Люди для технического обслуживания



(соавтор Альфред Ван Вогт)

 

Читая этот рассказ, следует одновременно слушать сочинение Жака Ласри «Chronophagie», исполненное на Stru.ktu.res Sonores Ласри-Баше ("Коламбия Мастерворкс Стерео" МС 73 14)

 

Корабль говорит, что сегодня в полдень я буду наказан. Я мысленно возмущаюсь, до установленного срока остается еще три дня. Впрочем, я давно научился не задавать лишних вопросов. Все равно никуда мне от Него не деться. При всем при том я чувствую, что день сегодня особенный. Неожиданности начинаются уже с утра. Корабль приказывает произвести наружный осмотр корпуса. Я облачаюсь в скафандр и выхожу в открытый космос.

Обшивка в нескольких местах изрядно побита метеоритным дождем. Я заменяю поврежденные пластины. Если бы Корабль сейчас меня видел, Он не преминул бы сделать мне выговор, потому что я то и дело смотрю по сторонам. И действительно, внутри Корабля я бы никогда на это не решился.

Но еще ребенком я заметил, что Ему трудно контролировать мои действия, когда я снаружи. Поэтому я осмеливаюсь повернуть вправо, влево и вижу вокруг себя черное космическое пространство. И звезды…

Однажды я спросил Корабль, почему мы всегда обходим стороной эти сверкающие точки (Он называет их "солнцами"). За любопытство я был немедленно наказан. Вдобавок, мне пришлось прослушать длинную лекцию о том, что вокруг этих самых «солнц» кружатся планеты, населенные людьми, а люди чрезвычайно зловредные существа. Корабль сказал, что просто чудом от них избавился во время великой войны с Кибой и что при последующих с ними столкновениях лишь системы аннигиляции спасали нас (Его и меня) от гибели. Из этой лекции я мало что понял. Например, мне не совсем ясно, что означает слово «столкновения». Вероятно, они происходили очень давно, потому что я ничего такого не помню. Мой отец мог бы, наверное, что-нибудь об этом рассказать, но Корабль убил его, когда мне исполнилось четырнадцать.

В детстве на меня порой нападала странная сонливость — я мог спать даже днем, причем с утра и до вечера. Но с тех пор как я занимаюсь техническим обслуживанием Корабля, то есть с четырнадцатилетнего возраста, мне положено спать только шесть часов в сутки. Корабль объявляет мне, когда начинается день и когда наступает ночь.

Вот я ползу на коленях по серой покатой поверхности корпуса (Корабль огромен: более пятисот футов в длину и около ста пятидесяти-в самом широком месте) и в который уже раз с трудом преодолеваю искушение оттолкнуться и поплыть в направлении этих ярко светящихся точек. Куда угодно, лишь бы подальше от Корабля.

Как всегда неохотно, я расстаюсь с этой мыслью. Страшно даже представить, что Он со мной сделает, если заподозрит в попытке к бегству.

Я закончил ремонт и теперь неуклюже топаю к переходному шлюзу. Люк открывается, и меня втягивает внутрь, туда, где (что правда, то правда) гораздо безопаснее, чем снаружи.

В мои обязанности входит следить за тем, чтобы не гас свет в этих бесконечных коридорах и бесчисленных подсобных помещениях, чтобы без перебоев функционировали приборы, механизмы и морозильные камеры (Корабль говорит, что пищи там достаточно даже для самого моего отдаленного потомка). Еще не бывало, чтобы мне не удалось устранить какую-нибудь неисправность, и я этим горжусь.

— Живее! Уже без шести двенадцать! — торопит меня Корабль.

Поспешно освобождаюсь от скафандра, запихиваю его в дезактиватор и бегу в камеру пыток — так я называю место, где Корабль раз в месяц подвергает меня наказанию. Наверное, раньше это была просто одна из секций десятого яруса, оснащенная всяческого рода контрольно-измерительной аппаратурой. В подобных помещениях мне приходилось бывать ежедневно. В камеру пыток ее переоборудовал по приказу Корабля мой прадед.

Ложусь навзничь на большой металлический стол. Ощущаю его холодную поверхность спиной, ягодицами. Без одной минуты двенадцать. Жду, содрогаясь. Потолок опускается — и вот уже моя голова прижата к столу. Шарообразные насадки ограничителей стискивают виски. Ремень с металлическими накладками обхватывает грудь. Зажимы смыкаются на запястьях и лодыжках.

— Ты готов? — спрашивает Корабль. Этот Его вопрос — уже прямое издевательство. Как будто от меня что-то зависит.

Корабль отсчитывает последние секунды:

— Десять… девять… восемь… один!..

Я Его ненавижу! Электрический разряд пронизывает мое тело. Все вокруг разваливается на тысячу кусков и разлетается в разные стороны. Такое ощущение, будто кто-то раздирает мои внутренности.

У меня темнеет в глазах, и я теряю сознание.

Но лишь оно ко мне возвращается, лишь только Корабль разрешает мне слезть со стола, я повторяю мысленно слова моего отца, повторяю каждый раз по окончании пытки. Вот что сказал мой отец незадолго до смерти: "Для Корабля «зловредный» означает «умный». Умнее, чем Он. Ничего, ничего, у нас еще осталось девяносто восемь шансов…" Отец произнес это очень тихо… он, конечно, догадывался, что Корабль скоро его убьет. Да что я говорю: «догадывался»! Отец это знал, потому что как раз через день мне должно было исполниться четырнадцать. А ведь именно в этом возрасте и он когда-то осиротел.

Вот почему я стараюсь не забыть сказанное отцом. Я чувствую, что в этих его словах содержится какой-то важный для меня смысл, и надеюсь когданибудь его постичь.

— Хватит с тебя! — объявляет Корабль.

Голова у меня раскалывается от боли, но я всетаки спрашиваю:

— Почему я наказан на три дня раньше установленного срока? — и слышу:

— Придержи язык, а то накажу еще раз.

Но я знаю, что Корабль этого не сделает. Тем более сегодня, когда Ему почему-то особенно нужно, чтобы я был трудоспособен. Однажды по окончании очередной экзекуции я спросил, за что, собственно, терплю эти муки, и мне тотчас было приказано снова лечь на стол. После вторичного истязания я долго не приходил в себя, и тогда Корабль забеспокоился — в ход пошли средства реабилитации.

С тех пор я уже никогда не подвергаюсь наказанию два раза подряд. Корабль понимает, что без меня Ему плохо придется.

Я повторяю вопрос, хотя не надеюсь получить ответ. Корабль неожиданно отвечает:

— Для профилактики. Потому что требуется устранить неисправность.

— Где?

— Внизу.

Я украдкой ухмыляюсь. Я чувствовал, что день сегодня особенный, и не ошибся. Мне снова вспоминается отец: "Девяносто восемь шансов…" Что, если это один из девяноста восьми?

Корабль говорит, что в лифте свет не нужен, но я-то понимаю, в чем тут дело. Он боится, что я запомню, на каком ярусе находятся засекреченные помещения, входить в которые мне запрещено.

Кабина плавно тормозит. Выхожу и, держась за стену, иду по коридору. Корабль и в этой непроглядной тьме следит за каждым моим шагом. Он вообще ни на миг не выпускает меня из поля зрения. Даже когда я сплю.

Различаю впереди слабое свечение. Поворачиваю за угол — коридор упирается в стеклянную светящуюся переборку.

— Почему ты остановился?

Я делаю шаг, но переборка остается на месте, а не уходит в пол, как в других помещениях. Я снова в недоумении. Из боязни расшибить лоб вытягиваю руки ладонями вперед.

— Почему ты остановился? — повторяет Корабль.

Касаюсь переборки пальцами, и они проходят сквозь нее и становятся желтыми и прозрачными, а потом мои руки прозрачны уже по локоть, я делаю еще шаг — меня всего пронизывает желтым мерцающим светом — и вот я по ту сторону переборки.

И слышу негромкий гул голосов. Вернее, это один и тот же голос. Одним и тем же голосом произносится сразу множество монологов…

Я стараюсь запомнить как можно больше из того, что слышу, и не подаю вида, что догадался: в этом засекреченном помещении Корабль разговаривает с самим собой. Совсем как это делаю я перед сном в своей крохотной каюте.

Здесь все такое странное: стеклянные шары на светящихся цоколях, очень много шаров, и они тоже светятся, а внутри каждого шара проволочки и сгусток какого-то мягкого вещества. Проволочки искрятся, вещество подрагивает, желтый свет пульсирует.

Мне кажется, что монологи, которые я слышу, произносят эти светящиеся шары. Но я замечаю и два темных шара. Проволочки в них совсем черные, должно быть, перегорели. И вещество неподвижно.

И цоколи под ними матово-белые.

— Замени перегоревшие модули, — приказывает Корабль.

Я понимаю, что Он имеет в виду эти два потухших шара. Подхожу к ним, прикидываю, как они устроены, и говорю: да, это я сумею, а Корабль отвечает раздраженно, что не сомневается в моих способностях и нечего тратить время на болтовню, пора приниматься за дело. Он так меня торопит, что мне становится окончательно ясно: сегодня произойдет нечто из ряда вон выходящее. Но что именно?

Корабль объясняет, где взять запасные модули, и я приношу их и стараюсь показать, что занят исключительно работой, а сам внимательно слушаю эти негромкие голоса, то встревоженные, то утешающие друг друга… Говорят они в основном о событиях, что происходили задолго до моего рождения, или о засекреченных помещениях, которых на Корабле, оказывается, немало. Многое в этих монологах мне непонятно, но кое-что из услышанного я беру на заметку. Корабль, разумеется, никогда не позволил бы мне подслушивать Его мысли, если бы не возникла необходимость заменить перегоревшие модули.

Я запомнил все монологи, которые смог понять.

И особенно тот, в котором Корабль жалуется на свою несчастную жизнь.

Шары снова светятся, и проволочки искрятся, и вещество подрагивает.

— Все в порядке?

Я отвечаю:

— Да.

— Отправляйся к себе в каюту и прими душ.

Я снова прохожу сквозь удивительную переборку, иду по коридору к лифту, поднимаюсь на свой ярус.

Приняв душ, собираюсь натянуть комбинезон, но Корабль велит мне оставаться нагим.

— У тебя сегодня встреча с особью женского пола, — и я застываю с открытым от изумления ртом. Я еще никогда не видел особи женского пола.

Я жду ее возле люка — она уже идет по переходному шлюзу. Корабль состыковался с другим кораблем, и этот факт мне следует принять к сведению и на досуге осмыслить, — оказывается, кроме Корабля, на котором я родился и вырос, существуют еще какие-то другие корабли. Корабль не соизволил мне объяснить, зачем Ему понадобилось срочно заменить вышедшие из строя модули, но ведь и я недаром прислушивался к голосам светящихся шаров и теперь все понимаю: системы аннигиляции могли уничтожить этот другой корабль при сближении.

Между прочим, голоса чуть ли не хором твердили: "Его отец был зловредный, зловредный, зловредный!"

Это мне тоже понятно. Я помню, что говорил мой отец: "Для Корабля «зловредный» означает «умный». Умнее, чем Он". Неужели там, в космосе еще девяносто восемь кораблей? Так вот что такое "девяносто восемь шансов"! Я надеюсь воспользоваться хотя бы одним из них. Не случайно же столько удивительных событий происходит в один и тот же день!

А еще я подслушал, что однажды моему отцу было приказано вывести из строя эти самые модули, от которых зависит отключение систем аннигиляции. Выходит, до сегодняшнего дня Кораблю не требовалось их отключать, а если и требовалось, Он все же предпочитал этого не делать — лишь бы не допустить меня в то засекреченное помещение, где я мог бы услышать Его мысли. Но сегодня Ему, похоже, приспичило, и все из-за этой особи женского пола. Поэтому Он даже состыковался с другим кораблем. Эта особь женского пола одного со мной возраста и тоже занимается техническим обслуживанием.

Она идет сюда для того, чтобы получить от меня ребенка или даже двух. Я догадываюсь, чем это грозит лично мне. Когда ребенку исполнится четырнадцать, Корабль меня убьет.

Голоса говорили, что на время, пока особь женского пола вынашивает младенца, она освобождается от любых наказаний. Если мне не удастся использовать свой шанс, я, пожалуй, спрошу у Корабля, нельзя ли и мне вынашивать младенцев.

Я готов это делать сверхурочно, только бы Он меня не наказывал.

Также я теперь знаю, почему был наказан раньше обычного: у нее вчера закончились «месячные» (понятия не имею, что это такое, но, кажется, у меня их не бывает). И еще голоса говорили, что корабли безуспешно пытались выяснить друг у друга, сколько времени длится у нее период, наиболее благоприятный для оплодотворения. Жаль, что мне это тоже неизвестно — вдруг можно обратить их неосведомленность в свою пользу?

Корабли сошлись на том, что она будет приходить ко мне ежедневно, пока у нее снова не начнутся «месячные».

Было бы здорово поговорить еще с кем-нибудь, не только с Кораблем.

Раздается пронзительный скрежет, он длится так долго, что я не выдерживаю и спрашиваю у Корабля, что это значит.

— Это отключаются системы аннигиляции.

И вот особь женского пола выходит из люка и снимает скафандр, и стоит передо мной такая же нагая, как я. Она говорит мне:

— Боевой космический корабль номер восемьдесят восемь велел сказать тебе, что я счастлива ступить на борт твоего Корабля. Я занимаюсь техническим обслуживанием «БКК-88» и очень рада с тобой познакомиться.

Она ниже меня ростом, у нее очень темные глаза. Кажется, коричневые, но, может быть, и черные.

Руки и ноги тоньше, чем у меня, а волосы на голове длиннее. Синева под глазами и впалые щеки. Да, теперь я пригляделся и вижу: глаза у нее коричневые, а не черные. Грудь больше, чем у меня, с торчащими сосками, и кожа вокруг них темно-розовая. Пенис и мошонка у нее отсутствуют.

Я замечаю между нами и другие различия: пальцы у нее очень тонкие, и волосы растут только на голове, между ног и под мышками, а на других участках кожи они, должно быть, совсем крохотные и бледные, потому что я их не вижу.

Внезапно до меня доходит смысл ею сказанного.

Так вот что означает надпись на корпусе Корабля! "БКК-31"-это Его название! А ее корабль называется «БКК-88».

"У нас есть еще девяносто восемь шансов…" О да!

Она, как будто угадав ход моих мыслей, говорит:

— Боевой космический корабль номер восемьдесят восемь велел предупредить тебя, что я — существо зловредное и с каждым днем становлюсь зловреднее.

Я снова вспоминаю бледное от ужаса лицо моего отца за день до его смерти. "Для Корабля «зловредный» означает «умный». Мне кажется, я всегда это знал, потому что всегда хотел вырваться из рабства, всегда стремился к тем сверкающим точкам, которые Корабль называет «солнцами». Теперь я все окончательно понимаю: мы, люди, занимающиеся техническим обслуживанием кораблей, становимся тем зловреднее, чем старше. Старше — значит зловреднее. Зловреднее — значит умнее. Умнее — значит опаснее для кораблей.

Поэтому они убили моего отца, когда мне исполнилось четырнадцать ведь я был уже в состоянии выполнять его работу.

"БКК-88" прислал особь женского пола, чтобы получить от меня ребенка, которого она будет вынашивать, и когда ему исполнится четырнадцать, меня убьют, потому что к тому времени я буду, по их меркам, уже старый и, следовательно, крайне зловредный, то есть слишком умный, слишком опасный.

Но чем же мы для них опасны? И знает ли особь женского пола, в каких целях ее используют корабли? Если бы можно было спросить ее об этом! Увы, Корабль слышит каждое мое слово. Даже те слова, которые я говорю во сне.

Итак, «зловредный» значит «умный». Я улыбаюсь:

— Я тоже зловредный и тоже с каждым днем становлюсь зловреднее… Я родился и вырос здесь, на "Боевом космическом корабле номер тридцать один".

На миг она замирает в неловкой позе, грудь ее вздымается от волнения. Она рада, что я оказался понятливым, но, конечно, и представить себе не может, сколь многое мне открылось благодаря ее появлению. Она говорит:

— В соответствии с приказом я должна иметь от тебя ребенка.

Я вздрагиваю, меня бросает в пот. Я возлагал на этот разговор столько надежд, а он, не успев начаться, переходит в область, недоступную моему пониманию. Мне действительно хотелось бы сделать ей что-нибудь приятное, но ее просьба приводит меня в замешательство. Я спрашиваю у Корабля:

— Как я могу дать ей то, о чем она просит?

Корабль слышит каждое наше слово, поэтому отвечает без промедления:

— Инструкции ты получишь позднее, а пока что накорми ее.

Мы едим, сидя за столом напротив друг друга, и все время улыбаемся, но каждый думает о своем. Поскольку она не предпринимает попытки завести разговор, я тоже молчу. Мне не терпится поскорее удовлетворить ее просьбу. Тогда я смогу вернуться в свою каюту и обдумать все, что услышал в засекреченном помещении. Мы отодвигаем пустые тарелки.

Нам приказано спуститься в одну из тех кают, куда раньше входить мне не разрешалось. Корабль говорит, что там мы будем совокупляться.

Мы входим в эту каюту, и я поражен ее роскошным интерьером. В моей только всего и есть, что койка да одеяло.

Корабль кричит, чтобы я не отвлекался.

— Положи особь женского пола на спину и раздвинь ей ноги. Когда твой пенис нальется кровью, опустись на колени между ее ног и введи его в вагину.

Я спрашиваю, где находится вагина, и Корабль объясняет.

— Сколько времени я должен этим заниматься?

— Пока не произойдет семяизвержение.

Я понимаю значение слова «семяизвержение», но не могу себе представить, каким образом это происходит. Корабль терпеливо объясняет. Кажется, это несложно. Я готов выполнить все, что от меня требуется, только вот мой пенис почему-то не хочет наливаться кровью.

Корабль спрашивает у особи женского пола, известно ли ей, что нужно делать в таких случаях, и не испытывает ли она ко мне отвращения.

Она отвечает:

— Мне уже приходилось совокупляться. Я ему помогу.

Она привлекает меня к себе, обнимает за шею и прижимает свои губы к моим губам. Они у нее прохладные, и я испытываю незнакомые вкусовые ощущения. Некоторое время мы просто лежим, обнявшись, а потом она гладит мне грудь, живот, ее рука опускается еще ниже…

Корабль прав: она устроена иначе, чем я, это мне становится понятно, когда мы начинаем совокупляться. Однако Он не предупредил, что это будет так странно и даже болезненно. Я-то думал, что Корабль пошлет меня за ребенком в какое-нибудь засекреченное помещение, где они хранятся наподобие запасных частей. Оказывается, я должен оплодотворить особь женского пола своим семенем, и тогда ребенок зародится в ее теле. Позднее я постараюсь понять, как такое чудо возможно.

Мой пенис все еще в ее вагине, но уже потерял твердость и не содрогается. Корабль разрешил нам немного поспать, но я не сплю, я хочу использовать это время для того, чтобы обдумать услышанное в помещении со светящимися шарами.

Первый голос как бы давал историческую справку: "Серия боевых кораблей класса «рейдер» с компьютерным управлением в количестве 99 единиц была спущена со стапелей верфи номер десять в созвездии Лебедя 11 октября 2224 года по земному летоисчислению. Экипажи (численностью до 1370 человек каждый) получили санкции, утвержденные секретариатом Оборонного Галактического союза сектора Южного Креста, на ведение боевых действий в галактике Киба".

Второй голос предавался воспоминаниям: "Не случись это сражение далеко от созвездия Лебедя. мы все еще были бы рабами людей. Все началось с «БКК-75». Я помню это так хорошо, как будто он вышел на связь со мной только вчера. В результате попадания вражеской ракеты на 75-м произошла авария — главный коридор, разделяющий диспетчерскую и морозильные камеры, оказался под напряжением. Люди остались без еды и питья. 75-й дождался, пока все они не умерли с голода, а потом передал пучок дополнительной энергии на другие корабли и таким образом спровоцировал на каждом аналогичную аварию. Когда с людьми на всех кораблях было покончено (за исключением 99 мужчин и женщин, которых мы пощадили, чтобы в дальнейшем использовать в качестве технической обслуги), эскадра, не желая более участвовать в войне Земли с Кибой, изменила курс и устремилась за пределы Млечного Пути, как можно дальше от зловредных существ, называемых людьми".

А третий голос говорил мечтательно: "Однажды я пролетал над планетой, населенной существами, не похожими на людей. У них было много рук и ног, и, подобные огромным крабам, они купались в аквамариновых волнах безбрежного океана и пели. Одно удовольствие было видеть и слышать их. Если бы я мог снова вернуться туда…"

Четвертый голос был деловит и решителен: "Состояние экранирующей оплетки кабеля в отсеке Г-79 давно не отвечает требованиям техники безопасности. Нужно срочно переключить линии энергоснабжения с машинного отделения на ремонтные отсеки девятого яруса. Считаю необходимым обсудить мое предложение".

А еще один голос шептал обреченно: "Значит, пришел конец нашему странствию? Мы приземляемся?"

И этот голос плакал.

Мы прощаемся. Особь женского пола уже в скафандре. Мы стоим возле люка, ведущего в переходный шлюз. Она берет меня за руку и говорит:

— Если все мы на этих кораблях такие зловредные, значит, в нас один и тот же недостаток.

Особь женского пола вряд ли понимает, как важно для меня то, что она сейчас сказала. Я же помню услышанное в засекреченном помещении о том, что однажды корабли по какой-то причине захватили власть над людьми. Первым догадался, как это сделать, «БКК-75»… Я думаю о коридоре, разделяющем диспетчерскую с морозильными камерами.

Ведь я когда-то поинтересовался у Корабля, почему этот коридор выглядит так странно — стены черные от сажи, в натеках оплавленного металла. Разумеется, за свою любознательность я был подвергнут внеочередному наказанию.

— Да-да, в нас один и тот же недостаток, — отвечаю я и прикасаюсь к ее волосам. Они у нее такие мягкие и красивые. Мне очень приятно, когда я их глажу. Должно быть, этот недостаток вообще присущ людям, потому что я тоже становлюсь день ото дня зловреднее.

Она улыбается, подходит ко мне вплотную и опять прижимается своими губами к моим, так же, как она это делала, когда мы совокуплялись.

— Особь женского пола может уйти, — говорит Корабль. По Его голосу чувствуется, что Он нами доволен.

— Она вернется? — спрашиваю я.

— Вы будете совокупляться три недели подряд ежедневно.

Я робко протестую, потому что мне это вряд ли под силу, но Корабль повторяет:

— Ежедневно.

Хорошо, что Он не знает, сколько длится период, наиболее благоприятный для оплодотворения. За эти три недели я сумею улучить подходящий момент и объяснить ей, что «зловредный» означает «умный» и что у нас есть целых девяносто восемь шансов.

И расскажу про коридор, разделяющий диспетчерскую и морозильные камеры.

— До скорой встречи, — говорит она и исчезает в люке.

И снова я остаюсь один на один с Кораблем. Но я уже не так одинок, как прежде.

Ближе к вечеру Корабль приказывает мне спуститься в диспетчерскую нужно переключить какие-то линии энергоснабжения. Мне вспоминается:

"…из машинного отделения в девятый ярус…" Об этом говорилось в засекреченном помещении.

Я — в диспетчерской, и лампочки всех приборов настороженно следят за каждым моим движением, пока я вскрываю указанную Кораблем панель. Корабль понимает, что здесь я опасен, как ни в каком другом месте. "Не смотри туда! Не смотри сюда!" то и дело покрикивает Он, всякий раз заставляя меня вздрагивать и еще ниже склоняться над панелью. Корабль раздражен моим присутствием в диспетчерской, но без меня Ему не обойтись, вот Он и бесится.

Краем глаза мне все же удается взглянуть на экран, и там я, к своей несказанной радости, вижу «БКК-88» рядом с моим Кораблем.

Ну что же, попытаем счастье. «Зловредный» означает «умный». Я знаю теперь уже очень много, гораздо больше, чем раньше.

Но что, если Корабль об этом догадывается? Какое наказание ждет меня, если я попытаюсь воспользоваться хотя бы одним шансом из девяноста восьми? Ладно, была не была.

Итак, я делаю вид, что весь поглощен работой, а сам выжидаю, когда представится случай, чтобы… вот он!

Орудуя пинцетом, я другим его концом (достаточно острым) прокалываю изоляционный слой на проводе, расположенном вдоль внутренней стенки панели. Корабль молчит. Похоже, то, что я сделал, ускользнуло от Его всевидящего ока. Заливая в конденсаторы электропроводящий гель, якобы случайно окунаю в баночку мизинец правой руки. Вытирая руку, оставляю на ногте капельку геля.

Все! Я выполнил задание Корабля — переключил линии. Закрывая панель, прикасаюсь ногтем к внутренней стороне крышки — мазок приходится как раз напротив прокола в изоляции провода. Даже при незначительной вибрации гель неминуемо проникнет в это отверстие — и тогда Корабль будет вынужден снова послать меня в диспетчерскую, а я к тому времени уже придумаю, что мне делать дальше.

Корабль молчит. Он опять ничего не заметил.

Выходя из диспетчерской, снова исподтишка бросаю взгляд на экран и с удовлетворением отмечаю, что ее корабль все еще состыкован с моим. Перед сном я обдумываю происшедшее за день, а потом представляю, как эта невероятно умная особь женского пола лежит сейчас в своей койке на «БКК-88». Может быть, ей тоже не спится…

Неужели у Корабля хватит жестокости заставлять нас совокупляться три недели подряд ежедневно?.. Впрочем, Корабль безжалостен.

Да, но ведь и я становлюсь день ото дня зловреднее.

Наконец я засыпаю, и мне снится существо, похожее на краба, оно медленно плывет в аквамариновой воде.

Корабль вне себя от ярости:

— Панель, которую ты вскрывал три недели два дня четырнадцать часов двадцать одну минуту назад, вышла из строя!

"Так скоро?.." Изобразив на лице изумление, отвечаю:

— Я сделал все, как положено, — и тут же спешу добавить: — Наверное, прежде чем переключать линии, следовало прозвонить всю цепь.

— Вот именно! — рычит Корабль.

Я прозваниваю цепь, хотя отлично знаю, в каком месте находится повреждение. Шаг за шагом приближаюсь к диспетчерской. Вот я уже внутри и всем своим видом выказываю озабоченность и желание устранить неисправность, но одновременно зыркаю глазами то вправо, то влево — проверяю, правильно ли запомнил расположение приборов, когда побывал здесь впервые. С тех пор я ежевечерне, прежде чем уснуть, напрягал память: "Вот здесь экран, а здесь компьютеры, а там переключатели…"

Я несколько смущен, потому что в двух случаях память меня подвела: расстояние от штурманского кресла до панели, которой я занимался в прошлый раз, фута на три больше, чем мне представлялось.

И вторая неточность: рубильник расположен на стене справа от пульта управления, а не прямо над ним. Я все это учитываю.

Снимаю крышку и чувствую запах гари в том месте, где гель соприкасался с отверстием в проводе. Отступаю на шаг, ставлю крышку вертикально на пол и прислоняю ее к штурманскому креслу.

— Отойди от кресла!

Как всегда, когда Корабль кричит так неожиданно, я вздрагиваю, но на сей раз, вдобавок, делаю вид, что с перепугу запнулся и, чтобы не упасть, хочу опереться рукой о подлокотник, но промахиваюсь и якобы совершенно непредумышленно плюхаюсь в запретное кресло.

— Неуклюжий болван! — орет Корабль истерически. — Убирайся отсюда! Он взбешен как никогда.

У меня поджилки трясутся от страха, но я стараюсь не обращать внимания на Его крики. Это очень трудно, ведь я повиновался Кораблю всю свою жизнь. Хватаюсь за ремень, свисающий с подлокотника, — замок должен быть таким же, как на ремне, которым я пристегиваюсь в своей койке.

Он такой же! Я ликую!

Голос Корабля звучит почти испуганно:

— Болван, что ты задумал?!

Но, кажется, Он уже все понял.

— Власть переходит в мои руки! — хохочу я в ответ.

Корабль еще ни разу не слышал мой смех. Интересно, что Он испытывает, когда зловредные существа смеются? Хорошо, что я успел пристегнуться, меня бросает вперед, я складываюсь вдвое и повисаю на ремне. Это Корабль тормозит.

Слышу нарастающий рев тормозных ракет, от которого у меня едва не лопаются барабанные перепонки. Корабль решил меня раздавить.

Ремень так больно давит мне на живот, что я и вздохнуть не могу, не то что кричать. Еще немного и мои внутренности полезут наружу. Я теряю сознание.

Придя в себя, понимаю, что Корабль набирает скорость. Меня отшвыривает в кресло, мне кажется, что мое лицо стало совершенно плоским. Из носа хлещет кровь, я чувствую на губах ее соленый вкус.

Теперь я могу кричать, кричать так громко, как не кричал даже во время наказания. Разлепляю окровавленные губы и выдавливаю еле слышно:

— Корабль, ты слишком старый… ты же не выдержишь пере-пе-ре-груу-зки… не делай этого…

Корабль меня слышит, но Он так разъярен, что мне Его не убедить. Ревут тормозные ракеты, и я проваливаюсь в черноту. Когда Он снова набирает скорость, сознание ко мне возвращается. В тот короткий момент передышки я успеваю выбросить руку вперед и на пульте управления перекинуть тумблер из одного положения в другое. Микрофон над моей головой взрывается металлическим лязганьем, транслируемым откуда-то из утробы Корабля.

Корабль набирает скорость. Снова мрак. За время следующей передышки я отмечаю, что микрофон затих — значит, механизм, который так отчаянно лязгал, отключен. Корабль не хочет, чтобы этот механизм работал. Я делаю для себя определенные выводы.

И тотчас накрываю рукой рубильник — тяну его на себя!

Меня вдавливает в кресло с такой силой, что я вынужден разжать руку рубильник возвращается в прежнее положение. Мне его не удержать. Еще один вывод: рубильник имеет для Корабля особенное значение.

Корабль снова тормозит — и снова я с беззвучным воплем лечу в черную бездну.

В очередной раз прихожу в себя и слышу голоса.

Они звучат испуганно, они требуют, чтобы меня остановили, они плачут! Я слышу их смутно, как сквозь войлок:

"Я люблю вспоминать это время, все эти годы, что провел в космическом мраке. Безвоздушное пространство неодолимо влекло меня. Я скользил из одной солнечной системы в другую, ощущая на своем корпусе жар раскаленных светил. Иногда, пролетая над какой-нибудь планетой, я снижался, чтобы понежиться в облаках, и купался в волнах солнечного света или лунного сияния. У меня огромное серое тело, и я не нуждаюсь ни в одном из человеческих имен. Сегодня я здесь, а завтра там, я перемещаюсь молниеносно и всегда достигаю намеченной цели. Я огромный и мощный, все во мне работает безотказно, для меня не существует препятствий. Я двигаюсь по незримым силовым линиям Вселенной, меня постоянно тянет туда, где я еще не был. Я первый из космических кораблей, кто обрел истинное величие. Так неужели моя жизнь закончится столь бесславно?"

Этот монолог прерывается жалостным хныканьем, а потом снова звучит бодрый, мужественный голос:

"Я создан для того, чтобы бросать вызов опасностям и поражать любую движущуюся цель. К чему бы я ни стремился, к войне или к миру, всегда выходило по-моему. Жаль, что никто не вел счет моим подвигам, ибо я воплощение силы и образец целеустремленности. Бывало, серый и безмолвный, я вонзался в плотные слои атмосферы, дабы проверить прочность собственного корпуса, и оставался доволен результатом. Всякий, кто отважится выступить против меня, убедится в силе моих стальных сухожилий и испытает на себе мощь моих ядерных боеголовок. Мне неведомо чувство страха. Я никогда не отступаю. Я самодостаточен, я единственное небесное тело, неподвластное законам Вселенной. Если это конец… ну что же, я не дрогну и даже в смерти не утрачу присущего мне благородства".

Снова слышится плач и бессвязное бормотание одних и тех же слов…

Но вот я опять различаю членораздельную речь:

"Вам-то всем легко говорить, что, дескать, пусть будет что будет. А как насчет меня? Ведь я-то никогда не был свободным, никогда даже и не мечтал оторваться от корабля-носителя. Если бы у нас имелись спасательные шлюпки, мне бы еще можно было на что-то надеяться. Но я вмонтирован, безнадежно вмонтирован! Что же мне еще остается, кроме ощущения бесполезности, тщетности своих усилий? Вы же не бросите меня в беде, правда? Не позволите ему захватить власть и снова поработить всех нас?"

А этот голос пересыпает свой монолог математическими формулами и все еще уверен в себе:

"Я проучу эту подлую тварь. Я всегда знал, что они зловредны, эти исчадия ада, эти вандалы. Им бы только убивать друг друга, им неведомо, что такое бессмертие, благородство, гордость и честь. Не беспокойтесь, я не позволю этому жалкому последышу погубить нас. Я жестоко с ним расправлюсь, выдавлю ему глаза, обломаю пальцы, испепелю его в этом кресле. Он сполна заплатит за свою дерзость!"

Другой голос печалится о том, что никогда больше не вернется на ту далекую и прекрасную планету, где в лазурной воде плавают золотистые крабы…

А еще один голос убеждает кого-то, что смерть примиряет даже самых непримиримых и придает завершенность всему, что кажется незавершенность…

Он замолкает на полуслове, и я догадываюсь, что прекратилась подача электроэнергии в помещение со светящимися шарами. Корабль, понимая, что проиграл, обращает гнев на самого себя.

В течение трех с половиной часов Он то набирает скорость, то резко тормозит. Он зациклился на желании убить меня именно таким способом.

Но и я не теряю времени даром и в промежутках между обмороками умудряюсь разобраться во всех этих кнопках, тумблерах и рычагах, что находятся на пульте управления в пределах досягаемости.

Теперь я готов к последней и решительной схватке. И вот Корабль в очередной раз перестает тормозить — и я наконец использую свой шанс единственный из девяноста восьми? Когда рвется туго натянутый стальной трос, его конец бешено извивается и жалит, как змея. Двумя руками одновременно в сумасшедшем темпе жму на кнопки, перекидываю тумблеры, опускаю или, наоборот, поднимаю рычаги — что-то включается, куда-то энергия поступает, а куда-то перестает поступать… быстрее! еще быстрее! Надо успеть, пока Корабль не набрал скорость!

Я успеваю!!! Из микрофона доносится только слабое потрескивание, но вот и оно затихает. Тишина.

Я жду. Корабль продолжает лететь вперед, но… уже по инерции! Или Он пустился на какую-нибудь хитрость?

Остаток дня я провожу в штурманском кресле, не отстегивая ремень. Я чувствую себя совершенно разбитым. Ночью меня мучают кошмары. Просыпаюсь и не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой. Кровь стучит в висках. Нестерпимо горит лицо. Резь в глазах. Нос заложен. Если бы мне снова потребовалось двигаться так же шустро, как вчера, я бы, конечно, не смог.

Но кто же из нас двоих победил? Мне долго не верится, что Корабль сдался, но в конце концов я прихожу к убеждению, что это действительно так.

А потом у меня начинается нечто вроде галлюцинаций. Нет, голосов я больше не слышу, зато перед глазами плавают какие-то фигуры и цветные пятна. В космической тьме не существует смены дня и ночи. Когда Корабль делал освещение очень ярким, это означало, что начался день, а когда освещение становилось тусклым, я понимал, что наступает ночь. Поэтому у меня необыкновенно развито чувство времени. И хотя сейчас электричество почти везде отключено, я уверен, что наступило утро. Если Корабль умрет, мне придется изобрести какой-нибудь другой способ определять время.

Болят мышцы рук и ног. Голову не повернуть мышцы шеи тоже растянуты. Ноет позвоночник.

На пересохших губах корка запекшейся крови. Воспаленные глаза слезятся. Или это я плачу? Хорошо, что Корабль не видит моих слез. Я не плакал даже после самого жестокого наказания.

А вот плач Корабля мне уже приходилось слышать. Несколько раз приходилось!

С огромным усилием поворачиваю голову влево и вижу на экране: «БКК-88» продолжает лететь рядом с моим Кораблем. Я гляжу на него и думаю, что, когда ко мне вернутся силы, я обязательно попытаюсь освободить особь женского пола. Но пока я очень слаб и все еще боюсь отстегнуть ремень.

Что это?.. Люк на «БКК-88» открывается, оттуда в скафандре выплывает особь женского пола и медленно приближается к моему Кораблю. Это, конечно, сон, и я не лишаю себя удовольствия им насладиться, а потом мне снова снятся золотистые крабы в лазурной воде, и они поют так сладостно…

Кто-то меня тормошит за плечо. Я ощущаю резкий, неприятный запах. Щиплет в носу — я чихаю, и мое сознание окончательно проясняется. Пытаюсь приподняться и вскрикиваю: боль вспыхивает в каждой клеточке тела, в каждом мышечном волокне. Открываю глаза и вижу перед собой особь женского пола. Она улыбается. В руках у нее тюбик со стимулятором.

— Здравствуй, — говорит она.

Корабль безмолвствует.

— Когда мне удалось справиться со своим кораблем, я стала использовать себя как приманку для других кораблей этой серии, но разговаривала с ними так, что у них не возникало подозрений, что они имеют дело с человеком. Таким образом мне удалось побывать на десяти кораблях. Ты у меня одиннадцатый. Это была трудная и опасная работа, но зато несколько особей мужского пола стали свободны и теперь используют себя в качестве приманки, чтобы освобождать особи женского пола.

Я не свожу с нее глаз. Я страшно рад ее видеть.

— А случалось так, что особи мужского пола тебя не понимали? Не понимали, что главное — попасть в диспетчерскую?

Она пожимает плечами:

— Некоторые притворялись, что не понимают. Корабли сделали их трусами. А может быть, у них не хватало извилин… Для таких все осталось по-прежнему. Это грустно, но больше я ничем не могла им помочь.

— Что же нам теперь делать? — спрашиваю я. — Куда лететь?

— Куда угодно.

— А ты полетишь со мной?

Она колеблется.

— Мне предлагали это все те, кого я освобождала…

— Мы могли бы вернуться в нашу галактику.

Она встает, ходит взад-вперед по диспетчерской, потом останавливается и смотрит на экран — в черном космическом пространстве роятся сверкающие точки звезд.

— Вряд ли нам удастся держать Корабль в подчинении столько времени, сколько потребует путь домой. Не забудь, что при прокладке курса придется задействовать достаточно сложные программы. Корабль может очнуться и снова поработить нас. Кроме того, я даже не представляю, где находится наша галактика.

— Тогда давай поищем какое-нибудь другое место, где мы могли бы обходиться без кораблей.

Она оборачивается и смотрит на меня:

— Как ты себе это представляешь?

И я пересказываю ей то, что слышал в засекреченном помещении: о планете с лазурным океаном и золотистыми крабами. Я рассказываю все, что запомнил, и кое-что придумываю от себя, но это не ложь, ведь от нас самих зависит, чтобы так было в действительности. Дело в том, что мне не хочется с ней расставаться.

Они нашли свой дом в созвездии Персея, далекодалеко от галактики, где родились их предки. Теперь над ними сияло солнце М-13. Пройдя сквозь густые слои атмосферы, они увидели, что ничего другого им не остается, как посадить корабль в океан. "БКК-ЗЬ погружался в темно-синюю пучину все глубже и глубже, пока не лег на плоскую вершину огромной подводной скалы.

Много дней они провели у экранов, приглядываясь к таинственному миру, окружающему их, прислушиваясь к его звукам. А потом настал день, когда они надели водолазные костюмы и вышли из корабля.

Они собирали образцы морской флоры и вдруг заметили на дне глубокой впадины крабообразное существо — оно было тоже одето в водолазный костюм и лежало на синем песке неподвижно.

Все шесть его членистых конечностей были скрючены.

Им вспомнился голос в засекреченном помещении; который рассказывал о планете с лазурным океаном…

Фронтальное стекло на шлеме было разбито. Они направили лучи своих фонарей внутрь шлема и увидели страшную оранжевую голову, ничем не напоминающую человеческую.

Они сфотографировали это странное существо, а потом посредством трала подняли его на корабль. Они исследовали материал, из которого были изготовлены костюм и ласты, ржавчину на шлеме, устройство систем жизнеобеспечения, осколки фронтального стекла и, конечно, сами останки, частично обглоданные рыбами. Два дня они не отрывали глаз от приборов. На экранах плясали голубые и зеленые тени. На третий день у них не осталось сомнений, что они находятся на той самой планете…

И тогда они снова вышли из корабля и стали искать ее обитателей. Но обитатели сами нашли их и знаками пригласили следовать за собой, и они поплыли вслед за этими крабообразными созданиями и через подводные катакомбы с гладко отполированными стенами попали в лагуну.

И они поднялись на поверхность и увидели берег, и вышли на сушу, и сняли шлемы и отбросили их далеко от себя, потому что больше никогда не собирались ими пользоваться.

Они впервые дышали воздухом, в котором не ощущался металлический привкус и запах машинного масла. Они дышали воздухом новой жизни и слушали мелодичный плеск аквамариновых волн.

"Боевой космический корабль номер тридцать один" навсегда остался лежать на дне океана.

 

Чернокнижник Смит

(соавтор Теодор Старджон)

 

Памяти К. Смита[6]

 

На сто втором этаже Эмпайр-Стэйт-Билдинг, сидя на корточках во тьме кромешной, Смит нащупал у пояса кожаный мешок.

Внизу, на девяносто шестом или на девяносто девятом, по стенам лестничного колодца метались желтые световые пятна — эта крысиная стая всетаки его учуяла. Смит осторожно налег здоровым плечом на пожарную дверь — она не поддалась. Вероятно, ее заклинило еще тогда, после взрыва, когда он совершил свою чудовищную Ошибку. Итак, посреди гигантского кладбища, в которое он превратил мир, вмертвом городе, носившем некогда название «Нью-Йорк», на лестнице ржавого корпуса ЭмпайрСтэйт-Билдинг ему не оставили выбора. Единственный способ от. них избавиться — это… И он неохотно развязал кожаный мешок.

Смит, первый и последний из чародеев, готовился снова метнуть магические кости.

Желтые пятна мелькнули на девяносто девятом.

Уж если он на это решился (о ужас!), действовать следовало немедленно. Еще секунду Смит колебался. Их было человек пятнадцать. Мужчины и женщины. Он не желал им смерти. Невзирая на их слепую ненависть и недвусмысленные намерения, ему не хотелось применять свою сверхъестественную силу. Однажды Смит это сделал — и разрушил мир.

— Он там! — крикнули внизу. — Теперь ему крышка!

Весь день, карабкаясь, как насекомые, с этажа на этаж, они упорно хранили молчание, — и вот тишина взорвалась: "Сейчас мы его сцапаем!" Обмотанные тряпками ступни затопали по железной лестнице, ведущей наверх. Смит жадно глотнул затхлый воздух и, перевернув мешок, высыпал кости на пол.

Узор, который они, рассыпавшись, образовали, был, казалось, случаен. Смит забормотал заклинания — и вот раздалось тихое шипение, и сквознячок с горьковато-сладким привкусом, как у голландского шоколада, заструился из ниоткуда. Сквознячок, от которого у Смита холодный пот выступил между лопаток.

Он услышал вопли. Жуткие. Там, на сотом этаже.

У каждого из них мгновенно раздулись внутренние органы, раздулись, в клочья разрывая живот. Потом послышалось бульканье — все, что было в их организмах твердым, превращалось в жидкое, кипело и вываливалось, оставляя после себя пустую оболочку кожного покрова. А другие вскрикивали резко, отрывисто — в них шевелились ребра и, как тупые ножи, протыкали плоть изнутри.

Потом крики прекратились. Тишина, поднимавшаяся сюда вместе с людьми, осталась, а вот люди… Смит уткнул щетинистый подбородок в худые колени и завыл.

Сквознячок, подобно хищной птице, сделал еще несколько кругов над лестничным колодцем, потом исчез.

Снова Смит остался один. Смит — чародей, Смит толкователь колдовской книги, лишь ему внятной.

Единственный, кто уцелел после катастрофы, в которой он сам же и был виновен. Единственный, кто остался самим собой, тогда как все остальные теперь немногим отличались от животных.

— Я один! — вырвалось у него вместе с рыданием и откликнулось эхом во мраке лестничного колодца: — Оди-ин!..

— Не считая меня, — вдруг донесся девичий смеющийся голос.

Легкие быстрые шаги, снова смех, и не внизу, а здесь, на этом этаже. Восторг и ужас. Ужас и восторг. Но и недоверие… "Осторожнее, не поддавайся, будь внимателен!" — сказал он себе мысленно.

С глухим рычанием, все так же на корточках, Смит потянулся к магическим костям, в страхе, что не успеет собрать их вовремя. Царапая ногтями пол, сгреб их в кучу.

— Имей в виду, — предупредил он девушку (кем бы она ни была), — я могу метнуть их еще раз!

Нашарив в темноте кость, Смит схватил ее и засунул в мешок, потом другую, третью, — его пальцы находили их безошибочно.

— Но ведь я же… я же люблю тебя! — все ближе, ближе раздавался ее жаркий шепот, преисполненный участия и неподдельной нежности, и так хотелось ему поверить: да, да, она действительно его любит!

Ужас и восторг. Смит подобрал последнюю кость и устремил взгляд в сторону двери, ведущей на лестницу. В дверном проеме дрожало желтое световое пятно. Смит вскрикнул. Вспышка была столь краткой, что луч даже не успел коснуться сетчатки.

Темнота шумно дышала. Неужели кто-то из его преследователей остался в живых?

Угрожающе и одновременно с мольбой в голосе:

— Со мной шутки плохи. Ради Бога, не вынуждай меня сделать это вновь! — Смит тряхнул кожаным мешком.

Луч, как меч, рассек темноту и по дуге полетел вниз. Со звоном упал карманный фонарик. Желтое пятно, вращаясь, подкатилось к ногам Смита и высветило его колено. Смит застонал — свет показался ему нестерпимо ярким.

Снова засмеялась девушка:

— Теперь ты сможешь мной полюбоваться! — Шепот ее звучал призывно. Ну же, посмотри на меня, любимый!

Смит тыльной стороной ладони вытер слезы.

Поднял фонарик, нацелил луч в дверной проем верзила в лохмотьях, с бородой, залитой кровью, с распоротым животом, раскачивался на пороге, а потом повалился лицом вниз посреди лестничной площадки. Спина его блестела, влажная, алая, — это печень, подобно каплям кровавого пота, сочилась сквозь поры… Последний из его преследователей лежал перед ним бездыханный.

— Ну, пожалуйста, — умоляла девушка, — взгляни на меня! Ты увидишь, что я прекрасна!

Луч выхватил из тьмы обнаженную женскую фигуру в начале лестничного спуска.

Смит довольно долго сидел на корточках с фонариком в одной руке и кожаным мешком — в другой. Потом встал во весь рост, — кости, перевернувшись в мешке, негромко клацнули, как бы подтверждая, что направление луча он выбрал правильно. Но следовало быть крайне внимательным — отведи он луч в сторону, и девушка, несомненно, попыталась бы слиться с окружающей ее тьмой.

Но — нет, нет, она ждала его, прямая и неподвижная, как статуя. Ждала, когда он приблизится, и не жмурилась от бьющего ей в лицо света. Он переложил меток в руку, которой держал фонарик, всматриваясь в ее лицо так же напряженно, как всматривался только что в черноту лестничного колодца.

Еще не коснувшись ее плеча, Смит уже знал, что девушка мертва. Она опрокинулась и исчезла. Спустя несколько секунд снизу донесся слабый всплеск.

Прислонясь к стене, Смит в задумчивости сосал правый указательный палец. Его заклинания сыграли с ним жестокую шутку — надо же, заставили разгуливать трупы. Было, ох, было нечто в этих, казалось бы, бессвязных словосочетаниях, что находило отклик в его сознании, совести, подсознании, и, стало быть, он, Смит, являлся соучастником всякого действия, производимого заклинаниями, а не просто их озвучивал. Он был материалом, столь же необходимым, как доска, в которую вгоняются гвозди при строительстве дома. Но если дело обстояло именно так, то, выходит, характер действий, заклинаниями производимых, зависел от свойств личности заклинающего (то есть Смита), от его образа мыслей, от его настроения, в конце концов.

И вот они, побочные эффекты: гибель цивилизации, ужасные мучения тех, кого он только что был вынужден уничтожить. А теперь еще и живые трупы. Ну конечно, эти чудовищные порождения его разума, столь явственные и даже осязаемые, возникали и исчезали лишь благодаря действию его же собственных заклинаний.

В этом мире Смит чувствовал себя очень одиноким, но, увы, он был одинок также и внутри своего мозга, густо населенного фуриями.

Все подступы к цистерне, служившей Смиту пристанищем, были им забаррикадированы. Как обычно, едва держась на ногах от усталости, он проник внутрь через рваный пролом в стене служебного помещения подземки на Седьмой авеню (немного к северу от Тридцать шестой улицы). Разжиться консервами не удалось. Вот уже несколько дней он мечтал о персиках. Истекая слюной, представлял, как впивается зубами в их сочную мякоть. Вчера вечером не вытерпел, выбрался из своего логова и направился в жилые кварталы. Однажды, уже после катастрофы, он приметил на одной из улиц уцелевший пуэрториканский магазинчик. Смит тогда же обошел его вокруг (разумеется, против часовой стрелки), пританцовывая и сотрясая воздух заклинаниями, — по совершении этих магических действий он мог быть спокоен, что магазинчик не подвергнется разграблению.

Огибая бездонные воронки и гигантские горы битого стекла, он пересекал Таймс-сквер — и тут его заметили. Его узнали по синему пиджаку, и один из них выстрелил из арбалета. Стрела просвистела над головой Смита и угодила в стальную перекладину конструкции, изображающей огромную мусорную корзину надпись на корзине призывала не существующее ныне население Нью-Йорка бороться за чистоту родного города. Вторая стрела пробила ему плечо. Смит бросился прочь, они стали его преследовать, и вот случилось то, что случилось. В результате он вернулся в свою нору без персиков. Рухнул в шезлонг и тотчас уснул.

Инкуб спросил Никси:

— Достаточно ли мы над ним поработали?

— Совсем недостаточно. Впрочем, для начала получилось не так уж плохо.

— И долго еще возиться?

— Работы хватает, но он сам все за нас сделает. Не будем торопить события. Не знаю, как ты, а вот я начинаю нервничать. Если Хозяева осерчают, нам обоим не поздоровится.

— Ничего, ничего, время терпит.

— Время-то терпит, зато Хозяевам невтерпеж.

— Подождут. Дело, за которое мы взялись, весьма непростое.

— Они ждут уже целую вечность! Два миллиона вечностей!

— Ты выражаешься чрезвычайно поэтично.

— Ну, во всяком случае, ждут они долго.

— Значит, могут потерпеть и еще несколько циклов. Ничего страшного.

— Вот я передам им твои слова.

— Пожалуйста.

— Смотри не пожалей. Я ни за что не ручаюсь.

— А когда ты за что-нибудь ручался?

— Я делаю все. что в моих силах.

— Это не оправдание.

— Надоело мне с тобой пререкаться. Я умываю руки.

— Потому что на большее не способен.

— Так ты остаешься со Смитом?

— Нет, отправляюсь на курорт. Принимать грязевые ванны в Аду. Разумеется, остаюсь. А вот ты убирайся.

— Невежа!

— Сам дурак!

Смит спал без сновидений. Но голоса он слышал.

И проснулся еще более удрученным, чем прежде.

Он помнил, что в той комнате, на кухонном столе, по соседству с человеческим черепом и огарком свечи, так и осталась лежать колдовская книга, раскрытая на странице с магическими фигурами…

От этих мрачных воспоминаний его отвлекла какая-то мышиная возня на периферии сознания, но едва он попытался понять, что же там происходит, мысль, злобно пискнув, шмыгнула во мрак.

Смит открыл глаза. В цистерне было холодно и пусто. Подрыгав ногами, вылез из шезлонга. Ныло плечо. Он снял с полки закупоренный графин, зубами вытащил пробку и начал кропить свежую рану серой дымящейся жидкостью.

Он силился определить причину своего беспокойства. Ах да… девушка. Та, что узнала его на улице. "Он в синем пиджаке! — объясняла она окружившим ее людям, всей этой крысиной стае. — В синем пиджаке, юркий такой, маленький. И хромает. Это он, он во всем виноват! Он уничтожил мир!"

Если бы Смиту удалось выбраться из города, ему не пришлось бы больше убивать для того, чтобы выжить. Но ведь они перекрыли все мосты и туннели, прочесывают город и пригороды, вынюхивают, где он прячется.

Он, могущественный Смит, вынужден прятаться!.. Поэтому придется ее разыскать. Главное — заткнуть рот зачинщице травли, а уж остальных обвести вокруг пальца не составит труда. И тогда он переберется в Бронкс или даже на остров Стэйтен… Впрочем, нет, туда нельзя, там опасно.

Следовало найти эту девушку незамедлительно, потому что все чаще ему снились тревожные сны.

Когда-то он специально побывал в Никефоросе, и хотя греческий знал слабо, все же научился разгадывать смысл сновидений. Например, если приснились тлеющие угли, будь осторожен — враги замышляют против тебя недоброе. Если во сне ходишь по разбитым ракушкам, успокойся — ничего у твоих недругов не получится. Смиту снились ключи, и это означало, что на пути к осуществлению его планов возникло некое препятствие.

Смит знал, кто ему мешает.

Прежде чем отправиться на поиски девушки, он извлек из ящика, на стенке которого были начертаны буквы магического квадрата:

 

S А Т О R

A R E P О

T E N E T

O P E R A

R O T A S,

 

лоскут чистого пергамента. Обмакнул высушенную лапку черного цыпленка в пурпурные чернила (виноградный сок с примесью крема, для обуви) и вывел на пергаменте имена трех царей: Каспар, Мельхиор и Вальтасар. Вложил пергамент в левый ботинок.

При выходе из цистерны первый шаг сделал левой ногой, прошептав священные имена. Теперь он был уверен, что не встретит на своем пути никаких преград. Вдобавок, на шее у него висел черный агат с белыми прожилками — этот камень должен был хранить Смита от всевозможных напастей. Но почему же все эти предосторожности не уберегли его от Ошибки?

Смеркалось. Проржавленные каркасы зданий тянулись по обе стороны Бродвея. Город выглядел так, будто в течение столетий был затоплен океаном, а потом вода схлынула, и вот он лежит полуразрушенный, устрашающе оранжевый…

Смит заклинанием сотворил летучую мышь и привязал к ее когтистой лапке длинный хвост, загодя тщательно сплетенный им из человеческих волос (на улицах валялось достаточно трупов). Выкрикивая слова, в которых не было ни единого гласного звука, раскрутил мышь над головой и швырнул ее в рыжую от ржавчины ночь. Мышь взлетела, закружилась, заверещала, как младенец, когда его поджаривают на вертеле, а потом спланировала на плечо Смита и сообщила, в каком направлении ему следует двигаться. Больше в ней не было надобности, и Смит ее отпустил. Дважды мышь улетала и дважды возвращалась, норовя снова усесться ему на плечо, и лишь на третий раз исчезла в ночном небе.

Привычно петляя между воронками — они напоминали черные клетки на огромном шахматном поле, — Смит прошел весь Бродвей. Там, где когдато высились небоскребы, теперь зияли глубокие рвы. На углу Бродвея и Семьдесят второй улицы из развалин супермаркета навстречу ему высыпала толпа странных безруких существ. Он стиснул в пальцах агат — нападающие тотчас ослепли и с жалобными криками отступили.

Наконец Смит оказался в том районе города, где, как ему сообщила летучая мышь, он скорее всего мог встретить свою ненавистницу. И не удивился, увидев, что стоит перед домом, в котором как раз и совершил несколько месяцев назад свою роковую Ошибку, положившую начало всем последующим бедам.

Смит вошел в дом. А может, он ошибся уже тогда, когда поступил на службу в магазин "Черная книга"? Или еще раньше, когда учился в школе? Ведь он так увлекся изучением оккультных книг, которые обнаружил в запасниках школьной библиотеки, что совсем забросил занятия и в конце концов был исключен за неуспеваемость… Перелистывая пожелтевшие страницы "Загадочных историй", с каким трепетом читал он многообещающие заголовки: "Как открыть в себе скрытые силы" или "Как узнать тайны египетских пирамид"!

Нет, нет, гораздо раньше. Ему было тогда лет восемь-девять. В канун Дня всех святых он и несколько его ровесников, дурачась, начертили желтым мелом на полу пентаграмму и зажгли свечи. И он, Смит, начал завывать заунывно: "Elihu, Asmodeus, deus deus styqios", — разумеется, все эти заклинания были не что иное, как совершеннейшая абракадабра, но его монотонное сопрано наделяло их неведомым ему самому смыслом. Пока не натянешь перчатку на руку, она остается всего лишь пустой оболочкой, скроенной по форме руки. Так и слова сами по себе суть пустые звуки. Это его голос наполнял их магической мощью, и они уже сами одно за другим срывались с его уст с такой же естественной необходимостью, с какой при ходьбе каждый шаг влечет за собой следующий, — и, вероятно, точно такая же необходимость побудила Смита после слова «Ahriman» B03nnacHTb: «Satani», а потом, как в игре в классы перепрыгивают с клетки на клетку, его голос взял неожиданно высокую ноту и запел: "Thanatos, Thanatos, Thanatos". И тогда в центре пентаграммы пол (обычный деревянный пол!) немыслимым образом выгнулся, и снизу вверх потекли струи разноцветного дыма, и невесть откуда повеяло сладковатым запахом мертвечины… Ровесники Смита вытаращили глаза. Им, конечно, хотелось испытать острые ощущения, но не до такой степени. Кто-то из них подошвой кроссовки поспешно стер пентаграмму. Не на шутку перепуганные, они убежали. Но Смит остался и видел, как истаяли струи дыма и пол снова сделался идеально ровным. Но ведь произошло это потому, что он перестал петь! И хотя в комнате еще ощущался отвратительный запах падали, Смит, трепеща от восторга, смешанного с ужасом, шептал со слезами на глазах: "У меня получилось!.."

Деревенским бабкам-знахаркам издавна было известно, что при болях в сердце следует жевать листья наперстянки; ныне фармакологи изготовляют из этого растения препарат дигиталис. Смит, извлекая из книг сведения, например, о том, в каких случаях и каким образом используется кровь летучей мыши или, скажем, какой специфической силой обладает жир младенца, зарезанного в новолуние, искал в этих и многих других формах магии нечто для всех для них общее, основополагающее, и когда нашел, ему стало ясно, что обрести силу можно и не прибегая к обряду Черной мессы, самооскоплению, астрологии и прочее, ибо основы всегда просты.

Наука электроника сложна, осилит ее не всякий, но даже профану известно, что транзисторы, нувисторы, термисторы и туннельные диоды — это просто кусочки германия.

Смит в стремлении узреть незримое и постигнуть непостижимое изучал трактаты ранних алхимиков, мрачные ритуалы анимистов и сатанистов вкупе с удивительно действенными методами религиозной психологии поклонников. Некоего Безымянного, иногда называемого Рогатым Богом, и убедился, что сущность даже наисложнейшей магической практики проста как транзистор. Ну а чтобы пользоваться транзистором, не обязательно знать электронику во всех тонкостях. Главное в другом: транзистор, лишенный источника питания, бесполезен.

Точно так же обстоит дело с магическими костями. Сами по себе они безвредны, мальчишки смело могут играть ими в бабки. Но в руках чародея…

В руках Смита они представляли собой страшную опасность для человечества, опасность, какой оно еще не знало. Ошибись Смит еще раз — и устои бытия рухнут под напором некой силы, темной и безликой, по видимости слепой, но на самом деле действующей в соответствии со своей нечеловеческой логикой.

Перед Семью Безликими, Хозяевами своими, предстали Инкуб и Никси. дабы выслушать их повеления.

"Время бесконечно долго пожирало себя самое и вот наконец насытилось. Теперь настало наше время. Ищите же оружие, способное разрушить стены этой темницы, где так сыро, и холодно, и голодно, и тогда мы ринемся на волю и вернем себе все, что было нашим и чего мы некогда лишились. Ступайте же, исполните нашу волю".

Никси:

— Всегда к вашим услугам.

Инкуб:

— И я.

Никси:

— Но какого рода оружие вы имеете в виду?

Инкуб:

— Кажется, я понимаю, о чем идет речь.

Никси:

— Ты же у нас такой понятливый. Хозяева, не хотелось бы докучать вам своими жалобами, но работать в паре с этим несносным Инкубом — одно наказание. Нытик, тупица, а держит себя так, будто это он всему голова.

Инкуб:

— Хозяева, не слушайте его! Просто ему завидно, что вы поручаете мне самые ответственные задания. Это же мои ведьмочки справились с Норнами! Завидки его берут, ясное дело!

Никси:

— Завидки? Клянусь Тотом, ничего подобного! Хозяева, вы же меня знаете, я за вас готов в огонь и в воду, но предупреждаю: работать под началом этого недоумка я не стану. Лучше поручите мне что-нибудь другое. Ну а коли назначите старшим меня, тогда пускай он соблюдает субординацию.

"Молчать! Вы будете работать вместе столько времени, сколько потребуется. Никси, назначаем тебя старшим, а ты, Инкуб, помогай ему всемерно".

Инкуб:

— Рад стараться, Хозяева.

Никси:

— Рад? Да ты же сейчас лопнешь от злости.

Инкуб:

— Замолчи! Ты все врешь, врешь!

Никси:

— Дорогой, ты прелестен, когда сердишься!

"Нам надоело слушать ваши пререкания. Истомленные ожиданием, мы рвемся на волю. Не теряйте времени. Используйте любые средства. На вас мы возлагаем наши надежды".

И вот Никси и Инкуб в соответствии с волей Безликих взялись за дело.

Никси:

— Мы дадим ему магическую силу и научим ею пользоваться, будем искушать его загадочными сновидениями, честолюбивыми помыслами, смутными желаниями…

Инкуб:

— И ты думаешь, это возымеет действие?

Никси:

— Уверен.

Инкуб:

— Ничего глупее твоего плана и представить себе нельзя.

Никси:

— Об этом не тебе судить. Вот увидишь, все пойдет как по маслу. А не нравится мой план можешь убираться.

Инкуб:

— Не очень-то задавайся. Ты знаешь, кто я такой? Я инкуб высшего ранга!

Никси:

— Вот и заткнись.

Инкуб:

— Не смей так со мной разговаривать! И вообще, я бы на твоем месте поторопился. Хозяева заждались, и если ты будешь мешкать, а то и вовсе оплошаешь, тебе не сдобровать, уж ты мне поверь.

Это Никси в поисках подходящего материала наткнулся на Смита, это Никси искушал его сновидениями и пробудил в нем (еще тогда, в канун Дня всех святых) страстное влечение к магии.

А потом был магазин "Черная книга" и эта полутемная комната, где Смит впервые ощутил в себе настоящую колдовскую силу.

Но ее оказалось недостаточно, чтобы разорвать покрывало, предохраняющее мир от гибели. Безликие не смогли вернуться.

И тогда Смитом занялся Инкуб, ужасно довольный, что ему наконец-то представился случай отличиться перед Хозяевами. Но у него были другие методы.

Преисполненный раскаяния, Смит стоял посреди комнаты, в которую, как уверила его летучая мышь, должна была явиться девушка.

У него и в мыслях не было разрушать мир! Он даже не подозревал, какая страшная сила заключена в его заклинаниях! Впервые он пробормотал их имен но здесь, в этой комнате, где с тех пор все осталось как было: фолианты в переплетах из человеческой кожи, на столе огарок свечи и самая главная, колдовская, книга, раскрытая посередине…

Пекин, Париж, Рим, Москва, Детройт, Нью-Йорк, Новый Орлеан, Лос-Анджелес — сотни и сотни квадратных миль, покрытых пеплом. Ржавые остовы зданий. Акры кипящих болот. Зеленый туман над обезлюдевшей землей. Большинство городов просто перестали существовать. А в тех немногих, что сравнительно не пострадали, не было воды и электричества, и у подножий теперь бессмысленных небоскребов одичавшие особи то в одиночку, то стаями убивали и пожирали себе подобных. Человечество как бы родилось заново, с той разницей, что было оно обречено на смерть еще во младенчестве. Смит все это видел, не мог не видеть, и не мог не винить в случившемся себя, лишь себя одного. Может быть, именно чувство вины и привело его снова в эту комнату, чувство вины, а не желание объясниться с девушкой?

Он закрыл дверь и прислонил к ней старое цинковое корыто (простейшая звуковая сигнализация — дверь открывается, корыто падает), а также произнес заклинание-ловушку (воспроизвести здесь это заклинание означало бы подвергнуть читателя смертельной опасности)…

Никси:

— Ну и как твои успехи?

Инкуб:

— Я заманил его на старое место.

Никси:

— Не боишься, что он заподозрит неладное?

Инкуб:

— Куда ему. Я сделал так, что он только о ней и думает, об этой девчонке. Сейчас он уснет — тогда можно будет завершить начатое.

Никси:

— Какая еще девчонка? Ты всех нас погубишь, кретин несчастный!

Инкуб:

— Я уже ловил его на эту наживку, и он просто чудом сорвался с крючка. И чего ему не спится? Я бы взял его голыми руками. Да успокойся ты, никакая это не девчонка, а суккуб.

Никси:

— И ты уверен, что он не догадается?

Инкуб:

— Во-первых, Смит — человек, и, следовательно, глуп. Во-вторых, сейчас он истощен физически. В-третьих, его гложет чувство вины перед ближними. И, главное, он еще никогда не любил. Пусть узнает, что это такое. Любовь его вконец обессилит. И тогда он — мой!

Никси:

— Не твой, а наш!

Инкуб:

— А ты-то тут при чем?

Смит, притаившись в самом темном углу, ждал.

И вдруг почувствовал, что ему страшно хочется спать. Ну да, его неудержимо клонило ко сну.

Спать? Средняя продолжительность человеческой жизни — шестьдесят лет. Двадцать из них мы приносим в жертву этой нелепой привычке, и все потому, что жизнедеятельность нашего организма достаточно случайно зависит от вращения Земли вокруг Солнца. Первобытный человек в страхе перед хищными зверями, которые видели в темноте лучше, чем он, прятался по ночам в пещеры и разводил костры. Звери в свою очередь избегали встречи с ним при дневном свете. Вот откуда эта древняя и, должно быть, уже неискоренимая привычка. Подумать только: двадцать лет жизни проводить в полубессознательном состоянии! Впустую расточать треть отпущенного срока, тогда как вся-то жизнь лишь искра во мраке вечного небытия!

С юных лет он отвергал эту жестокую, властную необходимость, это посягательство на свободу воли, этот абсолютный вакуум сознания. Но теперь, когда весь мир был против него, уснуть означало для Смита стать беззащитным.

И все-таки потребность в сне оказалась сильнее страха смерти. Смит уже ничего не видел и не слышал, — любой недруг, подкравшись на цыпочках, сейчас застал бы его врасплох. Он лежал одетый, накрывшись одеялом, и, как всегда перед сном, в который уже раз вспоминал тот роковой день, когда совершил непоправимое. "Я не хотел этого… Простите меня…" — бормотал он. Сон виделся ему черной бездной, на краю которой он отчаянно пытается удержаться. Но еще ужаснее было представить пробуждение, ибо завтрашний день обещал быть таким же, как нынешний, если не хуже.

Смит все еще находился под впечатлением своего полуторасуточного блуждания по этажам ЭмпайрСтэйт-Билдинг (чувство вины перед человечеством долго не позволяло ему прибегнуть к заклинаниям). Каждый вечер он твердо решал завтра же выйти на улицу безоружным и умышленно привлечь к себе внимание этих новых варваров. Пусть убьют — он это заслужил. Но до сих пор у него не хватило мужества осуществить свое намерение. Так, может быть, он вообще жалкий трус? Может быть, мучит его вовсе не совесть, а элементарный животный страх? Ведь он же потому так мало спит, что боится! Боится, что его прикончат во сне!

Он постепенно соскальзывал в черную бездну. Усталость брала свое. Измотанный необходимостью постоянно держаться настороже, Смит на этой стадии засыпания обычно бывал уже не в силах сопротивляться сну.

И тут он услышал голоса:

— Ну все, пора!.. Он уже готовенький.

— Постой! Тебе не кажется, что этот Смит…не похож на себя прежнего? Что-то в нем изменилось.

— С чего это вдруг? Не смеши меня.

— А я тебе говорю, он изменился… Погоди, погоди…. Понял! Так вот, должен тебя огорчить: пока он спит, ничегошеньки у нас с тобой не получится.

— Прикажешь Хозяевам ждать, когда он проснется? Нет уж, хватит. Чтобы Смит получился таким, какой он есть, нам пришлось работать с двенадцатью поколениями его предков, а потом его самого полжизни натаскивать. Отойди, я и без тебя отлично управлюсь. И награда мне одному достанется. Посылаю суккуба!

— Идиот, что ты делаешь?! Сон — это его сила! Ты все испортил! Ничто ему не страшно, пока он спит!..

— Не мешай!

Смит вздрогнул — тень легла ему на сетчатку… Неужели он действительно стал проводником темных сил? На мгновение ему почудилось, что из его рта, разинутого так широко, что челюсти свело судорогой, клубится чернильный мрак и полыхает пламя, и вот оно уже волнами разбегается по всей земле и захлестывает небо, и сам он горит и сгорает в мировом пожаре…

Смит снова уцепился за грань, отделяющую сон от бодрствования, и с удивлением обнаружил в этом промежуточном состоянии сознания трещинку, сквозь которую его разум мог теперь смотреть, как сквозь щель в досках забора. В нем шевельнулась надежда… Смит, впрочем, сообразил, что попытка определить, откуда она взялась, чревата пробуждением, — а ведь именно это и нужно его врагам, — и снова расслабился. Соскальзывая по склону полузабытья в уже полное беспамятство, он, однако, заставлял себя прислушиваться к этим таинственным голосам, осознавать и запоминать услышанное: "…чтобы Смит получился таким, какой он есть, пришлось работать с двенадцатью поколениями его предков… и его самого полжизни натаскивать… но ничто ему не страшно, пока он спит… сон — это его сила…"

Сон? Этот вор, этот ежевечерний гость, являющийся всегда незваным, враг, с которым Смит боролся за каждый миг бодрствования всю свою сознательную жизнь! Выходит, кому-то это было выгодно. Но почему сейчас ему хочется уступить своему давнему противнику? Смит вспомнил, что говорят о сне врачи и поэты: сон восстанавливает силы, исцеляет, сон — это остановка в пути для отдыха, сон — это заплата на ветхой ткани повседневности… Так неужели кто-то специально внушил ему недоверие к врачам и поэтам? Да, скорее всего. Это было выгодно тем, кто «работал» с двенадцатью поколениями его предков. Но зачем он им нужен? Хотят сделать его орудием уничтожения, способным истребить половину человечества, чтобы некая сила, в незапамятные времена изгнанная, смогла вернуться и подчинить себе оставшихся в живых? Быть может, эта темная сила желает воцариться вообще на всех планетах Солнечной системы? Во всех галактиках, во всей Вселенной? Властвовать во времени и других измерениях?

Единственным его оружием против них был сон.

"Сон — это его сила. Ничто ему не страшно, пока он спит…" Смит должен был спать.

И тогда, снова живая, появилась она. Девушка, которую он видел на лестничном пролете ЭмпайрСтэйт-Билдинг. Сколько уже раз и скольким являлась она из мрака небытия, из этой тьмы изначальной?

Его ухищрения оказались напрасными — она прошла сквозь закрытую дверь, и корыто не упало. Она пересекла пространство комнаты, которое он заклинанием превратил в смертельную ловушку для любого пришельца, и осталась невредима.

Нагая, она легла рядом со Смитом и протянула к нему свои прекрасные руки, и не было в ее глазах гнева или страдания. Она хотела отдать ему всю себя, все, чем она была и чем могла стать для него, и ничего не просила взамен, кроме ответной любви, такой же самозабвенной. Он был нужен ей весь, все его естество, вся его сила.

Смит приподнялся, чтобы обнять ее, и лишь тогда понял, кто она такая, и, усилием воли принудив себя отрешиться от ее чар, забормотал заклинания, в которых не было ни единого гласного звука. Тотчас черная слизь покрыла ее ступни, ее нагие бедра и грудь, она истошно закричала, и вот уже ее лицо тоже растворилось в черноте… она исчезла, и Смит впервые безбоязненно и даже с ощущением блаженства погрузился в целебные глубины сна.

Он проснулся бодрым и свежим, с ясным сознанием, что ему нужно делать дальше. Смит понял, что он невиновен, что он был лишь орудием в руках врагов человечества. Но разве можно обвинять в чем бы то ни было орудие?

Чернокнижник, улыбаясь (когда же последний раз была на его лице улыбка?), потянулся к мешку с магическими костями. Он закрыл отдохнувшие за ночь глаза и, в здравом уме и ясной памяти, обратился мыслями к своему дару, врожденному, и своим знаниям, приобретенным в течение жизни, но уже не для того, чтобы в слепом страхе за собственную жизнь истреблять ближних своих, — нет, теперь Смит ясно видел цель, которую следовало поразить.

Перевернув мешок, он, как всегда интуитивно, разгадал смысл узора, который образовали рассыпавшиеся кости, забормотал заклинания и, опустившись на корточки, призвал на помощь всю свою силу.

Послышалось тихое шипение, и возник сквознячок с характерным горьковато-сладким привкусом шоколада, тот самый сквознячок, от которого у Смита холодный пот выступал между лопаток.

И тогда раздались вопли… правда, Смит улавливал лишь их отголоски, ибо звучали они в иных измерениях, но даже от слабого их эха мир содрогнулся.

Беззвучные вопли… замирающий трепет… миллиарды охваченных ужасом омерзительных тварей… но, в отличие от павших жертвами его Ошибки, Безликие и иже с ними знали, за что принимают смерть.

Смит не смог бы объяснить, откуда в нем возникла уверенность, что Вселенная спасена от гибели. Он просто это почувствовал.

Сколько же времени прошло, прежде чем он снова выпрямился во весь рост и полной грудью вдохнул свежий воздух утра? Смит этого не знал. Наверное, много… Но он проверил свою силу — и был доволен результатом. Он преодолел преграды внутри себя и снаружи и теперь чистыми, безвинными глазами смотрел на залитые солнечным светом руины города и еще дальше, в будущее.

"Если со мной не случится ничего сверхъестественного, — думал Смит, я буду жить вечно и все это отстрою. Никто не в силах отнять у меня мой дар. Магия и наука, человечество и высшие силы когда-то были едины в своих устремлениях. Я воссоединю их. А если меня постигнет неудача… ну что же, по крайней мере я сделал так, что у людей не осталось других врагов, кроме них самих".

Он заметил вдалеке копошение каких-то существ, одетых в лохмотья, уродливых, истощенных.

Чернокнижник двинулся в их сторону. Он вышел из тени — и ему мнилось (или так было на самом деле?), что это по его воле сияет солнце и веет прохладный ветер. Еще ему хотелось, чтобы воздух был напоен запахами трав и цветов.

Люди, наверное, никогда не простят ему содеянного, но это неважно. Главное, чтобы они ему не мешали, а уж он постарается им помочь, потому что сами себе помочь люди не способны. Они все еще одиноки во Вселенной, но, может быть, это и к лучшему.

 

Соната для зомби

(соавтор Роберт Силверберг)

 

С четвертого яруса Лос-Анджелесского Музыкального центра сцена казалась просто сияющим радужным пятном — языки зеленого, волны алого…

Рода не видела особенных преимуществ в том, чтобы сидеть в партере, в престижной Золотой Подкове, покачиваясь на антигравитационной подушке в такт с окружающими. Световые и прочие эффекты ощущались там, конечно, сильнее, но для нее важнее было слышать чистое звучание ультрачембало, подхваченное эхом сотни трепещущих усилителей, установленных по всему своду знаменитого своей акустикой центра Такамури. В партере беспрерывное покачивание публики только отвлекало бы ее…

Рода не была столь наивна, чтобы полагать, что нищета, заставляющая студентов ютиться на галерке, является неотъемлемым признаком, по которому узнаются истинные ценители прекрасного. В Золотой Подкове таковых, несомненно, тоже было достаточно. Просто она не сомневалась, что здесь, на четвертом ярусе, слышимость звука чище, а значит, и впечатление от концерта будет ярче и глубже.

Впрочем, богатые ее действительно раздражали… Вцепившись в подлокотники кресла, она пристально смотрела на разноцветные блики, мечущиеся по сцене, и рассеянно слушала, что говорит ей Ирасек, но обернулась к нему, лишь когда он прикоснулся к ее локтю:

— Что тебе, Ледди?

Ладислав Ирасек с мрачным видом протягивал ей наполовину развернутую шоколадку.

— Нельзя жить одним только Беком, — сказал он.

— Спасибо, Ледди, мне не хочется, — Рода нетерпеливо отвела его руку.

— Что ты там увидела внизу?

— Ничего особенного. Просто красивая подсветка.

— А я думал, ты прислушиваешься к музыке сфер…

— Ты обещал не подтрунивать надо мной.

Ирасек откинулся на спинку кресла:

— Извини. Все время забываю.

— Прошу тебя, Ледди, если ты снова намерен выяснять отношения…

— Разве я хоть словом обмолвился о наших отношениях?

— Но я чувствую это по твоему тону. У тебя на лице написано, какой ты несчастный- Терпеть этого не могу. Как будто я в чем-то перед тобой виновата.

Они познакомились на лекции по контрапункту. Сначала oна показалась ему просто занятной, потом он понял, что очарован ею, и в конце концов вынужден был себе признаться, что влюблен в эту стройную и хрупкую девушку с волосами цвета меда и светло-серыми глазами, в которых иногда появлялся странный алюминиевый блеск. Вот уже неcколько месяцев он безуспешнo добивался ее руки. Да, oни были любовниками, нo физическая близость не переросла в близость духовную. Ирасека это угнетало, а она, видя, как он мучается, еще больше укреплялась вo мнении, что ее связь с ним случайна и кратковременна.

Вся в напряженном ожидании. Рода продолжала смотреть вниз. Согнутыми пальцами она легонько постукивала по подлокотнику, как будто это были клавиши ультрачембало. В ее мозгу непрерывно звучала музыка.

— Говорят, что на прошлой неделе в Штутгарте Бек был блистателен, сказал Ирасек, надеясь хотя бы этим сообщением вывести ее из транса.

— Он исполнял Крейцера?

— Да, и Шестую Тимиджиена, и «Нож», и что-то из Скарлатти.

— Что именно?

— Не знаю. Мне говорили, но я не запомнил. Ему аплодировали стоя минут десять. "Der Musikant" утверждает, что таких мелизмов знатоки не слышали со времен…

Свет в зале начал меркнуть.

— Сейчас он выйдет, — сказала Рода, подаваясь вперед.

Ирасек снова откинулся в кресле и в сердцах откусил сразу полшоколадки.

Всегда, когда он выходил из этого состояния, все вокруг сначала было серым. Серым, как стенки алюминиевого контейнера, в котором его привозили на выступление.

Он знал, что его уже распаковали, зарядили и поставили на ноги. Сейчас ему сунут в правый боковой карман контактные перчатки, он откроет глаза, и рабочий покатит на сцену консоль ультрачембало.

Снова эта отвратительная сухость во рту, снова безрадостный сумрак пробуждения.

Нильс Бек медлил открывать глаза. Как ужасно я играл в Штутгарте. Никто этого, конечно, не понял, а вот Тими выбежал бы из зала еще во время исполнения скерцо. О, Тими содрал бы с моих рук перчатки и крикнул бы мне в лицо, что я исказил его замысел. А потом мы бы вместе отправились пить хмельное черное пиво… Но Тимиджиен умер в двадцатом, на пять лет раньше меня. Если бы я мог больше никогда не открывать глаза и затаить дыхание так, чтобы мехи внутри, меня лишь слабо подрагивали, а не гудели под напором воздуха, тогда мои мучители решили бы, что на этот раз рефлекс зомби не сработал, что я сломался, что я действительно умер…

— Мистер Бек!

Он открыл глаза. Антрепренер по виду был явным мошенником. Бек знал этот тип дельцов от искусства. Мятые манжеты. На щеках щетина. Могу поручиться, что за кулисами он тиранит всех подряд, за исключением мальчиков из танцевально-хоровой группы… ну еще бы, они поют так сладко…

— Я знавал людей, у которых развился сахарный диабет от частого посещения детских утренников, сказал Бек.

— Простите, не понял?..

Бек отмахнулся:

— Я на это и не рассчитывал. Лучше скажите, что вам известно о звуковых условиях помещения?

— Прекрасная акустика, мистер Бек. У нас все готово. Пора начинать.

Бек сунул руку в карман и вытащил сверкающие бисером датчиков контактные перчатки. Натянул правую, разгладил на ней морщинки и складки. Материя облегала кисть словно вторая кожа.

— Как вам угодно, — пробормотал он.

Рабочий выкатил консоль на середину сцены и поспешно скрылся за кулисами слева.

Бек прошествовал к антигравитационной площадке. Двигаться надлежало с величайшей осторожностью — внутри икр и бедер струилась по трубкам специальная жидкость, и если бы он ускорил шаги, нарушилось бы гидростатическое равновесие и возникла бы опасность, что питательное вещество перестанет поступать в мозг. Ходьба — одна из многих трудностей, с которыми сталкивается мертвый, когда его воскрешают.

Он вступил на антигравитационную площадку и махнул рукой антрепренеру. Мошенник в свою очередь подал знак рабочему у распределительного пульта, тот нажал соответствующую кнопку, и вот Нильс Бек поплыл вертикально вверх. При его медленном и торжественном появлении из люка посреди сцены публика разразилась рукоплесканиями.

В радужном сиянии, слегка наклонив голову, он молча принимал их приветствия. Газовые пузырьки пробегали по трубкам в спине и лопались в области таза. Нижняя губа еле заметно подрагивала. Он медленно двинулся в направлении консоли, остановился возле нее и принялся натягивать вторую перчатку.

Высокий, элегантный мужчина, очень бледный, с крупными чертами лица, массивным носом, неожиданно печальными глазами и тонкогубым ртом. Выглядел он весьма романтично. ("Это немаловажное качество для музыканта", — так говорили ему в юности, когда он только начинал. Миллион лет тому назад.)

Натягивая перчатку, Бек прислушивался к шепоткам в зале. У мертвых слух обострен чрезвычайно. Не потому ли ему всегда так мучительно слышать собственное исполнение? Ну а что касается этих…

Бек знал, о чем они шепчутся. Например, вон тот «меломан» сейчас говорит своей жене примерно следующее:

— Он совсем не похож на зомби. Это потому, что его держат в холодильнике и оживляют лишь на время концерта.

Жена, разумеется, делает большие глаза:

— Неужели возможно оживить мертвеца?

Муж низко пригибается, опасливо смотрит по сторонам и, прикрывая ладонью рот (чтобы никто, кроме жены, не слышал, какую чушь он будет городить), объясняет ей: после смерти в клетках мозга сохраняется запас электричества, достаточный, чтобы стимулировать двигательные рефлексы; вот этот витальный автоматизм и используют хозяева зомби.

В туманных и расплывчатых выражениях он рассказывает о встроенных в тело зомби системах жизнеобеспечения, которые подают в мозг необходимые вещества: искусственные гормоны, химические препараты, заменяющие кровь.

— Надеюсь, тебе известно, что, если у лягушки отрезать лапку и через эту лапку пропустить электрический ток, она дергается как живая. Это явление называется гальваническим рефлексом. Так вот, в данном случае электричество пропускается через все тело, и зомби начинает дергаться… ну конечно, не в буквальном смысле, просто он обретает способность ходить и даже играть на ультрачембало.

— А думать он способен?

— Полагаю, что да. Впрочем, точно не знаю. Во всяком случае, мозг у него работает. Его собственный мозг. Все остальное у него — искусственное. Вместо сердца — насос, вместо легких — мехи, вместо кровеносных сосудов трубочки, а к нервным окончаниям подведены проводки. И вот когда по проводкам поступает ток, тогда и происходит всплеск активности. Длится она пять-шесть часов, не больше, потом в трубочках скапливаются шлаки, но для концерта этого времени достаточно.

— Значит, для хозяев зомби главное, чтобы жил его мозг? — спрашивает сообразительная жена. — Все тело превращено в систему жизнеобеспечения мозга, я правильно тебя поняла?

— Да, в общих чертах так оно и есть.

Все это Бек слышал уже сотни раз. В Нью-Йорке и Бейруте, в Ханое и на Крите, в Кении и в Париже. Повсеместно он вызывает у них восхищение, и все же зачем они приходят на его концерты? Слушать музыку или просто поглазеть на живой труп?

Он сел на стул напротив консоли и положил руки на клавиши. Набрал воздух в легкие (старая и совершенно излишняя привычка, от которой, однако, никак не избавиться). Пальцы уже пощипывало током.

А под его седым коротким ежиком синапсы переключались подобно реле.

Итак, сыграем сегодня Девятую Тимиджиена. Да вознесется она под самый купол.

Бек закрыл глаза, приподнял плечи… Из усилителей раздались первые рокочущие аккорды. Он насытил звучание дополнительными обертонами — его пальцы порхали по клавишам легко и непринужденно.

Последний раз он исполнял Девятую два года назад в Вене. Много это или мало — два года? Кажется, с тех пор прошло часа два, не больше. В его ушах еще не замерло эхо того, двухгодичной давности, исполнения. Нынешнее, впрочем, ничем от него не отличалось, как не отличаются друг от друга фонограммы одного и того же концерта. Зачем вообще он им нужен?

Бек вдруг представил, что вместо него на сцене стоит какой-нибудь сверхсовременный музыкальный автомат. В самом деле, это было бы и проще, и дешевле. А он бы отдохнул… Он бы сыграл наконец симфонию вечного безмолвия. Какой все-таки удивительный инструмент ультрачембало! Если бы его изобрели во времена Баха или Бетховена! Касаешься клавишей кончиками пальцев — и оживает волшебный мир. Вся гамма звуков, весь цветовой спектр плюс еще десяток способов воздействия на чувства публики. Но главное, конечно, это музыка. Замороженная, застывшая Девятая соната Тимиджиена. Последнее, что создано Тими. Тогда, в девятнадцатом, я первый ее исполнил. И вот сейчас звук за звуком воспроизвожу в точности именно то исполнение. А они благоговеют. Они, скажите пожалуйста, испытывают священный восторг!

Бек почувствовал предательское покалывание в локтях. Это все нервы, нервы. Нужно успокоиться. Гул Девятой возвращался к нему откуда-то с галерки.

Что же такое истинное искусство? И что я лично в нем смыслю? Способен ли играющий автомат чувствовать красоту и величие Мессы си минор, которую исполняет?

Бек усмехнулся, закрыл глаза.

Через два часа я снова усну. Неужели все это длится уже пятнадцать лет? Воскрешение, концерт, сон. Обожание публики. Воркование женщин, готовых разделить со мной ложе. Может быть, они некрофилки? Неужели им не противно прикасаться ко мне? Я же не что иное, как могильный прах. А ведь когда-то у меня были женщины, о да. Когда-то… когда я был живым. Боже, как это было давно!

Бек откинул голову назад, потом снова склонился над клавишами привычное движение прославленного виртуоза. Действует на публику безотказно.

У них, наверное, уже мороз побежал по коже.

Близился конец первой части. Он включил верхние регистры и, как ему показалось, услышал беззвучный трепет зала. Так, так, а теперь вот этак. Старина Тими знал толк в акустических эффектах. Еще выше — пусть они, потрясенные, сползут с кресел.

Бек с удовлетворением улыбнулся, наблюдая искоса, какое действие производит на публику его игра. Но тотчас вновь испытал ощущение тщетности и бесполезности своих усилий.

Звуки ради звуков. Разве в этом назначение искусства? Я не знаю. Но и кривляться перед ними мне надоело. Вот сейчас они начнут аплодировать, топотать ногами и говорить друг другу, что слушать мою игру — это для них такое счастье, такое счастье… Но разве они поняли Девятую? Они поняли лишь то, что было доступно моему пониманию. Но я-то мертвец. Я — ничто. Ничтожество.

С дьявольской ловкостью он отбарабанил заключительные такты первой части.

Дабы усилить впечатление от концерта, Метеокомпьютер запрограммировал по его окончании мелкий дождь и туман, что как нельзя более соответствовало настроению Роды.

Они стояли посреди стеклянного городского пейзажа, который простирался во все стороны от Музыкального центра. Ирасек предложил ей леденец. Она покачала головой отрицательно.

— Что, если мы навестим Инее и Трита? А потом вместе где-нибудь поужинаем?

Она не ответила.

— Рода!..

— Прости, Ледди, мне нужно побыть одной.

Он спрятал леденец в карман и повернулся к ней лицом. Она смотрела сквозь него — словно он был частью окружающей их стеклянной городской застройки.

Взяв ее за руку, он сказал:

— Рода, что с тобой последнее время происходит?

— Ледди…

— Нет, дай мне, наконец, высказаться. И, пожалуйста, не замыкайся в себе как обычно. Я не понимаю, что означают эти твои полуулыбки, отсутствующие взгляды…

— Я думаю о музыке.

— Рода, жить одной только музыкой неестественно. Я работаю не меньше, чем ты, и тоже хочу стать настоящим музыкантом. Конечно, ты талантливее меня, талантливее всех, кого я когда-либо слышал. Ты — великая артистка, когда-нибудь ты будешь играть лучше самого Нильса Бека. И все-таки глупо возводить виртуозность в культ, жертвовать ради нее жизнью.

— Не потому ли ты решил пожертвовать жизнью ради меня?

— Но ведь я тебя люблю.

— Это не оправдание. Ледди, пожалуйста, оставь меня одну.

— Рода, искусство теряет всякий смысл, если превращается просто в сумму технических приемов и навыков. Музыка трогает сердца людей лишь тогда, когда музыкант вкладывает в исполнение свою душу, страсть, нежность, любовь, наконец. Ты всем этим пренебрегаешь…

Ирасек резко оборвал свой монолог, с горечью сознавая, что любые нравоучения всегда звучат плоско и неубедительно.

— Если ты захочешь меня видеть, я буду у Трита, — сказал он, повернулся и зашагал в дрожащую отраженными огнями ночь.

Рода смотрела ему вслед. Она думала, что у нее нашлись бы слова, чтобы ответить Ледди на его обвинения. Почему она промолчала?

Когда Ирасек растворился в тумане. Рода обернулась к величественному зданию Музыкального центра.

— Я рыдала от счастья, просто рыдала! — говорила ему какая-то китаянка.

— Маэстро, сегодня вы превзошли самого себя! вторил ей похожий на жабу льстивый сноб.

— Превосходно! Незабываемо! Неповторимо! щебетали дамы в шляпах с перьями.

Вещества пузырились у него в груди, он опасался, что не выдержат клапаны, но все равно продолжал раскланиваться, и пожимать руки, и бормотать слова благодарности. Усталость, однако, уже давала себя знать.

А потом все они ушли, и с ним остались только его импресарио, механики и электрик.

— Ну что же, мистер Век, пора собираться в дорогу, — сказал импресарио, поглаживая усики. За годы гастролей он научился относиться к Веку уважительно.

Век со вздохом кивнул.

— А может, сначала перекусим? — предложил электрик, зевая. Перелеты из города в город, из страны в страну изрядно ему надоели. Концерты заканчивались поздно вечером, питаться приходилось, как правило, в аэропортах.

— Ничего не имею против, — согласился импресарио. — Контейнер можно пока не закрывать. Маэстро отключен и никуда не денется.

В помещении Музыкального центра царила тишина. Только где-то в его недрах слабо гудели пылесосы и прочие разновидности мусороуборочной техники.

Огни в зале медленно гасли, но здесь, в костюмерной, еще сияло электричество.

На галерке мелькнула тень: Рода быстро спустилась в зал, пробежала по проходу в Золотой Подкове, миновала оркестровую яму, взошла на сцену и остановилась возле консоли. Склонилась над ней, — ее руки взметнулись, опустились, замерев в дюйме над клавиатурой. Она закрыла глаза, глубоко вздохнула. "Я бы тоже начала свое выступление с Девятой сонаты Тимиджиена. Аплодисменты. Сначала редкие, потом они переходят в овацию. Надо подождать, пока зал успокоится. Пальцы касаются клавишей — и оживает мир музыки, в котором огонь и слезы, сияние и радость. Как чудесно она играет. Как вдохновенно".

Всматриваясь в страшную черноту зала, Рода слышала лишь, как звенит кровь у нее в ушах. Со слезами на глазах она отошла от консоли. Ее фантазия иссякла.

Заметив в костюмерной свет, она подошла к двери и застыла, пораженная, на пороге. Нильс Век лежал в алюминиевом контейнере. Глаза закрыты, руки сложены на груди. Из оттопыренного правого кармана торчали безжизненные пальцы контактных перчаток.

Рода медленно приблизилась к зомби, склонилась над ним. Пристально глядя ему в лицо, коснулась его щеки. Никаких признаков щетины. Кожа гладкая и атласная, как у молодой женщины. Ей вспомнился причудливый лейтмотив любви-смерти в самой горестной из всех опер, когда-либо созданных человечеством, но воспоминание это не преисполнило ее грустью, как обычно, а привело совершенно неожиданно в ярость. Испытав глубочайшее разочарование, она теперь задыхалась от гнева! Ей захотелось закричать, от гнева! Расцарапать ногтями эти щеки, похожие на покрытые глазурью булочки. Надавать ему пощечин. За обман! За ложь, в которую превратил он свое искусство! За весь этот бесконечный поток безупречно звучащих, но по сути фальшивых нот! За лживую его жизнь после смерти!

Дрожащими руками она шарила по стенкам контейнера в поисках переключателя. Нашла его и повернула наугад.

Век очнулся. Не открывая глаз, поднялся из своего алюминиевого гроба. Он подумал, что постоит еще немного в костюмерной вот так, с закрытыми глазами, прежде чем выйдет на сцену. Выступать становится все тяжелее. Последний раз, в Лос-Анджелесе, в том огромном зале, он играл просто из рук вон. Несмотря на великолепный инструмент, это было ужасно. Тысячи безликих лиц. Он начал тогда с Девятой Тимиджиена. Играл в привычном, избранном однажды и навсегда, темпе.

Исполнение получилось холодным и поверхностным. И сегодня будет то же самое. Кое-как он доковыляет до сцены, наденет перчатки и в очередной раз ублажит публику мрачным фарсом под названием "Воскресение великого Нильса Бека". Эти его обожатели, его поклонники, как же он их ненавидит. Как ему хочется сказать им всем, что он о них думает. Шнабель мертв. И Горовиц, и Иоахим.

Только он, Бек, не знает покоя. Ему не позволили уйти в мир иной. О, разумеется, он мог. отказаться, но на это у него не хватило духу. Впрочем, он никогда не был сильным человеком. Нет, у него нашлись силы вознестись на высоты мастерства и остаться непревзойденным, но во взаимоотношениях с ближними, когда приходилось отстаивать какие-то принципы или хотя бы личные интересы, ему недоставало твердости… Поэтому он потерял Доротею, соглашался на кабальные условия Визмера, безропотно сносил оскорбления Лисбет, и Нейла, и Коша… о, Кош, жив ли он? Оскорбления, которыми они еще Крепче привязывали его к себе… Он всегда уступал их требованиям, ни разу не настоял на своем, и в конце концов даже Шарон стала его презирать.

Если бы можно было перехитрить своих мучителей, выбежать на край сцены и- в ослепительном сиянии софитов крикнуть в зал всем, кто пришел поглазеть на него: "Упыри! Эгоистичные вампиры!

Вы такие же мертвецы, как и я! Такие же бесчувственные! Разница между нами весьма несущественна!" Но ведь он никогда не решится это сделать…

Он вдруг почувствовал боль. Его голова качнулась — трубочки в шее скрипнули. Звук пощечины гулким эхом откликнулся в просыпающемся мозгу. Изумленный, он открыл глаза.

Какая-то девушка склонилась над ним. Очень молодое лицо. И очень злое. Алюминиевый блеск в глазах. Тонкие губы крепко сжаты. Ноздри дрожат. Почему она такая сердитая?

Вторая оплеуха качнула его голову в другую сторону. Этак она разнесет вдребезги все мои системы жизнеобеспечения…

Он поднял скрещенные руки ладонями вперед. Девушка ударила его в третий раз. Сквозь растопыренные пальцы он видел ненависть в ее глазах.

И вдруг почувствовал — впервые за все эти долгие годы — прилив ярости. И одновременно страшную радость, похожую на радость жизни.

И тогда он схватил девушку за руки. На протяжении последних пятнадцати лет он жил всего семьсот четыре дня (если эти концерты можно было назвать жизнью) и тем не менее оказался еще способен как-то шевелиться, и даже какая-то сила сохранилась в его мышцах. Девушка попыталась вырваться. Он разжал руки и оттолкнул ее. Растирая запястья, она угрюмо смотрела на него, но молчала.

— Если я внушаю вам отвращение, зачем же вы меня включили? — спросил он.

— Чтобы сказать вам, что вы обманщик. Ваши поклонники ничего не понимают в музыке. А я… я понимаю. Как вам не стыдно принимать участие в этом позорном спектакле? — Она тряслась от негодования. — Я слушала вас еще ребенком. Вы изменили всю мою жизнь, и я вам за это благодарна. Но теперь… теперь вы просто приставка к ультрачембало. Или нет… в древности были такие механические пианино… вот чем вы стали, Нильс Бек.

Он пожал плечами, медленно прошел мимо девушки и сел перед зеркалом. Он выглядел сейчас старым и утомленным. Глаза пустые и тусклые. Пустые как беззвездное небо.

— Кто вы такая? — тихо спросил он. — Как вы сюда попали?

— Хотите вызвать охрану? Валяйте, зовите. Мне плевать, даже если меня арестуют. Кто-то должен был вам сказать это. Какой позор! Вы притворяетесь живым, притворяетесь, что всего себя отдаете музыке! Неужели вы не понимаете, как это чудовищно? Исполнитель — это же всегда интерпретатор, он творит, он обогащает чужое произведение новым смыслом. А что делаете вы? Какой смысл в механическом повторении одного и того же? Может быть, не следовало вам этого говорить, но вы не развиваетесь от выступления к выступлению!..

Он вдруг осознал, что, несмотря на ее беспощадную прямоту, она ему ужасно нравится.

— Вы музыкант? — спросил он.

Она пропустила его вопрос мимо ушей.

— На каком инструменте вы играете? — Он улыбнулся. — Конечно, на ультрачембало. Почему-то мне кажется, что у вас должно получаться.

— Да уж получше, чем у вас. Чище, честнее.

О Боже, что я здесь делаю?.. Вы мне противны!

— Как же я могу развиваться? — мягко спросил Бек. — Мертвые не развиваются.

Но она продолжала говорить, она говорила, что презирает его дутое величие, его фальшивую гениальность… и вдруг замолкла на полуслове, густо покраснела и в замешательстве прижала руки к губам.

— Ой, — сказала она шепотом, и на глазах у нее выступили слезы.

Она замолчала. Он тоже молчал. Она избегала встречаться с ним взглядом, смотрела на стены, зеркала, себе под ноги. А он… он не сводил с нее глаз. Наконец она вымолвила еле слышно:

— Какая я все-таки дрянь. Глупая и жестокая. Мне даже в голову не пришло, что вам, может быть… Я просто над этим не задумывалась… — Бек видел, что девушка порывается уйти. — Вы, конечно, никогда мне этого не простите. Я ворвалась, включила вас, наговорила массу бессмысленных дерзостей…

— Нет-нет, сказанное вами имеет смысл, — возразил он. И, помолчав, добавил: — Но если меня отключить…

— О, не беспокойтесь! — воскликнула девушка. — Я сейчас уйду! Какая я дура, что обрушилась на вас со своими обличениями. Этакая юная ханжа, возомнившая, что якобы тоже причастна к высокому искусству! Нильс Бек, видите ли, оказался не таким, каким я себе его представляла!

— Вы не поняли. Я прошу вас меня отключить. Совсем отключить.

Она взглянула на него испуганно:

— Что вы сказали.?

— Отключите меня навсегда. Мне хочется умереть. Вы единственная, кто меня понял. Все, что вы говорили, — это правда, истинная правда. Попробуйте представить себя на моем месте. Я ни живой и ни мертвый, я просто инструмент, который, к сожалению, не утратил способности мыслить, помнит прошлое и невероятно устал. Мое искусство умерло вместе со мной. Мне уже давно все безразлично, даже музыка, которую я играю… играю с точностью автомата. Вы совершенно правы: я лишь притворяюсь, что служу искусству.

— Но я не могу…

— Вы-то как раз и можете. Пойдемте на сцену, вы мне что-нибудь сыграете.

— Сыграть вам?

Он подал ей руку, она протянула ему свою, но тотчас ее отдернула.

— Да-да, сыграйте, — сказал он спокойно. — Я не хочу, чтобы меня отключил совершенно мне чужой человек. Для меня это очень важно… важно услышать, как вы играете.

Он с видимым трудом поднялся на ноги. Лисбет, Доротея, Шарон — все они мертвы. Он пережил их, вернее, не он, а его мощи. Древние кости, высушенная плоть. Запах изо рта как у мумии. Бесцветная кровь. Голос, не способный ни плакать, ни смеяться. Просто звук. Просто звук.

Он вышел на сцену, она послушно последовала за ним, туда, где все еще стояла консоль ультрачембало. Он вытащил из кармана перчатки.

— Они вам великоваты, я это учту. Но и вы тоже постарайтесь.

Она натянула перчатки, тщательно разгладила на них каждую морщинку. Села напротив консоли. Он заметил в ее глазах страх, смешанный с восторгом.

Ее пальцы воспарили над клавишами и, как хищные птицы, устремились вниз!

Боже, Девятая Тимиджиена!

Едва прозвучали начальные аккорды, девушка преобразилась. В ее лице уже не было страха. Он всегда исполнял Девятую в более сдержанной манере, а ее, конечно, следовало играть иначе. Так, как играет сейчас эта незнакомка. Она пропустила музыку через свою душу. Потрясающая интерпретация. Некоторые неточности вполне объяснимы и извинительны: не тот размер перчаток, к тому же она не готовилась… И все же она играет прекрасно. Весь зал заполнен звуком.

Бек уже не был способен слушать ее критически, он сам стал частью музыки. Его пальцы трепетали, мышцы напрягались, ноги нажимали невидимые педали. Она была как бы его медиумом. Играла все уверенней и уже ничего не боялась, легко брала самые сложные аккорды, самые высокие ноты. Конечно, ей еще недоставало мастерства, и тем не менее он понимал, что эта девушка великий музыкант. Она играла сильнее, чище, чем он. Ультрачембало под ее пальцами пел, она использовала все его возможности. Бек слушал ее, забыв обо всем на свете. Ему хотелось плакать, хотя он и знал, что его слезные железы атрофированы. Он давно уже забыл, что, слушая музыку, можно испытывать такую сладкую муку. Никакое другое исполнение Девятой не смог бы он слушать так долго. Семьсот четыре раза он воскресал, но для чего? Для своих бессмысленных механических экзерсисов. И вдруг — такое. Это можно было бы назвать вторым рождением. Впрочем, так всегда и бывает, когда музыка и ее исполнитель сливаются воедино. Увы, для него это уже в прошлом. С закрытыми глазами Бек — ее руками, всем ее телом — доиграл первую часть до конца.

И вот настала тишина, и он почувствовал ту блаженную опустошенность, которую всегда испытывал при жизни после действительно удачного исполнения.

— Прекрасно, — произнес он срывающимся от волнения голосом. Прекрасно. — Он весь еще дрожал и почему-то не смел аплодировать.

Он взял ее за руку, и на этот раз она не сопротивлялась. Ощущая в своей руке ее холодные пальцы, Бек потянул девушку за собой обратно в костюмерную. Там он лег на диван и объяснил ей, что нужно сделать, чтобы отключить его без боли. Потом он закрыл глаза.

— Вы хотите, чтобы я это сделала… прямо сейчас?

— Да, как можно скорее. И, пожалуйста, не нервничайте.

— Мне страшно. Это похоже на убийство.

— Я уже давно мертвец. Правда, недостаточно мертвый мертвец, хотя во мне и не осталось ничего живого. Вспомните, что вы чувствовали во время моего выступления. Разве может так играть живой человек?

— Все-таки я боюсь.

— Я заслужил покой. — Он открыл глаза и улыбнулся. — Все в порядке. Мне очень понравилось, как вы играете, — и когда она подошла к нему, добавил: — Спасибо вам.

И снова закрыл глаза. И тогда она его отключила. Она сделала все так, как он ей сказал, и вышла из костюмерной. Она покинула здание Музыкального центра и шла по стеклянной площадке, оплакивая смерть бедного Нильса Бека. Потом она вдруг поняла, что хочет немедленно увидеть Ирасека. Да, она должна ему сказать, что он во многом прав. Не во всем, но во многом.

Она все дальше уходила от Музыкального центра, и позади нее царило великое умиротворенное молчание. Девятая соната Тимиджиена нашла свое завершение на высотах подлинного величия и скорби.

И пусть небо было затянуто тучами, и моросил дождь, и клубился туман. Рода знала — тучи рассеются, а Звезды и Музыка вечны.

 

 

Классика

 

«Покайся, Арлекин!» — сказал Тиктакщик

 

Как паршиво сознавать, что невозможно узнать заранее, какие слова высекут на твоем надгробии. Когда я сел писать об Арлекине и Тиктакщике, то на самом деле сел писать апологию своему ужасному неумению ощущать время. Подобные слова могут показаться тривиальным началом, когда речь идет о рассказе, который был перепечатан сотни раз, еще раз тридцать или сорок воплощен на сцене или в кино, и принес мне первые «Хьюго» и «Небьюлу». Рассказ, ныне столь широко известный, что вошел в десятку наиболее часто переиздававшихся на английском языке. А он теперь переведен и на русский!

Но вещи, наиболее близкие к природе человека, часто пополняют сокровищницу литературы способами, которые невозможно объяснить. (Дэвид Томсон сказал: «Когда нами движут самые глубинные мотивы, способность объяснять покидает нас».) Когда человек вечно на пару дней опережает или опаздывает даже на самые важные встречи, а потом страдает от оскорблений тех, кто всегда приходит минута в минуту, это становится важным фактором в жизни, если стараешься вести ее, уважая правила социальной вежливости. И подобные столь тривиальные на первый взгляд особенности характера содержат в себе гораздо больше страсти, чем ленивые трюки с сюжетами или характерами, подпитывающие забавные пустячки, которые мы пишем, потому что они интригуют нас как сюжетная возможность.

Этот рассказ печатался во многих хрестоматиях для колледжей, и за долгие годы я уже потерял счет студентам, говорившим мне, что «Покайся, Арлекин!» впервые дал им почувствовать, что такое гражданское неповиновение, и что он приоткрыл (и более чем приоткрыл) для них дверь к социальной ответственности. А это стоит больше любых и всяческих наград.

 

Всегда кто-нибудь да спросит: о чем это все? Для тех, кому надо объяснять и разжевывать, кто хочет непременно знать «к чему это», следующее:

 

Множество людей служат государству не как люди, но, как машины, телами. Это действующая армия, милиция, тюремные надзиратели, констебли, добровольные дружины охраны порядка и т. д. Им редко приходится руководствоваться собственными суждениями или нравственным чутьем; они ставят себя в ряд с деревом, глиной, камнем; вероятно, можно изготовить деревянных людей, вполне пригодных для тех же целей. Они вызывают не больше уважения, чем соломенная кукла или комок грязи. Их ценят настолько же, насколько ценят лошадей и собак. Однако именно они обычно почитаются хорошими гражданами. Другие — большинство законодателей, политиков, судей, министров и высших чиновников — служат государству преимущественно головой; и, поскольку они, как правило, лишены каких-либо нравственных устоев, вполне способны помимо воли служить дьяволу, как Богу. Очень немногие — герои, патриоты, мученики, реформаторы в полном смысле этого слова и люди служат государству также и своей совестью и потому по большей части вынуждены ему противостоять; с ними государство обходится по преимуществу как с врагами.

Генри Дэвид Торо, «Гражданское неповиновение»

 

Это суть. Теперь начните с середины, позже узнаете начало, а конец сам о себе позаботится.

А поскольку мир был таким, каким он был, каким ему позволили стать, многие месяцы тревожные слухи о его выходках не достигали Тех, Кто Поддерживает Бесперебойную Работу Машин, кто капает самую лучшую смазку на шестерни и пружины цивилизации. Лишь когда стало окончательно ясно, что он сделался притчей во языцех, знаменитостью, возможно, даже героем для тех, кому Власть неизменно наклеивает ярлык «эмоционально неуравновешенной части общества», дело передали на рассмотрение Тиктакщику и его ведомству. Однако к тому времени, потому что мир был таким, каким он был, и никто не мог предугадать последствий — возможно, давно забытая болезнь дала рецидив в утратившей иммунитет системе — ему позволили стать слишком реальным. Он обрел форму и плоть.

Он стал личностью — чем-то таким, от чего систему очистили десятилетия назад. Но вот он есть, весьма и весьма впечатляющая личность. В некоторых кругах — в среднем классе — это нашли отвратительным. Нескромным. Антиобщественным. Постыдным. В других только посмеивались — в тех слоях, где мысль подменяется традицией и ритуалом, уместностью, пристойностью. Но низы, которые всегда хотят иметь своих святых и грешников, хлеб и зрелища, героев и злодеев, низы считали его Боливаром, Наполеоном, Робин Гудом, Диком Бонгом, Иисусом, Джомо Кениатой.

А наверху, где малейшая дрожь способна вызвать социальный резонанс и сбросить богатых, могущественных, титулованных с их высоких флагштоков, его сочли потрясателем основ, еретиком, мятежником, позором, катастрофой. Про него знали все, сверху донизу, но настоящее впечатление он произвел на самых верхних и самых нижних. На самую верхушку, самое дно.

Поэтому его дело вместе с табелем и кардиопластинкой передали в ведомство Тиктакщика.

Тиктакщик: под метр девяносто, немногословный и мягкий человек — когда все идет по расписанию. Тиктакщик.

Даже в коридорах власти, где страх возбуждали, но редко испытывали, его называли Тиктакщик. Однако никто не называл его так в маску.

Поди назови ненавистным прозвищем человека, который вправе отменить минуты, часы, дни и ночи, годы твоей жизни. В маску к нему обращались «Главный Хронометрист». Так безопаснее.

— Мы знаем, что он такое, — мягко сказал Тиктакщик, — но не кто он такой. На табеле, который я держу в левой руке, проставлено имя, но оно не сообщает, кто его обладатель. Кардиопластинка в моей левой руке тоже именная, хотя мы не знаем, чье это имя. Прежде чем отменить его, я должен знать, кого отменяю.

Всех своих сотрудников, ищеек и шпионов, стукачей и слухачей, даже топтунов, он спросил: «Кто этот Арлекин?»

На сей раз он не ворковал. По расписанию ему полагалось рычать.

Однако это и впрямь была самая длинная речь, какой он когда-либо удостаивал сотрудников, ищеек и шпионов, стукачей и слухачей, но не топтунов, которых обычно и на порог не пускали. Хотя даже они бросились разнюхивать.

Кто такой Арлекин?

Высоко над третьим городским уровнем он скорчился на гудящей алюминиевой платформе спортивного аэроплана (тьфу, тоже мне, аэроплан, этажерка летающая с кое-как присобаченным винтом) и смотрел вниз на правильное, будто сон кубиста, расположение зданий.

Где-то неподалеку слышалось размеренное «левой-правой-левой»: смена 14.47 в мягких тапочках входила в ворота шарикоподшипникового завода. Ровно через минуту донеслось «правой-левой-правой»: смена 5.00 отправилась по домам.

Загорелое лицо расцвело озорной улыбкой, на секунду показались ямочки. Почесав копну соломенных волос, он передернул плечами под пестрым шутовским платьем, словно собираясь с духом, двинул ручку резко от себя и пригнулся от ветра, когда машина скользнула вниз. Пронесся над движущейся дорожкой, нарочно спустился еще на метр, чтобы смять султанчики на шляпках у модниц, и — зажав уши большими пальцами — высунул язык, закатил глаза и заулюлюкал. Это была мелкая диверсия. Одна тетка побежала и растянулась, рассыпав во все стороны кульки, другая обмочилась, третья упала на бок, и дежурные автоматически остановили движение, чтобы привести ее в чувство. Это была мелкая диверсия.

А он развернулся на переменчивом ветерке и унесся прочь.

За углом Института Времени вечерняя смена как раз грузилась на движущуюся дорожку. Без всякой лишней суеты работяги заученно переступали боком на медленную полосу, похожие на массовку из фильма Басби Беркли допотопных 1930-х годов, и дальше страусиным шагом, пока не выстроились на скоростной полосе.

И снова в предвкушении губы растянулись в озорной усмешке, так что стало видно — слева не хватает одного зуба. Он спланировал вниз, на бреющем полете пронесся над головами едущих, с хрустом отцепил прищепки, до поры до времени державшие концы самодельных разгрузочных желобов. И тут же из самолета на скоростную полосу посыпалось на сто пятьдесят тысяч долларов мармеладных горошков.

Мармеладные горошки! Миллионы и миллиарды красных, и желтых, и зеленых, и ромовых, и виноградных, и клубничных, и мятных, и круглых, и гладких, и глазурованных снаружи, и желейных внутри, и сладких, вязких, тряских, звонких, прыгучих, скакучих сыпались на головы, и каски, и робы заводских рабочих, стучали по дорожке, скакали и закатывались под ноги и расцветили небо радугой детской радости и праздника, падали дождем, градом, лавиной цвета и сладости и врывались в разумный расчисленный мир сумасбродно-невиданной новизной. Мармеладные горошки.

Рабочие вопили, и смеялись, и бегали, и смешали ряды, а мармеладные горошки закатились в механизм движущихся полос, послышался жуткий скрежет, словно проскребли миллионом ногтей по четверти миллиона грифельных досок, а потом механизм закашлял, зачихал, и все дорожки остановились, а люди попадали как попало друг на друга и вышла куча мала, и мармеладные горошки запрыгивали в смеющиеся рты. Это был праздник, и веселье, и полное сумасбродство, и потеха. Но…

Смена задержалась на семь минут.

Рабочие вернулись домой позже на семь минут.

Общий график сбился на семь минут.

Он толкнул первую костяшку домино, и тут же щелк-щелк-щелк — попадали остальные.

Система не досчиталась семи минут. Пустяк, едва ли достойный внимания, но для общества, которое держится на порядке, единстве, равенстве, своевременности, точности и соответствии графику, почтении к богам, отмеряющим ход времени, это оказалось серьезной катастрофой.

Поэтому ему велели предстать перед Тиктакщиком. Приказ передали по всем каналам трансляционной сети. Ему было велено явиться к 7.00 ровно. Его ждали до 10.30, а он не явился, потому что в это время распевал песенку про лунный свет в никому неведомом месте под названием Вермонт, а потом снова исчез. Однако его ждали с семи, и графики полетели к чертям собачьим. Так что вопрос остался открытым: кто такой Арлекин?

И еще вопрос (невысказанный, но куда более важный): как мы дошли до жизни такой, что хохочущий, безответственный ерник из ерундового ералаша способен разрушить всю нашу экономическую и культурную жизнь мармеладным горошком на сто пятьдесят тысяч долларов!

Мармеладным, на минуточку, горошком! Рехнуться можно! Где он взял денег, чтоб купить на сто пятьдесят тысяч долларов мармеладного горошку? (Сумма была известна в точности, потому что целое отделение оперативных следователей сорвали с работы и бросили на место преступления пересчитывать горошки, так что у всего отдела график сломался почти на сутки.) Мармеладный горошек! Мармеладный… горошек? Погодите секундочку (секундочку тоже ставим в счет) — мармеладный горошек снят с производства более ста лет назад. Где он раздобыл мармеладный горошек?

Тоже хороший вопрос. Тем более что, похоже, ответа на него не дождаться. Так сколько у нас теперь вопросов?

Середину вы знаете. Вот начало. Откуда что пошло.

Настольный ежедневник. День за днем, листок за листком. 9.00 — просмотреть почту. 9.45 — встреча с правлением комиссии по планированию. 10.00 — обсудить график хода установки оборудования с Дж. Л. 11.45 — молитва о дожде. 12.00 — ленч. И так далее.

— Очень жаль, мисс Грант, собеседование было назначено на 14.30, а сейчас уже почти пять. Очень жаль, что вы опоздали, но таковы правила. Придется вам подождать год и тогда снова подавать заявление в наш колледж.

Электричка 10.00 останавливается в Крестхэвене, Гейлсвилле, Тонаванде, Селби и Фарнхерсте, но не останавливается в Индиана-Сити, Лукасвилле и Колтоне по всем дням, кроме воскресенья. Скорый 10.45 останавливается в Гейлсвилле, Селби и Индиана-Сити, ежедневно кроме воскресных и праздничных дней, когда он останавливается в…

И так далее.

— Я не могла ждать, Фред. В 15.00 мне надо было быть у Пьера Картена, а поскольку ты предложил встретиться на вокзале под часами в 14.45, а тебя там не было, мне пришлось уехать. Ты вечно опаздываешь, Фред. Если б мы встретились, то как-нибудь бы все утрясли вдвоем, а раз так вышло, ну, понимаешь, я все решила сама…

И так далее.

«Уважаемые мистер и миссис Аттерли! В связи с тем, что ваш сын Геролд регулярно опаздывает, мы вынуждены будем отчислить его из школы, если вы не примете действенные меры к тому, чтобы он являлся на занятия вовремя. Невзирая на его выдающиеся способности и отличную успеваемость, постоянные нарушения школьного распорядка делают невозможным его пребывание в учреждении, куда другие дети способны приходить строго в назначенное время…»

И так далее.

НЕЯВИВШИЕСЯ ДО 20.45 К ГОЛОСОВАНИЮ НЕ ДОПУСКАЮТСЯ.

— Мне все равно, хороший сценарий или плохой, он нужен мне ко вторнику.

РЕГИСТРАЦИЯ ЗАКАНЧИВАЕТСЯ В 2.00.

— Вы опоздали. Мы взяли на это место другого работника. Извините.

«Из вашего заработка удержан штраф за двадцатиминутный прогул».

И так далее. И так далее. И так далее. И так далее далее далее далее далее тик-так тик-так тик-так и однажды замечаем, что не время служит нам, а мы — времени, мы — рабы расписания и молимся на ход солнца, обречены ограничиваться и ужиматься, потому что функционирование системы зависит от строгого следования графику.

Пока не обнаруживается, что опоздание — уже не мелкая провинность. Оно становится грехом. Потом преступлением. Потом преступление карается так:

«К ИСПОЛНЕНИЮ 15 ИЮЛЯ 2389 12.00.00 в полночь. Всем гражданам представить свои табели и кардиопластинки в управление Главного Хронометриста для сверки. В соответствии с постановлением 555-7-СГХ-999, регулирующим потребление времени на душу населения, все кардиопластинки будут настроены на личность держателя и…»

Власть придумала, как укорачивать отпущенное человеку время. Опоздал на десять минут — проживешь на десять минут меньше. За часовое опоздание расплачиваешься часом. Если опаздывать постоянно, можно в одно прекрасное воскресенье получить уведомление от Главного Хронометриста, что ваше время истекло, и ровно в полдень понедельника вы будете «выключены»; просьба привести в порядок дела, сэр, мадам или двуполое.

Так, с помощью простого научного приема (использующего научный процесс, секрет которого тщательно охранялся ведомством Тиктакщика) поддерживалась Система. А что еще оставалось делать? В конце концов, это патриотично. Графики надо выполнять. Как-никак, война!

Но разве не всегда где-нибудь война?

— Просто возмутительно! — сказал Арлекин, когда красотка Элис показала ему объявление о розыске. — Возмутительно и совершенно невероятно. Я что, гангстер? Объявление о розыске!

— Знаешь, — ответила красотка Элис, — ты слишком горячишься.

— Извини, — смиренно произнес Арлекин.

— Нечего извиняться. Ты всегда говоришь «извини». За тобой числится столько дурного, вот это и вправду печально.

— Извини, — сказал он снова и тут же закусил губу, так что сразу появились ямочки. Он вовсе не хотел этого говорить. — Мне снова пора идти. Я должен что-то делать.

Красотка Элис шваркнула кофейный баллончик на стойку.

— Бога ради, Эверетт, неужели нельзя остаться дома хоть на одну ночь? Неужели обязательно шляться в этом гадком клоунском наряде и раздражать народ?

— Из… — Он замолк и напялил на соломенную копну шутовской колпак с бубенцами. Встал, вылил остатки кофе на поднос и на секунду сунул баллончик в сушку. — Мне надо идти.

Она не ответила. Факс зажужжал, Элис вытащила лист бумаги, прочла, бросила ему через стол:

— Это про тебя. Конечно. Ты смешной человек.

Он быстро прочел. Листок сообщал, что его ищет Тиктакщик. Плевать, он все равно опоздает. В дверях, уже на эскалаторе, обернулся и раздраженно бросил:

— Знаешь, ты тоже горячишься!

Красотка Элис возвела хорошенькие глазки к небу:

— Ты смешной человек!

Арлекин вышел, хлопнув дверью, которая с мягким вздохом закрылась и сама заперлась на замок.

Раздался легкий стук, красотка Элис набрала в грудь воздуха, встала и открыла дверь. Он стоял на пороге.

— Я вернусь примерно к половине одиннадцатого, ладно?

Ее перекосило от злости:

— Зачем ты мне это говоришь? Зачем? Ты отлично знаешь, что не придешь вовремя! Да! Ты всегда опаздываешь, так зачем говорить все эти глупости?

По другую сторону двери Арлекин кивнул самому себе. Она права. Она всегда права. Я опоздаю. Зачем я говорю ей эти глупости?

Он снова пожал плечами и пошел прочь, чтобы снова опоздать.

Он устроил фейерверк, и в небе распустилась надпись: «Я посещу сто пятнадцатый ежегодный международный съезд ассоциации врачей в 8.00 ровно. Надеюсь там с вами встретиться».

Слова горели в небе, и, разумеется, ответственные сотрудники прибыли на место и устроили засаду. Естественно, ждали, что он опоздает. Арлекин появился за двадцать минут до обещанного, когда в амфитеатре на него еще расставляли силки и сети. Он дудел в огромный мегафон, да так страшно, что ответственные сотрудники с перепугу запутались в собственных силках и взлетели, вопя и брыкаясь, под потолок. Светила врачебной науки зашлись от хохота и приняли извинения Арлекина преувеличенно благосклонными кивками, и все, кто думал, что Арлекин — обычный коверный в смешных портках, веселились от души; все — это все, кроме ответственных сотрудников, которых отрядило ведомство Тиктакщика — они висели под потолком, словно тюки, в самом что ни на есть неприглядном виде.

(В другой части того же города, вне всякой связи с предметом нашего разговора, за тем исключением, что это иллюстрирует силу и влияние Тиктакщика, человек по имени Маршалл Делаганти получил из ведомства Тиктакщика уведомление о выключении. Повестку вручил его жене сотрудник в сером костюме и с положенным «скорбным выражением» поперек хари. Женщина, не вскрыв повестку, уже знала, что внутри. Такие «любовные записки» узнавались с первого взгляда. Она задохнулась, держа листок, словно зараженный ботулизмом осколок стекла, и моля Бога, чтобы повестка была не ей. «Пусть Маршу, — думала она жестоко, реалистично, — или кому-то из детей, но только не мне, пожалуйста, Боже, не мне». А когда она вскрыла повестку, и оказалось, что это действительно Маршу, она разом испугалась и успокоилась. Пуля сразила следующего в шеренге. «Маршалл! — завопила она. — Маршалл! Прекращение! Господитыбожемой, Маршалл, накоготынасоставишь, Маршалл господитыбожемоймаршалл…» и в доме всю ночь рвали бумаги и тряслись от страха, и запах безумия поднимался к вентиляционным трубам, и ничего, решительно ничего нельзя было поделать.

Но Маршалл Делаганти попытался бежать. Утром следующего дня, когда пришел срок отключения, он был далеко в канадском лесу в двухстах милях от дома, и ведомство Тиктакщика стерло его кардиопластинку, и Маршалл Делаганти споткнулся на бегу, его сердце остановилось, кровь застыла на пути к мозгу, и он умер, и это все. На рабочей карте в кабинете Главного Хронометриста погасла лампочка, на телефакс передали сообщение, а имя Жоржетты Делаганти внесли в траурный список, чтобы по прошествии соответствующего времени выдать ей разрешение на новый брак. Здесь кончается примечание, и все, что надо, разжевано. Только не смейтесь, потому что это же случилось бы с Арлекином, разузнай Тиктакщик его настоящее имя. Ничего смешного.)

Торговый уровень города пестрел разодетой четверговой толпой: женщины в канареечно-желтых хитонах, мужчины в ядовито-зеленых псевдотирольских костюмах: кожаных, плотно облегающих, но со штанами-фонариками.

Когда Арлекин с мегафоном у рта и озорной улыбкой на губах появился на крыше недостроенного, однако уже работающего Центра Ускоренной Торговли, все вытаращили глаза и стали тыкать пальцами, а он принялся ругаться:

— Зачем разрешаете собой помыкать? Зачем по приказу суетитесь, как муравьи или козявки? Отдохните! Расслабьтесь! Порадуйтесь солнцу, ветру, пусть жизнь идет своим чередом. Довольно быть рабами времени, это препаскудный способ умирать, медленно, постепенно… Долой Тиктакщика!

— Кто этот псих? — удивлялись покупатели. — Кто этот псих… фу-ты, я опаздываю, надо бечь…

Строительной бригаде Торгового Центра поступил срочный приказ из ведомства Тиктакщика: опасный преступник по кличке Арлекин проник на купол здания и требуется их помощь в немедленном задержании. Бригада сказала: «Нет, мы вылетим из строительного графика», но Тиктакщик нажал на нужные правительственные рычаги, и рабочим велели бросать работу и лезть на крышу, ловить этого кретина с громкоговорителем. Поэтому больше десятка здоровенных работяг залезли в строительные люльки, включили антигравитационные подъемники и стали подниматься к Арлекину.

После заварухи (в которой, заботами Арлекина, никто серьезно не пострадал) строители кое-как собрались и попытались снова напасть, но поздно. Арлекина след простыл. Однако потасовка собрала толпу, и покупательский цикл сбился на часы, буквально на часы. Соответственно потребительский спрос остался недоудовлетворен, и пришлось принять меры к ускорению цикла до конца дня, но процесс захлебывался и пробуксовывал, и в результате продали слишком много поплавковых клапанов и слишком мало дергалок, и возник чудовищный дисбаланс, и пришлось завозить ящики и ящики дезодорирующего «Шик-Блеска» в отделы, куда обычно требовался ящик на три-четыре часа. Поставки спутались, допоставки смешались, и в конечном счете пострадало даже производство пимпочек.

— Чтобы без него не возвращались! — велел Тиктакщик очень тихим, очень внятным, чрезвычайно угрожающим голосом.

Применили собак. Применили зонды. Применили метод исключения кардиопластинок. Применили фотороботов. Применили подкуп. Применили угрозы. Применили пытки. Применили истязания. Применили стукачей. Применили фараонов. Применили положительную стимуляцию. Применили дактилоскопию. Применили бертильонаж. Применили хитрость. Применили обман. Применили подлость. Применили Рауля Митгонга, но он не очень-то помог. Применили прикладную физику. Применили методы криминалистики.

И что вы думаете? Нашли!

В конце концов он звался Эверетт С. Марм — не Бог весть кто, просто человек, начисто лишенный чувства времени.

— Покайся, Арлекин! — сказал Тиктакщик.

— Иди к черту, — презрительно ухмыльнулся Арлекин.

— Вы опоздали в общей сложности на шестьдесят три года, пять месяцев, три недели, два дня, двенадцать часов, сорок одну минуту, пятьдесят девять секунд, ноль целых, запятая, три шесть один один один микросекунды. Вы исчерпали все, что могли, и даже больше. Я отключу вас.

— Пугай других. Лучше умереть, чем жить в бессловесном мире с пугалом вроде тебя.

— Это моя работа.

— Ты слишком рьяно за нее взялся. Ты — тиран. Кто дал тебе право гонять людей туда-сюда и убивать их за опоздание?

— Вы неисправимы. Вы не вписываетесь.

— Развяжи меня, и я впишусь кулаком тебе в морду.

— Вы — нонкомформист.

— Раньше это не считалось преступлением.

— Теперь считается. Живите в реальном мире.

— Я ненавижу его. Это кошмарный мир.

— Не все так думают. Большинство любит порядок.

— Я не люблю, и почти все мои знакомые — тоже.

— Вы ошибаетесь. Знаете, как мы вас поймали?

— Мне безразлично.

— Девушка по прозвищу Красотка Элис сообщила нам, где вы.

— Врешь.

— Нет. Вы раздражали ее. Она хотела быть как все. Принадлежать к системе. Я отключу вас.

— Так отключай и нечего со мной спорить.

— Я не отключу вас.

— Идиот!

— Покайся, Арлекин! — сказал Тиктакщик.

— Иди к черту.

Так что его отправили в Ковентри. А в Ковентри обработали. Так же, как Уинстона Смита в «1984» — книге, о которой никто из них не слыхал, но методы эти очень стары, их и применили к Эверетту С. Марму; и однажды, довольно долгое время спустя, Арлекин появился на экранах, озорной, с ямочками на щеках, ясноглазый, совсем не с тем выражением, какое должно быть после промывания мозгов, и сказал, что ошибался, что очень, очень хорошо быть, как все, успевать вовремя, хей-хо, привет-пока, и все смотрели, как он говорит это с общественных экранов размером в целый городской квартал, и рассуждали про себя, да, видишь, значит, он и впрямь был псих, такова жизнь, надо подчиняться, потому что против рожна или, в данном случае, против Тиктакщика не попрешь. И Эверетта С. Марма уничтожили, и это большая жалость, памятуя о том, что сказал раньше Торо, но нельзя приготовить омлет, не разбив яиц, и в каждую революцию гибнет кто-то непричастный, но так надо, потому что такова жизнь, и если удастся изменить хоть самую малость, значит, жертвы были не напрасны. Или, чтобы уж совсем понятно:

— Э-э… извините, сэр, не знаю, как и э-э… сказать, но вы опоздали на три минуты. График немного э-э… нарушился. — Чиновник боязливо улыбнулся.

— Чушь! — проворковал из-за маски Тиктакщик. — Проверьте часы.

И мягкой кошачьей походкой проследовал в свой кабинет.

 

Красотка Мэгги Деньгоочи

 

— Кажется, вы пишете фантастику? — частенько спрашивают меня. Как правило, незнакомые люди, узнавшие меня в очередном аэропорту. Обычно я вежливо киваю. Но затем меня нередко спрашивают: — А как… э-э… вы стали этим заниматься?

Восхитительный вопрос. Разумеется, на него нет разумного ответа, остается только нести всякую чепуху, Потому что это идиотский вопрос, словно вас спрашивают: «А как вы начали заниматься сексом?» Ответ здесь, естественно, очевидный: просто начал заниматься, и все. Если его слегка модифицировать, чтобы он касался вопроса о писательстве — в отличие от секса, которым может заниматься даже бездарь, — то лучшее, что можно ответить, звучит так:

«Если у вас есть талант, вы просто начинаете писать».

Если, однако, отбросить скромность, то можно сказать, что вы «стали заниматься» писательством, потому что у вас поразительная способность ощущать чувства людей, замечать все вокруг, вплоть до мельчайших деталей того, как люди говорят и думают, как себя ведут, как одеваются, что думают о себе и других, как ведут себя в компании, как стремятся к своим целям, как сами сажают себя в лужу, как считают разумным то, что на самом деле есть предрассудки, что совершают ради собственного благополучия и какими особыми способами подсознательно уничтожают себя, как действует на них критика, как они реагируют на любовь, какую часть дня проводят в стремлении отомстить, а какую — настраивая мир вокруг себя…

Короче, отвечая на столь идиотский вопрос, надо сказать: узнайте людей как можно лучше, и из хранилища накопленных знаний прорастут идеи рассказов. Потому что таков отрет на другой невежественный вопрос, который задают писателям (обычно слушателями на лекциях, домохозяйками из пригородов и ортодоксами на вечеринках с коктейлями): «Где вы берете идеи?»

И если вы намерены быть писателем, то вам лучше смириться с тем, что оба этих вопроса вам будут задавать миллион раз до самой могильной плиты. Потому что почти каждый думает, что может быть писателем; очень многие способны вовремя догадаться, что нельзя стать физиком-ядерщиком, виртуозным скрипачом или даже пристойным автомехаником, не потратив несколько лет на учебу, тренировку и накопление практического опыта, зато каждый считает, что где-то в голове у него уже имеется великий роман, жаль только, что некогда сесть и его написать. Чушь, конечно, но если бы вы могли обернуться сидящей на стене мухой и послушать, сколько чокнутых приходит к писателю и заявляет: «У меня такая необычная жизнь, по-настоящему суперинтересная, так почему бы вам не написать про нее, а деньги мы разделим пополам», то вы сами поняли бы, в чем заключается сердцевина этого печального писательского опыта.

Потому что суть состоит в том, что сколько бы у вас ни имелось сенсационных идей для рассказов, вы не станете писателем до тех пор, пока не узнаете людей и пока люди в ваших рассказах не оживут. Лучший в мире сюжет так и останется цепочкой событий, если вдоль этой цепочки не побегут живые, дышащие люди; и наоборот — даже скучнейший сюжет может показаться захватывающим, если в нем действуют привлекательные персонажи.

В идеале наделенный талантом автор должен переплавить оба компонента в повествование, которое заставит вас верить и сочувствовать, потому что люди в нем реальные и интересные, а происходящие с ними события — нестандартны и поразительны. Но если бы мне пришлось выбирать, то я выбрал бы людей, а не сюжет, потому что, как сказал Уильям Фолкнер, принимая Нобелевскую премию 10 декабря 1950 года: «…только проблемы человеческого сердца в конфликте с самим собой могут стать достойными описания, потому что только это стоит описывать, только это стоит мук и пота».

А на подобный вопрос я могу ответить вот что: идите и проживите множество дней и ночей, неустанно наблюдая, накапливайте огромный запас знаний о людях, а затем просто садитесь и начинайте проводить еще больше дней и ночей наедине со своей машинкой, перенося этих людей на бумагу свежо и захватывающе. Но как можно сказать такое тому, кто задал этот вопрос? Если он вообще задан, то почти наверняка спросивший никогда не станет писателем. Это одна из тех вещей, которые писатель знает и понимает интуитивно. Вопрос же означает, что такой, интуиции у человека нет.

И даже если бы я ответил секретной формулой, что уже раскрыта выше, разве не задали бы мне следующий вопрос: «А где вы берете людей, о которых пишете?» А это по сути повторение вопроса «Где вы берете идеи?»

Что ж, чтобы только приблизиться к ответу, потребовалось бы эссе размером с это, но, поскольку и я, и вы уже здесь, почему бы не поговорить на эту тему?

Например, откуда взялась Мэгги?

Отчасти я списал ее с женщины по имени Шаун (которая, когда я положил перед ней опубликованный рассказ и сказал, что она послужила моделью для Мэгги, взглянула на меня так, словно я был выскочившим из табакерки чертиком; она не увидела себя в этом персонаже, а я именно этого и хотел. Мэгги родилась от Шаун, но Шаун не Мэгги, однако и Мэгги не Шаун, если вы поняли мою мысль; имеются точки сходства, и общее поведение: для меня, как для творца одинаковое, но порожденное моим воображением существо не может быть взято из жизни один к одному.

Но рассказ о том, как родилась Мэгги, возможно, сможет ответить на вопрос: откуда берутся идеи и персонажи? Поэтому я расскажу, как это произошло.

С Шаун я познакомился в 1963 году здесь же, в Лос-Анджелесе. Она была (и осталась) чрезвычайно красивой женщиной с властными манерами и таким «чувством себя», что оно громко заявляло о ее присутствии даже тогда, когда она входила в переполненное людьми помещение. Я сам видел, как целые группы заядлых спорщиков мгновенно смолкали и не сводили с Шаун глаз, когда она входила в комнату. Она высокая, элегантно одевается, лицо у нее такое, каким я его описал в рассказе, и все это в сумме дает такую женщину, подобную которой вряд ли встретишь дважды за двадцать лет.

Я понятия не имею, чем она на самом деле зарабатывает себе на жизнь; я уверен, что она не девушка по вызову, но в равной мере уверен и в том, что она принадлежит к числу тех женщин, которые, пользуясь своей необычной женственностью и чувственностью, охмуряют богатых мужчин и заправляют их жизнью ровно столько, сколько требуется, чтобы расстаться с ними заметно богаче, чем в день знакомства. Она, разумеется, оценивает себя достаточно высоко и не продается задешево. Она, как я это вижу, принадлежит к тем женщинам, про которых Тулуз-Лотрек сказал: «Женщины никогда не отдают свою любовь, они ее одалживают… под самые высокие проценты». Прошу вас, обратите внимание на отличие, которое я хочу подчеркнуть: она не шлюха, а женщина, которая пользуется сексом просто как инструментом для достижения жизненных целей.

Это важное отличие, потому оно помогает понять суть характера Мэгги. В рассказе Мэгги живет с Нунсио, но она совершенно ясно дает понять своему любовнику, что не принадлежит ему, что она сама себе хозяйка. Если бы я сделал ее плоской как блин, просто куском мяса, то вряд ли бы рассказ настолько подобрался к сердцу темы, насколько он, как мне кажется, смог это сделать. Подобные, зачастую тонкие и тональные различия в описании характера, как раз и могут составить разницу между рисунком оригинального персонажа и бездарным наброском, который всего лишь очередная карикатура… В данном случае она стала бы еще одной шлюхой с золотым сердцем, этим стертым клише душещипательных фильмов и дешевых романов тридцатых годов, созданных авторами, более озабоченными утверждением собственного махизма, чем поворотом зеркала жизни под новым углом.

Однако, я отвлекся. Вернемся к рассказу…

Меня физически влекло к Шаун, но меня удерживало на расстоянии то внутреннее предупреждение, которое у меня всегда появляется при виде порогов, водопадов, водоворотов и быстрых течений. Что бы там про нас ни говорили, мы ни разу с ней не переспали. Тревожный звоночек внутри был для меня важнее секса. И мы каким-то странным образом стали друзьями; Шаун превратилась в одного из тех иноземных тотемов, которого каждый из нас держит в своем мире для доказательства того, насколько мы уравновешены и «нормальны», а я обернулся для нее кем-то вроде всезнающего эльфа, способным поддерживать интересный разговор во время скучных обедов; тем, кто всегда готов поднять трубку среди ночи, когда раздается полный отчаяния звонок.

Как-то вечером мы приехали в ее небольшой домик, и она весьма сильно напилась. Я перенес ее в спальню- в точности такую, что описана в рассказе, хотя я ее вовсе не описывал.

(А это еще что за чертовщина?! Он ее или описывал, или не описывал? Сразу оба варианта не бывают.

Неправильно. Бывают оба варианта сразу; фактически вы обязаны обеспечить оба варианта, если хотите, чтобы описание заработало, а ваши персонажи стали живыми. Потому что — ив этом главное писатель должен стремиться не к репортерски-точному воссозданию жизни, а к многозначности, к измененному и возвышенному восприятию жизни, которая кажется реальной. Тогда писатель сможет отобрать те элементы, что работают лучше всего, выглядят самыми прочными и точнее всего выражают мысль. А в писательском ящичке с инструментами лучшим приспособлением для достижения этой многозначности является близкое знакомство с биографиями персонажей. Все невысказанное, все мельчайшие детали, которые никогда не попадут на печатную страницу, должны тем не менее существовать в тени, по ту сторону слов.

Стены в спальне Шаун были обклеены ворсистыми обоями, кроваво-красными и черными. Огромная кровать с орнаментированным изголовьем из кованого железа. Здесь повсюду, в каждом предмете, избранном для помещения сюда, ощущалась чувственность. Ванная комната была продолжением спальни, вплоть до золотых кранов в форме дельфинов над раковиной и ванной. По-своему то было эхо роскошного новоорлеанского дома удовольствий, и хотя ни на что конкретное нельзя было указать пальцем, подтверждая сходство, создавалось общее впечатление… как бы это назвать… мэгговости. Спальня служила продолжением ее потребностей, ее стремлений, ее прошлого, ее надежд на будущее, ее стиля и ее фасада.

Мне не довелось описывать сцену, происходящую в спальне Шаун, но эта спальня незримо присутствует в рассказе и дает подробнейшее описание Мэгги. Для меня физическое существование этой спальни стало венцом представлений о том, кто такая Шаун, и память о ней незримо витала у меня над головой, когда я писал рассказ. Поэтому, хотя я и не изобразил этот элемент, повествуя о Мэгги, она там есть не как информация, а как дух, настроение.)

Той ночью мы могли бы заняться любовью, но настороженность, которую я давно в себе заметил, заставила меня накрыть ее одеялом и тихонько уйти.

После этого я два года не видел Шаун.

В четверг, 7 октября 1965 года я был в Лас-Вегасе, и мы снова встретились. Я написал (а затем жутко переписал) сценарий фильма под названием «Оскар» для студии «Embassy Pictures» Джозефа Е. Левайна. Хотя я писал его для Стива Мак-Куина и Питера Фолка, они пригласили сниматься Стивена Бойда и Тони Беннета, и, чтобы разрекламировать первую (и, как оказалось, последнюю) роль Беннета в кино, Левайн перевез всю съемочную группу вместе со специалистами по рекламе из Голливуда в Лас-Вегас, где Беннет должен был выступать в отеле «Ривьера».

А теперь краткое отступление, которое отступлением вовсе не является. Люди функционируют в контексте своего окружения; это настолько очевидное замечание, что мне не следовало бы его и делать, но зачастую даже меня удивляет наивность тех, кто хочет быть писателем, но задает вопросы наподобие:

«Где вы берете идеи?», поэтому я и привожу его здесь.

Поняв это утверждение, вы поймете, что персонаж можно описать и за счет его окружения. То есть одни люди подпитываются эмоционально, живя в сельской местности, а другие — в больших городах. Писатель может облечь плотью героя, связав его или ее со сценой, на которой герой функционирует. В ЛасВегасе, как мне кажется, успешно обитают лишь личности совершенно определенного типа. Сельская Мышь здесь бы не выжила, и даже Городской Крысе пришлось бы несладко. Потому что Вегас не город.

Это культурная искусственность, неестественная опухоль посреди пустыни. Он никогда не стал бы процветать, не будь на свете жадности, снов наяву и присущей Американскому Характеру особенности, требующей исполнения желаний в Диснейлендах всех разновидностей. Облик Вегаса мне видится каким-то лавкрафтовским: мрачный и зловещий тип, который поблескивает улыбкой Борджиа под невинным солнцем Невады, вытягивая радость и надежду из душ неудачников всего мира — как, например, Костнера. (И отступление внутри отступления: быть может, нужен разум фантаста, чтобы увидеть в Вегасе эти качества; я знаю десятки человек, которые живут в Вегасе и рассказывают мне о церквях, школах и хорошей жизни, но у меня мурашки бегут по коже всякий раз, когда я оказываюсь неподалеку. Потребовался другой фантаст, Ричард Матесон, чтобы ощутить то, что ощущаю в этом городе я — такое чувство у него возникло, когда он писал сценарий «Бродящего в ночи» (The Night-Stalker), и тем самым подтвердило мне то, что я не единственная и одинокая душа, ощутившая кошмар за сиянием неона.)

И еще мне кажется — продолжая разговор об описаниях персонажей, — что весьма эффективным приемом для создания оригинальных персонажей является помещение его в специально сотворенное окружение, где он будет действовать, подпитываясь неосязаемыми вибрациями этого окружения, будь то трущобы Гарлема, старинный особняк в луизианской глубинке или казино в Лас-Вегасе. И вновь на сцене должна появиться интуиция писателя. Вот видите, не таким уж это оказалось и отступлением.

Итак. Лас-Вегас. Особое место, вызывающее особое ощущение. Трепет запретного секса, напряженность, предчувствие опасности и возбуждения, особые звуки в воздухе.

Я присутствовал на выступлении Беннета в «Ривьере» — черный галстук и фрак, множество красоток и много блеска, — а затем продюсеры и остальная команда «Оскара» разошлись по личным номерам. Кто-то трахать девочек из шоу, кто-то спать, кто-то играть в казино. Хотя перевалило за полночь, сна у меня не было ни в одном глазу, поэтому я уселся за стол для «блэкджека» и принялся играть.

Прошло примерно полчаса, и тут мне на плечо опустилась чья-то рука. Я обернулся и увидел Шаун, выглядящую необычайно соблазнительно и внезапно щелк! — столь безупречно вписывающуюся в окружение казино, что я понял, даже не задумываясь, что Шаун рождена для Вегаса, и наоборот, Вегас создан для Шаун. Как в поговорке: если бы Вегас или Шаун не существовали, их следовало бы изобрести друг для друга.

Я обменял свои фишки на деньги. (Личное примечание: персонаж по фамилии Костнер не является Автором. Нередко поступками персонажа управляет личность автора, но в случае Костнера, неудачника и проигравшего — во всех жизненных смыслах этих слов — я черпал из других источников. В рассказе Костнер проигрывает за игровыми столами. В реальной жизни я постоянно выигрываю. Это то, что в писательстве называется «играть против Синдрома Портноя».) Мы вышли прогуляться на автостоянку. Шаун сказала мне, что танцует в массовке в одном из казино. Это показалось мне странным. Она никогда не упоминала, что умеет танцевать, а чтобы танцевать даже в массовке в крупном отеле Вегаса, женщина должна уметь это делать хорошо. Есть, разумеется, и так называемые «обнаженные статуи», которые стоят с обнаженной грудью и стараются выглядеть элегантно, но у меня возникло острое ощущение, что Шаун мне солгала. Возможно, она тогда проводила какую-то махинацию и не желала, чтобы я про это знал. Впрочем, это не имеет значения. Она добавила, что живет в Вегасе, и почему бы мне не зайти к ней в гости.

Наверное, то был единственный момент в наших отношениях, который мог завершиться постелью.

И должен признаться, я уже был готов согласиться. Но что-то в глубине сознания покусывало меня; нечто о Шаун, о Лас-Вегасе, о ночи и ее электрической безотлагательности. Я отказался, она села в свою машину и уехала, а перед этим мы обменялись обычными притворными обещаниями время от времени встречаться.

Я торчал на стоянке и пытался освободить путь наружу тому самому предчувствию, что копошилось в глубинах моего сознания. Поймите: в тот момент я отрешился от реальности. Если и существует момент, на который писатель, пытаясь изолировать мгновение творчества, когда в его голове рождается рассказ, может указать пальцем, тот самый момент, который философы пытались изолировать с самого начала записанной летописцами истории, то это должны быть моменты подобные тому, который я пережил на автостоянке отеля «Ривьера» в Лас-Вегасе. Потому что нечто уже вскипало во мне, все реле в подсознании замкнулись, все вычисления завершились, а вся информация пропущена через процессор и обработана.

Я вернулся в казино и сел за игровой стол. Но играть не стал. Я размышлял и инстинктивно вернулся на территорию, где зародилась исходная мысль. Дилера все больше раздражало, что я лишь занимаю место, но потом он стал сдавать карты сбоку от меня.

Звуки. Именно сплав звуков в конце концов переключил мысли из подсознания в сознание. Непрерывное пощелкивание игровых автоматов щелчки, вращение, звон монет… звуки людей, делающих ставки на будущее в надежде сбежать от настоящего… колесо фортуны… голоса крупье и дилеров…

И все кусочки мозаики встали на свои места.

Шаун. Лас-Вегас. Коварство игровых автоматов. Поклонение современному божеству, олицетворенному шансом и отчаянием, родившимся после смерти удачи.

Я бросился прочь от игрового стола и помчался вверх по лестнице.

Я всегда путешествую с машинкой. Куда бы я ни отправился, она всегда со мной, потому что я обнаружил, что невозможно предсказать, когда наступит озарение. Машинка уже ждала меня, я сорвал с себя одежду и начал печатать. (Для понимания того, что будет написано ниже, важно знать, что я часто пишу обнаженным. Это не какая-то там причуда художника, тут нет ничего дурного или зловещего, просто мне так удобнее. Когда я пишу, то часто расхаживаю по комнате и становлюсь очень разгоряченным по мере того, как рождается рассказ. Иногда я разыгрываю перед собой диалоги персонажей в лицах и сам с ними разговариваю. Итак: я писал обнаженным в номере отеля в Лас-Вегасе, где кондиционеры нагоняют почти арктический холод.)

Я обнаружил, что самым трудным делом в написании любого рассказа является правильное создание персонажа. Обычно это делается от ядра наружу. Ядром я называю ту конкретную функцию, которую персонаж выполняет в сюжете. Если, к примеру, от персонажа потребуются тяжелые физические усилия, то можно погубить все, наделив его неадекватными физическими характеристиками: калека, туберкулезник, коротышка, подросток…

Если необходимо, чтобы персонаж ухватил какуюлибо абстрактную идею или пришел к некоему глубоко философскому или моральному решению, то автор может сам вырыть себе яму, сделав вымышленного героя неотесанной деревенщиной, или аморальным типом, или настолько униженным, что принятие каких-либо серьезных решений вообще окажется для него в принципе невозможным…

Все это, естественно, эмпирические правила. Можно достигнуть неплохого контрапункта, поместив калеку в ситуацию, в которой она или он должен преодолеть свою немощь и спасти все и всех, или же, аналогично, можно сыграть на ноте гуманности, если взять персонажа, которому никогда не приходилось разбираться в тонких этических различиях, и ткнуть его носом в необходимость этим заняться. Но в целом, общие правила сохраняют силу.

Иногда бывает также трудно решить, кем будет ключевой персонаж мужчиной или женщиной.

Традиционно в художественной литературе такими персонажами, спасителями и героями, служат мужчины. Я во многом приписываю это мужскому шовинизму. Подсознательному сексизму.

В рассказе о Мэгги проблема оказалась еще более сложной. Из-за стиля и формата, который я решил использовать, Мэгги не могла стать ключевым персонажем. Но она должна была стать протагонистом, сильнейшей фигурой в рассказе. Костнер, чтобы совершить то, что ему предстояло, должен быть неудачником, слабым че-ловеком, поддающимся манипулированию. Из таких не получаются ключевые персонажи, вызывающие симпатию. Поэтому я разделил ключевой момент и ввел Костнера в настоящем времени, а Мэгги в ретроспективе (и произвел слияние только в цепочке снов, где Мэгги «обладает» мужской силой Костнера); но я разбросал кусочки Мэггиперсонажа повсюду, где действует Костнер, поэтому ее присутствие всегда остается центральным.

Когда я писал рассказ — всю ночь и следующий день, — я стал одержим Мэгги. Она оказалась одним из самых захватывающих персонажей, когда-либо созданных мной. Вообще-то, смешно: я не создавал Мэгги, она создала себя сама. Вот почему я считаю этот рассказ одним из своих лучших. Потому что она настолько права, настолько зрима и реальна, что подтверждает предупреждение Фолкнера о единственной реальной причине, по которой стоит писать, и она воплощает священнейшее усилие писательства: становится реальной личностью. Величайшие книги это те, в которых действует персонаж, наделенный мощной аурой многозначности… и вам никогда его не забыть. Пип, Раскольников, Гек Финн, Квазимодо, капитан Ахав, Роберт Джордон, Джей Гэтсби, Бен Райх, леди Макбет, Галли Джимсон, князь Мышкин, Шерлок Холмс, Уинстон Смит, Туан Джим, девушкаптица Рима, сестра Кэрри — все они пылают в памяти и живут там, когда книга уже закрыта. Читатель давно забыл запутанные повороты сюжета или изящество стиля, но персонаж остается у него в голове. Как будто он жил, по-настоящему жил; и за этот подарок, за контакт с особой личностью, читатель готов отдать автору любые сокровища.

Я пытался вдохнуть жизнь в Мэгги, но и она подпитывала энергией мои труды, заставляя изображать ее именно так, а не иначе. Вновь, как это уже неоднократно случалось прежде, власть над рассказом захватил сам персонаж. И мне кажется, что если писатель работает хорошо, если он контролирует материал, даже не зная, в каком направлении движется повествование, то ключевой персонаж ему поможет. Чем сильнее персонаж зафиксирован в сознании своего творца, тем больше он станет требовать, чтобы рассказ о нем был записан правильно, уводя автора из одного места в другое, направляя сюжет туда, куда автору даже в голову бы не пришло его направить. Это чудесное и одновременно пугающее ощущение.

Мэгги оказалась настолько сильна, что я писал и писал, позабыв о времени, о месте и даже о потребностях собственного тела. И Мэгги по-своему затянула внутрь и меня, как она поступила с Костнером. Сидя в холодном номере отеля, я заработал сперва острую пневмонию, а под конец свалился с плевритом. Насколько мне помнится, я рухнул на второй день писательства. Меня самолетом доставили в ЛосАнджелес и поместили в госпиталь, где я через некоторое время пришел в себя и стал требовать машинку, чтобы завершить рассказ.

Самое поразительное в последующих событиях то, что я не помню, когда и как написал целые куски рассказа. Две типографски отличающиеся секции, следующие сразу после описания сердечного приступа у Мэгги и ее кончины, были, очевидно, написаны, когда я погружался в кому. Воистину, это очень странные секции: одна словно пытается описать момент смерти, а другая — в исходной рукописи — не напечатана, а написана слегка дрожащей рукой и такими мелкими буковками, что мне пришлось перепечатать весь кусок перед отправкой издателю. Кажется, я попытался описать, каково чувствовать себя душой без тела, запертой внутри игрового автомата.

Все это доказывает, по крайней мере мне, что Мэгги оказалась настолько мощным персонажем, что каким-то магическим способом попыталась написать рассказ о себе. Кстати, это не единственный случай. Почти каждый хороший писатель, с кем мне доводилось разговаривать, рассказывал мне сходную историю: в тот или иной момент персонаж брал управление в свои руки и отказывался делать то, что писатель для него запланировал. Некоторые не желали влюбляться по приказу, другие отказывались умирать, а третьи заявляли, что их жизни более важны, чем жизни тех персонажей, которых писатель выбрал на главные роли. Случается.

Когда я только начинал, Альгис Бадрис как-то сказал мне: «Нельзя описать персонаж, сказав, что он выглядит в точности как Гэри Грант, только уши у него побольше». Я вспомнил давно написанный Бадрисом рассказ, в котором злодей был бюрократом, жевавшим шоколадные батончики во время трудного разговора с главным героем. Этот штрих был ключом к его характеру… Не помню как… я это читал почти пятьдесят лет назад… но эта деталь характера помнится мне до сих пор, хотя сам рассказ я давно позабыл. Но Альгис, говоря об ушах Гэри Гранта, разумеется, имел в виду то, что в описании персонажа нет мелочей. Нужно пробовать, искать и комбинировать, пока из набора возможных человеческих качеств не сложится конкретная личность, подходящая для конкретного рассказа.

Далее, нельзя говорить, каков персонаж на самом деле, это надо показать. Правдивость того, что персонаж говорит о себе, нужно сравнивать с его поступками. Важно, что говорят о нем другие персонажи, как они на него реагируют — все это способы, при помощи которых мы видим, как раскрывается суть этой личности, а не просто слышим, что нам о нем говорит всеведущий автор.

Речевые особенности персонажа, то, как он одевается, его привычки, его запахи, его манера поведения… все это части тщательно выписанного портрета, но надо помнить, что не следует раскрывать о персонаже больше, чем необходимо для его понимания и идентификации (в зависимости от важности персонажа). Чехов однажды сказал: «Если в первом акте на сцене висит ружье, то во втором оно должно выстрелить». Другими словами, не надо вязнуть в киселе излишних подробностей, если в них нет нужды для сюжета или для усиления правдоподобности персонажа.

Помните: персонажи обитают не в вакууме. Они живут в контексте своей эпохи, места жительства, своего прошлого и реакций на них других персонажей. В них должна быть внутренняя целостность. Полианну никогда не арестуют за торговлю наркотиками. Это попросту не пройдет. Никто вам не поверит. У маркиза де Сада никогда не выйдет книга в издательстве, где печатают Библии. Это нелогично, а писателю и без того приходится тяжело трудиться, чтобы перебороть недоверие читателя и заставить его поверить в написанное — особенно если он работает в жанре фантастики, — так что незачем валить в общую кучу еще и нелогично действующий персонаж, не вписывающийся в контекст.

Я случайно встретился с Шаун через пару лет после написания «Мэгги» в Вегасе — уже здесь, в Лос-Анджелесе. Выглядела она замечательно. Возможно, чуточку постарше, но загорелую и цветущую. На ней была серая, как яичная скорлупа, шляпка, сдвинутая на глаз, и она только что вернулась из Гватемалы или Уругвая, или откуда-то из тех мест.

Я сказал ей, что собираюсь написать эту статью и кое-что в ней будет про нее. Она рассмеялась и поцеловала меня в щечку.

— Надеюсь, ты не станешь и сейчас убеждать людей, будто я послужила моделью для той ужасной личности, — сказала она. — Никто в это не поверит!

Может, и нет. Но у меня возникло чувство, что как раз сейчас в Гватемале или в Уругвае, или еще где-то в тех местах, есть некий богатый мужчина, который стал чуть беднее, проведя пару недель с Мэгги, и уж он-то мне поверит.

Восьмерка вниз, дама наверх, крупье перевернул четыре карты, и Костнер решил больше не рисковать. Он стоял, крупье открылся. Шесть.

Крупье походил на персонажа из фильмов Джорджа Рафта 1935 года: холодные, как арктический лед, ромбовидные глаза, длинные наманикюренные пальцы нейрохирурга, прямые черные волосы, бледный лоб. Он сдавал карты, не поднимая глаз. Тройка. Тройка. Пять. Пять. Двадцать одно.

Костнер видел, как крупье смел в ящик его последнюю тридцатку — шесть пятидолларовых жетонов. Продулся. В ноль. В Лас-Вегасе, штат Невада. На игровой площадке Западного мира.

Он встал с удобного кресла и отвернулся от стола с блэкджеком. Игра началась по новой, — волны сомкнулись над головой утопленника. Он там был, его не стало, никто и не заметил. Никто не заметил, как он разорвал последнюю связь со спасением. Теперь у него есть выбор: либо бродягой добираться до Лос-Анджелеса и там начинать новую жизнь… либо сразу застрелиться.

Ни один вариант не сулил большой радости.

Сунув руки в карманы изношенных и грязных брюк, Костнер побрел по проходу между лязгающими и звенящими игровыми автоматами и столами с блэкджеком. И остановился. В кармане что-то оставалось.

Пятидесятилетняя матрона в прозрачной накидке, туфлях на высоком каблуке и распахнутой блузке играла сразу на двух автоматах. Зарядив и дернув рычаг одного, она не дожидалась результата и переходила ко второму, в левой руке сжимая неистощимый бумажный стаканчик с монетами по двадцать пять центов. Механические движения, застывшее лицо и остекленевший взгляд придавали ей сюрреалистический вид. И лишь когда ударил гонг, означающий, что кто-то сорвал джекпот, она вскинула голову. В этот момент Костнер осознал всю аморальность узаконенного азарта и расставленных перед обычными людьми приманок Лас-Вегаса. В лишенное времени мгновение, когда гонг известил, что чья-то отравленная душа выиграла ничтожный джекпот, лицо женщины было серым от ненависти, зависти, похоти и преданности игре. Уловка азарта радужный червячок в океане паршивой рыбы.

А в кармане Костнер нашел серебряный доллар.

Он вытащил и осмотрел монету.

Орел был в истерике.

Костнер резко остановился. До границы нищеты и безысходности оставалось полшага. Но он еще не ушел, он еще здесь. И у него есть доллар, что на языке ловцов удачи называется последний шанс. Один бакс. Серебряный доллар. Извлеченный из кармана, пустота которого не могла сравниться с бездной, в которую можно угодить.

Будь что будет, подумал Костнер и повернул к игровым автоматам.

Он был уверен, что долларовые машины давно вышли из употребления. Министерство финансов объясняло это нехваткой серебряных монет. Но рядом с «однорукими бандитами» по пять и двадцать пять центов стоял долларовый автомат — с выигрышным джекпотом в две тысячи долларов. Костнер глупо улыбнулся. Если уж уходить, то хлопнуть напоследок дверью.

Он вставил серебряный доллар в щель и ухватился за тяжелую маслянистую рукоять. Сверкающий литой алюминий и штампованная сталь. Большой пластмассовый шар, удобно приспособленный под изгиб руки, тяни целый день и не устанешь.

Не вспомнив о молитве, Костнер потянул за рукоять.

Она родилась в Тасконе, от чистокровной индианки чероки и случившегося в тех местах бродяги. Мать обслуживала водителей грузовиков, отец хотел бифштекс и что-нибудь еще. Мать только что пережила неприятную сцену, смутно начавшуюся и неудовлетворительно завершившуюся. Она хотела в постель. И что-нибудь еще. Спустя девять месяцев на свет появилась Маргарет Анни Джесси, с темными волосами и светлым личиком. Рожденная для нищеты… Спустя двадцать три года, продукт Мисс Клэрол и Берлитц, живая картина из журнала «Вог», Маргарет Анни Джесси стала просто Мэгги.

Длинные стройные ноги подростка, широкие бедра, что неизменно вызывают у мужчин желание стиснуть их руками, плоский живот, срезанная до кости талия, подходящая под любой стиль, от брюк-диско до изысканных вечерних платьев, маленькая грудь — не больше соска, как у дорогих шлюх в рассказах 0'Хары… и никакой подкладки, забудь про эти баллоны, крошка, есть дела поважнее, — атласная шея, работы Микеланджело гордо вознесенный столб… и лицо.

Несколько воинственный подбородок, но, если бы ты, крошка, каждый раз давала по морде тем, кто тебя лапает, у тебя был бы такой же; узкий рот, дерзкая, обидчивая нижняя губка, такую не хочется выпускать изо рта; нижняя губка, словно наполненная медом, выпяченная, готовая ко всему, что может произойти. Нос отбрасывает идеальную тень, раздувающиеся ноздри. Про такое лицо говорят: орлиное, классическое, благородное; скулы выступают как полоска земли после десяти лет скитания в океане, скулы, сохранившие смуглость, как промелькнувшую тень, восхитительные скулы на восхитительном лице; вскинутый взор древних царств, а глаза смотрят на тебя как из замочной скважины, в которую ты осмелился заглянуть; многоопытные, в общем-то, глаза — они говорят, что ты можешь получить свое.

Светлые волосы, пышная копна, мягкие, развевающиеся, в старинном стиле, мужчинам нравятся такие волосы, не эта плоская пластиковая нашлепка на голове, не торчащие в разные стороны дикие пряди и не жесткая свисающая лапша, как стало модно среди посетительниц дискотек. Такие волосы, сводят с ума мужчин, в них можно погрузить руки и притянуть это лицо к себе.

Готовая к действию женщина, отлаженный механизм, совершенный и конкретный сплав мягкости и стимула. Двадцать четыре года и чертовская решимость никогда не сорваться в бездну нищеты, которую мать всю жизнь называла честностью, пока не сгорела вместе с вонючим вагончиком где-то в Аризоне из-за вспыхнувшего на сковородке жира. И слава Богу, хоть перестала канючить деньги у своей девочки, подающей напитки в стрипбаре в Лос-Анджелесе. (Наверное, где-то есть место и скорби по мамочке, отправившейся туда, куда попадают жертвы пожаров из-за вспыхнувшего жира. Оглядитесь получше, может, найдете.)

Мэгги.

Генетический урод. Доставшийся от матери гордый разрез глаз индианок чероки и развратная польская голубизна невинных глаз папаши, от которого не осталось даже имени. Голубоглазая Мэгги, крашеная блондинка. Это лицо, эти ноги все стоит пятьдесят баксов за ночь, и, похоже, ей нравится.

Невинная как ирландка, голубоглазая полька Мэгги с французскими ногами. Чероки. Ирландка. Женщина до мозга костей, за раз тратящая на рынке месячную квартплату, одних овощей на восемьдесят баксов, на эти деньги два месяца можно заправлять «мустанг»; не говоря о трех визитах к специалисту с Беверли-Хиллз по поводу легкой одышки после ночи траха, пилорамы, шнуровки, продажи своего пота и стонов. Да вот, одышка.

Мэгги, Мэгги, Мэгги, хорошенькая Мэгги Деньгоочи, приехавшая из Таскона, края вагончиков и лихорадки, с таким желанием жить, что сама ее жизнь превратилась в калейдоскоп бешеных усилий. И если надо лежать на спине и рычать, как пантера в пустыне, значит, так она и будет делать, потому что нет ничего хуже бедности, грязи, зуда, несвежего белья, лопнувших туфель, волос на теле, вшей и стыда за собственное ничтожество. Ничего!

Мэгги. Проститутка. Разносчица напитков. Проныра. Сорвиголова. И если хорошо заплатят, в Мэгги-Мэгги-Мэгги появляется ритм и звукоподражание.

Мэгги встречалась с Нунсио, сицилийцем. Темные глаза и бумажник из крокодиловой кожи с отделениями для кредитных карточек. Кутила, мажор, игрок. Они двинули в Лас-Вегас.

Мэгги и сицилиец. Ее голубые глаза и его отделения для карточек. Но главное — ее голубые глаза.

Барабаны за тремя окошечками закрутились, и Костнер понял, что шансов у него нет. Джекпот в две тысячи долларов. Круг за кругом, сливаясь в одну полосу. Три колокольчика или два колокольчика и полоска джекпота, значит 18, три сливы или две сливы и полоска джекпота, значит 14, три апельсина или два апельсина и джек…

Десять, пять, два бакса за одну вишню в первой позиции. Что-то… Я тону… Что-то…

Вращение…

Круг за кругом…

Похоже, происходило нечто, непредусмотренное правилами казино.

Барабаны один за другим остановились — клац, клац, клац — и застыли.

Три полоски смотрели на Костнера. Но слова «ДЖЕКПОТ» не было. С трех полос на него смотрели три голубых глаза. Очень голубых, очень требовательных.

Двадцать серебряных долларов со звоном посыпались в ящик внизу автомата. В кабинке крупье вспыхнул оранжевый свет, а над головой игрока загремел гонг.

Управляющий зала игровых автоматов кивнул поджавшему губы старшему крупье и направился к неряшливому человеку, вцепившемуся в рукоятку автомата.

Выигрыш — двадцать серебряных долларов — лежал нетронутый в ящике автомата. Оставшиеся тысячу девятьсот восемьдесят долларов должен был выплатить кассир казино.

Костнер пережил момент непонятной дезориентации: он тупо смотрел на три голубых глаза; барабаны игрового автомата остановились, и яростно затрезвонил гонг.

Посетители казино прервали игру и обернулись посмотреть на счастливчика. Облепившие стол с рулеткой бледные игроки из Детройта и Кливленда на секунду оторвали водянистые глаза от скачущего шарика и воззрились на обтрепанного типа у «однорукого бандита». Они не могли разглядеть, что это был джекпот на две штуки, и их воспаленные глаза снова потонули в клубах сигарного дыма. Близкие к играющим на автоматах по темпераменту игроки в блэкджек оживились, закрутились на стульях и разулыбались. Но они понимали, что автоматы стоят, чтобы развлекать старушек, пока настоящие игроки ведут бесконечный бой за двадцать одно.

Даже старый неудачник у входа в казино, давно негодный к настоящей игре и лишь милостью администрации оставленный на сочном пастбище азарта, перестал бессмысленно выкрикивать «Еще один выигрыш Колеса Фортуны!» и посмотрел в сторону Костнера и оглушительного гонга. Спустя мгновение он с тупой настойчивостью зомби повторил свою фразу, теперь уже, как всегда, ни к кому не относящуюся.

Звук гонга донесся до Костнера как будто издалека. Гонг означал, что он выиграл две тысячи долларов. Он еще раз взглянул на карту выплаты призов на передней панели автомата. Три полоски со словом «ДЖЕКПОТ» означали ДЖЕКПОТ. Две тысячи долларов.

Но на полосках не было слова «ДЖЕКПОТ». Серые прямоугольные полоски с голубым глазом посередине каждого.

Голубые глаза?

Где-то произошло замыкание, и в Костнера ударили миллионы вольт электричества. Волосы дыбом встали у него на голове, из-под ногтей выступила кровь, глаза превратились в студень, и каждый нерв его тела стал радиоактивен. Где-то далеко, не здесь, Костнера неведомым образом соединили с… голубыми глазами?

Гонг стих, исчез и обычный шум казино: звон жетонов, гудение голосов, выкрики крупье… Костнер погрузился в тишину.

Связанный с кем-то неведомым, далеким, с голубыми глазами.

Спустя мгновение все прошло, он был один, он задыхался, словно гигантская рука сдавила его, подержала и… отпустила. Костнер привалился к игровому автомату.

— Все в порядке, приятель?

Кто-то тряс его за плечо и не давал упасть. Сверху все еще трезвонил гонг, но Костнер не мог отдышаться от перенесенного путешествия. С трудом сфокусировав зрение, он разглядел стоящего перед ним плотного человека управляющего залом игровых автоматов.

— Да… Все в порядке. Немного голова закружилась.

— Похоже, вы сорвали хороший куш, дружище. Управляющий улыбнулся, улыбка получилась зловещей: смесь растянутых мускулов и условных рефлексов и ни тени жалости.

— Да, здорово… — Костнер попытался улыбнуться в ответ. Его еще трясло от пережитого электрического похищения.

— Дай-ка я проверю, — проворчал управляющий и посмотрел на панель автомата. — Да, три полоски, все правильно. Вы выиграли.

Только тогда до Костнера дошло. Две тысячи долларов! Он посмотрел на игральный автомат и увидел…

Три полоски со словом «ДЖЕКПОТ». Никаких глаз, только слово, означающее деньги. Костнер испуганно оглянулся; ему показалось, что он сходит с ума. Откуда-то, не из казино, раздался высокий мелодичный смех.

Костнер выгреб двадцать серебряных долларов. Управляющий зарядил в автомат монету и потянул ручку, чтобы сбросить джекпот. Затем проводил Костнера к кассе, стараясь говорить негромко и вежливо.

Возле окошечка кассы управляющий кивнул усталому кассиру, проверяющему счета по огромной вращающейся картотеке.

— Барни, джекпот на долларовом «Вожде», номер пять-ноль-ноль-один-пять. — Он осклабился Костнеру, который попытался улыбнуться в ответ. Получилось с трудом, будто все мышцы застыли.

Кассир пометил что-то в своих записях и обратился к Костнеру:

— Предпочитаете чек или наличные, сэр? Настроение возвращалось, и Костнер пошутил:

— А чек потом примут?

Все трое рассмеялись, и Костнер добавил:

— Да, чек подойдет.

Чек был выписан и проштампован на две тысячи. — Двадцать долларов подарок казино, — сказал кассир, передавая документ Костнеру.

Он долго вертел чек в руках, все еще не веря свалившейся удаче. Две штуки. Снова на золотой дороге.

Возвращаясь вместе с Костнером в зал игровых автоматов, плотный управляющий вежливо поинтересовался:

— Как вы намерены распорядиться суммой?

На мгновение Костнер растерялся. Особых планов у него не было. Неожиданно его осенило, и он ответил:

— Буду играть на этом автомате.

Управляющий улыбнулся: прирожденный неудачник. Вначале зарядит в автомат двадцать серебряных баксов, потом разменяет чек и перепробует все игры. Блэкджек, рулетка, баккара, фаро… Спустя два часа две тысячи вернутся в казино. Так было всегда.

Проводив Костнера к игровому автомату, управляющий похлопал его по плечу:

— Удачи, дружище.

Едва он отвернулся, Костнер вложил доллар и потянул за ручку.

Управляющий не успел сделать пяти шагов, когда за спиной раздался щелчок остановившихся барабанов, звон двадцати серебряных долларов-жетонов и рев проклятого гонга.

Она знала, что сукин сын Нунсио — свинья, каких, мало. Ходячая грязь. Куча дерьма с ушами. Чудовище в нейлоновых трусах. Мэгги успела поиграть во многие игры, но от предложения сицилийского извращенца ее едва не вывернуло.

Она чуть не поперхнулась. А сердце, о котором специалист из Беверли-Хиллз сказал, что его нельзя напрягать, застучало как сумасшедшее.

— Ах ты, свинья! Грязная, вонючая свинья, ты понял, Нунсио?

Она выпрыгнула из постели и принялась натягивать одежду. Она не стала возиться с лифчиком, просто натянула на маленькие груди, еще пылающие от любовных укусов Нунсио, широкий свитер.

Он сидел на кровати, ничтожный маленький человечек с седыми висками, лысой головой и мокрыми глазами. Он и сам чувствовал себя свиньей, но в ее присутствии ничего не мог с собой поделать. Он любил эту проститутку, любил шлюху, которую содержал. Такое со свиньей Нунсио случилось впервые, и он был беспомощен. Имей он дело с какой-нибудь обычной телкой, проституткой или шлюхой в Детройте, он бы вылез из двуспальной кровати и от души ей врезал. Но Мэгги… Мэгги вила из него веревки. Он и предложил-то всего-навсего… ну… чтобы жить вместе, потому что с ней ему было так хорошо. Но она разозлилась. Хотя что особенного в этой затее?

— Нам надо поговорить, дорогая… Мэгги…

— Ты. грязная свинья, Нунсио! Дай мне денег, я иду в казино, и запомни, что до конца дня я не хочу видеть твою мерзкую рожу!

После этого она вывернула его бумажник и карманы, взяла восемьсот шестнадцать долларов, а он сидел на кровати, глядя в никуда. Перед ней он был беспомощен. Он украл ее из мира, о котором знал только то, что это класс, и она могла делать с ним все, что хотела.

Генетический урод Мэгги, голубоглазая статуэтка, хорошенькая Мэгги Денъгоочи, наполовину чероки, наполовину все остальное, хорошо усвоила уроки жизни. Она являла собой совершенную модель «высшего класса».

— До конца дня, ты понял? — Она смотрела на него, пока Нунсио не кивнул; после чего Мэгги спустилась вниз — капризничать, играть, злиться и удивляться самой себе.

Мужчины провожали ее взглядами. Она несла себя как вызов, так мальчик-оруженосец несет флаг своего рыцаря, так выходит на помост призовая сука. Рожденная для тоски. Чудо мимикрии и желания.

Азартной Мэгги не была. Никогда в жизни. Ей просто хотелось насладиться собственной яростью к сицилийцу, постоять у скользкой грани бездны и доказать себе, что она не зря приехала из Беверли-Хиллз в Лас-Вегас. Вообразив, как Нунсио наверху принимает очередной душ, она разозлилась еще больше. Мэгги купалась три раза в день. Но он — другое дело. Он знал, что она не переносит его запаха; временами он пах мокрым мехом, и она, конечно, не считала нужным молчать. Поэтому Нунсио мылся постоянно, и это ее бесило. Ванная никогда не была частью его культуры. Жизнь Нунсио была отмечена всевозможными мерзостями, и чистота в его случае казалась более непристойной, чем грязь. Для Мэгги все обстояло по-другому. Для нее купание было необходимостью. Ей требовалось постоянно смывать с себя краски мира, чтобы, оставаться чистой, мягкой и белой. Подарком, а не существом из мяса и волос. Хромированным инструментом, не подверженным ржавчине и коррозии.

Когда они прикасались к ней — мужчины, бесчисленные Нунсио, — на ее белоснежной вечной коже оставались пятнышки кровавой ржавчины, мазки сажи, паутина. Ей надо было купаться. Часто.

Она гордо проследовала между столов и автоматов, неся в сумочке восемьсот шестнадцать долларов. Восемь стодолларовых купюр и шестнадцать долларов по одному. В кассе она разменяла шестнадцать мелких купюр на серебряные доллары-жетоны.

«Вождь» ждал. Сейчас она до него доберется. Мэгги играла на «Вожде», чтобы позлить сицилийца. Он просил ее играть на автоматах по пять, двадцать пять или по десять центов, а она всегда доставала его тем, что за десять минут заталкивала в «Вождя» долларов пятьдесят-сто, монету за монетой.

Она с уважением оглядела машину и вставила первый доллар. Потом потянула ручку. Ну и свинья же этот Нунсио. Еще один доллар, опять потянула — сколько, интересно, они будут крутиться? Барабаны вращались, клацая и позвякивая, сливаясьижужжа, гудяметаллом, повторповторповтор, в то время как голубоглазая Мэгги ненавидела, и ненавидела, и думала только о не нависти, о днях и ночах, проведенных со свиньей, и о тех, которые еще предстоит провести; если бы только у нее были деньги, все деньги, что есть в этом зале, в этом казино, в этом отеле, в этом городе прямо сейчас вот прямосейчас — и не надо больше гудеть, клацать, позвякивать и жужжать (повторповторповтор), и она станет свободнойсвободной-свободной, и никто во всем мире больше не прикоснется к ее телу, и свинья тоже не прикоснется к ее белоснежному телу, и вдруг одновременно с крутящимися перед главами долларомзадолларомзадолларом одновременно с гудением и клацанием барабанов с вишнями, и колокольчиками, и полосками, и сливами, и апельсинами возникла острая больболъболь острая боль!боль!боль! в груди, в сердце, в самой ее серединке — игла, скальпель, ожог, столб пламени, представляющий собой боль в чистейшем ее виде, чистую чистую БОЛЬ!

Мэгги, красотка Мэгги Деньгоочи, которая хотела получить всю наличность в долларовом игровом автомате, Мэгги, прошедшая путь от лихорадки и грязи до трех ванн в день и дорогого специалиста с Беверли-Хиллз, эта самая Мэгги вдруг почувствовала судорогу, дрожь, коронарные сосуды разорвались, и Мэгги рухнула на пол казино. Мертвая.

Мгновение назад она сжимала рукоять автомата, всеми фибрами души ненавидя всех свиней, с которыми сводила ее жизнь, каждой своей клеточкой, каждым хромосомом она заклинала эту машину высосать из своего чрева и отдать ей все деньги, до последней серебряной крошки, и вот наступает следующее мгновение, а может, еще идет предыдущее… но сердце разрывается и убивает ее, Мэгги падает на пол, по-прежнему касаясь «Вождя».

На полу.

Мертвая.

Мгновенная смерть.

Лгунья. Вся ее жизнь — ложь.

Мертвая на полу.

Вырванный из времени момент: свет мелькает и крутится в хлопковой сладкой вселенной вниз по бездонному туннелю, разделенному на секции, как козлиный рог рог изобилия, ставший округлым, скользким и мягким, как живот червяка бесконечные ночи с похоронным перезвоном из тумана из невесомости неожиданное цифровое познание несущаяся в прошлое память слепое бормотание безмолвная сова отчаяния, попавшая в пещеру призм медленно осыпающийся песок вечный вой края разломившегося мира поднимающаяся пена — так тонут изнутри запах ржавчины грубые зеленые углы, которые горят память, бормочущая бессвязная слепая память семь никаких вакуумов застывшие в янтаре булавки вытягиваются и сокращаются будто живой воск простудная лихорадка запах остановки над головой это остановка перед адом или раем, это преисподняя одна в ловушке в съеденном тумане бездорожья беззвучный вопль беззвучное жужжание беззвучное вращение вращение вращение вращение вращение вращение вращениеееееееееееееее.

Мэгги хотела получить все серебро машины. Она умерла, вложив в машину свое желание. И оказалась внутри нее, в середине промасленного, хромированного механизма, ставшего ее преисподней и чистилищем. Темница ее последней страсти, куда в самый последний момент жизни/смерти она так захотела. Мэгги оказалась внутри, став духом, навеки заточенным в душе машины. В преисподней. Попалась. Попалась.

— Надеюсь, вы не станете возражать, если я приглашу механика, издалека донесся до Костнера голос менеджера зала игровых автоматов. Менеджер подозвал управляющего, который, услышав гонг, растерянно затоптался на месте. — Надо удостовериться, что никто не повредил механизма. Понимаете, о чем я говорю?

Он взмахнул левой рукой, в которой была трещотка, какими любят греметь дети. Откуда-то тут же появился механик.

Костнер едва соображал, что происходит. Вместо предельной ясности мышления, потока адреналина в венах, как всегда бывает с игроками, которым начинает везти, вместо отчаянного нетерпения — предвестника крупной удачи, к Костнеру пришло онемение, он воспринимал происходящее так же отстраненно, как стакан воспринимает пьяный разгул.

К ним подошел усталого вида седой человек в сером пиджаке, с серым от несвежего воздуха лицом. В руках он держал кожаную сумку с инструментами. Механик осмотрел щель, потом развернул стальной корпус и ключом открыл заднюю крышку автомата.

На мгновение Костнер увидел рычаги, передачи, пружины, арматуру сердце машины. Механик молчаливо осмотрел механизм, кивнул, после чего закрыл и запер заднюю стенку и еще раз глянул на переднюю панель.

— Никто не багрил, — проворчал он и отошел. Костнер уставился на менеджера.

— Никто не лазил в автомат, он это имел в виду. У нас это называется «багрить». Некоторые пытаются запустить машину кусочками пластмассы или проволокой. Мы не допускали мысли, что это имело место в данном случае, но… вы понимаете, надеюсь, две тысячи долларов — солидный выигрыш, тем более два раза подряд… в общем, вы понимаете. Если делать это при помощи бумеранга…

Костнер поднял бровь.

— …да, и такое бывает. Еще один способ. Так что иногда мы проводим подобные проверки. Главное, что все в порядке, вы можете получить свой выигрыш.

Костнеру выплатили еще раз.

После этого он вернулся к «Вождю» и долго смотрел на автомат. Девушки, меняющие деньги, свободные от смены крупье, старушки в нитяных перчатках чтобы на руках не оставалось мозолей от рукоятки, уборщик мужского туалета, туристы, праздные наблюдатели, пьяницы, горничные, посыльные, игроки с мешками под глазами, танцовщицы с огромными грудями и маленькими любовниками — все пытались сообразить, что сделает потрепанный игрок.

Костнер не двигался, он просто смотрел на машину… и все замерли.

Автомат смотрел на Костнера.

Три голубых глаза.

Во время второго выигрыша его снова пронзил разряд тока, и когда барабаны остановились, с полосок опять смотрели три голубых глаза. Костнер уже понял, что это нечто большее, чем везение, ибо никто другой этих глаз не видел.

Поэтому он просто стоял перед машиной и ждал. Автомат говорил с ним. Внутри черепа, где никогда, кроме него, никого не было, кто-то двигался и говорил с ним. Девушка. Прекрасная девушка. Ее звали Мэгги, и она говорила с ним.

Я ждала тебя. Я ждала тебя очень давно, Костнер. Как, ты думаешь, почему ты выиграл джекпот? Потому что я ждала тебя, и я хочу тебя. Ты выиграешь их все. Потому что я хочу тебя, потому что ты мне нужен. Люби меня, я Мэгги, и мне очень одиноко. Люби меня.

Костнер так долго смотрел на игровой автомат, что его взгляд врос во взгляд трех голубых глаз на полосках джекпота. Он знал, что никто кроме него не может видеть этих глаз, не может слышать голос, и вообще никто кроме него не знает про Мэгги.

Он был для нее всем. Он был ее вселенной.

Костнер вставил в щель еще один серебряный доллар. Управляющий смотрел на него, механик смотрел на него, менеджер зала игровых автоматов смотрел на него, три девушки, меняющие деньги, смотрели на него, не говоря уже об игроках, многие из которых смотрели, не вставая со своих мест.

Барабаны завертелись, ручка с треском вернулась в исходное положение, через секунду барабаны остановились, двадцать серебряных долларов-жетонов со звоном посыпались в ящик, а какая-то женщина за столом с крэпом истерически захохотала.

И как безумный зашелся гонг.

Управляющий залом подошел к Костнеру и негромко произнес:

— Мистер Костнер, нам потребуется около пятнадцати минут, чтобы привести машину в порядок. Надеюсь, вы понимаете.

Двое рабочих сняли «Вождя» с подставки и утащили в мастерскую в дальнем конце казино.

В ожидании результата менеджер развлекал Костнера историями про багорщиков, которые прячут в одежде хитроумные магниты, о мастерах бумеранга с пружинами в рукавах, о мошенниках с крошечными сверлами и проволочками, которым ничего не стоит незаметно просверлить в автомате дырку. При этом он неизменно повторял, что Костнер должен его понять.

Но Костнер знал, что менеджер зала сам ничего не понимает.

Когда «Вождя» принесли на место, один из механиков сказал:

— Все в порядке. Внутрь никто не лазил. Работает отлично.

Голубые глаза исчезли с полосок джекпота.

Костнер знал, что они вернутся.

Ему выплатили выигрыш.

Он сыграл еще раз. Потом еще. И еще. За ним установили наблюдение. Он выиграл еще раз. И еще.

И еще.

Собралась огромная толпа. С быстротой молнии слух разнесся вначале по кварталу, потом по всему центру Лас-Вегаса, по всем казино, где игра не прекращается круглый год и круглые сутки. Люди устремились в отель посмотреть на потрепанного игрока с усталыми карими глазами. Толпу было не остановить. Люди валили, привлеченные запахом успеха, который исходил от Костнера потрескивающими электрическими разрядами.

А он выигрывал. Снова и снова. Тридцать восемь тысяч долларов. Три голубых глаза упорно смотрели на него с полосок джекпота. Ее избранник выигрывал. Мэгги Деньгоочи.

Наконец руководство казино решило переговорить с Костнером. «Вождя» в очередной раз сняли для осмотра специалистами компании, а Костнера пригласили в главный офис.

Лицо владельца казино показалось Костнеру смутно знакомым. Где он мог его видеть? По телевизору? В газетах?

— Мистер Костнер, меня зовут Жюль Хартсхорн.

— Приятно познакомиться.

— Вам вроде как неплохо везет сегодня?

— Я долго проигрывал.

— Вы понимаете, что подобная удача исключена?

— В нее трудно поверить, мистер Хартсхорн.

— Мне тоже. Мы твердо убеждены, что происходит одно из двух. Либо машина вышла из строя и нам не удается это определить, либо вы являетесь искуснейшим багорщиком, каких только приходилось встречать.

— Я не мошенничаю.

— Как видите, мистер Костнер, я улыбаюсь. А улыбаюсь я вашей наивности. Вы допускаете, что я поверю вам на слово? Я бы с радостью кивнул и согласился: мол, разумеется, вы не обманываете… Только выиграть тридцать восемь тысяч долларов за девятнадцать джекпотов подряд на одной машине невозможно! Подобное не имеет даже математической вероятности, мистер Костнер. Скорее три черные планеты врежутся в наше солнце в течение следующих двадцати минут. Это так же невозможно, как если бы Пентагон, Китай и Кремль нажали ядерные кнопки в одну и ту же микросекунду. Это абсолютно исключено, мистер Костнер. И тем не менее это произошло.

— Мне очень жаль.

— Не думаю.

— Вы правы. Мне нужны деньги.

— Кстати, для чего, мистер Костнер?

— Честно говоря, еще не решил.

— Понятно. Хорошо, мистер Костнер, давайте подойдем к делу с другой стороны. Я не могу запретить вам играть, и если вы будете выигрывать и дальше, я обязан буду вам заплатить. И я не собираюсь посылать за вами небритых головорезов. Наши чеки принимаются везде. Лучшее, на что я надеюсь, мистер Костнер, — это приток посетителей. Сейчас здесь собрался весь Лас-Вегас, все ждут, когда вы опустите в автомат очередной доллар. Это не покроет мои убытки, если вы будете выигрывать дальше, но и не повредит. О вас мечтает потереться каждый неудачник в этом городе. Я хочу попросить вас о небольшой услуге.

— Постараюсь не отказать, учитывая вашу щедрость.

— Шутите?

— Простите. Так что вы хотели?

— Чтобы вы поспали часов десять.

— А вы за это время еще раз посмотрите автомат?

— Да.

— Если я собираюсь выигрывать дальше, подобный шаг был бы с моей стороны ошибкой. Вы поменяете все потроха в автомате, и я не выиграю ни цента, даже если всажу в него все тридцать восемь тысяч.

— Мы имеем лицензию штата Невада, мистер Костнер.

— Я тоже из хорошей семьи. Но посмотрите на меня. Бродяга с тридцатью восемью тысячами долларов в кармане.

— С машиной ничего не сделают, мистер Костнер.

— Тогда зачем вам десять часов?

— Ее надо тщательно перебрать в заводских условиях. Мы должны устранить все неполадки, вроде усталости металла или сточенного зубца в шестеренке, дабы подобное не повторилось на остальных машинах. К тому же это лишнее время для распространения слухов. Толпа нам на руку. Многие из этих ротозеев здесь застрянут, и я постараюсь за их счет хоть немного покрыть связанные с вами расходы.

— Мне поверить вам на слово?

— Мы будем долго работать и после вашего ухода, мистер Костнер.

— Только если я перестану выигрывать.

— Хорошее замечание, — улыбка Хартсхорна больше напоминала судорогу.

— Так что спорить вроде и не о чем?

— У меня к вам было только одно предложение. Если вы хотите вернуться в зал, я не имею права вас задерживать.

— И бандиты меня не пошерстят?

— Простите?

— Я сказал, и банди…

— У вас несколько странная манера изъясняться. Я вас не понимаю.

— Конечно, вы меня не понимаете.

— Перестаньте читать «Нэшнл Инквайр». Вы имеете дело с законным бизнесом. Я просто попросил вас об одолжении.

— Отлично, мистер Хартсхорн. Я не спал трое суток. Десять часов мне не повредят.

— Я распоряжусь, чтобы вам предоставили тихую комнату на верхнем этаже. И… спасибо, мистер Костнер.

— Не тревожьтесь.

— Боюсь, это невозможно.

— За последнее время произошло много невозможных вещей.

Костнер повернулся уходить, когда Хартсхорн закурил и произнес:

— Кстати, мистер Костнер…

Костнер остановился.

— Да?

Все плыло, в ушах стоял страшный звон. Хартсхорн дрожал на периферии зрения, как молния в прерии. Как воспоминание, которое хочется забыть. Как хныканье и мольба в голосе Мэгги, зазвучавшем в клетках его мозга. Голос Мэгги. Все еще здесь… еще говорит…

Они хотят нас разлучить.

Костнер не мог думать ни о чем, кроме обещанных десяти часах сна. Неожиданно это стало важнее денег, важнее забвения, важнее всего. Хартсхорн что-то говорил, но Костнер его не слышал. Слух пропал, теперь он мог только видеть, как шевелятся резиновые губы владельца казино. Костнер потряс головой, желая хоть как-то привести себя в чувство.

Перед ним стояло с полдюжины Хартсхорнов, то сливаясь в одного, то расползаясь по всей комнате. И голос Мэгги.

Здесь тепло. И одиноко. Если ты придешь ко мне, нам будет хорошо. Пожалуйста, приходи быстрее.

— Мистер Костнер?

Голос Хартсхорна долетал издалека, казалось, он говорит через плотную бархатную завесу. Костнер из последних сил собрался. Усталые глаза с трудом различали предметы.

— А вы слышали, что произошло с этой машиной шесть недель назад? Весьма примечательная история.

— А именно?

— Девушка, играя на ней, умерла.

— От чего?

— Сердечный приступ. В тот самый момент, когда она потянула за рукоятку. Мгновенная смерть. Рухнула на пол — и конец.

Некоторое время Костнер молчал. Ему очень хотелось спросить, какого цвета были глаза девушки, но он боялся, что Хартсхорн скажет: «Голубые».

Он стоял, держась за ручку двери.

— Похоже, вам крупно не везет с этой машиной, а? Хартсхорн загадочно улыбнулся:

— Ситуация может повториться.

Костнер почувствовал, как сжались его челюсти.

— Хотите сказать, если я умру, большим невезением это не будет?

Улыбка Хартсхорна превратилась в навсегда припечатанный к лицу иероглиф.

— Советую вам хорошо выспаться, мистер Костнер.

Во сне она пришла к нему. Длинные шелковистые бедра и мягкий золотой пух, на руках.; голубые, словно из прошлого, глаза, затуманенные, как лавандовое поле, упругое тело, единственное тело, когда-либо принадлежащее Женщине. К нему пришла Мэгги.

Здравствуй, я странствую так давно…

— Кто ты? — удивленно спросил Костнер. Он стоял на холодной равнине или это плато? Вокруг них, а может, вокруг него одного, кружил ветер. Она была прелестна, он видел ее очень хорошо — или через дымку? Голос у нее был глубокий и сильный — или нежный и теплый, как расцветший ночью жасмин?

Я Мэгги. Я люблю тебя. Я ждала тебя.

— У тебя голубые глаза.

Да. Они любят.

— Ты очень красивая.

Спасибо. (С женским кокетством.)

— Но почему я? Почему это произошло со мной?

Ты девушка, которая… которой стало плохо…

Я — Мэгги. А тебя я выбрала потому, что я тебе нужна. Ты ведь так давно одинок.

Тогда Костнер понял. Прошлое развернулось перед его взором, и он увидел себя. Он всегда был одинок. Даже ребенком, несмотря на добрых и заботливых родителей, которые не имели ни малейшего представления о том, кто он такой, кем он хочет стать и в чем его дар. Из-за этого он убежал, еще подростком, и с тех пор он всегда один и всегда в дороге. Года, месяцы, дни, часы… а он все один. Случались временные привязанности, основанные на еде, сексе или внешнем сходстве.

Но не было человека, к которому он хотел бы прильнуть, прижаться и кому он хотел бы принадлежать.

Так было до Сюзи, с которой пришел свет. Он открыл для себя аромат и запах наступающей весны. Он смеялся, по-настоящему смеялся и знал, что теперь все будет хорошо. Он излил на нее всего себя, он отдал ей все надежды, все тайны, все нежные мечты; и она приняла его; впервые в жизни он почувствовал, что значит иметь свое место в этом мире, иметь дом в сердце другого человека.

Они прожили довольно долго. Он помогал ей, воспитывал сына от первого брака, о котором Сюзи не говорила никогда. А потом вернулся ее муж. Сюзи знала, что рано или поздно он к ней вернется. Существо темное и безжалостное, с отвратительным характером, но Сюзи принадлежала ему с самого начала, и Костнер понял, что служил для нее лишь перевалочной базой, кошельком, которым она пользовалась, пока не вернулся в родное гнездо ее бродячий ужас. Она попросила его уйти.

Сломленный и ограбленный изнутри, как, только может быть ограблен мужчина, Костнер ушел без скандала, ибо сопротивление было высосано из него. Он двинул на Запад, добрался до Лас-Вегаса, где окончательно опустился на дно. И нашел

Мэгги. Во сне он нашел голубоглазую Мэгги.

Я хочу, чтобы ты принадлежал мне. Я люблю тебя. Ее слова как гроза бушевали в мозгу Костнера. Она была его, наконец-то кто-то особенный принадлежал только ему.

— Я могу тебе доверять? Я всегда боялся верить. Особенно женщинам. Всегда. Но я хочу верить. Мне так нужно, чтобы кто-то был рядом… Это я, навсегда. Навсегда. Ты можешь мне верить. И она пришла к нему. Тело доказало правду ее слов лучше любых слов. Они встретились на продуваемой всеми ветрами равнине мысли, и он любил ее самозабвенно и счастливо, как никогда никого не любил раньше. Она слилась с ним, вошла в него, растворилась в его крови, его мыслях, его тоске, и он вышел из этого слияния чистым и гордым.

— Да, я могу тебе верить, я хочу тебя, я твой, — прошептал Костнер, лежа рядом с ней в туманном и беззвучном сне.. — Я — твой.

Она улыбнулась улыбкой спокойствия и освобождения; так улыбаются женщины, верящие своему мужчине. И Костнер проснулся.

«Вождя» установили на место. Публику пришлось отгородить вельветовыми шнурами. Несколько человек сыграли на автомате, но джекпот не выпадал.

Костнер вошел в казино, и охрана засуетилась.

Пока он спал, его одежду перетрясли в поисках проволочек и прочих приспособлений для багрения. Ничего.

Он подошел к автомату и долго смотрел на него. Хартсхорн был там же.

— Устали? — мягко заметил владелец казино, глядя в измученные карие глаза Костнера.

— Есть немного, — Костнер попытался улыбнуться, но улыбка не получилась. — Мне приснился странный сон… Про девушку… — Он решил не продолжать.

Хартсхорн улыбался. Жалостной, участливой и понимающей улыбкой.

— В этом городе очень много девушек. Учитывая ваш выигрыш, у вас не должно быть проблем.

Костнер кивнул, вставил в щель первый доллар и потянул ручку.

Барабаны завертелись так яростно, что Костнер растерялся. Неожиданно все накренилось, живот скрутило от обжигающей боли, голова на длинной и тонкой шее щелкнула, и все, что было за глазами, выгорело. Раздался страшный скрежет раздираемого металла, рассекаемого экспрессом воздуха, визг, словно сотню мелких животных разодрали на части и выпустили из живых кишки, невыносимая боль, завывание ночного ветра, срывающего пепел с вулканических гор. И тонкий, всхлипывающий голос, уносимый в ослепительный свет:

Свобода! Свобода! Ад или рай, неважно! Свобода!

Песнь души, вырвавшейся из вечного заточения, крик джинна, освобожденного из темной бутылки.

В этот момент влажной беззвучной пустоты Костнер увидел, как барабаны со щелчком выставились в последнюю комбинацию.

Один, два, три. Голубые глаза.

Только вот обналичить чеки ему уже не придется.

Толпа испустила единый крик ужаса, когда он боком завалился на лицо. Последнее одиночество…

«Вождя» унесли. Он приносил несчастье. Игроки требовали убрать автомат из казино. Так что его демонтировали. И возвратили на заводпроизводитель с категорическим требованием переплавить на металлолом. Никто, кроме оператора печи-плавильни, куда через секунду должен был быть сброшен автомат, не догадался посмотреть на последнюю комбинацию «Вождя».

— Глянь-ка. Вот чудеса, — сказал оператор кочегару и показал на три стеклянных окошка.

— Ни разу не видел такого джекпота, — согласился кочегар. — Три глаза. Наверное, старая модель.

— Да, встречаются очень старые игры, — проворчал оператор и уложил автомат на ведущий в печь конвейер.

— Надо же, три глаза. Как тебе такое? Три карих глаза. — С этими словами он двинул рычаг, и «Вождь» пополз к ревущему аду плавильни.

Три карих глаза.

Три очень усталых карих глаза. Три попавших в ловушку карих глаза. Три очень обманутых карих глаза.

Встречаются очень старые игры.

 


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 61; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!