НЕМЕЦКАЯ КАТАСТРОФА ИЛИ ЛОГИКА НЕМЕЦКОГО ПУТИ? 2 страница



Вероятно, осознав изобличающий характер своей книги, Гитлер впоследствии попытается даже отмежеваться от неё. Как‑то он окрестил «Майн кампф» стилистически неудачной чередой передовиц для газеты «Фелькишер беобахтер» и презрительно обозвал её «фантазиями за решёткой»: «Во всяком случае, я знаю одно: если бы я в 1924 году мог предвидеть, что стану рейхсканцлером, то не написал бы этой книги». Правда, одновременно он дал понять, что это продиктовано только лишь чисто тактическими или стилистическими соображениями: «По содержанию я не стал бы менять ничего»[14].

Претенциозный стиль книги, вычурные, тянущиеся, как черви, периоды, в которых витиевато соединяются буржуазная тяга блеснуть учёностью и напыщенность австрийского канцелярита, несомненно, весьма затрудняли доступ к ней и имели в конечном итоге своим результатом, что, напечатанная тиражом почти в десять миллионов экземпляров, она разделила участь любой обязательной и придворной литературы, т. е. оставалась непрочитанной. Не менее отталкивающе действовала, по всей видимости, и лишённая воздуха, пропитанная все теми же мрачными галлюцинациями почва сознания, на которой процветали все его комплексы и чувства и которую Гитлер, надо полагать, мог покидать только как оратор, в своих препарированных выступлениях, — удивительно затхлый запах бьёт в нос читателю со страниц этой книги, особенно ощутим он в главе о сифилисе, но, помимо этого, и в частых грязных жаргонизмах, и в избитых образах, что составляет в целом трудно определяемый, но совершенно очевидный запах бедности. Манящие запретные представления зашоренного молодого человека, попадавшего вследствие войны и бурной активности в последующие годы вплоть до Ландсбергской тюрьмы разве что в объятия подружек материнского типа и охваченного, по свидетельству из его окружения, страхом «стать предметом пересудов из‑за женщины»[15], отражаются в той на удивление душной атмосфере, которой он наделяет свою картину мира. Все представления об истории, политике, природе или человеческой жизни сохраняют тут страхи и вожделения бывшего обитателя мужского общежития — возбуждающие галлюцинации о Вальпургиевой ночи при затянувшемся половом созревании, когда мир предстаёт в картинах совокупления, непотребности, извращения, осквернения и кровосмешения:

 

«Конечно, еврейской целью является денационализация, сплошная гибридизация всех других народов, снижение расового уровня наивысших, а также покорение этого расового месива путём истребления народной интеллигенции и замены её представителями собственного народа… Планомерно портя женщин и девушек, сам он (еврей) не останавливается и перед тем, чтобы в ещё большем масштабе разрушать кровные узы у. других. Евреи были и есть те, кто привозит на берега Рейна негра, — все с той же задней мыслью и откровенной целью — наплодить ублюдков и разрушить тем самым ненавидимую ими белую расу, свергнуть её с её культурной и политической высоты, а самим возвыситься до её хозяев… Если бы физическая красота не была сегодня совершенно оттеснена на задний план нашей безвкусной модой, то совращение сотен тысяч девушек кривоногими, отвратительными еврейскими выродками было бы просто невозможным… Планомерно оскверняют эти чёрные паразиты народов наших неопытных, юных, белокурых девушек и разрушают тем самым нечто уже невосполнимое на этом свете… Мировоззрению „фелькише“ следует, наконец, добиться наступления той благородной эпохи, когда люди будут заботиться уже не о селекции собак, лошадей и кошек, а о возвышении самого человека…»[16]

 

Откровенно невротические испарения этой книги, её вычурность и беспорядочная фрагментарность породили, однако, и то пренебрежение к ней, которое долгое время частично определяло и такое же отношение к национал‑социалистической идеологии. «Никто не принимал книгу всерьёз, не мог принимать её всерьёз, да и вообще не понимал этот стиль, — писал Герман Раушнинг и объяснял точные причины этого. — То, чего, собственно, хочет Гитлер… в „Майн кампф“ не содержится»[17]. Не без стилистического изящества Раушнинг формулирует теорию, толкующую национал‑социализм как «революцию нигилизма». У Гитлера, считает он, и руководимого им движения не было никакой идеи или даже хотя бы приблизительно законченного мировоззрения, они брали себе в услужение только имевшиеся настроения и тенденции, если оные могли обещать им эффективность и сторонников. Национализм, антикапитализм, культ народных обрядов, внешнеполитические концепции и даже расизм и антисемитизм были открыты для постоянно подвижного, абсолютно беспринципного оппортунизма, который ничего не уважал и не боялся, ни во что не верил и как раз самые торжественные свои клятвы нарушал наиболее беззастенчиво. Тактическое клятвопреступление национал‑социализма, говорит Раушнинг, буквально не имеет границ, а вся его идеология — это всего лишь фокусничанье с шумом на авансцене, призванное замаскировать стремление к власти, которое одно только и является всегда самоцелью и любой успех рассматривает исключительно как шанс и ступеньку к новым, диким и честолюбивым авантюрам — без смысла, без конкретной цели и без остановки: «Это движение в своих движущих и направляющих силах полностью лишено предпосылок, лишено программы, оно готово к действиям — инстинктивным со стороны его лучших стержневых отрядов и в высшей степени обдуманным, хладнокровным и изощрённым со стороны его руководящей элиты. Не было и нет такой цели, от которой национал‑социализм не был готов отказаться в любой момент или которую он не был бы готов в любой момент выдвинуть во имя движения». Точно так же говорили в 30‑е годы и в народе, с насмешкой называя идеологию национал‑социализма «миром, где воля есть — ума не надо».

Правильным тут было и остаётся, пожалуй, то, что национал‑социализм всегда демонстрировал высокую степень готовности приспосабливаться, а сам Гитлер — столь характерную для него индифферентность в программных и идейных вопросах. Двадцати пяти пунктов — как бы они ни устарели — он придерживался (по его собственному признанию) только из тех тактических соображений, что любое изменение запутывает, а его отношение к программам вообще было просто равнодушным; так, например, об основном труде своего главного идеолога Альфреда Розенберга, считавшемся одной из основополагающих работ национал‑социализма, он ничтоже сумняшеся заявил, что «прочитал всего лишь небольшую часть, потому что… написан он труднодоступным языком»[18]. Но если национал‑социализм не разработал никакой ортодоксии и для доказательства правоверности довольствовался обычно просто коленопреклонением, то не был, однако, и некой исключительно тактически обусловленной волей к успеху и господству, возводившей себя в абсолют и бравшей на вооружение идеологические конструкции в зависимости от меняющихся потребностей. Скорее, тут было и то, и другое, национал‑социализм был одновременно и практикой господства, и доктриной, причём одно входило в другое и многократно переплеталось друг с другом, но даже и в самых отвратительных из дошедших до нас признаниях в бессмысленной жажде власти Гитлер и его ближайшие окружение все равно всегда проявляли себя пленниками своих предрассудков и господствовавших над ними утопий. Как национал‑социализм не впитал в себя ни единого мотива, который не был бы продиктован возможностями преумножения власти, так и его решающие проявления власти нельзя понять без определённого, порою, правда, беглого и лишь с большим трудом осязаемого идеологического мотива. По ходу своей удивительной карьеры Гитлер был обязан тактической сноровке всем, чем вообще можно быть обязанным тактике, — более или менее впечатляющим сопутствующим обстоятельствам успеха. А вот успеху как таковому приходится, напротив, иметь дело с целым комплексом идеологизированных страхов, надежд и видений, чьей жертвой и эксплуататором и был Гитлер, а также с принудительной силой мысли, каковую он умел придавать своим представлениям по некоторым коренным вопросам истории и политики, власти и существования человека.

Насколько недостаточна и неудачна в литературном отношении оказалась поэтому попытка с помощью «Майн кампф» сформулировать какое‑то мировоззрение, настолько же несомненен и тот факт, что эта книга содержит — пусть и в отрывочной и неупорядоченной форме — все элементы национал‑социалистического мировоззрения. Все, чего хотел Гитлер, уже есть в ней, даже если современники не заметили этого. Тот, кто умеет приводить в порядок разбросанные части и вычленять их логические структуры, получает в итоге «идейное построение, от последовательности и консистенции которого перехватывает дыхание»[19]. И хотя Гитлер в последующие годы, после отсидки в ландсбергской тюрьме, ещё доводил свою книгу до кондиции и в первую очередь приводил её в систему, но в целом дальнейшего развития она уже не получила. Изначально зафиксированные формулировки остались неизменными, они пережили годы восхождения и годы власти и проявляли — далеко за пределами всей нигилистической позы — уже перед лицом конца свою парализующую силу: стремление к расширению пространства, антимарксизм и антисемитизм, сцепленные друг с другом дарвинистской идеологией борьбы, образовывали константы его картины мира и определяли как его первые, так и его последние известные нам высказывания.

 

Правда, это была картина мира, которая не формулировала ни какой‑то новой идеи, ни какого‑нибудь представления о социальном счастье, она являлась скорее произвольной компиляцией многочисленных теорий, относившихся ещё с середины XIX века к распространённой составной части одиозной вульгарно‑националистической науки. Все, что «память‑губка» Гитлера впитала в себя в предыдущие периоды жадного чтения, всплыло теперь зачастую в самых неожиданных сочетаниях и новых взаимосвязях — это было смелое и уродливое строение не без мрачных закоулков, выросшее из идейного сора эпохи, и оригинальность Гитлера проявилась тут как раз в способности насильственно соединять разнородное и едва ли совместимое и всё‑таки придать лоскутному ковру своей идеологии плотность и структуру. Наверное, можно было бы сформулировать так: его ум едва ли производил мысли, но он наверняка генерировал огромную энергию. Она отфильтровывала и закаляла эту идейную смесь и придавала ей ледниковую первозданность. Хью Тревор‑Роупер, нарисовав запоминающуюся картину, назовёт призрачный мир этого духа устрашающим, «поистине величественным в его гранитной застылости и всё же жалким по его беспорядочной перегруженности — это словно какой‑то исполинский варварский памятник, выражение огромной силы и дикого духа, окружённый грудой прогнившего мусора старыми банками и дохлыми тараканами, золой, шелухой и сором — интеллектуальной осыпью веков»[20].

Наиболее весомой при этом была, пожалуй, способность Гитлера каждой мыслью ставить вопрос о власти. В противоположность лидерам движения «фелькише», которые потерпели фиаско не в последнюю очередь в результате своих идеологических изысков, он рассматривал сами мысли как «всего лишь теорию» и присваивал их себе только тогда, когда в них проглядывало практическое, организаторское зерно. То, что он называл «мышлением с точки зрения партийной целесообразности», было его умение придавать всем идеям, тенденциям и даже слепой вере ориентированную на власть, по сути своей политическую форму.

Он сформулировал оборонительную идеологию уже давно перепуганного буржуа, ограбив собственные представления последнего и дав в его распоряжение агрессивное и целеустремлённое учение‑действие. Мировоззрение Гитлера уловило все кошмары и интеллектуальные моды буржуазного века: великий, продолжавший пагубно действовать ещё с 1789 года и актуализированный в России, как и в Германии, ужас перед революцией слева в облике социального страха; психоз австрийского немца перед чужим засильем в облике расово‑биологического страха; сотни раз выражавшееся опасение «фелькише», что неповоротливые и мечтательные немцы окажутся побеждёнными в состязании народов, в облике национального страха и, наконец, и тот страх эпохи, которым была охвачена буржуазия, видя, что время её величия проходит, а сознание уверенности рушится. «Нет больше ничего прочного, — восклицал Гитлер, — нет больше ничего крепкого у нас внутри. Все только внешнее, все пробегает мимо нас. Беспокойным и торопливым становится мышление нашего народа. Вся жизнь совершенно разрывается… «[21]

Его размашистый темперамент, искавший безграничных пространств и охотно вращавшийся в эпохах оледенения, расширил это основное чувство страха до симптома одного из тех великих кризисов мира, в которых рождаются или гибнут эпохи и ставится на карту сама судьба человечества: «Этому миру конец!» Гитлер был словно одержим представлением о великой болезни мира, о вирусах, о ненасытных термитах, о язвах человечества; и когда он потом обратился к учению Гербигера о всемирном оледенении, то привлекло его тут, прежде всего то, что историю Земли и развитие человечества оно объясняло последствиями исполинских космических катастроф. Словно зачарованный, предчувствовал он близящееся крушение, и из этого ощущения грядущего всемирного потопа, свойственного его картине мира, рождалась вера в своё призвание, мессианская, обещавшая всемирное благо и считавшая себя ответственной за это как Необъяснимая последовательность, с которой он во время войны до самого последнего момента и вопреки какой‑либо военной необходимости продолжал дело уничтожения евреев, диктовалась в своей основе отнюдь не только его болезненным упрямством — скорее, она имела своим обоснованием представление, что он участвует в битве титанов, которой подчинены все текущие интересы, а сам он является той «иной силой», что призвана спасти Вселенную и отбросить зло «назад к Люциферу»[22].

Представление об исполинском, космическом противоборстве доминировало над всеми тезисами и позициями его книги, насколько бы абсурдными или фантастическими они ни казались, — они придавали метафизическую серьёзность его суждениям и выводили эти суждения на мрачно‑грандиозный сценический фон: «Мы можем погибнуть, может быть. Но мы унесём с собой весь мир. Всемирный огонь Муспилли, вселенский пожар», — так выразился он однажды, будучи в таком апокалипсическом настроении. В «Майн кампф» есть немало пассажей, где он придаёт своим заклинаниям космический характер, образно включая в них всю Вселенную. «Еврейское учение марксизма, — пишет он, — став основой мироздания, привело бы к концу всякого мыслимого людьми порядка», и именно бессмысленность этой гипотезы, возводящей идеологию в принцип порядка мироздания, демонстрирует непреодолимую тягу Гитлера мыслить космическими масштабами. В драматические события им вовлекаются «звезды», «планеты», «всемирный эфир», «миллионы лет», а кулисами тут служат «сотворение», «земной шар», «царство небесное»[23].

Это была почва, позволявшая убедительным образом защищать принцип безжалостной борьбы всех против всех и победы сильных над слабыми, поднимая его до уровня своего рода эсхатологического дарвинизма. «Земля, — любил говорить Гитлер, — как раз и есть что‑то наподобие переходящего кубка и поэтому всегда стремится попасть в руки самого сильного. И так на протяжении десятков тысяч лет…»[24] И он полагал, что открыл своего рода всемирный закон, заключавшийся в перманентном и смертельном конфликте всех со всеми:

 

«Природа… поначалу заселяет наш земной шар живыми существами и следит за свободной игрой сил. Наиболее крепкий в мужестве и труде получает затем от неё как её любимое дитя право господства в существовании… Только прирождённый слабак может воспринимать это как что‑то ужасное, но потому‑то он и является слабым и ограниченным человеком; ибо если бы не царил этот закон, то было бы ведь немыслимым любое представимое развитие всех органических живых существ к более высокой ступени… В конечном итоге извечно побеждает только стремление к самосохранению. Под ним так называемая гуманность как выражение помеси глупости, трусости и кичливого умничанья тает, словно снег под мартовским солнцем. В извечной борьбе человечество выросло — в вечном мире оно погибнет».

 

Этот «железный закон природы» являлся истоком и стержнем всех его соображений — он определял представление, что история есть не что иное, как борьба народов не на жизнь, а на смерть за жизненное пространство и что в этой борьбе допустимы «все мыслимые средства»: «уговоры, хитрость, ум, настойчивость, доброта, лукавство, но и грубая сила тоже», равно как и то, что между войной и политикой, в принципе, нет никакой разницы, более того — «последняя цель политики — это война»[25]. Тот же закон определил и понятия права и морали, которые, считал он, уважают только то, что совпадает с нормами природных процессов; этот закон инспирировал и аристократическую вождистскую идею, а также теорию расовой селекции лучших с её национально‑агрессивными акцентами — огромный «лов рыбы сетями в поисках нужных кровей» собирался организовать в Европе Гитлер, чтобы поставить белокурый и бледнокожий человеческий материал на службу «распространению базы собственной крови» и стать непобедимым. И в плане этой философии тотальной борьбы подчинение значило больше, нежели мысль, готовность к действию была лучше, нежели осмотрительность, а слепой фанатизм становился высочайшей добродетелью. «Горе тому, кто не верует!» — не уставал повторять Гитлер. Даже брак становился для него союзом ради самоутверждения, а дом — «крепостью, откуда ведётся битва за жизнь». Своими грубыми аналогиями между животным миром и человеческим обществом Гитлер воспевал превосходство беспощадных над тонкими в эмоциональном отношении натурами, превосходство силы над духом: обезьяны, говорил он, «затаптывают насмерть любого чужака в их стае. А то, что верно для обезьян, должно быть в ещё большей степени верно и для людей»[26].

О том, что в такого рода высказываниях не было никакой иронии, свидетельствует тот авторитетный тон, с которым он обосновывает привычками обезьян в еде своё собственное вегетарианство — обезьяны указали ему правильный путь к питанию. И брошенный взор на природу радует его, например, таким уроком, что велосипед — это изобретение правильное, а дирижабль — «совершенно идиотское». Человеку не остаётся иного выбора, как исследовать законы природы и следовать им, «вообще нельзя придумать лучшей конструкции» нежели безжалостные законы отбора, царящие в джунглях. Природа не ведает аморальности. «Кто виноват, если кошка пожирает мышь?» — с издёвкой спрашивает он. Так называемая гуманность человека — это «только служанка его слабости и тем самым в действительности жесточайшая погубительница его существования». Борьба, подчинение, уничтожение неизбывны. «Одно существо пьёт кровь другого. Одно, умирая, питает собой другое. Нечего молоть вздор о гуманности»[27].

Едва ли где ещё полнейшее непонимание Гитлером права и претензии другого на собственное счастье, его крайняя аморальность раскрываются более ярко, нежели в этом «безусловном преклонении перед… божественными законами бытия. „ Разумеется, тут проявился и определённый элемент позднебуржуазной идеологии, которая пыталась компенсировать присущее времени чувство упадка и слабости прославлением жизни за её простоту, склоняясь к тому, чтобы принимать грубое и примитивное за первозданное. Правда, можно также и предполагать, что Гитлер в этом тождестве с законом природы пытался найти и некое помпезное оправдание своей индивидуальной холодности и эмоциональной бедности. Идентификация с надличностным принципом приносила облегчение и превращала борьбу, убийство и „кровепожертвование“ в акты смиренного исполнения некой божьей заповеди: „Борясь с евреем, я сражаюсь за дело Господа, « — говорится в «Майн кампф“, а почти двадцать лет спустя, в разгар войны и истребления, он не без нравственного удовлетворения заявит: «У меня всегда совесть была чиста“[28].


Дата добавления: 2021-03-18; просмотров: 35; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!