Страна повседневного героизма 6 страница



Что же оставалось каждому — как военному, так и штатскому? Ничего. Разве что замкнуться в самом себе и в своем непосредственном окружении.

Я не был в числе тех, кто услышал первый или второй призыв де Голля. Но я почитал его воззвание в «Петит Жиронд», ежедневной бордоской газете, свободно выходившей еще несколько дней, где ему была посвящена заметка из пятнадцати строчек. Я тогда был расквартирован в некогда принадлежавшем Монтеню замке Сен-Мишель, где провел несколько ночей, восхищаясь толстой круглой башней, в которой первый из великих французских мыслителей писал под балками с вырезанными на них римскими и греческими изречениями.

Статья в «Петит Жиронд» возымела свое действие. Я поспешил показать ее нескольким сослуживцам, у которых она вызвала тот же порыв, что и у меня. Через час, во главе четырех-пяти младших лейтенантов и аспирантов моего возраста, я предстал перед подполковником дʼАродом и, вытянувшись по стойке «смирно», сказал ему:

— Господин подполковник, мы пришли с просьбой дать нам свободу.

— И зачем? — спросил он.

— Чтобы попытаться присоединиться к генералу де Голлю.

Мы ведь вышли из Сомюра, не стоит этого забывать. Уехать, чтобы продолжить борьбу, — да. Но не без разрешения.

Тогда наш долговязый, бледный и великолепный подполковник сказал нам:

— Мои милые друзья, однако, под вашим началом люди. Их не бросают. И к тому же позвольте мне думать, что маршал Петен — лучший судья, чем генерал де Голль, в вопросах чести французской армии.

Мой подполковник был образцом солдата. Если бы он получил приказ отправиться в Северную Африку, то исполнил бы его без колебаний, и весь его полк преданно последовал бы за ним. Но именно потому, что он был солдат, маршал и дал приказ прекратить сопротивление. И он прекратил; ошеломленный, подавленный, но прекратил.

Петену нет прощения именно за то, что он предоставлял утешение трусости, потворствовал косности и оправдывал измену.

В то время сослуживцы мои вели себя по-разному, в зависимости от крепости их духа. Меня, как самого молодого и самого младшего по званию, определили на должность ответственного за офицерскую столовую полка, кое-как восстановленную в Сент-Фуа-ле-Гранде. Когда однажды во время обеда, зачитывая вслух меню, я объявил: «Телячья печень», — один майор-резервист, разыгрывавший этакого аристократа-фанфарона, воскликнул: «Ах нет, малыш, больше никакой телячьей печенки, война окончена!» То, что он не любил потроха, — еще куда ни шло. Но какая связь между печенкой и окончанием войны?!

А вот еще один случай. Среди нас был провансальский дворянчик, высокого роста, весьма упитанный и довольный собой, которому досталось, как самому старому лейтенанту, временное командование эскадроном, к коему я был приписан. Он объявил молодым офицерам, собранным под его началом, что представляет их всех к военному кресту с лестной характеристикой в приказе. Очевидно, для него это был способ, возглавив список героев, самому получить награду. Мы дружно рассмеялись ему в лицо и попросили спрятать листок в карман. Привести людей, сохранив при этом оружие, не казалось нам подвигом, заслуживавшим отличия.

Один лейтенант из соседнего эскадрона бросил свою противотанковую пушку в Дордонь. Его обязали выудить ее и наказали двумя неделями ареста. Вся наша тяжелая техника должна была быть передана неприятелю под контролем комиссий перемирия.

Немцы, озабоченные тем, чтобы у них были развязаны руки для продолжения войны с Англией, диктовали Франции довольно хитроумные условия перемирия, превращая французов не в завоеванную или аннексированную, но скорее в вассальную нацию. Они разбили страну на три зоны: запретную зону, включавшую Эльзас, часть Лотарингии и прибрежные области, где контроль осуществлялся непосредственно немецкими службами; так называемую свободную зону к югу от Луары с французским, петеновским, правительством; и оккупированную зону между ними, где располагались силовые структуры рейха, в частности жандармерия и полиция, но администрация зависела от свободной зоны. Это приводило к усложнению необходимых процедур. Кроме того, солдаты и властные структуры захватчика получили инструкцию: вести себя с побежденными вежливо и проявлять терпимость. Людоед подпилил себе зубы, чтобы казаться улыбчивым.

Все это время Петен голосом доброго дедушки, ворчавшего на своих внуков, убеждал французов, что они сами повинны в своих несчастьях, что они были побеждены из-за собственных ошибок, беззаботности, невежественности и распущенности нравов. Он даже имел наглость утверждать, что тяжкое несчастье стало справедливым наказанием за их грехи.

«Я ненавижу ложь, которая причинила вам столько зла», — бросил он свою знаменитую фразу. Петен, стало быть, изрекал истину. И проповедовал возврат к земле, «земле, которая не лжет», что также было уходом в себя.

29 июня совершенно раздавленное и не слишком дееспособное правительство Петена переехало из Бордо в Клермон-Ферран, чтобы 1 июля остановиться в Виши. Термальному курорту предстояло стать убогой столицей.

Петен и Лаваль обосновались в «Отеле дю парк», а его министерства — в прочих гостиницах. Секретарши поставили свои пишущие машинки в ванных комнатах. Все это напоминало дешевую оперетту.

У Пьера Лаваля, который не мог пережить, что во время выборов 1936 года у него отняли власть, были две навязчивые идеи: сговор с Германией и уничтожение Третьей республики. И Лаваль составил проект государственной реформы, который рассчитывал представить на рассмотрение парламента, созванного 10 июля:

 

«Единственная статья: Национальная ассамблея передает всю власть правительству республики под руководством маршала Петена, председателя Совета, чтобы утвердить одним или несколькими актами новую конституцию Французского государства.

Эта конституция должна гарантировать право на Труд, Семью и Отчизну. Она будет ратифицирована ассамблеями, которые создаст».

 

Третья республика агонизировала. Судьба была готова нанести ей последний удар.

Англичане, по-прежнему неуверенные в ситуации с французским флотом, насчет которого имели лишь ненадежные заверения адмирала Дарлана, чтобы положить конец своему беспокойству, решились на операцию «Катапульта». 3 июля на рассвете все французские корабли, стоявшие в Портсмуте и Плимуте, были захвачены. Стремительная и хорошо проведенная операция. За исключением одной отчаянной стычки, стоившей жизни двум британским офицерам и одному матросу, равно как и французскому боцману, французские экипажи без сопротивления сошли на берег.

Тогда же мощная английская эскадра под командованием адмирала Соммервилла появилась в море возле Орана, где на широком рейде Мерс-эль-Кебира стояла на якоре треть французского флота. У адмирала Женсуля, который им командовал, было довольно ограниченное представление о чести. Ему не хватило проницательности; он недооценил решимости наших союзников и ненадежности собственной позиции.

Не позволив подняться на борт посланцу английского адмирала, он получил его предложения в письменном виде. Предложения те содержали заверения в уважении и верности братству по оружию; там же выражались сожаления по поводу вынужденных крайних мер.

Вот предложения, сделанные адмиралу Женсулю:

 

1. Вы продолжите борьбу вместе с нами.

2. Вы направитесь в какой-нибудь британский порт; экипажи вернутся на родину при первой возможности. Корабли будут возвращены Франции, как только кончатся боевые действия, а ущерб, который им может быть причинен, будет возмещен.

3. Вы направитесь вместе с нами с ограниченным экипажем в какой-нибудь французский порт на Антильских островах или доверите ваши разоруженные суда Соединенным Штатам, где они будут в безопасности.

4. В случае если вы откажетесь от этих разумных предложений, я должен буду, к моему глубокому сожалению, потребовать от вас затопить ваши корабли через шесть часов.

Я получил приказ использовать все силовые средства, чтобы ваши суда не попали к немцам или итальянцам…

 

Переговоры продолжались почти весь день и велись через английского офицера, бывшего военного атташе в Париже, чей крейсер стоял бортом к борту с французским адмиральским кораблем. Женсуль противился всему. Он передал в Виши лишь последнее из английских предложений: «Послан ультиматум; потопите ваши корабли; срок шесть часов; мы вас принудим силой. Ответ: мы ответим силой на силу». Разумеется, Дарлан одобрил действия Женсуля.

Британский адмирал и его офицеры были постоянно на связи с Лондоном и давали понять, что с трудом сдерживаются, чтобы не открыть огонь по французским морякам.

Черчилль, не покидавший зала заседаний и находившийся в постоянном контакте с первым лордом Адмиралтейства и первым морским лордом, отправил Соммервиллу телеграмму: «Вы облечены самой неприятной и самой трудной миссией, которая когда-либо поручалась британскому адмиралу, но мы питаем к вам полное доверие и весьма рассчитываем, что вы четко ее исполните».

В семнадцать часов Соммервилл отдал своим кораблям приказ открыть огонь при поддержке морской авиации.

Четверть часа спустя Женсуль отправил своему коллеге следующую телеграмму: «Все мои корабли выведены из строя; прошу вас прекратить огонь».

Итог этих пятнадцати минут был ужасен. Кроме линкора «Страсбург» и четырех эскадренных миноносцев, которые смогли ускользнуть, вся остальная флотилия была уничтожена, в том числе «Дюнкерк», выброшенный на берег, и «Бретань», затонувшая с девятью сотнями людей на борту. В результате тысяча триста погибших и пропавших без вести.

Черчиллю было небезызвестно, какую безотчетную англофобию это вызовет не только у французских моряков, но и у всего населения Франции. Однако он хотел показать миру, что не отступит ни перед чем, чтобы обеспечить защиту Англии.

В то же время адмирал Годфруа, командующий флотом в Александрии, оказался дальновиднее Женсуля: он договорился с адмиралом Канигхемом, чтобы его разоруженные суда оставались на рейде до конца военных действий.

Но Мерс-эль-Кебирское дело вызвало колебания среди сторонников генерала де Голля и на какое-то время замедлило приток добровольцев в его немногочисленное войско.

Во Франции случившееся дало новые аргументы пораженцам и сторонникам сотрудничества с Германией. Лаваль объявил, что отныне Франция в состоянии войны с Англией. Это усиливало его позиции, тем более что он готовился собрать Ассамблею, на рассмотрение которой собирался представить свою единственную статью.

Было предпринято несколько попыток воспротивиться такому ходу событий. Но Лаваль с помощью хитроумных уловок и рычагов власти их успешно сорвал, даже когда сопротивление его действиям было санкционировано Петеном. «Маршал соглашается на все и тотчас же забывает», — говорил Лаваль.

В Виши собралось около семисот парламентариев. Казино, где 10 июля состоялось заседание, ввело новую игру — игру в институты власти.

Дебаты были короткими, поскольку сторонники Лаваля, устроив большой шум, добились того, что не было ни дискуссии, ни разъяснений по голосованию.

Только восемьдесят парламентариев имели мужество проголосовать против, семнадцать воздержались. Остальные пятьсот шестьдесят девять подписали свидетельство о смерти республики.

Так замечательная палата Народного фронта 1936 года, социалистическая палата сорокачасовой рабочей недели и оплачиваемых отпусков, не только проиграла войну, но и отдала страну дряблой диктатуре престарелого маршала, попавшего в полную зависимость от оккупантов. Марк Блок написал по этому поводу: «Похоже, что странный исторический закон регулирует отношения государств с их военными вождями. Когда они победители, их почти всегда держат в отдалении от власти; но будучи побежденными, они получают ее из рук страны, которой не смогли добыть победу… усыпанные звездами и медалями мундиры символизируют вместе с жертвами, принесенными на поле боя, славу прошлого и, быть может, будущего».

А пока согласие Петена сотрудничать с победителем не побуждало население проявлять величие духа. Об этом свидетельствовало объявление, прибитое в августе 1940-го к дверям префектуры Ангулема: «Немецкие власти извещают, что доносы рассматриваться не будут из-за слишком большого их числа».

Мы достигли самого дна стыда.

 

II

Незаслуженные каникулы

 

Нет реки красивее, чем Дордонь у границ Перигора, — широкая, величественная, искрящаяся. Непонятно, почему она не получила статус крупной реки, которого заслуживает даже больше других. На ее плавных излучинах открываются пляжи с золотистой галькой. Летними днями река струится золотом, и однажды вечером ее «зеленая сладость», воспетая Ростаном, наполняет вас счастьем жить. Ее берега и холмы усеяны замками; некоторые вздымают средневековые башни, другие простирают классические фасады.

Замок Питре в Сен-Серен-де-Пра был большой U-образной постройкой с бесчисленными комнатами, два крыла XVIII века выступали на длинную тенистую террасу, обрамленную водой.

Правое крыло предназначалось для офицеров, которые остановились там на постой.

Левое крыло занимала хозяйка, г-жа Матиньон, дама в возрасте, с прекрасными манерами. Массовый исход привел к ней полдюжины молодых родственниц, одних — с детьми, других — со своим одиночеством.

Все обитатели дома встречались на террасе. Справа возились с младенцами, слева играли в карты.

Расквартированные в окрестностях товарищи заглядывали к нам в гости.

Именно там я подружился с Эймаром де Дампьером, элегантным капитаном, великолепным наездником, который во время боев продемонстрировал достойные восхищения мужество и хладнокровие. Он женился на девушке из семьи Гонто-Биронов. Уже много лет спустя я заинтересовался его сыном — исключительно талантливым писателем, который подписывался как Анри Кулонж.

Из Виши, где нашла пристанище ее семья, приехала моя жена Женевьева. Мы встретились, чтобы провести несколько дней в Бержераке. Я сразу же ей объявил, что стал другим человеком. Это была правда. Духовно я чувствовал себя совсем не таким, как прежде: более уверенным, но и более отрешенным; поэзия утратила в моих глазах былое значение; я сделал переоценку былых ценностей. Я изменился не только духовно, но и физически. Боли и недомогания общего характера, которым я был подвержен, исчезли. Я сбросил с себя отрочество.

Впервые я почувствовал разницу в возрасте, которая разделяла нас с Женьевьевой; будущее казалось мне не таким определенным, не таким надежным.

И я не слишком сожалел, что она уехала так скоро, чтобы продолжать заботиться о своих родителях.

К концу июля эскадрон перешел под командование нового командира, капитана Шезеля, и 15 августа ветхий поезд, вагоны которого, даже вагон-салон, зарезервированный для офицеров, были построены еще до Первой мировой войны, увез нас на очень малой скорости в Тарб, к гусарским казармам.

 

III

Армия перемирия

 

Я всегда искал подходящий порядок в человеческих делах, так же как всегда нуждался в некоей упорядоченности своего жилища и украшении своего существования.

Армия — тоже порядок и, вопреки принятому мнению, вовсе не такой тупой. Подготовка к такому исключительному событию, как битва, требует каждодневных и очень методичных военных упражнений. Я не скрываю, что люблю армию — ее кадры, иерархию, традиции. Если бы Франция в 1940 году стала победительницей, я постарался бы продолжить карьеру военного.

Армия, названная «армией перемирия», была маленькой, без мощных средств, без обещания больших подвигов. Она была здесь, чтобы оправдать существование так называемого Французского государства. И в некоторой степени она позволяла уйти в себя, до лучших времен.

Второй гусарский полк, в который я был зачислен, был один из самых старых и самых знаменитых полков французской кавалерии — гусары Шамборана. Тут не представлялись «кавалерист такой-то», но «Шамборан такой-то». И полковник во время торжественного построения, устроенного для раздачи крестов, не преминул напомнить, что гусары Шамборана некогда доходили до Берлина. «До Берлина», — повторил он с нажимом, чтобы придать своим словам особую значимость. Каждый утешается, как может.

Нас там было человек двадцать аспирантов, которым некем было командовать и чьим единственным занятием была верховая езда.

Тарб — коневодческий край. Тут разводят лучшие породы, англо-арабов например: это лошадь среднего роста, изящная, ловкая, умная и благородного нрава. Единственный ее недостаток в том, что она «на глазу», то есть слишком впечатлительна и легко пугается, внезапно шарахаясь в сторону или становясь на дыбы из-за листка бумаги, который шевелится на дороге, или птицы, вспорхнувшей из живой изгороди. Но до чего же она приятна и как старается вам угодить!

За исключением арабо-бербера, которого мне подарил король Марокко Хасан II, у меня не было более привлекательных лошадей, чем англо-арабы.

Благодаря своим зеленым волнистым просторам, мягким лугам, склонам, ручейкам, которые приходилось преодолевать, Тарб идеален для конных прогулок.

Возглавлял наши тренировочные поездки старый капитан лет пятидесяти, во время боевых действий не покидавший гарнизона. У него было две пары сапог — одна, служившая ему лет пятнадцать, другая — десять, — и он бранил своего ординарца, когда тот ошибался: «Идиот, я же тебе сказал новые !» Он приезжал в расположение части в легкой тележке, запряженной караковой лошадкой, и никогда не носил перчаток, ни зимой ни летом, отчего его пальцы были красными и заскорузлыми, как переваренные сосиски.

Ему доставляло удовольствие увлечь нас галопом через сельскую местность, заставляя перескакивать через bull-finch — длинные насыпи с кустами, разделявшие луга. Насыпи, вопреки их названию, — отнюдь не легкое препятствие; это высокая и густая живая изгородь; нередко перед ней или за ней проходит канава. И таким образом, приходится прыгать через этот подрост, опустив голову. В результате лошадь раньше наездника видит, что находится по ту сторону. Случалось так, что для наездников пару раз дело кончалось в госпитале.

Я понял, что надежнее всего как можно ближе держаться к капитану или даже ехать рядом с ним. И вот однажды, когда моя лошадь споткнулась, я услышал, как капитан воскликнул: «Кляча, а не кобыла!» Я мог бы тогда ответить, поскольку вел подсчет: «Знаете, сколько раз мы прыгали, господин капитан? Шестьдесят четыре!»

Я сохранил хорошее воспоминание о Тарбе, а также о квартире, которую снимал в старом саду.

Увольнительные позволяли хоть ненадолго сбежать от казарменной жизни. Одну из них я провел в Монпелье, где нанес визит Луи Жилле — другу семьи моей жены, который переехал в Монпелье со своими близкими. Крупный специалист в области истории искусства и член Французской Академии с 1935 года, стало быть, совсем молодой, Луи Жилле был учеником Рене Думика, на дочери которого и женился, тем самым привязав себя к потомству Эредиа. Его знания были всеобъемлющими, охватывая историю искусства не только Франции, но и Германии, Англии, Фландрии. Он царил над всеми эпохами, живописными и литературными: от примитивистов до Ватто и от святого Франциска Ассизского до Джеймса Джойса, включая Данте и Шекспира. Он умел заворожить слушателей содержательной беседой, а еще привычкой говорить, запрокинув голову, отчего борода задиралась вверх и видны были только белки глаз… Ему оставалось жить всего три года.

Во время еще одной увольнительной я попал в Аржеле, к Пропперам, банкирам еврейско-австрийского происхождения, типа Ротшильдов, которые тоже были вхожи к Буленвийе.


Дата добавления: 2021-07-19; просмотров: 66; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!