ПРЕПОДНОСИТСЯ 6 МАЯ 1923 ГОДА



 

Ходит стародавнее предание, что царь Мидас долгое время гонялся по лесам за мудрым Силеном, спутником Диониса, и не мог изловить его. Когда тот, наконец, попал к нему в руки, царь спросил, что для человека наилучшее и наипредпочтительнейшее. Упорно и недвижно молчал демон; наконец, принуждаемый царем, он с раскатистым хохотом разразился такими словами: «Злополучный однодневный род, дети случая и нужды, зачем вынуждаешь ты меня сказать тебе то, чего полезнее было бы тебе не слышать? Наилучшее для тебя вполне недостижимо: не родиться, не быть вовсе, быть ничем. А второе по достоинству для тебя – скоро умереть».

 

Ф. Ницше «Рождение трагедии…»

 

Предварительные замечания

 

Нижеследующие размышления представляют собой первую попытку приложить психоаналитический способ мышления как таковой к пониманию развития человечества в целом и самого человеческого становления. Точнее говоря, не приложить, поскольку речь идет не об очередном «приложении психоанализа к наукам о духе», а скорее о применении психоаналитического мышления ради достижения целостного понимания человека и человеческой истории, которая, в конечном счете, представляет собой историю психического, т. е. историю развития человеческого духа и его творений.

Этот своеобразный, еще не вполне привычный нам способ рассмотрения открывается благодаря небывалому расширению сознания, достигнутому посредством психоанализа, который дал нам возможность проникать в глубины бессознательного как такового и исследовать принципы его функционирования. Так как научное познание само по себе предполагает сознательное постижение прежде непознанного, очевидно, что любой результат расширения сознания посредством анализа предполагает понимание. В совершенно определенный момент психоаналитического познания, которое мы сейчас рассмотрим более детально, обнаруживается, что весь путь органического или биологического развития можно «понять» лишь с учетом психического, которое, наряду со всем прочим, заключает в себе и сам наш познавательный аппарат, который стал на порядок продуктивнее благодаря нашему знанию о бессознательном.

Рассматривая некоторые новые отдельные психоаналитические данные только как исходный пункт для более широкоохватного рассмотрения и глубокого познания, мы полагаем, что проторили путь чему‑то, существенно отличному от прежнего «приложения» психоанализа. При этом мы хотим подчеркнуть, что склонны переоценить значение психоаналитического учения о бессознательном для терапии, не покидая границ психоаналитического способа мышления, но расширяя их в обоих направлениях. Ведь не случайно психоанализ, едва начав развиваться из терапевтических экспериментов в учение о бессознательной психической жизни, почти одновременно отклонился от своих медицинских первоистоков и плодотворно распространился на все науки о духе, чтобы, в конце концов, самому стать одним из наиболее влиятельных психологических направлений современности. Конечно, психически больной человек, на базе исследования которого психоанализ зародился и развивался, всегда будет источником дальнейшего прогресса и оформления учения, но все же сегодня этот первоисток больше уже несравним по своему значению с ролью, скажем, для Колумба той страны, которая предоставила в распоряжение отважному мореплавателю практические средства для путешествия, позволившего ему совершить открытие.

Пытаясь набросать ниже эскиз зоны дальнейшего развития психоанализа с опорой на последовательное применение созданного Фрейдом метода и основанного на нем учения, мы собираемся устремиться затем от этого базиса к более глубокому и общему познанию через непосредственное постижение бессознательного. Всякий, кто близко знаком со своеобразным ходом психоаналитического исследования, не станет удивляться тому, что оно, отталкиваясь в частностях и в целом от поверхностных психических проявлений, при все большем проникновении в сокровенные и труднодоступные глубины психического должно было, в конце концов, натолкнуться на ту точку, которая определяет его естественные ограничения, но в то же время и дает ему обоснование. После всестороннего исследования бессознательного, его психических содержаний и сложных механизмов их перевода в сознание, мы при анализе нормальных и выходящих за рамки нормы индивидов натолкнулись в психофизической сфере на первоисток психического бессознательного, которое мы можем отныне постичь и с биологической точки зрения. Впервые пытаясь реконструировать в аналитическом опыте чисто телесную, как представляется, травму рождения и ее чудовищные психические последствиях для развития человечества в целом, мы можем опознать в ней конечный, биологически постижимый субстрат психического и проникнуть к ядру бессознательного, на понимании которого зиждется возведенное Фрейдом здание первой всеобъемлющей и научно обоснованной психологии. В этом смысле нижеследующие рассуждения становятся возможны и понятны лишь на основе совокупных психоаналитических знаний о строении и функциях нашего психического аппарата.

Возможность биологически обосновать открытое и исследованное Фрейдом бессознательное, т. е. собственно психическое, определяет и второй план, вторую цель работы – синтетически встроить совокупное психическое развитие человечества в богатый контекст биологически обоснованных механизмов бессознательного, каким он предстает из аналитически осмысленного значения травмы рождения и вечно повторяющихся попыток ее преодоления. При этом мы с удивлением замечаем, насколько непринужденно, безо всякой натяжки, свободно и естественно получается у нас связать глубочайшие биологические слои бессознательного с высочайшим манифестным содержанием духовных продуктов человека, из чего следует, что фундамент и фронтон здания соответствуют друг другу и гармонически дополняют друг друга, или, как говорит сам Фрейд в своем последнем сочинении: «То, что в отдельной психической жизни было самым глубоким, становится путем создания идеала наивысшим в человеческой душе, соответственно нашей шкале оценок» [69, 43].

Когда мы попытаемся ниже проследить в развитии человека механизм этого «образования идеала» вплоть до биологических его основ, мы увидим, как на протяжении всего сложного процесса превращений бессознательного, понимать которые нас научил лишь психоанализ, почти неизменным остается глубиннейшее биологическое содержание, которое до сих пор оставалось незамеченным лишь вследствие нашего собственного внутреннего вытеснения, проявляющееся в манифестной форме в высших интеллектуальных достижениях человека. Здесь мы хотим рассмотреть нормальный, универсально значимый психобиологический закон, всю важность которого невозможно ни оценить, ни исчерпать в рамках наших рассуждений. Главный замысел этой работы – обратить внимание на этот биологически детерменированный формообразующий закон, определяющий содержание, и попытаться побудить читателя скорее увидеть следующие из него глобальные проблемы, чем разрешить их. Но тем, что мы вообще смогли поставить общую проблему и отважиться хотя бы на первые шаги к ее решению, мы обязаны психоанализу Фрейда как исследовательскому инструменту и способу мышления.

 

Аналитическая ситуация

 

Взявшись пройти дальнейший отрезок в исследовании бессознательного на основе психоаналитических опытов и наблюдений, я хотел бы сослаться при этом на принцип работы, который до настоящего времени по существу направлял психоаналитическое исследование. Фрейд как‑то заметил, что психоанализ собственно был придуман первой пациенткой, которую в 1881 г. лечил Брейер и чья история болезни (Анна О.) многие годы спустя была опубликована в «Исследованиях по истерии» (1895). Молодая девушка, которая в измененных состояниях сознания понимала только по‑английски, назвала приносящие ей облегчение гипнотические беседы со своим врачом talking cure,[7] или шутливо – chimney sweeping.[8] И в последующие годы, когда психоаналитические опыты и их результаты встречали врачебное отношение из‑за их шокирующего своеобразия или попросту критиковались как порождения развращенной фантазии самого исследователя, Фрейд возражал на подобную неконструктивную критику обычно тем, что человеческий мозг в принципе был бы не в состоянии придумать те факты и связи, с которыми мы с неотвратимостью сталкиваемся в ряде однотипных наблюдений. В этом смысле вполне можно сказать, что не только возникновением основной идеи психоанализа, но и дальнейшим его формированием мы по большей части обязаны больным, благодаря достойной высокого признания работе которых Фрейд смог получить материал, порой неупорядоченный и неравнозначный, фрагменты которого он смог сформулировать как некие общие положения, принципы и закономерности.

На том исследовательском пути, который шаг за шагом прошел анализ, борясь против всякого рода сопротивления, уже сполна следует отдать должное утверждению Фрейда о том, что пациент, собственно, всегда так или иначе прав, даже если сам он не знает как и почему. Это может показать ему аналитик посредством раскрытия вытесненных связей, заполнения амнестических пробелов, раскрывая «смысл» болезни и ее симптомов. С психологической точки зрения, следовательно, больной прав, и именно потому, что бессознательное, хотя и в патологическом искажении, говорит через него, как оно издавна говорило через гения, провидца, основателя религии, художника, философа или первооткрывателя.

Следует учитывать, что не только психологическое познание, основанное на интуиции, составляет процесс постепенного постижения бессознательного, но сама способность к познанию имеет в качестве предпосылки акт снятия или преодоления вытеснения, благодаря чему мы можем «открывать» искомое. Научная ценность психоанализа, проводимого нами с другими людьми, состоит в том, что это дает нам возможность устранить, часто ценою больших усилий, те вытеснения, имеющие место в их психике, которые в самих себе мы не можем рассмотреть, и таким путем совершить прорыв в новые области бессознательного. И если теперь я ссылаюсь на психоанализ как на объективный исследовательский метод, я делаю это потому, что, имея перед собой массу поразительно однородных примеров, я должен был решиться однажды предоставить бессознательному права там, где до сих пор мы отваживались лишь недоверчиво и медлительно следовать за ним.

В ряде успешно доведенных до конца случаев анализа мне бросилось в глаза, что, как правило, в конечной фазе процесс излечения бессознательного совершенно закономерно воплощается в типичной символике рождения, по большей части уже известной нам. Тогда, зимой 1921–1922 гг., я уже пытался в своей работе, до сих пор еще не опубликованной («К пониманию развития либидо в процессе излечения»1), теоретически оценить значимость этого факта в его связи с другими своеобразными особенностями процесса излечения (например, идентификацией с аналитиком и др.). Там я отметил, что речь при этом с очевидностью идет об известной фантазии повторного рождения, в которую воля пациента к выздоровлению облекает его излечение. В период выздоровления больные очень часто говорят о том, что они чувствуют себя так, «будто родились заново». Я подчеркивал также очевидную роль сублимации, которая состоит в том, что пациент теперь в состоянии отказаться от инфантильной фиксации либидо, находившей свое выражение в эдиповом комплексе, в пользу анализа, когда он окончательно отказывается от фантазии об инфантильном ребенке, которого он как мать хотел бы подарить отцу, и начинает воспринимать себя самого как новорожденное (духовное) дитя (аналитика).

Несмотря на то, что это понимание закономерно вытекало из аналитического материала, который я кратко изложил в этой работе, и представлялось, несомненно, обоснованным в рамках процесса излечения, я все же обратил внимание на то, что «фантазия повторного рождения» носит, с одной стороны, инфантильный, с другой стороны, «анагогический»[9] характер, который был теоретически ошибочно переоценен Юнгом из‑за его пренебрежения к ее либидинозным тенденциям. Существование таких представлений никогда не отрицалось2; мешало только то, что у нас отсутствовал реальный субстрат для их подтверждения.

Я оставил рассмотрение этой темы до тех пор, пока однажды, в одном особо отчетливом случае, мне не стало ясно, что сильнейшее сопротивление против разрушения либидинального переноса в конечной фазе анализа появляется в форме наиболее ранней инфантильной фиксации на матери. В многочисленных сновидениях этой конечной стадии вновь и вновь мне бросался в глаза совершенно неоспоримый факт, что эта фиксация на матери, которая с очевидностью лежит в основе аналитической фиксации, несет в себе наиболее раннюю, чисто физиологическую связь с материнским телом. Благодаря этому закономерность фантазии повторного рождения становилась понятной, а ее реальный субстрат – аналитически постижимым. «Фантазия повторного рождения» пациента оказалась просто‑напросто повторением его рождения в анализе, причем отрыв от объекта либидо в лице аналитика соответствует точному воспроизведению первого отделения от первого объекта либидо – новорожденного от матери.

Так как пациенты, к тому же независимо от пола, без всякого влияния ничего не подозревающего аналитика, по всей видимости, сами совершенно закономерно создавали эту ситуацию на конечном этапе анализа, было ясно, что этому следует придавать принципиальное значение, и дело только в том, чтобы собраться с духом и, последовав за бессознательным, принять это всерьез. А в таком случае становится очевидным, что существеннейшая часть аналитической работы, т. е. отделение и освобождение «невротически» фиксированного на аналитике либидо, должна состоять собственно в том, чтобы дать пациенту возможность воспроизвести в анализе не вполне удавшуюся в свое время сепарацию от матери с лучшим результатом. Но это никоим образом не следует понимать как некую метафору в психологическом смысле. Пациент в аналитической ситуации, так сказать, биологически повторяет период беременности, а в конце анализа, в процессе нового отделения от замещающего объекта, – акт рождения с точностью чуть ли не до малейших деталей. Таким образом, в анализе, в конечном счете, происходит устранение задним числом не вполне преодоленной травмы рождения.

Этот вывод, к которому меня неотвратимо подталкивало обилие разнообразного материала, особенно сновидений, которые представали в новом свете в этом более широком контексте, вызывал у меня самого некоторые возражения, которые я хотел бы лишь обозначить, так как они вскоре были сняты благодаря новому опыту. Я говорил себе, что, возможно, за счет особенностей своей индивидуальности или применяемых мною техник, которые и в классическом фрейдовском методе строятся на разрушении «комплексов», хотя и не сводятся к этому, я загоняю пациента на все более ранние позиции либидо3, так что нет ничего удивительного, что на финальном этапе я спровоцировал уход либидо в его последнее прибежище, на внутриматочную стадию.

Можно было бы предположить также, что это может происходить как результат чрезмерно долгого анализа. В противовес этому я хотел бы подчеркнуть, что речь идет, во‑первых, не о чисто регрессионном феномене в смысле всем нам известной «фантазии материнской утробы», которая давно рассматривается аналитиками как типичная первофантазия, но о гораздо более конкретных, навязчиво повторяющихся проявлениях. Кроме того, мои аналитические случаи, насколько мне известно, принадлежат к числу наиболее коротких по продолжительности – от четырех до, самое большее, восьми месяцев.

Однако эти и другие вопросы подобного рода, которые я вначале сам себе задавал, вскоре бесследно исчезли под влиянием поразительного наблюдения: при акцентировании аналитического внимания на этих фактах даже у тех пациентов, которые еще совершенно не подвергались теоретическому и терапевтическому влиянию, с самого начала обнаруживалась та же тенденция идентифицировать аналитическую ситуацию с внутриматочной. В нескольких одновременно начатых случаях, совершенно различающихся по типу и характеру невроза, пациенты – как мужчины, так и женщины – с самого начала недвусмысленно начинали идентифицировать аналитика с матерью, а себя самих в своих сновидениях и прочих реакциях возвращали в ситуацию новорожденного4. Отсюда явственно следует, что либидинальный перенос, который мы должны аналитически прорабатывать у представителей обоих полов, есть либидо, направленное на мать, как это было на стадии пренатальнои физиологической связи матери и ребенка.

Тому, кто проникнется этим пониманием, может показаться, будто он неявно, или, лучше сказать, бессознательно, всегда его и придерживался, вместе с тем он с удивлением заметит, сколь многое отчетливо говорит в пользу этого взгляда и как много темных и загадочных аспектов анализа, и в особенности процесса излечения, сразу же исчезает, как только осознаны и вполне осмыслены истинная сущность и действительное значение этого факта.

Прежде всего, сама аналитическая ситуация, исторически развивавшаяся из гиптотической5, сама по себе позволяет провести параллели между бессознательным и пренатальным состоянием.

Человек пребывает в расслабленном положении в полутемном помещении, в полузабытьи, в почти свободном от требований реальности состоянии фантазирования (галлюцинирования); объект его либидо присутствует и в то же время невидим и т. д. Если представить себе аналитическую ситуацию подобным образом, становится понятно, как смог пациент спонтанно прийти к тому, чтобы в своих ассоциациях, бессознательно связанных с первичной ситуацией общения с матерью, возвратиться в детство и тем самым указать аналитику на значимость инфантильного материала и инфантильных впечатлений. Именно этому материалу и отвечает асимптотическое приближение сознательных ассоциаций к той первичной трансферентной установке, которой бессознательное пациента руководствуется с самого начала.

Повышенная способность к припоминанию в анализе забытых (вытесненных) детских впечатлений объясняется, следовательно, как и сходное явление при гипнозе, тенденцией бессознательного, подкрепляемой врачом, репродуцировать «свое собственное» содержание, т. е. первичную ситуацию, как это автоматически происходит, например, в столь же гипермнезических состояниях сновидения, в известных невротических состояниях (двойное сознание) или при психотической инволюции (так называемое «архаическое мышление»). В этом смысле почти все инфантильные переживания (до известного предела) можно понимать как «прикрывающие воспоминания», а способность к их репродукции должна быть обязана своим существованием тому факту, что как раз «первосцена» никогда не может вспоминаться, так как с ней «ассоциативно» связано болезненнейшее из всех «воспоминаний» – травма рождения. Таким образом, граничащая с невероятным эффективность техники «свободных ассоциаций» получает биологическое обоснование. Но мы не хотим поддаваться соблазну решать всю психофизическую проблему памяти с опорой на эту архимедову точку, от которой берет начало и аналитически легко может быть раскрыт весь процесс вытеснения6. Здесь следует высказать лишь предположение, что первичное вытеснение травмы рождения можно было бы рассматривать как основу памяти вообще, т. е. способности вспоминать, или просто констатировать факт, что нечто забытое, с одной стороны, подверглось воздействию первичного вытеснения, а с другой стороны, остается в памяти, чтобы репродуцироваться позднее в качестве заместителя собственно вытесненного – первичной травмы7.

С этой наиболее ранней, однажды реально пережитой фазой связи с матерью хорошо согласуется то, что аналитическое сопротивление против отказа от этой связи разыгрывается на отце (заменителе), который и в действительности дал первый толчок к первичному отделению от матери и в результате этого стал первым и постоянным врагом. Аналитику, который в ходе лечения репрезентирует оба инфантильных объекта либидо, выпадает задача разорвать эту первичную фиксацию на матери, чего пациент оказался не в состоянии сделать самостоятельно, и способствовать дальнейшему переносу либидо, в зависимости от пола пациента, на образы отца или матери. Если ему удалось преодолеть первичное сопротивление, т. е. фиксацию на матери в переносе, он задает твердый срок завершения анализа, до наступления которого пациент автоматически повторяет отвязывание от фигуры матери (заместителя) в форме репродукции акта рождения. Часто возникающий вопрос о том, какая продолжительность анализа является оптимальной, получает здесь ответ в том смысле, что для протекания этого процесса необходимо определенное время, что биологически объяснимо и оправданно, так как анализ должен дать пациенту возможность преодолеть травму рождения за временной промежуток, соответствующий ходу событий, который при такой терапевтической позиции может в значительной степени регулироваться8. Естественно, в своем постоянном сопротивлении пациент всегда обнаруживает тенденцию затягивать до бесконечности9 столь удовлетворяющую его аналитическую ситуацию, что с самого начала должно становиться предметом анализа его фиксационной тенденции.

Собственно, это происходит автоматически, в результате строгого соблюдения фрейдовского правила, которое предписывает встречаться с пациентом ежедневно на протяжении одного и того же промежутка времени, а именно полного часа. Каждый из этих часовых промежутков репрезентирует для бессознательного пациента маленький анализ in mice,[10] с новой фиксацией и постепенным отделением, что, как известно, поначалу пациенты переносят довольно плохо10.

Они воспринимают это как слишком «интенсивную терапию» в плане отрыва от матери. С другой стороны, склонность пациентов «убегать» от аналитика объясняется как тенденция к чересчур прямому повторению травмы рождения, которую анализ должен заместить постепенным отделением.

 

Инфантильный страх

 

Непосредственный вывод, который мы должны сделать на основании этих аналитических фактов и предложенного нами их понимания, состоит в том, что бессознательное пациента использует аналитическую ситуацию лечения для того, чтобы повторить травму рождения и частично отреагировать ее. Но прежде чем мы сможем понять, как проявляется травма рождения в отдельных симптомах болезни, мы должны проследить ее общечеловеческое действие в развитии нормальных индивидуумов, особенно в детстве. Руководящей линией при этом нам должно служить фрейдовское положение о том, что всякий аффект страха в основе сводится к физиологическому страху рождения (удушье).

Рассматривая психическое развитие ребенка под этим углом зрения, мы можем, в общем и целом, сказать, что человек, по всей видимости, многие годы – а именно на протяжении всего детства – занимается тем, что пытается преодолеть эту первую интенсивную травму по возможности нормальным способом. Всякий ребенок испытывает естественный страх, и с позиции здорового взрослого среднестатистического человека можно с известным правом назвать детство индивидуума его нормальным неврозом, который в зрелом возрасте продолжается только у определенных, оставшихся инфантильными индивидов – так называемых невротиков.

Давайте исследуем, вместо бесчисленных примеров одних и тех же простых механизмов, типичный случай детского страха, который наступает, когда ребенок остается один в темном помещении (чаще всего в спальне, при отхождении ко сну). Эта ситуация, очевидно, напоминает ребенку, еще недостаточно далеко отошедшему от первичной травмы, ситуацию материнской утробы – конечно, со значительным отличием в том, что теперь ребенок осознаваемо отделен от матери, чья утроба лишь «символически» замещена темной комнатой или теплой постелью. Страх исчезает, по блестящему наблюдению Фрейда, как только ребенок опять осознает существование (близкое присутствие) любимой персоны (прикосновение, голос и т. д.)1.

В этом простом примере механизм возникновения страха, который возвращается потом у фобических больных в практически неизменном виде (клаустрофобия, страх проезда по железнодорожному туннелю и т. д.), можно понимать как бессознательную репродукцию страха рождения. Попутно мы можем изучать основу формирования символов и не в последнюю очередь также и значение сепарации от матери и успокаивающее «терапевтическое» действие пусть лишь частичного или «символического» воссоединения с ней.

Приберегая для последующих глав важные размышления об этих многообещающих перспективных задачах, рассмотрим второй, тоже типичный детский страх, который еще теснее связан с реальными, глубоко вытесненными обстоятельствами. Это универсальный детский страх животных, для объяснения которого, несмотря на его частую связь с хищниками (плотоядными, такими как волк), мы не должны апеллировать к унаследованному от предков инстинкту страха. Это явствует уже из того, что таковой инстинкт не мог бы фиксироваться на одомашненных тысячелетия назад домашних животных, чья безобидность и безопасность известна бесчисленным поколениям взрослых и, тем не менее, переживается как опасность хищных животных; разве что кто‑то пожелал бы прибегнуть к ссылке на доисторические времена человека – или даже на его биологических предшественников (как, например, Стенли Холл и др.) – и на диких предков наших домашних животных, чтобы объяснить типичную реакцию страха, истоки которой кроются в нашем индивидуальном развитии. При выборе этих объектов страха, первоначально определяющегося их впечатляющей ребенка величиной (лошадь, корова и т. д.), решающими являются совершенно иные, а именно психологические («символические»), моменты. Как недвусмысленно показали анализы детских фобий, величина или толщина (вмещающая окружность тела) устрашающих животных соотносится с беременностью, о которой ребенок, как мы можем показать, располагает большим, чем одно только смутное воспоминание. Хищные животные, помимо того, выдают с головой кажущуюся даже психологам, работающим со взрослыми, удовлетворительной рационализацию для желания вернуться в звериную утробу матери – через пожирание. Значение животного как заместителя отца, которое, взяв из психологии неврозов, плодотворно использовал Фрейд для понимания тотемизма, не только не ставится под сомнение этим толкованием, но и получает углубленное биологическое значение, показывая, как через смещение «страха» на отца (то‑темическое животное, которое само пожирается) обеспечивается жизненно необходимый отказ от матери. Ибо этот устрашающий отец препятствует возвращению к матери и тем самым возбуждению очень болезненного первичного страха, который связан с материнскими гениталиями как местом рождения, а позднее – и со всеми замещающими их объектами.

Столь же частое, но почти закономерно смешанное с ужасом и отвращением чувство страха перед маленькими животными имеет ту же основу, на что отчетливо указывает причина «жуткости» этих объектов. Из анализа таких фобий или страшных снов, которые возникают и у мужчин, хотя и реже, чем у женщин, видно со всей отчетливостью, что жуткость этих маленьких ползающих животных, таких как мышь, змея, жаба, жук и т. д., сводится к их свойству бесследно исчезать в маленьких земляных отверстиях. Они, следовательно, отчетливо символизируют желание возврата в материнское убежище, а тот ужас, который они вызывают, происходит оттого, что при этом они реализуют собственную тенденцию человека и вызывают страх как объекты, которые могут проникнуть в него самого2. Если в больших животных можно проникать в смысле первичной ситуации, пусть даже и вытесненной (страх), то жуткость маленьких животных заключается в опасности, что они сами могут проникнуть в тело. Впрочем, очень маленькие животные, такие как насекомые и т. д., уже давно истолкованы психоанализом как символическое представление детей или эмбрионов; и не только из‑за их размеров, но и из‑за их способности к размножению (символ плодовитости)3. Символом пениса, или, лучше сказать, идеалом пениса, они могут становиться, однако, только благодаря их способности полностью проникать в отверстия, при этом их существенное свойство – особая малость – привело даже к их толкованию как сперматозоидов или женских яйцеклеток, прямо указывающему на материнскую утробу как на место их пребывания.

Итак, большое животное является вначале несущим удовольствие, затем наполненным страхом материнским символом, затем через смещение страха с образованием фобии – заменителем несущего угрозу отца. Наконец, в результате наблюдения за сексуальным поведением больших животных и маленькими животными, символизирующими зародыш и пенис, связанное с ними либидо снова становится материнским.

Этим связям обязано восприятие маленьких животных в народных преданиях как одушевленных. Наиболее распространены поверья о змее, чье фаллическое значение, несомненно, объясняется той легкостью, с которой она полностью проникает в (земляное) отверстие и исчезает в нем4.

О том же свидетельствует известное верование в животных‑духов у австралийцев и центральноазиатских племен, в соответствии с которым ребенок в форме маленького животного входит в мать, в большинстве случаев через пупок. Так, аборигены мыса Бедфорд верят, что «мальчики входят в тело матери в форме змеи, а девочки – как маленькие кроншнепы» [163]. Это совершенно примитивное отождествление ребенка и фаллоса – фаллос целиком входит в женщину и вырастает там в ребенка – еще сохраняется в народных поверьях и сказках в виде «телесной души»: душа спящего или умершего в форме животного (мышь, змея и т. д.) выскальзывает изо рта, чтобы через некоторое время опять войти через рот в того же человека (сновидение) или в другого (оплодотворение, новое рождение)5. Сюда же можно отнести первобытную народную традицию представлять матку в виде животного, которая до сих пор еще не получила объяснения6, но предположительно тоже связана с представлением о животном, вползшем в тело матери и не вышедшем из него, и, следовательно, относится к содержимому оплодотворенной матки.

Так, например, в Брауншвейге в первые 24 часа после рождения новорожденный ребенок не должен лежать при матери, «иначе матка не сможет найти покоя и будет скрести внутренности женщины, как большая мышь» [163]. «Она также может во сне выползти изо рта, искупаться и тем же путем вернуться назад», как в переданном Панцером сказании о паломнице, которая для того, чтобы успокоиться, легла в траву. Если она не сможет найти обратный путь, то женщина станет бесплодной [131].

Указания на эти типичные ситуации детского страха и на их параллели в народной психологии, вероятно, достаточно, чтобы показать, что мы имеем в виду. При более точном исследовании обстоятельств, в которых возникает детский страх, можно увидеть, что фактически аффект страха от акта рождения в скрытой форме остается у ребенка и продолжает действовать, и всякая случайность, которая как‑либо – чаще «символически» – о нем «напоминает», используется для того, чтобы опять заново отреагировать этот скрытый аффект (например, pavor nocturnys).[11] Если всерьез и буквально принять положение Фрейда о происхождении аффекта страха из процесса рождения – а нас к этому вынуждает ряд приведенных наблюдений – то легко заметить, что всякое проявление инфантильного страха отвечает частичному преодолению страха рождения. Неизбежным вопросом о том, откуда могла бы происходить тенденция к повторению столь сильного аффекта неудовольствия, мы займемся подробно позже, при рассмотрении механизма удовольствия‑неудовольствия, хотя уже здесь хотели бы указать на тот несомненный аналитический факт, что совершенно так же, как в основе всякого страха лежит страх рождения, так и всякое удовольствие, в конечном счете, имеет тенденцию к восстановлению первичного внутриматочного удовольствия. Нормальные, уже признанные анализом либидинозными функции ребенка, такие как прием пищи (сосание) и выталкивание продуктов обмена веществ, выдают тенденцию как можно дольше продлить неограниченные свободы пренатального состояния. Как мы знаем из анализа невротиков, бессознательное предъявляет это требование, которое Эго в целях социального приспособления должно отбросить. В состояниях своего господства, приближенных к первичной ситуации (сновидение, невроз, кома), бессознательное в любой момент готово вновь выступить с этим требованием.

Происхождение и тенденции такого удовлетоврения либидо еще отчетливее обнаруживаются в «детских проступках», вытекающих из слишком интенсивной установки на источники удовольствия, а именно: сосание, с одной стороны, обмачивание и выпачкивание – с другой, когда они неуместны или по своей интенсивности превышают известную меру (например, при изысканном «невротическом» симптоме Enuresis nocturna).

При неконтролируемом сознанием, вероятно, автоматическом испражнении мочи и кала (как «доказательством любви» для матери) ребенок ведет себя так, как будто он еще находится в материнской утробе: inter foeces et urinas[12] 7; на сходных механизмах основана и вошедшая в поговорку связь аффекта страха и дефекации. Замещение эпизодически, а после отнятия и совершенно утраченной материнской груди пальцем представляет собой, напротив, первую попытку ребенка заместить тело матери собственным телом («идентификация») или частью его, причем загадочное предпочтение пальцев ноги отчетливо выдает тенденцию к воспроизведению внутриутробной позы тела8. От сосания, а равно и от исполненного удовольствия мочеиспускания (Enuresis), открытые психоанализом пути ведут к другому «детскому проступку», к генитальной мастурбации (см. также более позднее замещение энуреза поллюцией), которая предваряет и помогает подготавливать окончательное и грандиознейшее замещение повторного соединения с матерью – сексуальный акт. Попытка сексуального овладения вызывающими страх (материнскими) гениталиями порождает чувство вины, тогда как страх перед матерью по механизму фобии переходит на отца. На этом пути наступает частичное превращение первичного страха в (сексуальное) чувство вины, причем часто можно очень отчетливо наблюдать, как изначально связанный с матерью страх перед животными переходит в отчетливо основанный на сексуальном вытеснении страх перед отцом, который через смещение на разбойника, взломщика (черный человек и т. д.) может без труда рационализироваться в соответствии с фобическим механизмом. При этом возникает так называемый реальный страх, который представляет собой очевидный результат связывания и смещения первичного страха, при этом превращение «материнского» страха помещения в «отцовский» страх проникновения полностью соответствует отношению к большим (материнским) и маленьким (фаллическим) животным.

В этом месте ожидаемо возникает возражение с психоаналитической позиции, которое мы, однако, надеемся с легкостью преодолеть. Общая значимость положения о том, что всякий страх ребенка происходит из страха рождения (и всякое удовольствие ребенка связано с возвращением первичного внутриматочного удовольствия) могла бы быть поставлена под сомнение в связи с так называемым страхом кастрации, на котором делается столь сильный акцент.

Однако мне представляется очевидным, что детский первичный страх в ходе развития совершенно естественным образом переносится на гениталии, и именно из‑за их всегда смутно предчувствуемого (или вспоминаемого) фактического биологического отношения к рождению (и зачатию). Понятно и, собственно, само собой разумеется, что именно женские гениталии как место переживания травмы рождения затем вскоре опять становятся главным объектом первоначально оттуда и произошедшего аффекта страха. Значение страха кастрации, как полагал уже Штэрке [186], базируется на «первичной кастрации» рождения, т. е. отделения ребенка от матери9. Это лишь кажется, что не вполне целесообразно говорить о «кастрации» там, где речь еще не идет об отчетливом отношении страха к гениталиям, когда это отношение дано только через факт рождения из (женских) половых органов10. Сильную эвристическую поддержку это понимание находит в том, что оно, несомненно, раскрывает нам загадку повсеместной распространенности «кастрационного комплекса», так как оно может объяснить общность этого комплекса с неоспоримой общностью акта рождения; эта точка зрения также обнаруживает свое огромное значение для полного понимания и реального обоснования и других первичных фантазий. Теперь мы надеемся лучше понять, почему «угроза кастрации» закономерно оказывает столь колоссальное и устойчивое действие на ребенка – а также то, почему детского страха и происходящего из него, «попутно приносимого» актом рождения чувства вины не удается избежать никакими воспитательными мероприятиями или снять обычными аналитическими разъяснениями11. Угроза ложится на почву не только смутно вспоминаемой первичной травмы или репрезентирующего ее непреодоленного страха, но уже и на основу второй, вполне осознанно пережитой и подвергнутой вытеснению травмы отнятия от груди, которая, однако, по своей интенсивности и устойчивости отнюдь не равна первой травме, так как значительной частью своего «травматического» действия она обязана предшествующей. Лишь впоследствии в индивидуальной истории на третье место выходит закономерная фантазия о генитальной травме12 кастрации, переживаемая как высшая степень угрозы, которая как раз вследствие своей нереальности представляется особенно предрасположенной перенять на себя наибольшую часть натального аффекта страха в форме чувства вины, которое, фактически совершенно в смысле библейского грехопадения, оказывается завязанным на разделение полов, на различие сексуальных органов и функций. Глубочайшее бессознательное, которое всегда остается глубоко индифферентным к полу (бисексуальным), ничего об этом не знает и знакомо только с первичным страхом общечеловеческого акта рождения.

В сравнении с действительно болезненно переживаемыми реальными травмами рождения и отрыва от груди угроза фактической кастрации, вероятно, даже облегчает нормальное отведение первичного страха в форме генитального сознания вины, так как ребенок вскоре понимает всю несерьезность этой угрозы, равно как и прочих уловок взрослых. В противоположность первичной травме кастрационная фантазия, разоблаченная как пустая угроза, действует затем скорее как утешение, так как о реальном отделении речь не идет13. Отсюда прямой путь ведет к инфантильным сексуальным теориям (см. ниже с. 58 и далее), в которых не признается «кастрация» (женские гениталии), очевидно, для того, чтобы было возможно отрицать и травму рождения (первичное отделение).

Впрочем, здесь мы должны отметить, что всякое игровое использование первичного мотива, осуществляемое с сознанием его ирреальности, вызывает удовольствие тем, что оно симулирует отрицание травмы рождения. Таковы типичные детские игры, от наиболее ранних «пряток» и качания, игр в железную дорогу, в куклы и в доктора14, в которых, как очень давно показал Фрейд, содержатся те же самые элементы, что и в соответствующих невротических симптомах, только с позитивным знаком удовольствия. Игра в прятки (колдовство), которую дети повторяют без устали, представляет ситуацию отделения (и повторного нахождения) как несерьезную; ритмические двигательные игры (качание, прыг‑скок) просто повторяют эбрионально ощущаемый ритм, который затем в невротическом симптоме головокружения показывает вторую сторону лика Януса. Вскоре затем все в игре ребенка так или иначе начинает подчиняться принципу ирреальности, и психоанализ мог бы показать, как отсюда вытекают более высокие и высшие, приносящие удовольствие формы ирреальности – фантазия и искусство [48]. Даже в высших формах этой мнимой реальности, как ее репрезентирует, например, греческая трагедия, мы в состоянии вкусить страх и испуг, отреагируя эти первоаффекты в смысле аристотелевского катарсиса, подобно тому как ребенок устрашающую ситуацию отделения отреагирует в форме добровольного прятанья15, которое сколь угодно легко и часто можно обращать вспять и повторять.

Происходящая из травмы рождения постоянная готовность ребенка к страху, который охотно смещается на все возможное, проявляется также совершенно прямым, так сказать, биологическим образом в столь же культурно‑исторически значимом, характерном отношении ребенка к смерти. То, что при этом удивляет нас в первую очередь, так это не сам факт того, что ребенок совершенно незнаком с представлением о смерти, а то, что он здесь, как и в сфере сексуальности, долгое время не в состоянии принять соответствующий опыт и объяснения его истинного значения. Одна из величайших заслуг Фрейда состоит в том, что он обратил наше внимание на это негативное представление о смерти у ребенка, которое проявляется в том, что, например, умерший человек рассматривается им как временно отсутствующий. Известно также, что бессознательное никогда не отказывается от этой точки зрения, в пользу чего свидетельствует не только неуничтожимая, возрождающаяся все в новых формах вера в бессмертие, но и тот факт, что умерших мы видим во сне живыми. Здесь было бы опять совершенно неверно с позиций нашей интеллектуальной установки полагать, будто ребенок отвергает представление о смерти из‑за его болезненности и сопряженного с ним неудовольствия; это предположение неудачно уже потому, что ребенок отклоняет его a priori, без представления его содержания. Ребенок вообще не имеет никакого абстрактного представления о смерти, он реагирует только на наблюдаемый или описанный (разъясненный) случай смерти близкого ему лица. Бытие в смерти равнозначно для ребенка с продолжающимся бытием (Фрейд), т. е. бытием отделенным, что непосредственно затрагивает первичную травму. Следовательно, сознательно ребенок принимает представление о смерти, тогда как бессознательно он идентифицирует ее с первичным отделением. Поэтому ребенок может показаться взрослым жестоким, когда он нежелательному конкуренту, например новой сестричке (братику), воспринимаемому как помеха, желает смерти – пожелание, которое для ребенка означает не больше, чем если бы мы сами сказали кому‑нибудь, что он может идти к черту, т. е. оставить нас в покое. И когда, например, ребенок советует мешающей ему сестричке (братику) идти туда, откуда она пришла, он лишь демонстрирует гораздо большую, чем у взрослых, осведомленность о первоначальном смысле этих «речевых оборотов». Ребенок говорит об этом совершенно всерьез и способен подразумевать это опять же только на основе смутного воспоминания о месте, откуда дети приходят. Тем самым мысль о смерти с самого начала сопряжена с сильным бессознательным аффектом удовольствия от возращения в материнское тело, который сохранялся неизменным на протяжении всей истории человечества, от примитивных похоронных обычаев до возвращения «астрального тела» в ходе спиритического сеанса.

Однако не только представление о смерти имеет у человека эту либидинозную подоплеку, но и против осознаваемой реальной угрозы смерти он бессознательно разыгрывает козырь пренатального существования, которое репрезентирует состояние, действительно пережитое однажды по ту сторону сознательной жизни. Когда ребенок хочет устранить конкурента, желая ему смерти, то он может сделать это лишь благодаря собственному, окрашенному удовольствием воспоминанию о месте, откуда пришел он сам и откуда пришла и сестричка (братик) – от матери. Можно сказать и так, что он желает сам себе вернуться в место, где еще не было никаких помех извне. Основание для выделения в детском пожелании смерти бессознательного элемента его собственного желания вытекает из понимания невротических самоупреков, которыми закономерно реагируют на случайное исполнение такого желания. Когда теряют близкое лицо, независимо от его пола, то это расставание вновь напоминает о первичном отделении от матери и о болезненной задаче отвязать либидо от этого лица, которую Фрейд выявил в процессе траура, соответствующему психическому повторению первичной травмы. Из различных траурных ритуалов становится, несомненно, ясно, как это лишь недавно показал Райк в своем докладе [161], что скорбящий стремится идентифицировать себя с умершим, что показывает, как он завидует его возвращению к матери. Те преисполненные значения впечатления, часто становящиеся впоследствии невротическими, которые оставляют рано умершие сестры (братья) в бессознательном живущего, отчетливо показывают жуткие последствия этой идентификации с умершим, которые нередко проявляются в том, что соответствующее лицо проводит свою жизнь, так сказать, в постоянном бессознательном трауре, т. е. в состоянии, которое поразительно адаптировано к предполагаемому месту пребывания умершего. Некоторые неврозы в их целостности можно рассматривать именно как такое эмбриональное продолжение прерванного существования рано умершей сестры (брата), а меланхолия как реакция на актуальный случай смерти часто обнаруживает тот же самый механизм16.

Ребенок завидует умершему из‑за счастья возвращения к матери, и, соответственно, свою ревность к новой сестричке (братику), как неоднократно было отчетливо видно в анализе, связывает с периодом беременности, т. е. с периодом ее (его) пребывания в теле матери, в то время как смирение с фактом появления нового конкурента начинается через идентификацию с матерью (ребенок от отца) вскоре после его рождения (ребенок как живая кукла). В этой бессознательной тенденции ребенка идентифицировать себя с внутриматочной сестрой, о предстоящем появлении которой на свет он достаточно осведомлен, заключена суть того, что можно было бы назвать в свете психоаналитических исследований травмой второго ребенка (травма от сестры / брата). Она состоит в том, что последующий ребенок реализует мечту предшествующего вернуться в материнскую утробу, раз и навсегда закрывая для него эту возможность. Этот фактор определяет весь ход дальнейшего развития старшего ребенка.

Отсюда открывается аналитический доступ к некоторым еще непонятным чертам взрослой любовной жизни (невротическое ограничение способности к зачатию и т. д.) и к определенным психосоматическим заболеваниям женщин (ложное бесплодие и т. д.).

Отождествление состояния смерти с возвращением в материнскую утробу объясняет также и то, почему нельзя нарушать покой мертвых и почему беспокойство мертвых ощущается как величайшее наказание. Это обнаруживает вторичную природу всей фантазии перерождения, которая не имеет никакого иного смысла, кроме восстановления первоначального состояния. Об этом же свидетельствуют также различные биологические факты, в которых исключен этико‑анагогический элемент идеи повторного рождения, ошибочно принимаемый Юнгом за ее суть17. Особенно поучительный пример дает определенный вид цихлид, «хромисы», самки которого вынашивают икринки до зрелости в глоточном мешке18. У живущего в Северной Африке вида Haplochromis strididena, самки которого прикрепляют свои яйца к растениям и камням, глоточный мешок матери становится убежищем и защитным органом для только что вылупившейся молоди. В случае возникновения опасности или наступления ночи мать открывает пасть и целая стая молодых гаплохромов прячется в нее и остается там до тех пор, пока угроза не минует или не наступит утро. Такое поведение особенно интересно потому, что оно не только обнаруживает, что физиологический сон в животном мире представляет собой периодическое возвращение в материнскую утробу, но и потому, что именно у этих видов собственно высиживание происходит вне материнских тел (на камнях и растениях) и потом, так сказать, навёрстывается этими животными, так как они, видимо, не могут от этого отказаться.

Другие животные, не имеющие, за исключением сумчатых (кенгуру), возможности частичного возвращения в материнское тело в качестве защиты, замещают его способом, который может быть назван «символическим», как, например, птицы посредством строительства гнезда19 (которое, впрочем, уже приводилось в качестве примера Юнгом). Мы обратим здесь внимание на то, что нечто, называемое нами животным инстинктом, по существу представляет собой механизм приспособления пренатального либидо к внешнему миру, т. е. тенденцию по возможности точно уподобить внешний мир ранее пережитому первичному состоянию. Человек же, благодаря длительному периоду пренатального развития и с помощью позднее развившихся высших мыслительных способностей, пытается всеми возможными способами, так сказать творчески, вновь восстановить реальное первичное состояние. В социально адаптированных продуктах фантазии искусства, религии, мифологии ему это в значительной степени удается и доставляет удовольствие, тогда как при неврозе эти попытки терпят фиаско.

Как показал психоанализ, основа невроза лежит в психобиологической задержке развития, которую мы хотим обсудить в следующей главе с точки зрения сексуальной травмы, так как существенная причина его формирования заключается, вероятно, в том, что человек при биологическом и культурном преодолении травмы рождения, которое мы называем приспособлением, терпит фиаско на промежуточном этапе сексуального удовлетворения, которое в большинстве случаев приближается к первичной ситуации, не восстанавливая, однако, ее вновь в полном инфантильном смысле.

 

Сексуальное удовлетворение

 

Вся инфантильная сексуальная проблема заключена собственно в знаменитом вопросе ребенка о его происхождении. Этот вопрос, к которому рано или поздно ребенок спонтанно приходит, выступает, как мы знаем, в качестве конечного результата неудовлетворенного мыслительного процесса, который проявляется в многообразных действиях ребенка (натиск вопросов), которые доказывают, что ребенок в себе самом ищет потерянное воспоминание о своем прежнем местопребывании, но не может его найти вследствие чрезвычайно интенсивного вытеснения. Поэтому ребенок, как правило, нуждается в каком‑либо внешнем стимуле, чаще всего в повторении события через рождение сестры (брата)1, чтобы позволить вопросу в конце концов проявиться открыто. Он апеллирует к помощи взрослых, которые, как ему кажется, определенно должны были каким‑либо образом вновь найти это однажды потерянное знание. Известно, однако, что ответ на этот вопрос, данный даже аналитически просвещенным воспитателем, приносит ребенку столь же мало облегчения, как взрослому невротику сообщение о какой‑нибудь не осознанной им и существующей в его психике связи, которую он, вследствие внутреннего, столь же бессознательного вытеснения, не может принять. Типичная реакция ребенка на правдивый ответ (ребенок растет в теле матери, как растение в земле) тоже показывает, в чем же собственно заключается его интерес, а именно: как туда попадают! Это, однако, не имеет столь тесного отношения к тайне зачатия, как склонны заключать взрослые для самих себя, но обнаруживает прежде всего тенденцию к возвращению туда, где был прежде2. Так как травма рождения претерпела интенсивнейшее вытеснение, то ребенок, несмотря на разъяснение, не может восстановить воспоминание и настаивает на своих собственных теориях происхождения детей, которые с очевидностью соответствуют бессознательным репродукциям пренатального состояния и тем самым поддерживают иллюзию возможности возвращения, которую он утратил бы, приняв объяснение.

В наиболее близкой связи с этим находится знаменитая сказка об аисте, которая, по всей вероятности, основана на том, что перелетная птица, периодически возвращающаяся в одно и то же место, может и приносить ребенка, и вновь уносить с собой назад3, при этом одновременно травматическое падение в пропасть замещено плавным, планирующим полетом выносливых летунов.

Другая инфантильная теория рождения, выявленная из бессознательного Фрейдом, связана с пищеварительной циркуляцией прямо во внутренностях матери: ребенок (как пища) проходит через рот в мать и, как кал, высвобождается через кишечник. Как мы знаем, этот процесс тоже наполнен удовольствием для ребенка, процесс, который происходит ежедневно и должен обеспечивать легкость возможности повторения в смысле компенсации травмы. Также и более поздняя теория, которой многие люди придерживаются довольно долго, а именно что дети рождаются в результате разрезания матери (главным образом в области пупа), тоже основана на отрицании собственных родовых болей, которые целиком взваливаются на мать4.

Общей чертой всех инфантильных теорий рождения, которые можно в изобилии зафиксировать в этнологическом материале (мифы и особенно сказки)5, является отрицание женского сексуального органа, и это отчетливо показывает, что они основаны на вытеснении пережитой там травмы рождения. Наполненная неудовольствием фиксация на функции женских гениталий как родильного органа также кроется в основе всех невротических нарушений взрослой сексуальной жизни, как психической импотенции, так и женской фригидности в любых ее формах, обнаруживаясь, однако, особенно отчетливо в определенных видах фобий, сопровождающихся приступами головокружения, которым сопутствует чувство сужения или расширения улицы и т. д.

Более того, даже перверзии, которые, по Фрейду, представляют собой позитив невроза, могут с определенностью быть сведены к инфантильной первоситуации. Как я уже показывал в другом месте [155], поведение перверта характеризуется тем, что свою инфантильную родильную теорию об анальном происхождении ребенка он частично реализует и оберегает от вытеснения посредством чувства вины: он разыгрывает из себя анального ребенка, еще не пережившего травму рождения, т. е. находящегося в максимальном приближении к состоянию «полиморфно‑перверзивной» ситуации первичного удовольствия. Для копро– и уролагнии[13] здесь не требуется никаких дополнительных разъяснений, и точно так же все другие виды ротовых перверзий так или иначе являются продолжением внутриматочного удовлетворения либидо (или постнатального на материнской груди)6. Эксгибиционист характеризуется тем, что он хочет возвратиться в райское первичное состояние наготы, в котором он жил до рождения и которое поэтому ребенок так любит. Особое удовольствие доставляет при этом акт раздевания, сбрасывания покровов. Обнажение гениталий в таком случае соответствует на гетеросексуальной стадии развития замещению целого тела представляющей его частью (пенис – ребенок), причем мужчина предпочитает первое, женщина – второе значение, что связано с различным развитием кастрационного комплекса (в норме: чувство стыда). Особая черта чувства сексуального стыда, закрывание или прикрывание глаз7 и покраснение, указывает на пренатальную ситуацию, в которой, как известно, кровь притекает к опущенной вниз голове. Кроме того, и апотропоическое[14] значение обнажения гениталий, которое включает в себя большую долю суеверия, первоначально является не чем иным, как выражением проклятия вытеснения, наложенного на родильный орган, которое отчетливо проявляется и в различных бранных словах и ругательствах.

Сказанное верно для фетишизма как механизма, который Фрейд давно уже описал как частичное вытеснение с компенсаторным замещающим образованием; вытеснение здесь совершенно закономерно касается материнских гениталий, вызывающих страх, и их замещения вызывающей удовольствие частью тела или более эстетически привлекательным ее покровом (платье, туфля, корсет и т. д.).

При рассмотрении мазохизма я позволю себе напомнить более ранние аналитические данные о том, что в этом случае речь идет о превращении болей рождения («фантазия избиения») в наполненные удовольствием ощущения8, что подтверждается другими типичными элементами мазохистической фантазии, как, например, почти закономерным заковыванием в кандалы (наказание: см. ниже) в качестве частичного восстановления приносящей удовольствие внутриматочной ситуации неподвижности, которая лишь имитируется в ситуации спеленатого ребенка (Седжер)9. С другой стороны, типичный садист, копающийся в крови и внутренностях детоубийца (Жиль де Рай) или женоубийца (вспарыватель живота), вероятно, без остатка удовлетворяет инфантильное любопытство, направленное на то, чтобы посмотреть, как выглядят внутренности тела. В то время как мазохист пытается восстановить первоначальное состояние удовольствия посредством аффективной переоценки травмы рождения, садист реализует неугасимую ненависть выброшенного, который со своим вполне взрослым телом реально пытается вновь войти туда, откуда он вышел ребенком, не принимая во внимание того, что в действительности он при этом терзает свою жертву, что отнюдь не является для него главным (см. ниже о жертве, с. 103–104).

И гомосексуальность тоже, вероятно, без натяжки подпадает под это понимание: ведь она совершенно очевидно базируется у мужчины на отвращении к женским гениталиям именно из‑за их тесного отношения к шоку рождения. Гомосексуалист видит в женщине лишь материнский родильный орган и поэтому не способен признать его за орган, доставляющий удовольствие. Более того, как мы знаем из опыта анализа, гомосексуалисты обоих полов лишь сознательно разыгрывают мужчину либо женщину, в бессознательном же – закономерно мать и дитя (что при женской гомосексуальности манифестировано прямо), и в этой связи демонстрируют фактически особый вид любовных отношений («третий пол»), а именно прямое продолжение не половой, а либидинозной связи в первичной ситуации. Надо подчеркнуть, что гомосексуальность как такая перверзия, которая на первый взгляд связана с различием полов, собственно целиком покоится на продолжающей жить в бессознательном бисексуальности эмбрионального состояния10.

Эти рассуждения подводят нас к самому ядру проблемы пола, которая впоследствии столь нежелательным образом осложняет простые проявления первичного либидо. Я думаю, что, последовательно придерживаясь нашего прежнего подхода, мы окажемся в состоянии подойти на шаг ближе к пониманию нормального сексуального развития и преодолеть мнимые трудности.

Многократно отмечалось, в особенности в последнее время, что наш совокупный образ мыслей и установка к миру чрезмерно выдвигают на первый план мужскую точку зрения и почти совершенно пренебрегают женской. Пожалуй, ярчайшим примером этой односторонности как социального, так и научного мышления является тот факт, что длительные и значительные периоды развития человеческой культуры прошли под влиянием «открытого» Бахофеном так называемого «материнского права», т. е. господства женщины, и потребовались особые усилия и преодоление серьезного сопротивления, чтобы признать эти уже с очевидностью «вытесненные» из культурной традиции периоды как факты11. Глубочайшее воздействие, которое эта установка продолжает оказывать даже на психоаналитиков, обнаруживается в том, что, как правило, мы молчаливо представляем себе сексуальные отношения только со стороны мужчины, ложно мотивируя это их простотой; если же говорить честнее – из‑за недостаточного понимания женской жизни. Я полагаю, что эта установка вряд ли является следствием социальной недооценки женщины, как думал Альфред Адлер, но, напротив, и то, и другое есть выражения того первичного вытеснения, следствием которого являются попытки как социально, так и интеллектуально дискредитировать и отрицать женщину из‑за ее первоначальной связи с травмой рождения. Пытаясь теперь вновь сделать осознанным вытесненное первичное воспоминание о травме рождения, мы предполагаем также вновь реабилитировать и вытесненную вместе с ним высокую оценку женщины путем снятия проклятия, наложенного на ее гениталии. Из опыта анализа, выполненного Фрейдом, мы с удивлением узнали, что существует ценный, также интенсивно вытесняемый эквивалент знакомой нам на основании поверхностного наблюдения зависти к пенису у девочек; а именно бессознательное желание мальчика иметь способность родить ребенка – анальным путем. Эта фантазия‑желание, возникающая сначала через бессознательное отождествление ребенка и кала (анальный ребенок), а позднее через отождествление с пенисом, остается действенной в бессознательном и представляет собой в то же время не что иное, как попытку восстановления первичной ситуации, в которой мальчик сам еще был «анальным» ребенком. Это, однако, было еще до того, как он впервые познакомился с женскими гениталиями, первичное восприятие которых было физиологическим, но психологически оно репрезентируется лишь через травму рождения. То, что мальчик вскоре после рождения начинает предполагать наличие пениса у всех живых существ, вполне легко объясняется антропоморфной установкой человека вообще. Тем не менее, то упрямство, с которым он настаивает на этом мнении вопреки всякой очевидности, должно предостеречь нас от того, чтобы связывать это с одной лишь нарциссической переоценкой самого себя. Скорее, более естественно было бы заключить, что мальчик как можно дольше пытается отрицать существование женских гениталий, так как он хочет избежать воспоминаний о все еще переполняющем его страхе прохождения через этот орган, т. е. репродуцирования привязанного к нему аффекта. Решающим аргументом в пользу этого утверждения мне представляется тот факт, что и маленькая девочка точно так же склонна негативно относиться к собственным гениталиям как раз потому, что они тоже являются женскими, безо всякого участия нарциссического превосходства, построенного на обладании пенисом. Эта установка манифестируется в виде так называемой «зависти к пенису», причем обнаруживается, что основную роль здесь играет вовсе не осознанная мотивировка со стороны Эго. Напротив, оказывается, что оба пола одинаково презирают и пытаются отрицать женские гениталии, так как оба они, независимо от своего пола, подвержены вытеснению материнских гениталий. У обоих полов переоценка пениса – объясненная Адлером в рамках его психологии пола вторичным чувством «неполноценности» – оказывается в конце концов реактивными образованиями на существование женского сексуального органа вообще, из которого ребенок был однажды болезненно извергнут. Принятие идеи «кастрации» как нормального женского развития, которое часто появляется и в желании кастрации у мужчины‑невротика, в силу уже упомянутого фантазийного элемента, является пригодным для того, чтобы заместить реальное отделение от матери идентификацией с ней и на обходном пути половой любви вновь приблизиться к первичной ситуации.

Как остроумно показал Ференци [401], для мужчины проникновение в вагинальное отверстие женщины вне всякого сомнения означает частичный возврат в материнскую утробу, который через идентификацию с пенисом, выступающим в качестве символа маленького ребенка («мальчик‑с‑пальчик»), становится не только полным, но и вновь инфантильным. Однако и у женщин, как это можно подтвердить на аналитическом материале, отношения складываются совершенно аналогично, так как и женщина, благодаря интенсивно переживаемому при мастурбации клиторальному либидо в состоянии в значительной (иногда в слишком значительной) степени идентифицировать себя с пенисом или с мужчиной и тем самым тоже непрямо приблизиться к ситуации материнской утробы. Мнимо проявляющаяся здесь тенденция к мужественности, которая основана на бессознательной идентификации с отцом, в конечном счете отражает цель женщины стать, по меньшей мере, причастной к бесценному преимуществу, которым мужчина перед ней обладает и которое состоит в том, что с помощью пениса, репрезентирующего ребенка, он может частично возвратить себя в мать. Для женщины затем становится доступно еще одно нормальное удовлетворение этого первичного желания – идентификация с плодом, которая манифестируется в качестве материнской любви.

Бессознательное отождествление ребенка и пениса, которое мы так часто находим сознательным в психозах, может объяснить два аналитически найденных факта. Во‑первых, столь часто встречающееся, описанное, например, Бёмом [16] устрашающее представление мужчины (гомосексуального или импотентного) о спрятанном в женщине чудовищном «активном» пенисе, который внезапно (подобно хоботу или лошадиному члену) выбрасывается наружу, что отчетливо указывает на идентификацию со спрятанным в материнских гениталиях ребенком, который внезапно, в акте рождения, выходит на свет. Женская противоположность к этому представлению «женщины с пенисом» получена мною при анализе случаев женской фригидности. Патологическое воздействие в этом случае оказала не «зависть к пенису», вызванная первым взглядом на мужской член братишки либо друга. Скорее это был взгляд на большие гениталии (эректированные или отцовские), что имело травматическое действие потому, что они напоминали ребенка по величине, т. е. на месте воспринимаемого в собственном теле (через мастурбацию) телесного входа нечто уже оказывается вставленным в него и запирает предполагаемый вход, а позднее (на сексуальной ступени) обнаруживает себя даже как нечто такое, что хочет проникнуть в тело (ср. с этим страх перед маленькими животными). Часто сознательный страх невротических женщин, будто в них должен войти большой предмет, непосредственно касается первичного вытеснения травмы рождения. С другой стороны, хорошо известное уважение к большому члену со стороны женщины показывает, что именно в нем они видят возможность высшего удовольствия, которое лишь усиливается возможной болью в смысле первичной ситуации. При анализе случаев женской фригидности (вагинизма) с достоверностью обнаруживается, что типичные (мазохистические) фантазии изнасилования, которые у этих женщин вытеснены, представляют собой не что иное, как неудавшиеся попытки приспособления к женской сексуальной роли, поскольку они оказываются остаточным следствием начальной идентификации с мужчиной (пенисом), которая должна была сделать возможным активно‑либидинозное проникновение в мать12.

Мужской прототип этого мы находим в доставляющем большинству мужчин особое удовольствие («садистическом») акте дефлорации, в болезненном и кровавом проникновении в женские гениталии, в которых никто еще не был13.

Таким образом, на первой стадии детства оба пола ведут себя совершенно одинаково по отношению к первичному объекту либидо, к матери. Конфликт, который мы видим затем в неврозах в столь грандиозном проявлении, вступает в действие лишь с приобретением знания о различии полов, которое в равной степени травматично как для девочек, так и для мальчиков и оказывает решающее влияние на последующее формирование невроза. Для мальчика, поскольку он знаком с женскими гениталиями, из которых он появился на свет и в которые он позднее должен проникнуть; для девочки, поскольку она знакома с мужскими гениталиями, которые, как ей кажется, не только делают для нее невозможным проникновение в любовный объект, но определенно должны позднее проникнуть в нее саму. Если эту травму удается преодолеть посредством удачного приспособления к эдиповой ситуации, то в более поздней любовной жизни первичное желание частично удовлетворяется в половом акте, в той мере, в какой это вообще возможно. Однако неудача при преодолении этой травмы является решающей для возникновения невроза, в котором эдипов и кастрационный комплексы играют первостепенную роль, а сексуальные отношения у обоих полов «застревают» на первичном этапе. В неврозе оба пола отбрасываются на ступень первого генитального конфликта, а затем откатываются еще дальше назад, в первоначальную либидинозную ситуацию, которая опять же для обоих полов заключается в возврате к матери.

Мужчина может с самого начала сохранять привязанность к одному и тому же объекту – для него это мать, возлюбленная, любовница и жена, при этом отец вскоре начинает репрезентировать для него страх, связанный с матерью (с материнскими гениталиями). Для женщин, напротив, необходим решающий перенос первоначально материнского либидо на отца, который идет параллельно с уже отмеченным Фрейдом сдвигом в пассивность. Тем не менее, для девочки речь идет все‑таки о том, чтобы отказаться от активного возвращения в мать, от проникновения, которое сознается или смутно ощущается как «мужская» привилегия, и удовлетворять желание возвращения в блаженное состояние на пути пассивной репродукции, т. е. беременности и рождения ребенка, в высшем материнском счастье. Срыв этого психобиологического процесса мы видим у женщин‑невротиков, которые все без исключения отвергают мужские гениталии, принимая их только в смысле так называемого «комплекса мужественности», лишь в качестве инструмента собственного проникновения в любовный объект. Следовательно, представители обоих полов становятся невротиками, если свое первичное либидо возвращения к матери, которое должно сгладить травму рождения, они хотят удовлетворять не на предначертанном им пути сексуального, а в первоначальной форме инфантильного удовлетворения, при этом они, естественно, вновь сталкиваются со страхом травмы рождения, которого наилучшим образом можно избегнуть на пути сексуального удовлетворения.

 


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 41; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!