за то, что ты голодный, или — как он скажет начальству — ты лодырь и отказчик. Бригадир много хуже, чем боец конвоя, чем любой надзиратель. Надзиратель по договору служит, конвоир — на военной службе, исполняет приказ, а бригадир, бригадир — твой товарищ, приехавший с тобой вместе в одном этапе, который убивает тебя, чтобы выжить самому.

ГРИША. А вы бы попроще на все это дело смотрели, Сергей Григорьевич.

ВРАЧ. Не могу попроще, Гриша. Характер не такой. Что делать? Любую работу буду делать в лагере: тачки возить, говно чистить. Но бригадиром я не буду никогда.

ГРИША. Закон, значит, у вас такой.

ВРАЧ. Да. Закон совести.

 

В дверь стучат. Гриша выходит и сразу же возвращается.

 

ГРИША. Вас женщина дожидается, Сергей Григорьевич.

ВРАЧ. Женщина? Аборт какой-нибудь подпольный. Ну, веди — кто там меня?

АННА ИВАНОВНА. Это я.

ВРАЧ. А-а-а! Буфетчица из трассовской столовой.

АННА ИВАНОВНА. Совершенно верно, Анна Ивановна.

ВРАЧ. Чем могу служить, Анна Ивановна?

АННА ИВАНОВНА. Вы говорили вчера, что вам нужна сестра в больницу. То есть операционная сестра, медицинская сестра. Я пошла бы работать сестрой. Подучилась бы.

ВРАЧ. Заключенный не имеет права загадывать далее, чем на сутки, на час Судьба зэка в руках начальства. Меня сняли с работы, Анна Ивановна, пока вы принимали решение, и посылают на общие работы. И сестра мне уже не нужна.

АННА ИВАНОВНА. Ну что ж, простите, что так получилось.

ВРАЧ. Что вы, что вы! Это я должен сказать: простите, что так получилось, случилось. Жизнь — это жизнь.

 

Картина третья

ГЕОЛОГИЧЕСКАЯ РАЗВЕДКА

 

«Закопушки» — небольшие шурфы геологической разведки, расположены этажами — ловят пласт угля. В двух верхних — лежащие на борту забоя блатари. В нижней работает врач. С горы, как с неба, спускается прораб в этот амфитеатр судеб — но блатари не делают ни единого движения ему навстречу. Кайло и лопата каждого стоят в углу забоя.

 

ПРОРАБ. Ну, как тут?

БЛАТАРЬ. Трудимся, гражданин начальник.

 

Прораб в верхнем шурфе поднимает кайло и осматривает. На борту — дымящаяся огромная папироса из целой осьмушки махорки.

 

ПРОРАБ. Можешь получить премию — за бережное обращение с инструментом.

БЛАТАРЬ. Так уж сразу и премию. Закурим, Петр Христофорович.

ПРОРАБ. Ты же куришь.

БЛАТАРЬ. Так это — махорка пролетарская, а у вас «Беломор».

ПРОРАБ (достает пачку и садится на борт забоя ). Как тебе не стыдно, Генка, бездельничать. Такой здоровый парень — «лоб», как у вас говорят.

БЛАТАРЬ. Я эти кубики, кубометры эти, в буру выиграл и могу припухать до Рождества. Имею полное право.

ПРОРАБ. В буру… У кого?

БЛАТАРЬ. У сотского.

ПРОРАБ. А десятник мне говорил, что и в руки не берет этих…

БЛАТАРЬ. Стирок?

ПРОРАБ. Вот-вот. Карт. То-то я смотрю, у моей жены томик Виктора Гюго исчез бесследно. Тайга. Кому нужен здесь Виктор Гюго? Кому полезен? А книга на хорошей бумаге, толстой, блестящей.

БЛАТАРЬ. На такой бумаге стирки когда мостырят, карты когда делают, листочки склеивать не надо. А если из газетной, то надо склеивать — лишняя работа.

ПРОРАБ. Понимаю и на будущее учту. Только у меня ведь тоже — отчеты, замеры. Тут недостаточно из Виктора Гюго колоду этих… стирок сделать. А, как ты думаешь?

БЛАТАРЬ. Наверно, недостаточно.

ПРОРАБ. Как я буду списывать, какие наряды утверждать?

БЛАТАРЬ. А на оползень, Петр Христофорович. Оползни, и все начинай сначала. Сотский хоть и фраер, но битый и понимает жизнь. Да и вам перед начальством не захочется отвечать: еще с работы, пожалуй, снимут. Эх, Петр Христофорович, без туфты и аммонала…

ПРОРАБ. Не было бы Беломорского канала. Это верно, только ведь чтобы на оползень списывать, надо кое-что сделать, самую малость хотя бы. Очертить хоть шурфы.

БЛАТАРЬ. Об этом можно будет потолковать, Петр Христофорович.

ПРОРАБ. А неужели тебе не надоест целый день лежать тут?

БЛАТАРЬ. Мы романы тискаем. «Князь Вяземский», «Шайка червонных валетов». Не интересуетесь, Петр Христофорович?

ПРОРАБ. Нет, не интересуюсь. К совести твоей я, Генка, не обращаюсь.

БЛАТАРЬ. И правильно делаете. На месте совести у нас рог вырос.

ПРОРАБ. Я просто удивляюсь — ведь за целый день… просто от скуки. Если бы я работал в твоем шурфе… (Берет кайло и начинает работать .)

 

Гора у шурфа быстро растет. Вот — за какую-нибудь минуту.

 

БЛАТАРЬ. У вас — талант, призвание к этой работе.

ПРОРАБ. Призвание не призвание, а работать физически я могу. Только на кой черт мне это надо…

БЛАТАРЬ. Вот и я так же думаю, Петр Христофорович. На кой черт мне это надо.

ПРОРАБ. За такую работу я тебе дам штрафное блюдо.

БЛАТАРЬ. Ты мне дай хоть полблюда, только чтобы блюдо было с конное ведро.

 

Прораб переходит в следующий забой, где на борту неподвижно лежит второй блатарь В забое такая же зеркальная чистота.

 

ПРОРАБ. А у тебя как, Снегирев?

ВТОРОЙ БЛАТАРЬ. Замер покажет.

ПРОРАБ. Получишь штрафную пайку.

ВТОРОЙ БЛАТАРЬ. Эх, гражданин начальник. Есть такой закон таежный: в лагере убивает большая пайка, а не маленькая.

ПРОРАБ. Действительно, без оползня не обойтись. (Переходит в следующий забой, где работает врач .) Ну, как ты себя чувствуешь? После больничного халата?

ВРАЧ. Я, гражданин начальник, могу работать на всякой работе. Могу быть даже прорабом разведки.

ПРОРАБ. Помолчи лучше. Какая у тебя статья?

ВРАЧ. Вы про статью спрашиваете меня не первый раз.

ПРОРАБ. Не твое дело, отвечай, как положено отвечать начальнику.

ВРАЧ. Пятьдесят восьмая, гражданин начальник.

ПРОРАБ. А подробнее?

ВРАЧ. Литерная, гражданин начальник, «пэша».

ПРОРАБ. Ты «литерка», значит?

ВРАЧ. «Литерка», гражданин начальник.

ПРОРАБ. Это плохо.

ВРАЧ. Плохо, гражданин начальник.

ПРОРАБ. А скажи мне — почему мне лицо твое так знакомо? Мы уже встречались где-то?

ВРАЧ. Нет, гражданин начальник, это ошибка. У меня самое обыкновенное лицо. Меня разные люди часто принимают за своего знакомого. А припомнят получше — никакой я им не знакомый.

ПРОРАБ. Нет, у меня хорошая память на лица А в дорожной столовой, во время убийства в прошлом году, не ты был? Помощь раненому оказывал.

БЛАТАРЬ. Уличают тебя, лепила?

ВРАЧ. Право, вы ошибаетесь, гражданин начальник. Такие убийства там каждый день.

ПРОРАБ. Ну, вот — честно работай, трудись, перевыполняй норму, и я тебя снова поставлю врачом.

ВРАЧ. Спасибо, гражданин начальник.

 

Входит десятник.

 

ПРОРАБ. А, господин сотский. Я получил сведения, что вы опять кубики в буру проиграли.

ДЕСЯТНИК. Врут, Петр Христофорович, брешут. Я к вам вот зачем — там, в дальних шурфах, после вчерашнего дождя борта осыпались и все заплыло. Оползень… Надо бы актик.

ПРОРАБ. Вчера и дождя-то не было.

ДЕСЯТНИК. Или позавчера, что ли, шел.

ПРОРАБ. И позавчера не шел. Посмотрим сейчас твой оползень, и если верно — вот эти шурфы (показывает ) под акт прихватишь тоже.

ДЕСЯТНИК. Ну, ясное дело!

 

Бьют в рельс.

 

ПРОРАБ (смотрит на ручные часы ). Кто это в рельс ударил, сотский?

ДЕСЯТНИК. Анна Ивановна, наверное.

 

Входит Анна Ивановна.

 

ПРОРАБ. Зачем ты бьешь в колокола? Ты еще не на материке.

АННА ИВАНОВНА. Обед ведь…

ПРОРАБ. Нет, кроме шуток, не смущай работяг. У нас ни звонков, ни часов нет, работаем по солнцу.

АННА ИВАНОВНА. Мне надо поговорить с тобой.

ПРОРАБ. Сотский, отойди. Отпусти работяг на обед, раз ударили в рельс.

 

Работяги и десятник уходят.

 

АННА ИВАНОВНА. Зачем ты снял на общие работы нашего доктора? Ведь он-то никакого отношения к тому разговору, о котором тебе Фома докладывал, о колымских порядках, не имеет. Ты разобрался бы получше.

ПРОРАБ. Тут, Аня, есть тысячи причин. Первая — доктор спецуказанец, «литерка». На него из самой Москвы бумажка есть, чтобы использовать только на тяжелых физических работах в условиях Крайнего Севера. Значит, я, разрешая ему работать по специальности, нарушаю не только приказ, но и высшую государственную политическую линию Это — раз.

АННА ИВАНОВНА. Но ведь его прислали для работы врачом.

ПРОРАБ. Кто-нибудь по блату устроил. Я, правда, знаю, что такие случаи в отношении пятьдесят восьмой статьи бывают, но все-таки надо держать ухо востро, и ты мне не порть политику.

АННА ИВАНОВНА Понимаю.

ПРОРАБ. Нет, ты еще не понимаешь. Вторая причина: настоящий начальник должен всех своих помощников из заключенных иметь по два — не по одному, а по два, поняла?

АННА ИВАНОВНА. Нет.

ПРОРАБ. Два повара, два бухгалтера, два врача, два десятника, два дневальных. Один работает, а другой — на общих, в забое вкалывает, поняла?

АННА ИВАНОВНА Нет.

ПРОРАБ. Тот, кто работает «придурком», — вкалывает изо всех сил, чтобы удержаться на должности. Работал «придурком» — уцелел. На все подлости пойдет, только чтобы жить и работать на этой легкой работе. Почему у меня осведомительское дело поставлено всегда отлично? Потому что всех «придурков» — по два, по два. Никто не чувствует себя незаменимым. Чуть оплошал — на общие, на общие…

АННА ИВАНОВНА. Ты не такой… Ты умнее, чем я думала.

ПРОРАБ. И это еще не все. Второй — тот, что на общих работах, — выбивается из сил, чтобы опять попасть в «придурки». Перевыполняет норму. Поняла? Работяги сообщают мне еще больше, чем «придурки», и производство выигрывает! Закон! Порядок! Кто лучший прораб в Дальстрое? Петр Христофорович Кузнецов — прораб-психолог.

АННА ИВАНОВНА. Знаток человеческой души, любитель Джека Лондона.

ПРОРАБ. Джек Лондон — это вчерашняя романтика. Чужая романтика, Аня. А то, что я тебе говорю, — жизнь.

АННА ИВАНОВНА. Ты знаешь, ведь у меня не все в порядке по женским. А этот Фома Троицкий, которого ты поставил врачом, — ведь он травматические болезни называет драматическими болезнями.

ПРОРАБ. Неплохо. Он просто философ, наш Фома. Нет, Аня, чтобы ты не думала, что я зверь какой-нибудь, я поставлю этого доктора опять врачом. Так лучше. Если мне когда-нибудь скажут — у вас в штате обслуги фашист, — я докажу, что этот фашист больше работал на общих с кайлом и лопатой, чем со скальпелем и шпателем, больше пахал, одним словом. Поняла?

АННА ИВАНОВНА. Ты вполне можешь быть начальником управления.

 

Возвращаются с обеда работяги и десятник.

 

ПРОРАБ. Господ уркачей поставь на другую работу, сотский, а доктор пусть добивает норму. Пойдем, я покажу, где их поставить.

 

Уходят десятник, блатари.

 

Ну, вот, Платонов, завтра твоя каторга кончится. Отработаешь до вечера, а завтра можешь выходить на старую работу. Только приемо-сдаточный акт с Фомою составьте.

ВРАЧ. Спасибо, гражданин начальник.

ПРОРАБ. Благодари Анну Ивановну. Она тут слезы развела. Ну я, как человек слабый…

ВРАЧ. Спасибо, гражданин начальник.

 

Прораб уходит.

 

Спасибо вам, Анна Ивановна.

АННА ИВАНОВНА. Не за что. Я вам очень многим обязана.

ВРАЧ. Мне? Вы?

АННА ИВАНОВНА. Я пришла к вам по делу.

ВРАЧ. Вот как?

АННА ИВАНОВНА. Да. На той неделе, даже не верится, я уезжаю на материк. Вместе с сыном улетаю. Ведь у меня сын здесь в детсаде, в интернате. Не знали?

ВРАЧ. Не знал. Но почему у вас не должно быть сына?

АННА ИВАНОВНА. Мы тогда с мужем — я тогда была с другим, его бревном убило — мы жили в глухой-глухой тайге. Я и рожала одна — без всякой человеческой помощи. Муж был в отъезде, в командировке. Я хочу вам сказать, Сергей Григорьевич, вы так много сделали для меня. Может быть, вам нужно отвезти письмо родным? Я отвезу.

ВРАЧ. Родным? Впрочем, адрес у меня, кажется, есть. Я ничего не сделал для вас, Анна Ивановна. Ни хорошего, ни плохого.

АННА ИВАНОВНА. Я не умею выразить. Я так мало видела людей, и на материке тоже. Иногда мне кажется, что все, что с нами делается, только сон, зловещий сон. Или что раньше с нами было — сон. А настоящая жизнь — вот это: кровь, грязь… Так пишите письмо.

ВРАЧ. Да, у меня есть письмо. Большое письмо в нескольких тетрадках. Самородок в восемьсот граммов весу. Восемьсот граммов стихов.

АННА ИВАНОВНА. Лагерных стихов?

ВРАЧ. Нет, заоблачных. Отвезете, Анна Ивановна? Я приготовлю. На самолете ведь каждый грамм дорог.

АННА ИВАНОВНА. Это не имеет значения. Приготовьте к субботе, и я возьму. Стихи — я в этом ничего не понимаю…

ВРАЧ. Рискуете многим. Ваш муж…

АННА ИВАНОВНА. Ну, какой он мне муж? Колымский. На Эльгене меня подобрал, когда я освобождалась. Высмотрел на знаменитой ярмарке невест, возле эльгенской конбазы. Ярмарка невест с испытательной пробой в кустах. Женщине с ребенком очень трудно на Колыме.

ВРАЧ. Вы разве бывшая зэка?

АННА ИВАНОВНА. Конечно. Хлябаю за вольняшку. Не без успеха.

ВРАЧ. Сколько же лет?

АННА ИВАНОВНА. Восемь. По сто тридцать восьмой. «Убийство из ревности…

ВРАЧ. …и прочих низменных побуждений». Мужа?

АННА ИВАНОВНА. Нет, его подружку. Из мужнина пистолета. Мой муж был летчиком военным. Мы хорошо жили. Сначала служили на Дальнем Востоке Помню как счастье. Тайга. Снег. Солнце. Мы на лыжах все ходили. Там снег не такой, как здесь — рыхлый, зловещий, предательский. Там снег свежий, как жизнь. А потом мужа перевели. Поближе к Черному морю. Подружку завел. Майора нашего жену. Вот я ее и застрелила. На вечеринке.

ВРАЧ. Вот какие дела…

АННА ИВАНОВНА. Да. Так готовьте, передам от вас привет. Узнают самое главное — что вы живы.

ВРАЧ. Я умер давно. Позабыл себя.

АННА ИВАНОВНА. Все вернется. Даже у меня все вернется.

ВРАЧ. Жизнь не вернуть. Ну, спасибо вам, я приготовлю письмо. (Уходит .)

 

Входит прораб.

 

ПРОРАБ. О чем ты тут толковала с доктором?

АННА ИВАНОВНА. Письмо просил взять на материк.

 

Картина четвертая

КАБИНЕТ СЛЕДОВАТЕЛЯ

 

Тесный кабинет северного следователя. Вошедшему следователю помогает раздеться дежурный.

 

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Автобус из тюрьмы пришел?

ДЕЖУРНЫЙ. Давно уж пришел, с полчаса.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Я немного запоздал, экспертиза из Москвы вернулась. Ты и при Фураеве дежурил?

ДЕЖУРНЫЙ. Дежурил и при Фураеве. Тот, бывало, с утра опохмеляться начинает. Тут у него аптечка первой помощи на стене. Сливает все валерьянки, все настойки в одну стопку и немножко веселеет. А шкафчик этот аптечный подвешен высоко, Фураев росточка-то маленького. Значит, тащит стул, на стул влезает и со стула достает. Я его спрашивал: «Как вы не боитесь все мешать вместе, ведь отрава?» А он мне говорит: «Во-первых, это называется коктейль и во всех зарубежных странах принято. А во-вторых, — говорит, — вспоминаю свою маму — она заболела, а этикеток на порошках нет, смешала все вместе, перекрестилась и выпила». — «Ну что, говорю, мама?» — «Да вырвало, говорит, и легче стало».

СЛЕДОВАТЕЛЬ. А ты, однако, разговорчивый. У Фураева научился?

ДЕЖУРНЫЙ. Да, развлекал его с похмелья, ему всегда было скучно.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ну, нам не будет скучно. Вот тебе список, и там у меня номера сбоку стоят, в этом порядке и давай.

 

Дежурный уходит. Входит Анна Ивановна.

 

Садитесь, гражданка Ушакова.

АННА ИВАНОВНА. Я не Ушакова.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Это я пошутил. Садитесь, гражданка Кузнецова.

АННА ИВАНОВНА. Не ожидала я тебя в этой шкуре встретить.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Любовь двигает горами. Вот я и приехал.

АННА ИВАНОВНА. За полярным пайком да за длинным рублем. Видела я тебя в прошлом году на трассе, не поверила своим глазам — думаю, ошибка, как это в школе называлось…

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Оптический обман.

АННА ИВАНОВНА. Оптический обман…

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Выглядишь неплохо.

АННА ИВАНОВНА. За что меня арестовали?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Вот об этом мы сейчас и потолкуем. (Протягивает анкету .) Я заполнил твою анкету по памяти. Посмотри, проверь. Думаю, что не ошибся. Кроме последних десяти лет, конечно.

АННА ИВАНОВНА (просмотрев анкету ). Все правильно. Так за что же меня арестовали? И сына…

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Сын твой в интернате — там, где и был. Можешь не беспокоиться.

АННА ИВАНОВНА. Так все же — за что?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ты не догадываешься? За попытку передать военную тайну за рубеж. Смягчающие обстоятельства можно найти — может быть! — в том, что ты не знала, что это военная тайна.

АННА ИВАНОВНА. Ничего не понимаю. За рубеж? И что это за военная тайна такая?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Вы брали поручение от врача зэка Платонова переправить на материк этот документ?

АННА ИВАНОВНА. Да, это тетрадки со стихами.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Брала, но думала, что это тетрадки со стихами. Видите, мы действуем без всякого нажима. Что вы говорите, то мы и записываем.

АННА ИВАНОВНА. Тетрадки со стихами — военная тайна?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Для тебя это — тетрадки со стихами, а для Москвы — план колымских крепостей.

АННА ИВАНОВНА. Да на Колыме и крепостей никаких нет.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Об этом ты знать ничего не можешь.

АННА ИВАНОВНА. Что за бред, господи.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ты ведь бывшая жена военного — должна понимать и знать, что такое секретный код, шифр, расшифровка. Эти стихи мы посылали в Москву, вчера пришел ответ и расшифровка кода. Это план колымских крепостей, предназначенный для зарубежной разведки. Сейчас я посмотрю, для какой именно разведки. (Смотрит в столе .) Для японской. Нам удалось обезвредить опасного врага, вырвать вражеское жало. Я горжусь, что способствовал поимке такого зверя… А тебе нужно как можно лучше отгородиться от этого преступления, помочь государству. Говорю тебе это по старой дружбе. Мы ведь, кажется, не ссорились.

АННА ИВАНОВНА. Что же я должна сделать, чтобы закрыть это дело?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Во всем, что касается только тебя самой?

АННА ИВАНОВНА. Ну да.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ты сама знаешь, не маленькая.

АННА ИВАНОВНА. Переспать с тобой — дело не трудное по старой дружбе.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Переспать? Это ты могла мне говорить на Дальнем Востоке или в Ялте, а не на Дальнем Севере.

АННА ИВАНОВНА. Вон как. Значит, я ошиблась. Ты стал взрослым. Стал хорошо понимать жизнь.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Помоги государству разоблачить врагов. Смягчи свою вину.

АННА ИВАНОВНА. Я ни в чем не виновата.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Я мог бы тебя заставить. Есть такой метод номер три — не слыхала?

АННА ИВАНОВНА. Слыхала.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Но не буду. Отдавая должное мужеству твоего мужа, который дал нам все сведения, необходимые для ареста кадрового врага советской власти.

АННА ИВАНОВНА. Кто же враг и кто друг…

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Короче говоря — бить тебя не будут. Но пеняй на себя, не обижайся. (Звонит .)

 

Входит дежурный.

 

В тюрьму.

 

Анну Ивановну уводят. Следователь ходит по комнате. Лицо его безмятежно. Входит блатарь.

 

Садись! Заключенный Кораблев!

БЛАТАРЬ. Федор Иванович.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Еще!

БЛАТАРЬ. Орлов Геннадий Иванович.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Еще!

БЛАТАРЬ. Козлов Федор Поликарпович.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Он же, он же! Какое же правильное?

БЛАТАРЬ. Орлов Геннадий Иванович.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Статья тридцать пять, сто шестьдесят два, пятьдесят девять — три. Одной статьи что-то я не вижу.

БЛАТАРЬ. Какой же, гражданин начальник?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Пятьдесят восемь — четырнадцать, двадцать пять и пять. Контрреволюционный саботаж.

БЛАТАРЬ. Мне эту статью дрюкали на прииске, гражданин начальник. Хотели сделать политиком, приобщить к ангельскому лику, да потянули пустой номер.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Мы не смотрим на вас как на политиков. Не считаем вас врагами народа. Напротив, к борьбе с подлинными врагами хотим привлечь вас.

БЛАТАРЬ. Ага.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Тебе многое прощалось, Кораблев, он же Орлов. Вот актов об отказах целая пачка. Полное собрание сочинений Федора Ивановича Кораблева, он же Орлов, он же, он же. Ты не думаешь, что тебе пора получить пятьдесят восемь — четырнадцать: контрреволюционный саботаж?

БЛАТАРЬ. К чему вы ведете этот разговор, гражданин начальник?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. А вот к чему. Ты человек неглупый — дураков в тюрьме нету! Можно обойтись без намеков. У нас есть данные, что ваш врач зэка Платонов готовил убийство начальников. Подговоры террористические и прочее. Нужно показать, что он готовил убийство вместе с вами. Сомкнулся, так сказать, с уголовным миром. Амальгама — слышал такое слово? — самое модное.

БЛАТАРЬ. Нет, не слышал. Я в институте не вращался. Предложение это мне не подходит.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Почему? Мы гарантируем свободу.

БЛАТАРЬ. Я скажу, гражданин начальник. Мне черт с ним, загнется этот врач, лепила Платонов, или не загнется, расстреляют его или душа из него вон. Умри ты сегодня, а я завтра. Тут вопрос в другом. Вы ведь человек вроде взрослый, а меня за фраера покнацали. Если Платонова за террор повесят или там срок весом выдадут — девять граммов свинца! — то мне ведь, как соучастнику, тоже не меньше двадцати пяти — как вы думаете? Вы одним выстрелом двух зайцев хотите убить. Сказал бы я вам, как это называется на нашем языке, — есть такая поговорка, да стесняюсь, — казенное помещение.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Знаю я ваши поговорки.

БЛАТАРЬ. Ну и стало быть — я вам партнер в этом деле неподходящий. Давайте что-нибудь другое — где бы не было террора. Что-нибудь вроде «аса».

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Что это за лезгинка такая?

БЛАТАРЬ. Это не лезгинка, а литер, «аса» — «антисоветская агитация».

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Интересно. Можно плясать под эту штуку, значит.

БЛАТАРЬ. Можно. Я вообще-то, гражданин начальник, человек веселый, могу и чечетку отбивать. Могу плясать что угодно, хоть передовую статью из «Магаданской правды».

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Передовую статью выплясывать не нужно. А надо мне помочь!

БЛАТАРЬ. Мы ж вам помогали. Ксиву послали. Сообщили, что тот лепила Платонов письмо послал на материк. И что передал жене прораба. Доказали, стало быть, преданность.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Действительно, насчет письма от вас был сигнал. Насчет этого письма было несколько сигналов. Моральное политсостояние лагеря, стало быть, находится на должной высоте. А помочь мне не хочешь.

БЛАТАРЬ. Помогали и поможем, гражданин начальник. Мы ценим доверие. Только не запутывайте в разные «организации», «группы» и так далее. Трудно потом нашему брату выкручиваться из таких неводов. Вы ведь не маленький, гражданин начальник.

 

Следователь звонит. Входит дежурный.

 

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Уведите его.

 

Блатарь с дежурным уходят .

 

(В дверь .) Давай следующего.

 

Входит десятник-зэка и останавливается у двери.

 

Ты работаешь десятником в разведке Кузнецова?

ДЕСЯТНИК. Там, гражданин начальник.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ты знаешь, зачем я тебя вызвал?

ДЕСЯТНИК. Нет, гражданин начальник.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Кто написал вот это письмо? Садись и смотри.

ДЕСЯТНИК. Это я написал, гражданин начальник.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ты правильно сделал. Ты сообщил, что жена прораба везет на материк письмо от зэка Платонова. Ты выполнил свой долг. Только об этом ты мне сказал десятый. А? Почему ты сказал мне об этом десятый, а не первый? Вот за этим я тебя и вызвал. Почему?

ДЕСЯТНИК. Не знаю, гражданин начальник.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Не знаешь? Ты обязан знать раньше всех. Узнать от тебя — это значит узнать из десятых рук. Пора, пора на общие работы.

ДЕСЯТНИК. Воля ваша, гражданин начальник.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Рассказывай обо всех безобразиях.

ДЕСЯТНИК. Шестнадцатого приезжали якуты, и прораб взял якутскую шапку меховую и дал им сменку — из ларька мужскую шапку-ушанку матерчатую.

СЛЕДОВАТЕЛЬ (записывая ). А якутскую меховую взял женскую?

ДЕСЯТНИК. Нет, тоже мужскую. У них ведь разницы нет.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Еще что?

ДЕСЯТНИК. Сгущенное молоко со склада все забрал к себе на квартиру.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Еще что?

ДЕСЯТНИК. Блатари не работают, день и ночь играют в карты, обыгрывают заключенных.

СЛЕДОВАТЕЛЬ (записывая ). Кого, например?

ДЕСЯТНИК. Да разных. Разве всех упомнишь.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ваш поселок невелик, можно бы помнить и всех. Еще что?

ДЕСЯТНИК. Блатарям выписывают стахановский паек за ударную работу на разведочных канавах.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Кто же выписывает наряды?

ДЕСЯТНИК. Выписываю я, а утверждает прораб.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Почему же у блатарей такие стахановские заработки? Ведь существуют обмеры, замеры.

ДЕСЯТНИК. Все списывается на оползень.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. На оползень?

ДЕСЯТНИК. На оползень.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. А что это такое?

ДЕСЯТНИК. В воображаемую канаву воображаемо оползает воображаемый грунт. Силы природы. Завал. Работы нет, и в то же время работа есть.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Полная диалектика. Это интересно. Понимаю. А кто же за это отвечает? За силу природы?

ДЕСЯТНИК. ПРОРАБ Кузнецов.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Это — экономическое преступление.

ДЕСЯТНИК. По-нашему, просто туфта.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. А о вашем враче, заключенном Платонове, ты что можешь сказать?

ДЕСЯТНИК. Я его еще с прииска знаю. Там начальник прииска был на руку дерзкий.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Дерзкий?

ДЕСЯТНИК. Да. Как даст, как даст, так с ног. Другой, у кого сердце мягкое, перчатками норовит, а этот — кулаком. Понавык, понимаешь.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Я тебя о враче спрашиваю.

ДЕСЯТНИК. Я о враче и отвечаю, гражданин начальник. Толковали в бараке об этом начальнике. Платонов говорит: «Надо такому начальнику, как только приедет высшее, дать публично по морде. Перчаткой или кулаком, все равно. Пощечина, — говорит, — по всей Колыме прогремит, и начальника снимут». И что бы вы думали…

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ну, хватит болтать. Я тебе прошлый раз говорил — на бумагу все коротко записывать, вроде памятной записки.

ДЕСЯТНИК. Да я не против. Я приготовил вот. (Достает записку .)

СЛЕДОВАТЕЛЬ (проглядывает ). Ты тут не записал кое-что. Жена прораба Анна Ивановна жила с врачом зэка Платоновым.

ДЕСЯТНИК. Этого я не знаю. Платонов никогда к вольным палаткам не подходит, живет в бараке, и амбулатория его в бараке. Анна Ивановна у нас в бараке ни разу не была, я ведь там безотлучно.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ну, значит, в тайге где-нибудь встречались. Установи и — запиши. (Возвращает записку .)

ДЕСЯТНИК (дописывает тут же и возвращает следователю ). Готово, гражданин уполномоченный.

 

Следователь звонит. Входит дежурный.

 

СЛЕДОВАТЕЛЬ (отпуская десятника ). С этим все.

 

Десятник и дежурный вышли. Входит прораб.

 

Прошу садиться, товарищ Кузнецов.

ПРОРАБ. Спасибо.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Анкету заполните, пожалуйста, сами.

ПРОРАБ. С удовольствием. (Пишет .) Готово.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. У меня вопрос к вам вот какой. Вы помогли обезвредить важного преступника. Настолько важного, что нам понадобилась более подробная беседа на этот счет, чем прошлая.

ПРОРАБ. Я к вашим услугам.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Скажите, товарищ Кузнецов, вы когда познакомились с заключенным Платоновым?

ПРОРАБ. Заключенного Платонова ко мне на участок в разведку прислало Сануправление на должность фельдшера — врача у нас по штату нет.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. А не можете ли вы вспомнить, кто в Сануправлении подписывал направление к вам Платонова?

ПРОРАБ. Вспомнить я не могу, но в архивах должны быть следы.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ах, архивы, архивы. Сегодня это архивы, а завтра — дым, звук пустой.

ПРОРАБ. Платонов начал работать фельдшером, но ввиду его крайне вызывающего поведения я вскоре был вынужден снять его на общие работы.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. В чем выражалось вызывающее поведение зэка Платонова?

ПРОРАБ. Ну, всякие суждения (показывая вверх ) и вообще. (Как будто крутит воображаемый ус .)

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Абсолютно ясно.

ПРОРАБ. Я помнил все время о том, что зэка Платонов — это литерник, враг народа, и не спускал с него глаз. Он возвращался на врачебную работу, но ненадолго. Я опять его снимал на общие работы.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Это вы сейчас так говорите, когда мы арестовали Платонова.

ПРОРАБ. Что вы, товарищ следователь, вот тут со мной (вынимает из кармана ) копии моих приказов по участку, своевременно заверенные в нотариальной конторе. В них отражается, как в капле воды, деятельность Платонова — и мое к ней, вполне официальное, отношение.

СЛЕДОВАТЕЛЬ (просматривая бумаги ). Вы — предусмотрительный человек.

ПРОРАБ. Жизнь учит.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Однако и вы будете поражены, когда я вам скажу, что у меня в руках доказательство, что Платонов — зарубежный шпион.

ПРОРАБ. Не сомневаюсь в этом. Заявление об изъятии письма у моей жены сделано мной.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Да, вы очень помогли следствию. Вот вы говорили, что Платонов — то (показывает вверх ) и это (крутит воображаемый ус ). Можете вы дать характеристику Платонова, освещающую именно эту сторону дела?

ПРОРАБ. Такая характеристика у меня готова. (Роется в кармане и вынимает документ .)

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Удивительно предусмотрительный человек.

ПРОРАБ. Жизнь учит, товарищ следователь.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Отлично, отлично. А вы не хотите помочь следствию еще в одном вопросе? Еще в одном направлении.

ПРОРАБ. Дело идет об Анне Ивановне?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Нет, не об Анне Ивановне. Хотя и об Анне Ивановне надо будет поговорить. Скажите, товарищ прораб геологической разведки, что значит слово «туфта»?

ПРОРАБ. Туфта — это обман, очковтирательство.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Не расскажете ли вы нам, что такое оползень в ваших геологических канавах и с чем его кушают. Когда грунт после дождя сползает в канаву, и канав как будто и не копали. Месяц или два месяца, например?

ПРОРАБ. Ах вот что! У вас есть сведения, что на участке, которым я руководил, работа списывалась на оползень, на стихию, на силу природы?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Вроде того.

ПРОРАБ. Я предвидел возможность такого разговора — все это ложь, клевета. (Роется в кармане .) Вот акты, составленные в присутствии специально вызванного мной главного инженера и других высших начальников. После каждого дождливого дня все работы осматривались и в нужных случаях составлялись акты. Тут комар носу не подточит, товарищ следователь.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. А если я покажу вам показания вашего десятника?

ПРОРАБ. Десятника не касаются такие вопросы. Акты об оползнях подписаны главным инженером, начальником участка.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Осторожный вы человек.

ПРОРАБ. Жизнь учит.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Теперь последняя просьба. Мы бесконечно благодарны вам за помощь в разоблачении столь важного преступника. Ему грозит высшая мера. В плане нашей сегодняшней беседы дайте характеристику вашей жене Анне Ивановне.

ПРОРАБ. И такая характеристика у меня есть. Даже две — положительная и отрицательная. Сколько я могу судить — для пользы дела требуется отрицательная. (Подает бумагу .)

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Благодарю вас.

ПРОРАБ. Я могу идти?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. У меня есть еще один вопрос. Вам известно, что ваша жена жила с заключенным Платоновым?

ПРОРАБ. Не думаю. Думаю, что нет. Уверен, что нет.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Откуда у вас такая бодрая уверенность? Ведь вы часто уезжали в командировку. Для такой опытной женщины, как Анна Ивановна, много времени на такой роман не нужно.

ПРОРАБ. Видите, у меня очень надежная информация. Тоже система самозащиты. Вроде самбо. Добровольные осведомители, так сказать.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ах, вот что. Ну, а наши осведомители говорят, что Анна Ивановна жила с этим врачом.

ПРОРАБ. Ну, что ж, вашим, наверное, лучше знать.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Не задерживаю больше вас. Позвольте ваш пропуск, я подпишу. Если уж случится что, понадобится ваша квалифицированная помощь…

ПРОРАБ. В любое время дня и ночи. До свидания, товарищ полковник.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Я еще не полковник.

ПРОРАБ. Простите за ошибку, до свидания.

 

Следователь звонит. Входит дежурный.

 

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Выпусти товарища прораба.

 

Дежурный и прораб вышли. Входит врач .

 

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Садись, Платонов. Твое дело близко к окончанию.

ВРАЧ. Я очень рад.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Пришел ответ от наших московских «литературоведов». Экспертиза твоих стихов.

ВРАЧ. Нашли, что не хуже Пушкина?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Не умничай. Ты разоблачен.

ВРАЧ. Разоблачен — как последователь акмеистов, как жалкий эпигон Гумилева?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Не хвастай своей грамотностью, не поможет. Маску долой!

ВРАЧ. К какому же выводу пришли ваши московские «литературоведы»?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Что ты — зарубежный шпион.

ВРАЧ. Зарубежный? Какой же именно «рубеж»?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Японский.

ВРАЧ. Очень прошу вас, давайте говорить серьезно.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Я и говорю серьезно. Это ты паясничаешь здесь, оскорбляешь советскую власть. Но оскорбляешь в последний раз в жизни!

ВРАЧ. Вот как.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Твои стихи — это шифр, которым ты пытался передать сведения, составляющие военную тайну государства. Мобилизационные планы колымские, расположение воинских частей… Где ты получил эти сведения? С кем ты связан, назови — и ты останешься жив. Мы умеем прощать.

ВРАЧ. Что за бред, страшный сон. В моем прошлом следственном деле было немало нелепицы, но до такой чудовищной провокации я еще тогда не дорос, очевидно.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Хватит. Вот результат экспертизы, читай, эпигон акмеистов. Подумай и напиши откровенно — имена, фамилии, даты! Заявление с указанием всех людей, с которыми ты был связан по своей черной работе. Садись вот за тот столик и пиши. Ты зашел далеко. Единственное, что может тебя спасти, — это полное признание.

ВРАЧ. Не понимаю, не хочу понимать.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Не притворяйся дураком. Пиши, и пока ты будешь писать — ты будешь жить! От протокола до протокола, от допроса до допроса — ты будешь жить. Писатель. Сочинитель. И напиши, кстати, все о твоей ближайшей помощнице — об Анне Ивановне Кузнецовой, с которой ты жил и которую сделал своим агентом, исполнителем твоих чудовищных планов. И для нее спасение, смягчение, уменьшение вины — в твоем чистосердечном признании. Тонешь — не тащи ее за собой!

ВРАЧ. Я еще раз говорю. О содержании пакета Анна Ивановна не знала. В моем пакете были стихи.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Японские поэмы.

ВРАЧ. Вы ошибаетесь.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Мы никогда не ошибаемся. Пиши показания.

ВРАЧ. Нет.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Еще раз — будешь писать? Нет?

ВРАЧ. Нет.

 

Следователь звонит три раза. Входят четыре человека.

 

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Экспертиза само собой, но собственное признание лучше всего.

 

Картина пятая

ЭТАП

 

Двор тюрьмы или лагерной «пересылки».

 

ПЕРВЫЙ КОНВОИР (усаживаясь и закуривая ). Картину вчерашнюю видел?

ВТОРОЙ КОНВОИР. Видел. Первую часть дали два раза подряд. Начальник опоздал. Ждали, ждали, его все нет. Начали крутить. Две части прокрутили, когда он пришел. Ну, механик перемотал назад и снова…

ПЕРВЫЙ КОНВОИР. Житуха здесь. Кино, клуб. А нам опять в наряд, в поездку.

ВТОРОЙ КОНВОИР. Списки этапа смотрел?

ПЕРВЫЙ КОНВОИР. Нет еще, у старшого списки.

ВТОРОЙ КОНВОИР. Бегает где-то.

ПЕРВЫЙ КОНВОИР. С этой партией отправляют одну вольняшку, бывшую зэка, прораба нашего бабу. Ее недавно осудили.

ВТОРОЙ КОНВОИР. За что же?

ПЕРВЫЙ КОНВОИР. За то, что американцам передала планы всех крепостей.

ВТОРОЙ КОНВОИР. Откуда же у нее такие планы?

ПЕРВЫЙ КОНВОИР. Зэкашки дали. Говорят, муж разоблачил, спас Родину.

ВТОРОЙ КОНВОИР. Молодчик прораб.

ПЕРВЫЙ КОНВОИР. Уж, говорят, на самолет садилась. Вместе с ребенком, сыном — для маскировки. Контролер говорит: «Одну минуточку, вас просят вот в ту комнату». И — обыск! Она говорит: «Я золото не везу». Они говорят: «Мы золото и не ищем». Раздевают ее догола и находят план колымских крепостей. Судят и — на всю катушку!

ВТОРОЙ КОНВОИР. Двадцать пять и пять?

ПЕРВЫЙ КОНВОИР. Двадцать пять и пять.

ВТОРОЙ КОНВОИР. А тем, кто план давал?

ПЕРВЫЙ КОНВОИР. Тех на луну. Весом выдали срок! Сухим пайком. Девять граммов и на луну.

ВТОРОЙ КОНВОИР. Правильно действуют.

ПЕРВЫЙ КОНВОИР. Ее Аней звать, Анной Ивановной. Ты ее должен знать. Сколько раз мимо ездили. Буфетчицей она была в трассовской столовой.

ВТОРОЙ КОНВОИР. Нет, не помню.

 

Входят лейтенант и старший конвоир.

 

СТАРШОЙ (со списком в руках ). Опять какой-то смешанный этап. И бытовики и пятьдесят восьмая. И блатареи полно. И большесрочники. Нет, товарищ лейтенант, конвой маловат.

ЛЕЙТЕНАНТ. Так ведь это — бабы.

СТАРШОЙ. С бабами-то еще больше работы. Вон, прошлым летом, одна женщина, зэка, у бойца автомат вырвала и — очередь по нему. Пополам разрезала. Повел ее в столовую.

ЛЕЙТЕНАНТ. Знаю я эту историю. Не в столовую он ее повел, а в кусты. Словом, увеличивать конвой не будем. Обойдетесь. Поедешь с Сидоровым, а Гусарова я перепишу в другой наряд. За старшего. А то этапы день и ночь, а людей не дают. Обойдетесь.

СТАРШОЙ. Слушаюсь.

 

Лейтенант и первый конвоир уходят. Слышен шум автомашины .

 

ВТОРОЙ КОНВОИР. Машину подают.

СТАРШОЙ. Давайте запускать. Я стану здесь, перекличка — и на машины, а там уж ты, Сидоров, руководи. Сам станешь у кабины и сажай всех спиной к себе. (Кричит .) Давай людей!

 

Кулисы слева заполняются женщинами с многочисленными узлами, мешками, чемоданами. Их останавливают и не пускают дальше. Справа появляются несколько родственников с передачами в руках и среди них следователь в штатском и прораб.

 

Разберись. Стройся. Слушай мою команду. Кого буду вызывать — обзывайся: имя-отчество, статью, срок. (К родственникам .) А вы зачем, вы как здесь? Посторонним здесь не место.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Мы не посторонние.

СТАРШОЙ. А кто же вы? Родственники? Передачу принесли? Освободите место.

 

Входит лейтенант.

 

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Я тебе говорю, мы не посторонние.

ЛЕЙТЕНАНТ. Виноват, товарищ уполномоченный, боец не узнал.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ничего, ничего. Я обязан быть в форме. Начинайте посадку.

СТАРШОЙ. Обзывайся имя-отчество! Агаева!

БЛАТАРКА. Ксения Ивановна!

СТАРШОЙ. Порфирьева!

ТА ЖЕ БЛАТАРКА. Мария Сергеевна.

СТАРШОЙ. Рамишвили!

ТА ЖЕ БЛАТАРКА. Тамара Ивановна!

СТАРШОЙ. Григорьянц!

ТА ЖЕ БЛАТАРКА. Обратно Ксения Ивановна!

СТАРШОЙ. Верно. Селиверстова!

ТА ЖЕ БЛАТАРКА. Не помню имя-отчество.

СТАРШОЙ (делает аккуратно отметку в списке ). Иди!

 

Блатарка двигается к машине налегке, и вслед за ней из-за кулис плывут ее многочисленные чемоданы и узлы.

 

Стой! Стой!

 

Узлы останавливаются.

 

Чьи это вещи?

БЛАТАРКА. Это мои вещи!

СТАРШОЙ. Клади на землю!

 

Узлы кладутся на землю, а блатарка отходит назад.

 

Садись в машину. Потом получишь свои тряпки. Сидоров, принимай!

 

Блатарка уходит к машине. Гора узлов на сцене.

 

Хрусталева!

ЭТАПНАЯ. Жанна Васильевна, сто сорок вторая, восемь лет.

СТАРШОЙ. Иди!

 

Этапная, проходя, хватает один из узлов блатарки и уходит к машине. Так же сделают и остальные, когда их вызовут.

 

Коломкарова!

ВТОРАЯ ЭТАПНАЯ. Софья Павловна, пятьдесят восемь — десять, одиннадцать — пятнадцать лет.

СТАРШОЙ. Иди!

 

Вторая этапная уходит.

 

Галлиулина!

ТРЕТЬЯ ЭТАПНАЯ. Айша! Сто пять лет.

СТАРШОЙ. Второй инициал?

ТРЕТЬЯ ЭТАПНАЯ. У нас нет вторых инициалов.

СТАРШОЙ (сверяет со списком ). Верно, нет, иди.

 

Третья этапная уходит.

 

Грачева!

ЧЕТВЕРТАЯ ЭТАПНАЯ. Здесь Грачева! Вот я! Только не пойду я! Пусть отправляют вместе с ребенком — я и начальнику так говорила.

ЛЕЙТЕНАНТ. Дура! Здесь его будут кормить искусственно. А ты должна работать. Работать. А где у тебя молоко?

ЧЕТВЕРТАЯ ЭТАПНАЯ. Не пойду! Не оставлю ребенка! Знаю я, как искусственников кормят.

ЛЕЙТЕНАНТ (старшому ). Вычеркни ее пока! До выяснения.

СТАРШОЙ (вычеркивает ). Грачева! Иди назад.

ЧЕТВЕРТАЯ ЭТАПНАЯ (лейтенанту ). Спасибо, начальник! (Улетает .)

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Порядка у вас тут не много.

ЛЕЙТЕНАНТ. Обычная этапная картина.

СТАРШОЙ. Воробьева-Капельмейстер!

ПЯТАЯ ЭТАПНАЯ. Здесь!

СТАРШОЙ. Инициал?

ПЯТАЯ ЭТАПНАЯ. Евгения Павловна, сто девяносто два — дэ, срок — шесть.

СТАРШОЙ. Иди!

 

Пятая этапная уходит.

 

Зеленцова!

ШЕСТАЯ ЭТАПНАЯ. Софья Павловна, сто шестьдесят два, пять.

СТАРШОЙ. Иди!

 

Зеленцова не уходит, но старшой не замечает этого.

 

Петерсон!

СЕДЬМАЯ ЭТАПНАЯ. Римма Ивановна, пятьдесят восемь — четырнадцать, десять лет.

СТАРШОЙ. Иди!

 

Петерсон и Зеленцова, обнявшись, двигаются не спеша к машине.

 

ЛЕЙТЕНАНТ. Наши молодожены.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Это еще что за безобразие?

 

Лейтенант говорит что-то на ухо следователю.

 

(Плюет с отвращением .) Могли бы отправить в разные места.

ЛЕЙТЕНАНТ. Пробовали с другими. Таких ведь много. Скандал, покушение на начальника, отказ от работы… Так проще.

СТАРШОЙ. Родина!

АННА ИВАНОВНА. (с хозяйственной сумкой в руках ). Анна Ивановна! Пятьдесят восемь — семь, восемь, одиннадцать — двадцать пять и пять.

СТАРШОЙ. А вещи твои где?

АННА ИВАНОВНА. Все со мной.

ЛЕЙТЕНАНТ (подходя ). Родина, тебе посылочка. (Передает сверток .)

АННА ИВАНОВНА. Отдайте назад тому, у кого взяли. У меня нет родных. (Уходит .)

ВОСЬМАЯ ЭТАПНАЯ. Шальная, право, шальная. Позвольте, я возьму.

ЛЕЙТЕНАНТ. Вам я не имею права вручить передачу. (Кладет сверток на землю .)

СТАРШОЙ. Дьячкова!

ВОСЬМАЯ ЭТАПНАЯ. Лилия Петровна!

СТАРШОЙ. Лидия Петровна!

ВОСЬМАЯ ЭТАПНАЯ. Нет, Лилия.

СТАРШОЙ. Верно, Лилия. Иди.

 

Восьмая этапная уходит.

 

ЛЕЙТЕНАНТ. Распишись за этап. (Раскрывает книгу .)

СТАРШОЙ. Где тут?

ЛЕЙТЕНАНТ. Вот здесь.

 

Старшой расписывается.

 

Эх, и роспись у тебя геройская!

СТАРШОЙ. Роспись что надо. До свиданьица. (Уходит .)

 

Сразу же шум отъезжающей машины. Шум стихает.

 

ПРОРАБ. Уехала наша Анна Ивановна.

 

Конец 

 

Послесловие автора

 

В пьесе не много арготизмов. Автор надеется, что подлинная, страшная душа блатного мира и ее растлевающее влияние раскрыты здесь и без блатного языка. Если жаргонные слова и применяются, то почти всякий раз автор дает объяснение тем самым способом, который впервые применил Бунин, переводя «Гайавату», — ставил рядом с чужестранным словом его перевод в живой стихотворной строке.

Суть первой картины — ее обыкновенность. Убийство не должно никого удивлять. Во второй картине показано «арестантское счастье» — больничная койка для работяги и работа по специальности для зэка-врача. Но это счастье хрупко, непрочно, и его разрушает столкновение с «высшими силами», которые судорожно, торопливо играют роль начальства — всевозможного начальства.

Третья картина — центр пьесы. Здесь рассказано все о прошлом, предсказано будущее. Всем.

После лабиринта «геометрических чертежей» в кабинете следователя (четвертая картина) — шутовской карнавал этапа. В пятой картине все делают свое дело весело и равнодушно. Никто — ни начальники, ни заключенные не задумываются над смыслом того, что происходит. Все — люди и в то же время не люди.

Разумеется, автор знает, что ни пенициллина, ни автоматов не было в том году, к которому он относит действие своей пьесы. Эта пьеса — довоенная.

 

 

Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке Royallib.com

Оставить отзыв о книге

Все книги автора


[1] В Россию, в Читу к А. В. Якимовой и В. Смирнову.

 

[2] M. A. Прокофьева.

 


Дата добавления: 2021-05-18; просмотров: 28; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!