IV. Я приобретаю новое знакомство 2 страница



Последние несколько лет жизни Добротворский увлеченно занимался фотографией. С десяток своих фотокарточек послал он и Короленко. На одной из них, где Добротворский сидит на пеньке в садике, имеется надпись: «Владимиру Галактионовичу Короленко от подлинника Петра Добротворского. Столица Дикой Башкирии. 28 октября 1903 года».

В ряде писем Добротворский высказывает свои сокровеннейшие мысли о жизни, о назначении литературы, о ее гражданственности. «Есть немало у меня людей, которых я знаю давно, часто с ними вижусь, говорю (говорю я с немногими), но вот, подите же, чувствую, что они мне чужие: ни я не понимаю их, ни они меня. А вот Вы — как раз наоборот. Много ли мы с Вами говорили? Но я знаю, что Вы меня знаете, понимаете — и Вы мне как родной, — пишет он 14 января 1893 года. — Каждую статью Вашу я читаю с величайшим удовольствием, и верите ли, подчас мне кажется, что я знаю даже, что Вы добавили бы еще, если бы было можно писать все. Спасибо за присланную книгу — много я читал из того, что вошло в нее, но тут есть такие вещи, как например „Река играет“, что не откажешься прочесть их два, три раза». Любопытно, что «Река играет» был любимым рассказом и М. Горького. 24 июля 1913 года Горький писал с острова Капри Короленко: «Посылаю Вам три мои книжки. „Проходящий“.-Ваше слово из рассказа „Река играет“. Это любимый мой рассказ; я думаю, что он очень помог мне в понимании „русской души“. Говорят, я довольно удачно читал рабочим реферат, темой которого была роль Тюлина (главный герой рассказа „Река играет“. — М. Р.) в русской истории». Горький высоко оценивал значение этого рассказа для русской литературы. В предисловии к книге С. Подъячева «Жизнь мужицкая» Горький писал: «В художественной литературе первый сказал о мужике новое и верное слово В. Г. Короленко в рассказе „Река играет“»[12].

В письме от 30 ноября 1899 года Добротворский снова повторяет: «Дорогой мой Владимир Галактионович! До какой степени я чувствую себя одиноким посреди окружающих меня людей, лучше всего доказывает мое отношение к Вам — видел я Вас всего каких-нибудь два-три часа, перекинулся с Вами несколькими письмами, а знаю Вас лишь по Вашим сочинениям, и вот, подите же, лежит у меня к Вам сердце, часто думаю о Вас: „Эх, кабы повидаться с ним да поговорить, посоветоваться бы, пожалуй, что-нибудь и написать было можно“. Аналогичные мысли содержатся и в приписке к новогоднему письму от 31 декабря 1903 года: „Я часто удивляюсь, видел я Вас всего несколько часов, имею с десяток Ваших писем, но вот, подите же, люблю Вас больше родного. В чем сила? Не иначе, как в Вашем таланте передавать впечатления, так как сродство душ тут не имеет места“.

Письма, из которых приведены выдержки, отдалены друг от друга несколькими годами, целым десятилетием, но смысл их один: все они говорят о большом уважении Добротворского к Короленко. На первый взгляд, эти высказывания однотипны, но если внимательно вдуматься в их смысл, то кое-чем они и отличаются. За десятилетие, отделяющее первое откровение от последнего, уважение Добротворского к Короленко значительно возросло, и он взволнованно признавался: „Люблю Вас больше родного“.

Разумеется, творчество Короленко импонировало Добротворскому не только благодаря большому таланту известного писателя-народника, но и созвучностью его идей взглядам и убеждениям уфимского обличителя, то есть здесь все-таки имеет место и „сродство душ“, которое, возможно из скромности, отрицается в письме Добротворского. Говоря о своих творческих принципах, он постоянно подчеркивает, что главное для него — искренность, честность, правдивость. Он описывает только то, что сам видел, перечувствовал, ничего не выдумывает, „не сочиняет“, как многие писатели. Вот что пишет он, например, в одном из писем к Короленко о своей книге, разоблачающей пошлость провинциальной интеллигенции: „Записную книжку больного человека“ считают пустяковиной, но я смотрю не так, ведь это не одна уфимская интеллигенция — это все те люди, которые сейчас, да и не сейчас только, заправляют всем делом в провинции…». Иначе говоря, описывая поступки отдельных, конкретных лиц, Добротворский стремится отобразить типические явления современной ему действительности.

Мучительно размышлял Добротворский о смысле своей литературно-публицистической деятельности и горько сознавал тщетность многолетних усилий, направленных на улучшение положения народа. Действительно, критика не удостаивала его вниманием, в большую литературу он не пробился, существенно помочь народу не смог, чиновничий бюрократизм был гораздо сильнее, чем казалось ему. «Обидно, — сетует он в одном из писем к Короленко, — ни славы писателя мне не нужно, ни денег — дороже мне те мысли, которые я вкладываю в каждый рассказ мой». Писателя угнетает необходимость постоянно подлаживаться к цензурным притеснениям или прихотям порой не очень-то сведущих в литературе редакторов. Послал по Вашему совету один рассказ в «Журнал для всех» — «„День доктора Мамина“ (прием больных у доктора) — не нравится редактору, — жалуется он Короленко в письме от 30 ноября 1899 года. — Переделывать не стал: я уже и так немало грешил, приделывая концы к некоторым моим рассказам, подлаживаясь к требованиям редакции, а иногда, быть может, и просто ко вкусу господина редактора. Чтобы писать, по моему мнению, нужно, прежде всего, завоевать себе известное положение в литературном мире. А впрочем, разве господин Катков (царство ему небесное) не требовал от графа Толстого, чтобы тот изменил конец „Анны Карениной“? Здесь и имя не спасло! Не думайте, однако ж, что я мню о себе много как о писателе — я писатель маленький, но своеобразный, прямолинейный — я не умею сочинять, пишу лишь то, что диктует мне в данную минуту мое сердце. Как же тут изменять что-нибудь? Изменяя, будешь изменять себе». Здесь Добротворский формулирует, правда несколько упрощенно, свои эстетические взгляды, сводящиеся к честному, реалистическому изображению жизни.

В письмах к Короленко образно и правдиво выражены также политические убеждения Добротворского. Рассказав в письме от 14 января 1903 года о том, что ему приходится встречаться с людьми различных взглядов, он пишет не без юмора: «Приходят разные люди, вот, например, сошлись два человека — монархист и республиканец — увидели друг друга у Добротворского и удивились, а Добротворский им: „Господа! Успокойтесь. Ни ваша монархия ограничения и неограничения, ни те республики, какие я вижу, — меня не удовлетворяют. Везде ложь, везде корысть и человеконенавистничество“». Добротворский мечтал о каком-то новом государственном управлении, без чиновничье-бюрократического аппарата, ибо в последнем он видел одно из главных зол бедственного положения народных масс. Яснее о своих политических убеждениях он не высказывается. Но бесспорно то, что большие надежды в улучшении условий жизни в России он возлагал на просветительство и добрых интеллигентных людей (не последнее место здесь он отводил писателям), которые, как ему казалось, будут честно и бескорыстно служить народу.

Для воссоздания полной картины взаимоотношений Короленко и Добротворского не достает писем Короленко. Тем не менее, имеющиеся письма не только разносторонне характеризуют Добротворского как человека и писателя, но и проливают — пусть, может быть, и незначительный — свет и на Короленко, показывают его многолетний интерес к общественной и культурной жизни Уфы, а также огромный авторитет и благотворное влияние на провинциальных писателей. Точную оценку значения литературной деятельности Добротворского дал Короленко в своей статье «Скромный юбилей»:

«В „Русских ведомостях“ (19 января, № 17) отмечено недавно исполнившееся 65-летие Петра Ивановича Добротворского, беллетриста и, главное, провинциального публициста, оказавшего в свое время большое влияние на раскрытие знаменитой российской Панамы с башкирскими землями. С 65-летием почтенного писателя совпало 25-летие со времени уничтожения в Оренбургском крае генерал-губернаторства, на почве которого так пышно расцвело земельное хищение в благословенной Башкирии. Благодаря статьям П. И. Добротворского были назначены две сенаторские ревизии — кн(язя) Шаховского и Ковалевского. „Первая из них, — говорит автор заметки, — не имела успеха, так как была парализована вмешательством генерал-губернатора Крыжановского, явившегося в последнюю минуту на выручку уфимского губернатора С. П. Ушакова. Зато вторая ревизия закончилась полным разгромом оренбургско-уфимского хищнического гнезда…“.

Многим, конечно, еще памятны перипетии этой хищнической истории, разоблачение которой затронуло очень широкие круги. Конечно, хищничество и после этого не прекратилось, так как общие наши порядки быстро затягивают следы разоблачений и общественной борьбы с ними. Обличительная литература нашего времени далеко не всесильна в этой борьбе, и средства одной только (да и то убогой) нашей гласности — ничтожны без коренного изменения тех условий, которые способствуют буйному произрастанию темных дел и хищений. Но если надежды русского общества оправдаются, то в близком будущем нам предстоит, без сомнения, пережить вспышку „обличительной горячки“ посильнее той, какую видело уже пореформенное русское общество в 60-х годах. Теперь, после реформы, история должна отметить первые годы ХХ-го столетия, — обличительная литература, без сомнения, охватит наше отечество с еще большею силой, и надо надеяться, что в этом очистительном огне исчезнет много сорных трав, заглушающих теперь здоровые всходы русской жизни. Но если это и так, — с тем большею благодарностью мы должны приветствовать мужественных работников печати, которые поднимали свой голос в глухую пору торжества реакции и бюрократического своеволия и в самых глухих углах нашего отечества»[13].

М. Горький считал Короленко своим учителем, указывал на его близость к нашей эпохе и выразил уверенность, что в «…великой работе строения новой России найдет должную оценку и прекрасный труд честнейшего русского писателя В. Г. Короленко, человека с большим и сильным сердцем»[14].

МУРАТ РАХИМКУЛОВ

 

ПУГАЧЕВСКАЯ ЛЕГЕНДА НА УРАЛЕ

Одна выписка из следствия оренбургской секретной комиссии об Емельяне Пугачеве начинается так: «Место, где сей изверг на свет произник, есть казачья малороссийская Зимовейская станица; рожден и воспитан, по-видимому его злодеянию, так сказать, адским млеком от казака той станицы Ивана Михайловича Пугачева жены Анны Михайловой».

Все современные официальные характеристики Пугачева составлялись в том же канцелярски-проклинательном стиле и рисуют перед нами не реального человека, а какое-то невероятное чудовище, воспитанное именно «адским млеком» и чуть не буквально злопыхающее пламенем.

Этот тон установился надолго в официальной переписке.

Известно, как в то время относились ко всякого рода титулам, в которых даже подскоблить описку считалось преступлением. У Пугачева тоже был свой официальный титул: «Известный государственный вор, изверг, злодей и самозванец Емелька Пугачев». Красноречивые люди, обладавшие даром слова и хорошо владевшие пером, ухитрялись разукрасить этот титул разными, еще более выразительными надстройками и прибавлениями. Но уже меньше этого сказать (было) неприлично, а пожалуй, даже неблагонадежно и опасно.

Литература не отставала от официального тона. Тогдашнее «образованное» общество, состоявшее из дворян и чиновников, чувствовало, конечно, что вся сила народного движения направлялась именно против него, понятно, в каком виде представлялся ему человек, олицетворявший страшную опасность. «Ты подлый, дерзкий человек», — восклицал в пиитическом рвении Сумароков при известии о поимке Пугачева, —

«Незапно коего природа

Низвергла на блаженный век

Ко бедству многого народа:

Забыв и правду и себя,

И только сатану любя,

О боге мыслил без боязни…»

«Сей варвар», — говорит тот же поэт в другом стихотворении:

«…не щадил ни возраста, ни пола,

Пес тако бешеный, что встретит, то грызет,

Подобно так на луг из блатистого дола

Дракон шипя ползет».

За это, разумеется, и «казни нет ему достойные на свете», «то мало, чтоб его сожечь» и т. д. Чувства современников, конечно, легко объяснимы. К несчастью для последующей истории первоначальное следствие о Пугачеве попало в руки ничтожного и совершенно бездарного человека, Павла Потемкина, который, по-видимому, прилагал все старания к тому, чтобы первоначальный облик изверга, воспитанного «адским млеком», как-нибудь не исказился реальными чертами. А так как в его распоряжении находились милостиво предоставленные ему великой Екатериной застенки и пытка, то понятно, что весь материал следствия сложился в этом предвзятом направлении: лубочный одноцветный образ закреплялся вынужденными показаниями, а действительный облик живого человека утопал под суздальской мазней застеночных протоколов. Бездарность этого «троюродного братца» всесильного временщика была так велика, что даже чисто фактические подробности важнейших эпизодов предшествовавшей жизни Пугачева (например, его поездки на Терек, где, по-видимому, он тоже пытался поднять смуту), стали известны из позднейших случайных находок в провинциальных архивах[15]. Павел Потемкин старался лишь о том, чтобы по возможности сгустить «адское млеко» и сохранить «сатанинский облик».

Нужно сказать, что задача была выполнена с большим успехом. Тотчас по усмирении бунта военный диктатор Панин, облеченный неограниченной властью, приказал расставить по дорогам у населенных мест по одной виселице, по одному колесу и по одному глаголю для вешания «за ребро» (!) не только бунтовщиков, но и всех, «кто будет оного злодея самозванца Емельку Пугачева признавать и произносить настоящим, как он назывался» (то есть Петром III). А кто не «задержит и не представит по начальству таковых произносителей, тех селений все без изъятия (!) возрастные мужики… будут присланными командами переказнены мучительнейшими смертями, а жены и дети их отосланы в тягчайшие работы».

Совершенно понятно, какая гроза нависла после этого над всякими рассказами о Пугачеве, когда вдоль дорог стояли виселицы, колеса и глаголи с крючьями, по селам ходили команды, а в народе шныряли доносчики. Все, не отмеченное официально принятым тоном, все даже просто нейтральные рассказы становились опасны. Устное предание о событиях, связанных с именем Пугачева, разделилось: часть ушла в глубь народной памяти, подальше от начальства и господ, облекаясь постепенно мглою суеверия и невежества, другая, признанная и, так сказать, официальная, складывалась в мрачную, аляповатую и тоже однообразную легенду. Настоящий же облик загадочного человека, первоначальные пружины движения и многие чисто фактические его подробности исчезли, быть может, навсегда, в тумане прошлого. «Все еще начало выдумки сей, — писала Панину Екатерина, — остается закрытым». Остается оно неясным и до настоящего времени. Фактическая история бунта с внешней стороны разработана обстоятельно и подробно, но главный его герой остается загадкой. Первоначальный испуг «общества» наложил свою печать и на последующие взгляды, и на историю… Как истинно гениальный художник, Пушкин сумел отрешиться от шаблона своего времени настолько, что в его романе Пугачев, хотя и проходящий на втором плане, является совершенно живым человеком. Посылая свою историю Пугачевского бунта Денису Давыдову, поэт писал, между прочим:

Вот мой Пугач. При первом взгляде

Он виден: плут, казак прямой.

В передовом твоем отряде

Урядник был бы он лихой.

Между этим образом и не только сумароковским извергом, возлюбившим сатану, но даже и Пугачевым позднейших изображений (например, в «Черном годе» Данилевского) — расстояние огромное. Пушкинский плутоватый и ловкий казак, немного разбойник в песенном стиле (вспомним его разговор с Гриневым об орле и вороне) — не лишенный движений благодарности и даже великодушия, — настоящее живое лицо, полное жизни и художественной правды. Однако возникает большое затруднение всякий раз, когда приходится этого «лихого урядника» выдвинуть на первый план огромного исторического движения. Уже Погодин в свое время обращался к Пушкину с целым рядом вопросов, не разрешенных, по его мнению «Историей Пугачевского бунта». Многие из этих вопросов, несмотря на очень ценные последующие труды историков, ждут еще своего разрешения и в наши дни. И главный из них — это загадочная личность, стоявшая в центре движения и давшая ему свое имя. Историкам мешает груда фальсифицированного сознательно и бессознательно следственного материала. Художественная же литература наша после Пушкина сделала даже шаг назад в понимании этой крупной и во всяком случае интересной исторической личности. От «лихого урядника» и плутоватого казака мы подвинулись в направлении «адского млека» и лубочного злодея. И можно сказать без преувеличения, что в нашей писанной и печатной истории, в самом центре не очень удаленного от нас и в высшей степени интересного периода стоит какой-то сфинкс, человек — без лица.

Нельзя сказать того же о Пугачеве народных преданий, которые почти угасли уже во всей остальной России, но чрезвычайно живо сохранились еще на Урале, по крайней мере, в старшем казачьем поколении. Здесь ни строгие указы, ни глаголи и крючья Панина не успели вытравить из народной памяти образ «набеглого царя», оставшийся в ней неприкосновенным, в том самом, — правда, довольно фантастическом, виде, в каком этот «царь» явился впервые из загадочной степной дали среди разбитого, задавленного, оскорбленного и глубоко униженного старшинской стороной рядового казачества.

Попытаться собрать еще не вполне угасшие старинные предания, свести их в одно целое и, быть может, найти среди этого фантастического нагромождения живые черты, всколыхнувшие на Яике первую волну крупного народного движения, — было одной из целей моей поездки на Урал в 1900 году. Меня предупреждали, что при замкнутости казаков и недоверия их ко всякому «иногороднему», в особенности же наезжему из России, — задача эта трудно осуществима. И, действительно, однажды мне пришлось наткнуться на довольно комичную неудачу.

От одного из жителей Круглоозерной станицы (Свистуна), старого и уважаемого казака Фил. Сидоровича Ковалева, я узнал, что в Уральске, в куренях, вблизи церкви живет внук Никифора Петровича Кузнецова (родного племянника Устиньи Петровны), Наторий (Енаторий) Фелисатович Кузнецов, человек грамотный и любознательный, сделавший будто бы какие-то записи со слов деда, любителя и хранителя преданий кузнецовского рода. Рассказами этого деда, Никифора Кузнецова, уже пользовался известный уральский писатель Иосаф Игн. Железнов, но мне было все-таки любопытно повидать его внука, живого преемника этого предания.

Я разыскал его действительно за собором в куренях, в старом, недавно обгоревшим домике. Однако, когда я объяснил ему цель своего прихода и даже сослался на указание Ф. С. Ковалева — Наторий Кузнецов только насупился.

— Ничего я не могу вам сказать. Приемный дедушка верно что рассказывал… Ну только я не могу.

— Почему же?

— Это есть речи политические…

Я искренне удивился.

— Позвольте, Наторий Фелисатович. Да ведь дедушка ваш рассказывал Железнову, и Железнов это напечатал. Однако никакой беды из этого для вашего дедушки не вышло.

— Железнов писал. Верно. Ну, только дедушка сказал ему, может быть, десятую часть…

Чтобы сломить это недоверие, я раскрыл нарочно захваченную с собой книгу Железнова и стал читать записанный автором рассказ Никифора Кузнецова. Наторий слушал и одобрительно кивал головой, вставляя свои замечания. Я уже стал надеяться, что лед будет сломан, но в это время с порога избушки (наш разговор происходил на дворе) поднялась жена Кузнецова, смуглая казачка с черными решительными глазами.

— Молчи, Наторий, — сказала она зловеще. — Кабы одна голова была… а то у тебя семейство.


Дата добавления: 2021-02-10; просмотров: 65; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!