Московский панславизм и русский европеизм 19 страница



Он остался и надел шляпу, но садиться не хотел никак.

– Да вы ведь сидели же прежде меня, почем вы знаете, кто были ваши соседи, может, князья какие-нибудь, – спросил я.

– Это точно-с. Но ведь вы русские, а те что же – итальянцы-с.

«Voilà mon homme»[67],– подумал я и потребовал у камерьера5 графинчик марсалы и две рюмки.

– Что это ваш Евгений-то Николаевич здоровьем эдак расстроен; жаль его, такой, кажется, хороший человек.

– Это-с, позвольте вам доложить, таких господ на редкость, самый душевный-с характер. Как же не жаль-с, оченно даже жаль; мыслями все расстраиваются… такой нрав-с. Все изволят к сердцу брать и никакой отрады не имеют. Бывало, когда им на душе нехорошо сделается, сядут за клавикорд – то есть так играли, что не уступят любому музыканту в александрынском оркестре. Господа, прекрасно одетые, барыни настоящие останавливались иной раз на улице. Бывало, в передней сидишь, сердце радуется, каково наш-то отличается. Иногда так жалобно играет, что даже истома возьмет, – отменно играли. Ну, впрочем, как оставили музыку, так больше стали сбиваться, по нашему замечанию.

– Да разве он совсем не играл дома последнее время?

– Больше двух годов-с. Раз София Николаевна, сестрица их, бымши в их комнате, отворили клавикорд и так взяли одну аккорду: «Вечерком красна девица». А Евгений Николаевич только глухо сказали: «Зачем это вы, сестрица, боже мой». Да так, как пласт и упали, потом сделались спазмы, слезы и смех-с – с полчаса продолжалось. Дохтур говорит – нервы у них так расстроены, не могут слышать музыки. Так с тех пор наш дом и замолк-с. А им все хуже; в лице много перемены, стареют… так жаль, что сказать нельзя, больше все молчат, а иногда слово одно скажут: «Ты устал, чай, Спиридон, поди-ка да ляг», таким трогательным голосом, и взгляд такой добрый у них сделается, и видно, самим-то им плохо, наболело на сердце; вот те и богатства и всё, – иной раз, доложить вам откровенно, слеза прошибет.

– Мне Филипп Данилович говорил, что у Евгения Николаевича какая-то история была с горничной.

– Дело точно было-с. И она, эта самая Ульяна, доводится мне сродни, племянница, сестрина дочь. Наварила каши чего сама не стоит – а добрейшая душа была, ей-богу-с. Жаль, что барин тогда так к сердцу приняли и огорчились. Просто дуру следовало проучить и все тут; и она благодарить стала бы потом, ей всего было лет восемнадцать, какой ум в эти лета, к тому же баловство-с.

– Да в чем же дело-то?

– Извольте видеть, Ульяна эта у Софии Николаевны при комнате находилась, и барыня ее жаловали, умница такая была. Был у нас тоже-с человек, Федор, человек пьющий, но, впрочем, играл на скрыпке отменно; только рука уж очень дрожала от горячих напитков, а чести был примерной. Вот Федор этот возьми и обучи песни петь Ульяну, голосом она брала-с и на музыку препонятливая. Так это шло, год, другой, и никто подумать не мог, что за катавасия выйдет. Барин наш слышали несколько раз, как Ульяна поет, и говорят сестрице: «Ведь это клад, дайте ей, мол, вольную, а я ее певицей сделаю». Вот извольте заметить, какая душа, не хотели, чтобы, обучимшись, крепостной осталась. Сестрица им в глаза смотрели: «Сейчас, мол, Енюша», и отпускную совершила. Учитель ходил из немцев, иной раз с нами вступал в разговор, шинель когда подаешь или что, приостановится, не гордый был, простой, – вот как вы теперь изволите, примером, со мной разговаривать. – «Ну, говорил он, а помещик ваш в музыке собаку съел, мне у него учиться приходится, и голос у фрейлен Юльхен оченно прекрасен; да и глаза-то у нее недурны, философ-то ваш знает, где раки зимуют». Ну, так, бывало, посмеемся для балагурства, а то в самом-то деле он у нас вел себя, как красная девица, только к церкви не был прибежен и постов не соблюдал. Однако мы стали замечать уж и промеж себя, что Евгений Николаевич очень руководствуются Ульяной. Уж и сестрица-то перепужалась, что, мол, много воли заберет. Но только она никому вреда никогда не делала и смысла не имела о том; так, детский, пустой нрав, безосновательный – поет себе, бывало, день-деньской да конфет накупит, а грубого слова никто не слыхал, со всеми преласковая была.

К тому случаю у Евгения Николаевича будь камердинером Архип. С детства при них состоял, только был года четыре помоложе, казачком так поступил с малолетства к Евгению Николаевичу на половину. И кто его знает, какой человек, не то что дурной, а безалаберный и нерегулярный. Пить пойдет, весь дом поит до положения риз и с себя все спустит – часы, жилетку, исподнее. Барин его жаловали очень, с детства, например, росли вместе, а что ему давали – невероятно, они же забывчивы. Евгений Николаевич ему верили, как самому себе. Вот этот самый Архип и сбил с толку Ульяну. Мудрено ли глупую девку с ума свести, а уж это до добра в доме никогда не доводит; на стороне разве мало есть, слава богу, этого снадобья Довольно, Петербург не клином сошелся. Сначала все шло благополучно, вдруг только случись такая беда, что у нас в доме отродясь не бывало; у барина из шкатунки пропало две тысячи рублев. Евгений Николаевич, изволите видеть сами, какой человек, самый бессчетный, они бы, может, и не догадались, но деньги-то следовало сестрице отдать, они их и приготовила с вечера, утром хвать-похвать, а денег нет. Поднялся в доме гвалт, Архип наш суетится, ищет, платья швыряет, волосы на себе рвет – денег нет. Барин-то и ничего, словно не его дело, но София Николаевна расходилась, говорит – это дело Федьки-музыканта, он все пьян, откуда деньги берет. Так-с, женское рассуждение, видите, – на вино эдакий куш украл. Взял я смелость и говорю: «Вы меня простите, барыня, а только Федор человек слабый, точно, но вором не будет, я его с малолетства знаю». – «Ты, говорит, молчи, да за себя отвечай» – и Федора отправили при записке во Вторую адмиралтейскую. Жаль мне стало старика, так, мочи нет, сошел я в людскую да и говорю: «Ребята, если вор дома, следует его сыскать и выдать, а старого человека и невинного не приходится отдать на терзание, хоша на то и барская воля, но мы в очистку себя и его вора поймать должны». Все наши говорят в одно слово: «Как не сыскать вора, коли дома». Ну, думаю, постой, не уйдешь ты, голубчик, от нашего глаза, а сам пошел наверх и присматриваюсь часок, другой, так, как будто не мое дело. Вижу я-с эдак в Архипе перемену. Э, брат, это немадель, суетится слишком Архип, ищет после обеда за диваном, изволите знать, у нас что называются турецким диваном, подушки по стене. «Что, мол, ты это, Архип, хлопочешь?» –» Да что, говорит, всё эти проклятые деньги, такая беда». – «Да как же, мол, деньгам попасть за диван?» А он мне в ответ: «Да вот, мол, подите, с полоумного спрашивайте отчет; все побросает, а потом ищи за ним, да еще, чего доброго, скажут, что кто-нибудь украл».

Посмотрел я ему в глаза, вижу – взгляд нехорош, ну, думаю, была не была – то есть Федора мне было смерть жаль, да и на дом похула нехороша, – я-таки, не говоря худого слова, хвать его в грудь да и на пол, тут я его коленкой прижал да и говорю: «Ну, признавайся, мошенник, твое это дело, а других не марай и за себя не губи». Он так оторопел, что ни слова. На этот шум выходит барин. Я ему докладываю: «Батюшка, мол, Евгений Николаевич, извольте меня на поселение послать, как угодно, а деньгам вашим вор не кто иной, как Архип». – «Да ты, братец, пьян, – барин-то мне в ответ, – оставь его, как вором называть?» – «Нет-с, говорю, воля ваша, а я не пьян и до квартального надзирателя его не пущу. Что Федора, невинного человека, сестрица ваша отправила в часть, это бог рассудит. А вор ваших денег вот».

Барин эдак приостановился, подумал и таким тихим и грустным голосом сказал: «Архип, неужели в самом деле?» Не выдержал Архип, в три ручья залился, рванулся от меня и барину в ноги: «Виноват, говорит, кругом-виноват и запираться не намерен. Запутался я в одном нечистом деле, мне приходилось в острог идти или выкупиться, ну, лукавый подтолкнул меня. Готов я всякое наказание принять, а деньги ваши, Евгений Николаевич, еще целы». При этом он в азарте, расплаканный, вытащил из кармана ассигнации, завернутые в бумажку, и подал.

Барин все время не говорили ни слова, только, взявши деньги, они вздрогнули и вышли вон. А Архип так и взвыл: «Посажу себе пулю в лоб, не хочу больше горе мыкать, лучшего я не достоин; господи, что я наделал, ведь деньги-то были завернуты в Ульянино письмо – сгубил я себя и ее!»

«Спиридон», – позвал барин из кабинета, – я взошел. А Архип так и остался на коленях расплаканный, инда самому мне жаль его стало. Барин стояли близ дверей, прислонимшись к стене, такой страшный, будто неживой, губы посинели; они два раза хотели что-то сказать – и не могли, голоса не было, – потом они так ручку приложили ко лбу – плохо с им было. Собрались с силами, наконец, и говорят таким глухим голосом: «Спиридон, никто в доме не знает, что было. Так вот поди сюда, вот отпускная Архипа и еще отпускная, – тут они остановились, однако так и не сказали, – так ты им отдай да устрой, чтобы сейчас из дому переехали, только сейчас, не мешкая, возьми сколько надобно денег из тех. Да ты, Спиридон, сделай это все помягче, понимаешь; ну, да хорошо, ступай», – прибавил он, видя, что слова-то не выходят.

Ну, уж как бедная Ульяна плакала, у меня сердце надорвалось. И взять ничего не хотела своего: «У меня ничего, говорит, нет собственного. Хоть бы взглянуть еще раз на него, прощенья бы попросить, руку бы поцаловать. Ведь как добр-то он был ко мне, как ласково смотрел – пусть бы, кажется, побил меня, все лучше бы было». – «Ну, я говорю, послушай, Уля, о том надобно было думать прежде, а теперь убирай-ка свои пожитки». Пока я с ней хлопотал, привел полицейский Федора, и комиссар с ним, говорит: «Сколько мы его ни принимались сечь, не признается; видно, деньги не он украл». Я посмотрел – Федор в лице нехорош. Комиссар говорит барыне: «Следует допросить других, на кого есть подозрение». Она пошла к братцу, что-то по-французски потолковали, вдруг она выходит в зал и говорит комиссару: «Представьте, какой случай, брат мой нашел деньги, мне, право, совестно, что вас даром обеспокоили». – «Помилуйте, это наша обязанность», – говорит комиссар, а она ему красненькую да Федора приказала чаем напоить.

Я вечером взошел с докладом, барин сидел за столом, опершись на обе руки. Увидевши меня, он как с испуга, вскочил, поднял руку и сказал: «Не нужно». С тех пор и помину не было об этой истории. Тем дело, почитай, и кончилось. Ну, только Федор слег в постель да месяца через два и помер. Невинную душу загубила София Николаевна. Наше крепостное дело, не приведи бог!

– Я не понимаю в этой истории одного: как же Ульяна могла так сблизиться с Архипом – из ваших слов видно, что она Евгения Николаевича любила.

– Да еще как-с. Вот теперь третий год пошел, как она выбыла из дома. Без слез ни разу не говорила о барине, и Архип ей совсем опостылел; он, впрочем, ушел в солдаты охотником, мы об нем не слыхали после. Все ветреность-с и баловство. Понашему простому рассуждению, извольте видеть, Ульяна и не подумала, ей и в голову не приходило, что она барину в самом деле что-нибудь значит. Ведь все же он был барин, не могла же она его не бояться, быть его ровной, не могла, эдак, вольный дух иметь с ним, как с Архипом, они же по характеру всегда серьезны бывали. Изволите сами знать, молодость кипит, все бы смехи да дурачества. Ну, Архип мелким бесом, бывало, рассыпается – и пляшет, и на торбане играет, и кроновским пивом потчует, и мороженым угощает, – всякий под богом ходит, оно нехорошо потачку давать, но так, к слову, по человечеству рассудить, так оно и понятно. В самый день нашего отъезда, утром, из ресторации с Сучка, где мы обыкновенно чай пивали, прибегает за мной половой, говорит: «Барыня вас требует какая-то»; что, думаю, за пропасть, однако пошел. Смотрю – Ульяна сидит и опять заливается слезами. «Дяденька, говорит, уладьте как хотите, мне хоть бы взглянуть на Евгения Николаевича, и что у них за сердце за жесткое, что гневаются так долго; меня, говорит, в театр в хористки взяли, ему ведь я обязана, что петь обучил. Хоть бы поблагодарить, слово одно сказать, камень точно на сердце. Да еще Василиса говорит, что и болезнь их все через меня – жизнь мне не мила». Не хотелось мне долго барина беспокоить, но вижу – она никакого интереса не имеет, а сильно кручинится; думаю, что же, головы не снимет. Вхожу в кабинет, Евгений Николаевич, как обыкновенно, сидят в задумчивости, вид ничего, добрый. Я, эдак, немного позамямшись, говорю: «Да вот еще, Евгений Николаевич, я осмелюсь доложить, так уж оченно меня просила»; вдруг у них глаза так сверкнули, лицо переменилось. Я поскорее за чемодан. Она потом, бедняжка, в людской спряталась, чтобы в окно взглянуть, когда мы поедем; тут я Филиппу Даниловичу ее показывал…

– Я вам очень, очень благо дарен, – сказал я Спиридону, – ну пойдемте-ка в наше Croce di Malta[68] да выпьемте последнюю рюмку марсалы за здоровье бедной Ульяны. Мне ее жаль, несмотря ни на что.

– Точно-с, не наше дело чужие грехи судить, и за ваше, сударь, здоровье с тем вместе, – прибавил Спиридон…

 

С. Елен, возле Ниццы. Зимой 1851.

 

 

<Беру вас в судьи…>*

 

Беру вас в судьи.

Я отказался от дуэли.

От дуэли с неким Гервегом.

Почему?

Скажу об этом во всеуслышание. Предательство, лицемерие, подлость, эксплуатация – это преступления. Преступления должны быть либо наказаны, либо искуплены. Дуэль – не искупление, не кара. Дуэль – это удовлетворение.

Чтоб осудить и заклеймить преступления, кои, по самой своей тяжести, оказываются вне судебной процедуры наших официальных врагов, я обратился к единственному признаваемому мною суду, – к суду единоверцев, ожидая от него правосудия против бесчестного человека, которого я пред ним изобличил, – приговора, тем более значительного и грозного, что исполнителем его должна явиться совесть всех порядочных людей.

Наши братья из европейской демократии, добровольно откликнувшиеся на мой призыв, единодушные в своем порицании, объявили, что готовы публично заклеймить человека, поступившего бесчестно.

Так обстояло с этим делом.

Между тем несколько моих друзей, верных исполнителей последней воли уважаемой ими сестры, отправились пристыдить негодяя в собственном его жилище.

Принудив его нравственными мерами к молчанию, они прочли ему вслух письмо, написанное ему на ложе болезни женщиной, могилу которой вырыл он. Это было письмо, которое он отослал обратно автору в сопровождении гнусного комментария, утверждая, что не захотел прочесть письмо, которое он однако вскрыл <и> прочел; оно содержало в себе безвозвратное его осуждение.

Преступник, пораженный неожиданностью, прослушав подлинный приговор, осуждавший его без права обжалованья, нашел в себе лишь настолько смелости, чтоб обратиться в бегство и громко призывать на помощь полицию.

Тогда Эрнест Гауг, охваченный справедливым негодованием, наказал подлеца, наложив на его лицо печать своего презрения.

Упомянутый Гервег выразил свой протест против этого клейма, след которого он хранит и сейчас, только тем, что послал мне второй вызов.

Этот протест легко было предвидеть.

Но меня этот протест не только не заставит отклониться от своего пути, а еще более утвердит на нем.

Да будет же произнесен приговор и да свершится в первый раз правосудие, без прокурора и жандармов, во имя солидарности народов и независимости личностей.

 

<1852>

 

 

В редакцию «Neue Z&#252;rcher Zeitung»*

 

Прошу Вас опубликовать в следующем номере Вашей газеты нижеследующее разъяснение. С совершеннейшим почтением

 

А. Герцен

Люцерн,

25 июля 1852 г.

 

РАЗЪЯСНЕНИЕ

 

Я отказался драться с Георгом Гервегом – буду отказываться и в дальнейшем.

Причины, но которым я считаю г. Гервега недостойным, не относятся к делу. Я сообщил их нескольким известным европейским демократам, приговор которых скоро последует

Я не стал бы тратить слов по поводу статьи, напечатанной г. Гервегом в Вашей газете. Но поскольку он изображает моих лучших и задушевных друзей как «жалких spadassins»[69] которые при помощи «русских субсидий стараются нанести ему grand coup»[70] –, то я обязан представить разъяснение – не ему, а читателям Вашей газеты.

Итак, я ручаюсь своим честным словом, что никто никогда не «получал золота» или «субсидии», за исключением моего слуги и самого Георга Гервеса, в руках у которого и сейчас еще находится капитал в 10 000 франков, одолженный ему мною два года тому назад без процентов. Размер годового пособия, которое он таким образом получает от меня еще в данное время, каждый легко может сам вычислить по местному процентному расчету.

А. Герцен

Люцерн, 25 июля 1852 г.

 

 

Варианты

 


Дата добавления: 2021-03-18; просмотров: 39; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!