Московский панславизм и русский европеизм 5 страница



Русское правительство до сих пор не имеет более преданных слуг, чем лифляндские, эстляндские и курляндские дворяне. «Мы не любим русских, – сказал мне как-то в Риге один известный в Прибалтийском крае человек, – но во всей империи нет более верных императорской фамилии подданных, чем мы». Правительству известно об этой преданности, и оно наводняет немцами министерства и центральные управления. Это и не благоволение и не несправедливость. В немецких офицерах и чиновниках русское правительство находит именно то, что ему надобно; точность и бесстрастие машины, молчаливость глухонемых, стоицизм послушания при любых обстоятельствах, усидчивость в работе, не знающую усталости. Добавьте к этому известную честность (очень редкую среди русских) и как pas столько образования, сколько требует их должность, но совсем не достаточного для понимания того, что вовсе нет заслуги быть безукоризненными и неподкупными орудиями деспотизма: добавьте к этому полнейшее равнодушие к участи тех, которыми они управляют, глубочайшее презрение к народу, совершенное незнание национального характера, и вам станет понятно, почему народ ненавидит немцев и почему правительство так любит их.

Если мы перейдем от министерств и канцелярий к мастерским, мы встретим тот же антагонизм. Русский работник у русского хозяина – почти член семьи; у них одни и те же привычки, одна и та же мораль и религия, они обычно едят за одним столом и очень хорошо понимают друг друга. Случается порой, что хозяин прибьет работника, который принимает тумаки с излишним христианским смирением, а бывает, что работник дает сдачи, но ни тот, ни другой не пойдут жаловаться в полицию. Воскресенье хозяин и работник празднуют одинаково – оба они возвращаются домой пьяными. Назавтра хозяин, понимая, что работник не в состоянии усердно трудиться, позволяет ему прогулять несколько часов, ибо знает, что в случае нужды тот будет работать для него и ночью. Зачастую хозяин дает работнику деньги вперед, зато работник долгие месяцы ждет своего жалованья, когда видит, что у его хозяина денежные затруднения. Хозяин-немец – не ровня русскому рабочему, он считает себя скорее его начальником, чем хозяином; методичный по природе, хранящий обычаи своей страны, немец преобразует гибкие, неопределенные отношения между русским работником и его хозяином в строго определенные юридические, от которых не отступит ни на йоту. Постоянная требовательность, нарочитая строгость, холодный деспотизм тем более оскорбляют работника, что хозяин никогда не снизойдет до него. Даже мирный характер немца, даже предпочтение, которое отдает он пиву перед водкой, только усиливают отвращение, внушаемое им русскому работнику. У последнего больше ловкости, чем прилежания, больше одаренности, чем знаний. Он может много сделать сразу, но он неусидчив в труде и не может приспособиться к однообразной размеренной дисциплине немца. Хозяин-немец не потерпит, чтобы работник пришел часом позже или ушел часом раньше. Головная боль с похмелья по понедельникам и баня по субботам в его глазах не оправдание. Он записывает всякий прогул, чтобы сделать вычет из жалованья, – быть может, самым справедливым образом, но русский работник видит в нем чудовищного эксплуататора, отсюда бесконечные споры и ссоры. Обозленный хозяин бежит в полицию или к помещику, если работник – крепостной, и навлекает на его голову все беды, какие только возможны в его положении. Русский же хозяин, без особо важных поводов, не пойдет ни к квартальному (полицейскому надзирателю) ни к помещику, ибо полиция и дворянство – общие враги и бородатого хозяина и небритого работника. Но вернемся к нашему повествованию.

Императрица Елизавета выписала из Гольштинии своего преемника и женила его на принцессе Ангальт-Цербстской. Все нашли, что добрый и простой Петр III – слишком немец. Его жена, еще в меньшей степени русская, чем он сам, свергла его с престола, заключила в тюрьму и велела там отравить. Граф Орлов, наскучив ждать действия яда, задушил его.

Долгое царствование Екатерины II придало большую устойчивость петербургскому правительству. После тридцатипятилетнего перерыва это было как бы продолжением царствования Петра I. Екатерина принесла с собою в императорский дворец известное изящество, светскость и хороший вкус, чего не было до нее и что оказало благотворное влияние на высшие слои общества.

Екатерина II не знала народа и причинила ему только зло; истинным ее народом было дворянство, и она превосходно знала эту среду. Она возвысила дворянство, доверив ему выборы почти на все судебные и административные должности в областях, и учредила дворянские общества и собрания, обсуждавшие интересы дворян и наблюдавшие за расходованием средств на местные нужды.

Она предоставила избирательные права также буржуазии и крестьянам; это имело, впрочем, больше принципиальное, нежели реальное значение. Однако эти уступки бледнеют рядом с тем преступлением, которое она совершила по отношению к крестьянам, освятив из склонности к бессмысленному мотовству крепостное право; она раздавала своим фаворитам и любовникам обширнейшие населенные земли. Она не только ограбила все монастыри в пользу своих вельмож, но и раздала им крестьян Малороссии, не знавшей до тех пор крепостного права. Вполне понятно, что, будучи философом, наподобие Фридриха II и Иосифа II она могла участвовать в преступном разделе Польши. Государственные интересы, желание увеличить территориальные владения объясняют этот факт, если и не оправдывают его; но отчуждать от государства населенные земли, превращать свободных хлебопашцев в крепостных, даже не подумав поставить какие-либо условия их новым владельцам, – это безумие. Возможно, императрица Екатерина помнила, с какой свирепой радостью бежали крестьяне четырех областей навстречу Пугачеву, который вешал всех попавшихся в его руки дворян; возможно и то, что еще слишком свежо было в ее памяти событие, также произошедшее в ее царствование, когда московский народ, убив за алтарем архиепископа, влачил по улицам его труп в полном архиерейском облачении. С другой стороны, видя, как признательно ей дворянство, как гордится оно своею преданностью ей, она не могла не связать себя с его интересами.

Как ни странно, но ни один из государей дома Романовых ничего не сделал для народа. Народ помнит их лишь по количеству своих несчастий, по росту крепостного права, рекрутчины и всякого рода повинностей, по военным поселениям, по всем ужасам полицейского управления, по войне, настолько же кровопролитной, насколько и бессмысленной, которая длится двадцать пять лет в неприступных горах.

Цивилизация очень быстро распространилась в верхних слоях дворянства, но она была насквозь иноземной, и единственной национальной чертой в ней оказалась известная грубоватость, странным образом уживавшаяся с формами французской вежливости. При дворе изъяснялись только по-французски, подражали Версалю. Тон задавала императрица, она переписывалась с Вольтером, проводила вечера с Дидро и комментировала Монтескье; идеи энциклопедистов просачивались в петербургское общество. Почти все старики того времени, которых мы только знали, были вольтерьянцами или материалистами, если не были франкмасонами. Эта философия прививалась русским с тем большей легкостью, что уму их свойственна, а трезвость, и ирония. Почва, завоеванная в России цивилизацией, была потеряна для церкви. Греческое православие властвует над душой славянина лишь в том случае, если находит в ней невежественность. По мере того как проникает в нее свет, тускнеет вера, внешний фетишизм уступает место полнейшему безразличию. Здравый смысл и практический ум русского человека отвергают совместимость ясной мысли с мистицизмом. Русский способен долго быть набожным до ханжества, но только при условии никогда не размышлять о религии; он не может стать рационалистом, ибо освобождение от невежественности для него равнозначно освобождению от религии. Мистические тенденции, встречаемые нами у франкмасонов, в действительности являлись лишь средством помешать успеху быстро распространявшегося грубого эпикуреизма. Что до мистицизма времен императора Александра, то он был порождением франкмасонства и немецкого влияния, не имевшим реальной основы, – увлечением модой у одних, восторженностью духа у других. После 1825 года о нем забыли и думать. Укрепление религиозной дисциплины при помощи полиции во времена императора Николая не говорит в пользу богобоязненности цивилизованных классов.

Влияние философских идей XVIII века оказалось в известной мере пагубным в Петербурге. Во Франции энциклопедисты, освобождая человека от старых предрассудков, внушали ему более высокие нравственные побуждения, делали его революционером. У нас же Вольтерова философия, разрывая последние узы, сдерживавшие полудикую натуру, ничем не заменяла старые верования и привычные нравственные обязанности. Она вооружала русского всеми орудиями диалектики и иронии, способными оправдать в его глазах собственную рабскую зависимость от государя и рабскую зависимость крепостных от него самого. Неофиты цивилизации с жадностью набросились на чувственные удовольствия. Они отлично поняли призыв к эпикуреизму, но до их души не доходили торжественные звуки набата, призывавшего людей к великому возрождению. Между дворянством и народом стоял чиновный сброд из личных дворян – продажный и лишенный всякого человеческого достоинства класс. Воры, мучители, доносчики, пьяницы и картежники, они были и являются еще и теперь самым ярким воплощением раболепства в империи. Класс этот был вызван к жизни крутой реформой суда при Петре I.

Изустный процесс был тогда упразднен и заменен инквизиторским. Введенные по примеру немецких канцелярий мелочные формальности усложнили судопроизводство и дали крючкотворам страшное оружие. Совершенно свободные от предрассудков, чиновники извращали законы, каждый по-своему. с необычайным искусством. Это величайшие в мире мастера кляузы; они имеют в виду только личную свою ответственность: если ей ничто не угрожает, для них нет недозволенного; и крестьянин, как и чиновник, совершенно не верит в законы. Первый почитает их из страха, второй видит в них свою кормилицу-поилицу. Святость законов, незыблемость прав, неподкупность правосудия – все это слова, чуждые их языку. Даже всей императорской власти не под силу остановить, уничтожить зловредную деятельность этих чернильных гадин, этих притаившихся в засаде врагов, которые подстерегают крестьянина, чтобы вовлечь его в разорительные тяжбы.

Составив себе приблизительное представление о неоевропейском обществе времен Екатерины. Набросим взгляд на первые шаги литературы во вновь созданном государстве.

Византийская церковь питала отвращение ко всякой светской культуре. Она знала лишь одну науку – ведение богословских споров; она изобрела условную живопись (иконопись) в осуждение плотской красоте античности. Презирая всякую независимую живую мысль, она хотела только смиреной веры. В России не было проповедников. Единственный епископ, прославившийся в древности своими проповедями, терпел гонения за эти самые проповеди. Чтобы понять, каково было воспитание, даваемое восточной церковью верной своей пастве, достаточно знать христианские племена Малой Азии, – и эта-то церковь, начиная с X века, стояла во главе цивилизации России. Огромную помощь оказали ей нескончаемые войны удельных князей и монгольское иго.

Греко-русская церковь сохранила особый язык, образовавшийся из разных наречий южных славян; язык общеупотребительный еще не установился. Летописи, дипломатические и гражданские акты писались на языке, представлявшем собою нечто среднее между языком церковным и народным, с большим или меньшим приближением к одному из них, в зависимости от социального положения автора. До XVIII столетия никакого движения в литературе не было. Несколько летописей, (поэма XII века (Поход Игоря), довольно большое количество сказок и народных песен, по большей части устных, – вот и все, что дали десять веков в области литературы. Существенно отметить, что, несмотря на эту скудость, язык библии, как и язык Несторовой летописи, а также упомянутой поэмы, отличается не только большой красотой, но явно носит следы длительного обращения и многовекового предшествовавшего развития.

Кирилл и Мефодий, переводчики библии, упорядочили язык, установили алфавит, скопировали грамматические формы с греческих правил, но нашли в России богатый язык, видимо, выработанный славянами, жившими в Македонии и Фессалии. Надо знать, с какими трудностями сталкиваются англичане при переводе евангелия на языки дикарей, например, кафров; им не хватает слов; образы, понятия, особые обороты речи – все приходится передавать лишь приблизительными перифразами. А славянский перевод по сжатости, мужественной красоте и точности равен Лютерову.

Все поэтические начала, бродившие в душе русского народа, находили себе выход в необычайно мелодичных песнях. Славянские народы – народы-певцы в подлинном значении этого слова. Летописцы Восточной Римской империи рассказывают, что во время одного из нашествий славян греки напали на них врасплох, ибо часовые, которые по обыкновению пели, один за другим уснули, убаюканные собственными песнями русский крестьянин только песнями и облегчал свои страдания. Он постоянно поет: и когда работает, и когда правит лошадьми, и когда отдыхает на пороге избы. Отличает его песни от песен других славян, и даже малороссов, глубокая грусть. Слова их – лишь жалоба, теряющихся в равнинах, таких же беспредельных; как его горе, в хмурых еловых лесах, в бесконечных степях, не встречая дружеского отклика. Эта грусть – не страстный порыв к чему-то идеальному, в нет ничего романтического, ничего похожего на болезненные монашеские[13] грезы, подобно немецким песням, – это скорбь сломленной личности, это упрек судьбе, «судьбе-мачехе, горькой долюшке», это подавляемое желание, не смеющее заявить о себе иным образом, эта песня женщины, угнетаемой мужем, и мужа, угнетаемого своим отцом, деревенским старостой, наконец – всех угнетаемых помещиком или царем; это глубокая любовь, страстная, несчастливая, но земная и реальная[14]. Среди этих меланхолических песен вы слышите вдруг шум оргии, безудержного веселья, страстные, безумные выкрики, слова, лишенные смысла, но опьяняющие и увлекающие в бешеный пляс, который совсем не похож на драматический и грациозный хороводный танец.

В печали или буйном веселье, в рабстве или анархии русский жил всю жизнь, как бродяга, без очага и крова, или был поглощен общиной; терялся в семье или ходил свободный среди лесов с ножом за поясом. В обоих случаях песня выражала ту же жалобу, то же разочарование: в ней глухо звучал голос, вещавший, что природным силам негде развернуться, что им не по себе в этой жизни, которую теснит общественный строй.

Существует особый разряд русских песен – разбойничьи песни. То уже не грустные элегии; то смелый клик, в нем буйная радость человека, чувствующего себя, наконец, свободным, то угроза, гнев и вызов: «Погодите-ка, мы придем. Будем пить ваше вино, ласкать ваших жен, грабить богачей»… «Не хочу больше работать в поле. Что получил я, когда пахал землю? Нищий я, все мной гнушаются. Нет, возьму-ка я в товарищи ночку темную да острый нож, отыщу дружков в густых лесах, убью я барина и ограблю купца на большой дороге. По крайней мере все уважать меня будут; и молодой прохожий на моем пути и старик, что сидит у своей избы, мне поклонятся».

Уход в монастырь, в казаки, в шайку разбойников – был единственным средством обрести свободу в России. Народ учтиво называл разбойников шалунами и вольницей. В древние времена один Новгород поставлял вооруженные шайки, которые спускались по Волге и Оке, до самых берегов Камы, «идучи искать наудачу счастья». Разбойники-казаки, преследуемые Иваном IV, завоевали под начальством Ермака Сибирь, чтобы исправить свою худую славу. Бродяжничество и разбой необычайно усилились в годы междуцарствия и в начале XVII столетия. Память о Стеньке Разине сохранилась во множестве песен, сложенных в его честь народом. Обычай разбойничества дожил до времен Пугачева, и весьма вероятно, что своим широким распространением он обязан именно глухой борьбе, начатой крестьянами, протестовавшими против закрепощения. Известно, что в песнях разбойнику отводится благородная роль, что все симпатии обращены к нему, а не к его жертвам; с тайной радостью превозносятся его подвиги и его удаль. Народный певец, казалось, понимал, что самый большой его враг – не этот разбойник.

Умственным движением иного рода, но не менее важным, было развитие религиозных идей среди раскольников. Чего никогда не могло добиться греческое православие – заинтересовать простолюдина, пробудить в нем деятельную веру, подлинный интерес к религии, – то удалось сектантам. Им чуждо всякое равнодушие: община у них более развита, чем у православных крестьян, кастовый дух необычайно живуч; есть секты, чьи догматы нелепы, но сами сектанты добропорядочны и полны энергии. Есть также другие, и весьма распространенные, которые исповедуют наиболее крайние коммунистические учения, смешанные с мистическим христианством, наподобие гернгутеров и даже анабаптистов. Тысячи сектантов, преследуемых правительством, бежали в Лифляндию и Турцию, где существуют целые городки, населенные их потомками. Вообще сектанты – самые ожесточенные враги петровской реформы. Для них Петр I и его преемники – антихристы. Правительство, в свою очередь, считает их крамольниками и подвергает преследованиям. Раскольники держатся крепко; по мере того как увеличивается гонение на них, они усиливают свою пропаганду, у них есть сообщники во всех уголках государства, есть и подпольная печать. Вполне возможно, что от какого-нибудь скита[15] (раскольничьей общины) начнется народное движение, конечно, национального и коммунистического характера; оно охватит затем целые области и пойдет навстречу другому движению, источником которого являются революционные идеи Европы. Быть может, оба эти движения, не осознавая своего родства, вступят в борьбу, к вящему удовольствию царя и его друзей. Европеизированная русская литература начинает приобретать известное значение лишь во времена Екатерины II. До ее царствования мы видим лишь подготовительную работу; язык приспосабливается к новым условиям существования, он кишит немецкими и латинскими словами; дух подражания овладевает всем до такой степени, что в наш метрический и звучный язык пытаются ввести силлабическое стихосложение. Отделавшись от этих излишеств, язык начал осваивать лавину иностранных слов и становиться более естественным и соответствующим духу нации. Первым русским, который мастерски владел сложившимся таким образом языком был Ломоносов. Как по своему энциклопедизму, так и по легкости восприятия этот знаменитый ученый был типом русского человека. Он писал по-русски, по-немецки и по-латыни. Он был горняком, химиком, поэтом, филологом, физиком, астрономом и историком. Одновременно он писал метеорологическое исследование об электричестве и другое – о пришествии варягов на Русь, в ответ историографу Мюллеру, что не мешало ему закончить свои торжественные оды и дидактические поэмы. Его ясный ум, полный беспокойного желания все понять, оставлял один предмет, чтобы овладеть другим, с удивительной легкостью постигая его. Цивилизация, начинавшая расцветать под эгидой правительства, все еще не покидала ступенек трона, восхищаясь Петром Великим и искренно преклоняясь перед любым государем. Правительство продолжало идти во главе цивилизации. Эта тесная близость литературы и правительства стала еще более явной во времена Екатерины II. У нее свой поэт, поэт большого таланта; полный восторженной любви, он пишет ей послания, оды, гимны и сатиры, он на коленях перед нею, он у ее ног, но он вовсе не холоп, не раб. Державин не боится Екатерины, он шутит с нею, называет ее «Фелицей» и «киргиз-кайсацкою царицей». Порою, муза его находит слова, совсем, иные, нежели те, в которых раб воспевает своего господина.

Однако этой апологетической поэзией, при всей ее искренности, при всей красоте ее пластического языка восхищался лишь узкий круг духовенства и ученых. Высшее общество ничего не читало по-русски, низшее – вообще ничего не читало. Первым русским произведением, снискавшим огромную популярность, было не послание, обращенное к императрице, не ода, на которую вдохновили поэта бесчеловечные опустошения и кровопролитные победы Суворова, а комедия, едкая сатира на провинциальных дворянчиков. Тогда как Державин сквозь ореол славы, окружавшей трон, видел одну лишь императрицу, Фонвизин, ум сатирический, видел изнанку вещей; он горько смеялся над этим полуварварским обществом, над его потугами на цивилизованность. В произведениях этого писателя впервые выявилось демоническое начало сарказма и негодования, которому суждено было с тех пор пронизать всю русскую литературу, став в ней господствующей тенденцией. В этой иронии, в этом бичевании, не щадящих ничего, даже личность самого автора, мы находим какую-то радость мести, злорадное утешение; этим смехом мы порываем связь, существующую между нами и теми амфибиями, которые, не умея ни сохранить свое варварское состояние, ни усвоить цивилизацию, только одни и удерживаются на официальной поверхности русского общества. Неутомимый протест неотступно преследовал эту аномалию. Он был горячим, беспрестанным.


Дата добавления: 2021-03-18; просмотров: 38; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!