Письма и дневник Петра Васильевича Киреевского 8 страница



Я к вам пишу сегодня не много, потому что брат пишет больше и Рожалин также, кажется, не ленится. Я немного опоздал и не хочу откладывать письма до завтра, потому что и так мы уже долго откладывали, и я боюсь, что если письмо опоздает, то вы будете беспокоиться о брате и о том, как он приехал из Вены. Потому прощайте! Скоро либо напишу к вам еще, либо сам приеду. Обнимаю вас от всей души, поклонитесь всем, кто обо мне помнит.

 

 

Родным

 

11/23 ноября 1830 года

Здравствуйте! Вот я в Варшаве, еду к вам, однако не в Москву, потому что уверен, что вы оттуда уехали, а в Петербург, где, по всем вероятностям, вы должны быть теперь. В Москву же пишу к вам только так, наудачу, и крепко надеюсь, что мое письмо сделает крюк из Москвы в Петербург. Однако, несмотря на крюк, оно придет прежде меня, потому что я здесь должен ждать целую неделю, ибо дилижанс отходит только в среду, а теперь четверг; к тому же этот проклятый дилижанс идет два дня с половиной до польской границы. Там я возьму извозчика, может быть, до самого Петербурга, потому что на почте или на перекладных ехать и слишком дорого, и без человека неверно, ибо когда некому смотреть за вещами, то само собою разумеется, что они могут пропасть. Хотя я не везу с собою никаких драгоценностей, однако все неприятно остаться в одной шубе. Извозчик же, который меня повезет, принадлежит графу Туровскому, с которым я здесь познакомился, или, лучше сказать, возобновил знакомство, ибо знал его в Мюнхене. Он ручается мне за верность, услужливость и расторопность своего кучера и за доброту его лошадей. Несмотря на то, однако, что я везу и кучеру, и лошадям грозный ордер от барина, в котором сказано, между прочим, ехать как можно скорее, вся моя дорога с фургоном продолжится около двух с половиною недель, а может быть, и больше; следовательно, в Петербург приеду я не прежде половины декабря, ибо сегодня 11-е ноября. Если не найду вас там, то узнаю от Жуковского, где вы, и отправлюсь туда. Вот и разлука наша, которая при начале казалась без конца, сама собою кончилась. Еще не прошло года, как я вас оставил. Кажется, судьба только пошутила с нами, заставивши нас прощаться так надолго. Хотя эта шутка была совсем немецкая, и ни она сама, ни ее развязка совсем не забавны. Неужели и судьба немка? Вы видите, милая маменька, что я еду к вам с совершенно спокойным духом, ибо твердо уверен, что вы не подвергаете ни себя для нас, ни наших ни малейшей опасности. Я не сомневаюсь, что это письмо пришлется к вам либо в Петербург, либо в Ригу и что вы уехали из Москвы, как скоро приехал папенька из деревни, а папенька, конечно, не рисковал вами из лишнего рубля, который он мог бы выхозяйничать там, и расчел, что лучше уехать без ничего, чем оставаться с тысячами. Однако признаюсь вам, что страх иногда находит на меня. Но я умею его разгонять больше простою волею, чем благоразумным рассуждением. Пишите как можно скорее к брату, который остался в Мюнхене и боится за вас еще больше меня. Уже две недели, как я его оставил, и если он еще не получил об вас известия, то это было бы с вашей стороны слишком жестоко. Но нет! Прочь все беспокойные мысли, вы к нему писали из Петербурга. И он покоен на ваш счет. Я хочу верить всему хорошему, хочу не сомневаться в лучшем; иначе, поддавшись страху дурного, теперь какая бы душа могла устоять? За чем я оставил вас? Но что сделано, то сделано. Прошедшего воротить нельзя, и мы властны только над настоящим. Над ним я буду господином, буду управляться собою и докажу это даже в этих обстоятельствах над своими чувствами и воображением. Я буду покоен до тех пор, покуда увижусь с вами. Еще целый месяц! Но запас моей воли станет еще на долее. Прощайте, обнимаю вас всех. Гостинцев не везу никому, выключая меньших, и только для того, чтобы они были мне рады. При выезде из Варшавы, то есть через неделю, буду писать еще, а теперь еще раз обнимаю вас.

Ваш Иван.

Сейчас явился извозчик, который берется доставить меня до польской границы за три червонца вместе с другим пассажиром, который платит столько же. Итак, я еду сегодня. Прощайте до Петербурга.

 

 

А. И. Кошелеву

 

Декабрь 1830 года

В половине января, пишешь ты, может быть, мы увидимся! Если бы это было в самом деле, то неудавшееся путешествие мое было бы мне досадно. Боюсь, однако, что ты только мажешь по усам. Между тем во всяком случае, то есть удастся ли нам так скоро видеться или нет, а мы все должны пользоваться сближением расстояний между нами, и, по крайней мере, пусть хоть письма наши докажут, что нет границы между нами. Обещать писать часто я не стану потому, что вряд ли ты уже поверишь такого рода обещаниям, но постараюсь исполнить на деле, если твои ответы не будут откладываться в долгий ящик, так как ты сделал с ответом на мое письмо, которое я послал к тебе с Тютчевым. Кстати, получил ли ты его? Если нет, то не жалуйся, что я не писал тебе из-за границы, потому что я забыл твой адрес и в письме с Тютчевым просил тебя прислать мне его. Но ты доказал мне, что есть человек еще меня ленивее.

Удастся ли мне когда-нибудь исполнить мой план путешествия или останусь я всегда в этой несносной Москве, я еще не знаю. Знаю только, что употреблю все силы, чтобы вырваться отсюда куда бы то ни было, и — либо сойду с ума, либо поставлю на своем. Это желание, или, лучше сказать, эта страсть, сделалась у меня тем сильнее, чем неудачнее была моя поездка. А неудачна она была во всех отношениях, и не столько по короткости времени, сколько потому, что я ничего не видал, кроме Германии, скучной, незначащей и глупой, несмотря на всю свою ученость. Но об этом подробнее поговорим при свидании.

Вот тебе «Норова Мер», который совершенно оправдывает свое название. Из замечаний цензора ты увидишь, отчего Погодин его не напечатал. Дай Бог, чтобы и тебе не было больше успеха.

1 января 1831 года

Очень рад, что до сих пор не отослал к тебе письма и, не начиная нового, могу поздравить тебя с Новым годом.

8 января 1831 года

Я и теперь еще не отправил к тебе письма моего; вообразишь, какую я деятельную жизнь веду здесь? Приняться за перо для меня такая важность, что я прежде должен к тому собираться. Теперь же, когда внутреннее чувство говорит мне, что ты скоро будешь в Москве, руки отнимаются писать к тебе. И зачем, в самом деле, буду я трудиться писать, когда то же могу через несколько дней рассказать тебе, не обижая свою лень?

Прощай, до свидания.

Весь твой Киреевский.

 

 

В. А. Жуковскому

 

Почтовый штемпель: 6 октября 1831 года

Милостивый государь Василий Андреевич!

Издавать журнал — такая великая эпоха в моей жизни, что решиться на нее без Вашего одобрения было бы мне физически и нравственно невозможно. Ни рука не подымется на перо, ни голова не осветится порядочной мыслью, когда им не будет доставать Вашего благословения. Дайте ж мне его, если считаете меня способным на это дело; если ж Вы думаете, что я еще не готов к нему или что вообще, почему бы то ни было, я лучше сделаю, отказавшись от издания журнала, то все-таки дайте мне Ваше благословение, прибавив только журналу not to be[67]! Если ж мой план состоится, то есть если Вы скажете мне: издавай ! (потому что от этого слова теперь зависит все), тогда я надеюсь, что будущий год моей жизни будет небесполезен для нашей литературы даже и потому, что мой журнал заставит больше писать Баратынского и Языкова, которые обещали мне деятельное участие. Кроме того, журнальные занятия были бы полезны и для меня самого. Они принудили и приучили бы меня к определенной деятельности, окружили бы меня mit der Welt des europaischen wissenschaftlichen Lebens[68] и этому далекому миру дали бы надо мной силу и влияние близкой существенности. Это некоторым образом могло бы мне заменить путешествие. Выписывая все лучшие неполитические журналы на трех языках, вникая в самые замечательные сочинения первых писателей теперешнего времени, я из своего кабинета сделал бы себе аудиторию европейского университета, и мой журнал, как записки прилежного студента, был бы полезен тем, кто сами не имеют времени или средств брать уроки из первых рук. Русская литература вошла бы в него только как дополнение к европейской, и с каким наслаждением мог бы я говорить об Вас, о Пушкине, о Баратынском, об Вяземском, об Крылове, о Карамзине на страницах, не запачканных именем Булгарина; перед публикой, которая покупает журнал не для модных картинок, имея в памяти только тех читателей, которые думают и чувствуют не на слово, которых участие возвышает деятельность, и забыв, что есть на свете другие. Но разумеется, что все это может быть хорошо только за неимением лучшего. Когда-то хотел издавать журнал Пушкин; если он решится нынешний год, то, разумеется, мой будет уже лишний. Тогда, так же, как и в случае Вашего неодобрения, я буду искать других занятий, другого поприща для деятельности и постараюсь настроить мысли на предметы не литературные.

Решите ж участь Вашего И. Киреевского.

 

 

А. И. Кошелеву

 

17 сентября

(день Веры, Надежды, Любви и Софии), 1832 год

И мы с Одоевским также беспрестанно вспоминаем время, проведенное у вас так дружески и так тепло, несмотря на непогоду вокруг нас. Это время должно отозваться нам не в одной памяти. Как несчастное предзнаменование три свечки на столе, так три друга за столом — счастливое, особливо когда они окружены милыми им людьми. Это не суеверие. Поцелуй за меня ручки у Дарьи Николаевны[69] и поблагодари ее хорошенько за наше ильинское житье. Что ее нога и когда вы в Москву? Я очень рад слышать, что ты продолжаешь свои занятия. Вот тебе Шеллингов «Идеализм», а Канта у меня теперь не имеется. Постараюсь достать. Желал бы, чтобы ты приехал сюда с доконченным сочинением, хотя не знаю, возможно ли работать так скоро над делом таким трудным. Dupin я искал во всех лавках, и напрасно. Надобно выписывать из Риги или из Любека. Успеем ли? О Гельвеции, я думаю, я сам был бы такого же мнения, как ты, если бы прочел его теперь. Но лет 10 назад он произвел на меня совсем другое действие. Признаюсь тебе, что тогда он казался мне не только отчетливым, ясным, простонародно-убедительным, но даже нравственным, несмотря на проповедование эгоизма. Эгоизм этот казался мне только неточным словом, потому что под ним могли разуметься и патриотизм, и любовь к человечеству, и все добродетели. К тому же мысль, что добродетель для нас не только долг, но еще счастье, казалась мне отменно убедительной в пользу Гельвеция. К тому же пример его собственной жизни противоречит упрекам в безнравственности. То, что ты говоришь о 89-м годе, мне кажется не совсем справедливо. Двигатели мнений и толпы были тогда не только люди нравственные, но энтузиасты добродетели. Робеспьер был не меньше как фанатик добра. Конечно, это было не последствием тогдашней философии, но, может быть, вопреки ей, однако было. Может быть, оно произошло только от сильного брожения умов и судеб народных, ибо и человек в минуты критические бывает выше обыкновенного. Россия, мы надеемся, через этот перелом не пройдет: авось, в ней не будет кровопролитных переворотов, но тем заботливее надобно печься в ней о нравственности систем и поступков. Чем меньше фанатизма, тем строже и бдительнее должен быть разум. И я заключу так же, как ты: у нас должна быть твердая и молодым душам свойственная нравственность, и стремление к ней должно быть главной, единственной целью всякой деятельности: в ней патриотизм и любомудрие, в ней основа религии, но надобно уметь ее понимать. Потому пиши, я буду делать то же, и потом посмотрим.

Твой И. Киреевский.

 

 

Н. М. Языкову

 

Апрель 1833 года

Здравствуй, друг Языков, да здравствуешь! Эти слово от полного сердца, проникнутого восторгом. Хотя стихи[70] все почти были знакомы мне прежде, однако действие, которое производит твоя книга, совсем новое и неимоверное, как брови Татьяны Димитровны[71]. Я читал ее всякое утро, и это чтение настраивает меня на целый день, как другого молитва или рюмка водки. И не мудрено: в стихах твоих и то и другое: какой-то святой кабак и церковь с трапезами во имя Аполлона и Вакха. То же действие, какое на меня, производят стихи твои на Баратынского и Хомякова. Почти каждый день говорим мы об них и всякий раз находим сообщать друг другу что-нибудь новое. Недавно у последнего, то есть Хомякова, был прощальный ужин, после которого мы читали тебя до самого солнца, и в эту ночь, верно, не спал и ты. Теперь особенно хотел бы я, чтобы ты приехал сюда: если сочувствие друзей и других может возбудить к труду, то ты перестал бы здесь лениться.

 

 

А. И. Кошелеву

 

6 июля 1833 или 1834 года

Вчера я писал к тебе, друг Кошелев, потому что была оказия, и писал наспех; сегодня пишу без оказии, только потому, что хочется потолковать с тобой, и даже не знаю, застанет ли тебя письмо мое в Ильинском. Но все равно! Где-нибудь, когда-нибудь ты его получишь, а если нет — не беда: я пишу так, не имея ничего сказать тебе, хотя имею охоту говорить обо многом. Я сейчас из-под души, которую наконец добыл; вечер славный: и свежо и тепло вместе; я сижу под окном; на окне чай, который я пью, как пьяница, понемногу, с наслаждением, с сладострастием; в одной руке трубка, в другой перо, и я пишу, как пью чай, с роздыхом, с турецкой негой лени: хорошо и мягко жить на эту минуту! Какая-то музыка в душе, беспричинная, эолова музыка, не связанная ни с какой мыслью. Зачем не способен я верить! Я бы думал тогда, что это беспричинное чувство в душе моей — чье-нибудь влияние, что эта сердечная музыка не мое расположение духа, а отголосок, сочувствие, физическое ощущение чужой мысли; но я этого не думаю, потому что не верю таким чудесам и еще по многим другим причинам. Странно: это чувство, покуда я говорил об нем, прошло. Видно, я убил его словом либо неловко зацепил какой-нибудь несоответственной мыслью. Но все равно: давай пользоваться вечером и чаем и толковать, как бы мы были вместе. Вот тебе отчет в моих занятиях с тех пор, как ты уехал. Не стану говорить об некоторых хлопотах, об бессмысленных движениях ума, и тела, и языка, которые дробили мое время и крошили мысли; об них говорить и вспоминать значит продолжать их силу. Но в остальные минуты, когда мог быть сам с собою, я был в одном из двух положений: либо отдавать свою голову на произвол судьбы (и это слишком часто), и тогда строил себе на воздухе разного рода Италии; либо был господином своим мыслям, и тогда думал и писал об воспитании женщин — предмет, который не знаю как ограничить, так он много захватывает других предметов. Чтобы показать, что воспитание женщин не соответствует потребностям времени и просвещения, надобно показать характер времени и просвещения, отделить от существенного случайное, выказать мысль из-под событий, привести к одному итогу раздробленные цифры, и это все изложить языком общим, равно признанным в гостиных и в школах, изложить в формах самых простых, чтобы женщина могла понять их и, несмотря на эту ясность, изложить так, чтобы цензура не имела к чему придраться, несмотря на подпись моего имени, — вот задача, которую исполнить так трудно, что эта одна трудность может расшевелить к работе, как к пистолетной стрельбе. Но этого мало. Представив время, изобразив сердце человеческое, как оно создано просвещением и нравственным порядком вещей, надобно показать еще, какое изо всего этого следует отношение между мужчиной и женщиной. Для этого необходимо представить вообще историю этих отношений, от начала истории до наших времен, и показать, в какой соответственности был всегда нравственный порядок вещей с судьбой женщин; потом открыть общий закон этой соответственности; потом, проведя его и умозрительно, и фактически через все моменты просвещения, показать его применение к настоящему; этот результат вывести столько же умозрительно, сколько жизненно; наконец, для всех требований, для всей системы найти, создать одно слово, имя, которое бы отделяло ее от всех других систем, чтобы в уме читателей не смешивались отрывки из одной мысли с отрывками из другой мысли, несоответственной; чтобы все слова мои не приписали ни бессмысленному требованию сенсимонической эмансипации, ни плоскому повторению понятий запоздалых; и надобно все это сработать к сентябрю, и, если удастся, буду молодец!

7 июля

Я должен был прервать мое письмо вчера потому, что у меня догорели свечи и мой человек уже отправился спать. Я вчера простился с Трубецким, который едет сегодня. Скарятину Владимиру я до сих пор не мог доставить твоего письма потому, что он изволит забавляться на охоте и до сих пор не возвращался домой. Вот тебе записка Чаадаева, на которую я отвечал: не знаю — и обещал спросить у тебя. Прощай.

Твой И. К.

 

 

А. А. Елагину

 

Март 1834 года

Милый друг папенька, я так полон чувств и мыслей, которые бы хотел передать Вам, что не знаю, с чего начать письмо. Я видел Наталию Петровну[72] — мы объяснились с нею, маменька согласна, и для нашего счастья недостает только Вашего благословения. Ради Бога, пришлите его скорее, и такое сердечное, отеческое, дружеское, какого я ожидаю от Вас и которое необходимо мне как одно из первых условий счастья. Счастье! Это слово, от которого я, было, отвык и которое вдруг воскресло для меня с полным, глубоким смыслом. Разделите его со мною Вашим сочувствием, теперь дружба Ваша нужнее для меня, чем когда-нибудь. Рассказать подробности всего я теперь не в состоянии. При свидании, может быть, я успею привести свою голову в порядок. Может быть, на следующей почте буду писать к Вам. Теперь я похож на слепого, который вдруг увидел свет и еще не умеет отличать предметов отдельно, а только видит, что вместе светло и ясно. Вот почему и теперь могу делиться с Вами только этим общим впечатлением и для него даже не нахожу слов. Жду Вашего письма с живым нетерпением и безо всякого беспокойства. Да, я уверен и ни минуты не сомневался, что мое счастье будет для Вас счастливым чувством, что Вы разделите его вполне и благословите нас как детей своих и друзей. Обнимаю Вас крепко и за себя, и за Наташу.

 

 

А. П. Елагиной

 

1836 год

Поблагодарите хорошенько нашего доброго Жуковского. Стало быть и здесь, между собак, карт, лошадей и исправников, можно жить независимо и спокойно под крылом этого гения-хранителя нашей семьи. Пожалуйста, напишите об нем побольше: его слов, его мнений — всего, куда брызнет его душа…

Мы послали вам стихи под именем Бенедиктова. Однако это была мистификация, в которой прошу и вас участвовать, сохраняя всевозможную тайну. Вот в чем дело: накануне нашей присылки стихов мы смеялись тому, как наша публика и шевыревская партия восхищаются Бенедиктовым и прочими рифмоплетеньями, где поэты без мыслей притворяются мыслящими потому только, что прочли несколько немцев, не понимая, может быть, половины; похоже на то, как покойный П.[73], пробыв несколько лет подле Ермолова, выучил несколько его слов, принял у него книжный язык и важную фигуру и поразил весь почтамт своим умом и тонкой прозорливостью. В доказательство, как легко писать такие стихи, мы втроем с женой и братом начали пьесу за ужином и кончили, не выходя еще из-за стола. К тому же до самого последнего стиха мы не знали, куда зайдем, ни о чем пишем. К тому же нас еще затруднила Наташа, которая непременно требовала вставить осину как еще никогда не воспетую. Теперь, милая маменька, так как вы обманулись, то, следовательно, и всякий обманется. Нельзя ли вам исполнить наше желание и обмануть Шевырева, так чтобы он поместил ее в первом номере, однако без имени, а только поставил бы В. Б. , это будет Варвара Боровкова , ваша бывшая прачка, от имени которой мы ему и еще пришлем стихов, если он до них разохотится. Велите, пожалуйста, переписать незнакомой рукой и через кого-нибудь передать ему. Пожалуйста, постарайтесь об этом. Если эпиграф покажется вам уж слишком глуп, то вместо Гете подпишите Тик , под фирмой которого всякая бессмыслица сойдет.


Дата добавления: 2021-04-05; просмотров: 26; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!