О цементе и непостижимых свойствах зеркал



Мариам Петросян

Дом, в котором...

 

Мариам Петросян

Дом, в котором…

 

КНИГА ПЕРВАЯ

Курильщик

  

      

Дом стоит на окраине города. В месте, называемом Расческами. Длинные многоэтажки здесь выстроены зубчатыми рядами с промежутками квадратно-бетонных дворов — предполагаемыми местами игр молодых «расчесочников». Зубья белы, многоглазы и похожи один на другой. Там, где они еще не выросли, — обнесенные заборами пустыри. Труха снесенных домов, гнездилища крыс и бродячих собак гораздо более интересны молодым «расчесочникам», чем их собственные дворы — интервалы между зубьями.

На нейтральной территории между двумя мирами — зубцов и пустырей — стоит Дом. Его называют Серым. Он стар и по возрасту ближе к пустырям — захоронениям его ровесников. Он одинок — другие дома сторонятся его — и не похож на зубец, потому что не тянется вверх. В нем три этажа, фасад смотрит на трассу, у него тоже есть двор — длинный прямоугольник, обнесенный сеткой. Когда-то он был белым. Теперь он серый спереди и желтый с внутренней, дворовой стороны. Он щетинится антеннами и проводами, осыпается мелом и плачет трещинами. К нему жмутся гаражи и пристройки, мусорные баки и собачьи будки. Все это со двора. Фасад гол и мрачен, каким ему и полагается быть.

Серый Дом не любят. Никто не скажет об этом вслух, но жители Расчесок предпочли бы не иметь его рядом. Они предпочли бы, чтобы его не было вообще.

   

  

КУРИЛЬЩИК

Некоторые преимущества спортивной обуви

   

Все началось с красных кроссовок. Я нашел их на дне сумки. Сумка для хранения личных вещей — так это называется. Только никаких личных вещей там не бывает. Пара вафельных полотенец, стопка носовых платков и грязное белье. Все как у всех. Все сумки, полотенца, носки и трусы одинаковые, чтобы никому не было обидно.

Кроссовки я нашел случайно, я давно забыл о них. Старый подарок, уж и не вспомнить чей, из прошлой жизни. Ярко-красные, запакованные в блестящий пакет, с полосатой, как леденец, подошвой. Я разорвал упаковку, погладил огненные шнурки и быстро переобулся. Ноги приобрели странный вид. Какой-то непривычно ходячий. Я и забыл, что они могут быть такими.

В тот же день после уроков Джин отозвал меня в сторонку и сказал, что ему не нравится, как я себя веду. Показал на кроссовки и велел снять их. Не стоило спрашивать, зачем это нужно, но я все же спросил.

— Они привлекают внимание, — сказал он.

Для Джина это нормально — такое объяснение.

— Ну и что? — спросил я. — Пусть себе привлекают.

Он ничего не ответил. Поправил шнурок на очках, улыбнулся и уехал. А вечером я получил записку. Только два слова: «Обсуждение обуви». И понял, что попался.

Сбривая пух со щек, я порезался и разбил стакан из-под зубных щеток. Отражение, смотревшее из зеркала, выглядело до смерти напуганным, но на самом деле я почти не боялся. То есть боялся, конечно, но вместе с тем мне было все равно. Я даже не стал снимать кроссовки.

Собрание проводилось в классе. На доске написали: «Обсуждение обуви». Цирк и маразм, только мне было не до смеха, потому что я устал от этих игр, от умниц-игроков и самого этого места. Устал так сильно, что почти уже разучился смеяться.

Меня посадили у доски, чтобы все могли видеть предмет обсуждения. Слева за столом сидел Джин и сосал ручку. Справа Длинный Кит с треском гонял шарик по коридорчикам пластмассового лабиринта, пока на него не посмотрели осуждающе.

— Кто хочет высказаться? — спросил Джин.

Высказаться хотели многие. Почти все. Для начала слово предоставили Сипу. Наверное, чтобы побыстрее отделаться.

Выяснилось, что всякий человек, пытающийся привлечь к себе внимание, есть человек самовлюбленный и нехороший, способный на что угодно и воображающий о себе невесть что, в то время как на самом деле он просто-напросто пустышка. Ворона в павлиньих перьях. Или что-то в этом роде. Сип прочел басню о вороне. Потом стихи об осле, угодившем в озеро и потонувшем из-за собственной глупости. Потом он хотел еще спеть что-то на ту же тему, но его уже никто не слушал. Сип надул щеки, расплакался и замолчал. Ему сказали спасибо, передали платок, заслонили учебником и предоставили слово Гулю.

Гуль говорил еле слышно, не поднимая головы, как будто считывал текст с поверхности стола, хотя ничего, кроме поцарапанного пластика, там не было. Белая челка лезла в глаз, он поправлял ее кончиком пальца, смоченным слюной. Палец фиксировал бесцветную прядь на лбу, но как только отпускал, она тут же сползала обратно в глаз. Чтобы смотреть на Гуля долго, нужно иметь стальные нервы. Поэтому я на него не смотрел. От моих нервов и так остались одни ошметки, незачем было лишний раз их терзать.

— К чему пытается привлечь внимание обсуждаемый? К своей обуви, казалось бы. На самом деле это не так. Посредством обуви он привлекает внимание к своим ногам. То есть афиширует свой недостаток, тычет им в глаза окружающим. Этим он как бы подчеркивает нашу общую беду, не считаясь с нами и нашим мнением. В каком-то смысле он по-своему издевается над нами…

Он еще долго размазывал эту кашу. Палец сновал вверх и вниз по переносице, белки наливались кровью. Я знал наизусть все, что он может сказать — все, что вообще принято говорить в таких случаях. Все слова, вылезавшие из Гуля, были такими же бесцветными и пересушенными, как он сам, его палец и ноготь на пальце.

Потом говорил Топ. Примерно то же самое и так же нудно. Потом Ниф, Нуф и Наф. Тройняшки с поросячьими кличками. Они говорили одновременно, перебивая друг друга, и на них я как раз смотрел с большим интересом, потому что не ожидал, что они станут участвовать в обсуждении. Им, должно быть, не понравилось, как я на них смотрю, или они застеснялись, а от этого получилось только хуже, но от них мне досталось больше всех. Они припомнили мою привычку загибать страницы книг (а ведь книги читаю не я один), то, что я не сдал свои носовые платки в фонд общего пользования (хотя нос растет не у меня одного), что сижу в ванне дольше положенного (двадцать восемь минут вместо двадцати), толкаюсь колесами при езде (а ведь колеса надо беречь!), и наконец добрались до главного — до того, что я курю. Если, конечно, можно назвать курящим человека, выкуривающего в течение трех дней одну сигарету.

Меня спрашивали, знаю ли я, какой вред наносит никотин здоровью окружающих. Конечно, я знал. Я не только знал, я сам уже вполне мог бы читать лекции на эту тему, потому что за полгода мне скормили столько брошюр, статей и высказываний о вреде курения, что хватило бы человек на двадцать и еще осталось бы про запас. Мне рассказали о раке легких. Потом отдельно о раке. Потом о сердечнососудистых заболеваниях. Потом еще о каких-то кошмарных болезнях, но про это я уже слушать не стал. О таких вещах они могли говорить часами. Ужасаясь, содрогаясь, с горящими от возбуждения глазами, как дряхлые сплетницы, обсуждающие убийства и несчастные случаи и пускающие при этом слюни от восторга. Аккуратные мальчики в чистых рубашках, серьезные и положительные. Под их лицами прятались старушечьи физиономии, изъеденные ядом. Я угадывал их не в первый раз и уже не удивлялся. Они надоели мне до того, что хотелось отравить никотином всех сразу и каждого в отдельности. К сожалению, это было невозможно. Свою несчастную сигарету-трехдневку я выкуривал тайком в учительском туалете. Даже не в нашем, боже упаси! И если кого и травил, так только тараканов, потому что никто, кроме тараканов, туда не наведывался.

Полчаса меня забрасывали камнями, потом Джин постучал по столу ручкой и объявил, что обсуждение моей обуви закончено. К тому времени все успели забыть, что обсуждают, так что напоминание пришлось очень кстати. Народ уставился на несчастные кроссовки. Они порицали их молча, с достоинством, презирая мою инфантильность и отсутствие вкуса. Пятнадцать пар мягких коричневых мокасин, против одной ярко-красной пары кроссовок. Чем дольше на них смотрели, тем ярче они разгорались. Под конец в классе посерело все, кроме них.

Я как раз любовался ими, когда мне предоставили слово.

И… сам не знаю, как так получилось, но я впервые в жизни сказал Фазанам все, что о них думал. Сказал, что весь этот класс со всеми в нем находящимися, не стоит одной пары таких шикарных кроссовок. Так и сказал им всем. Даже бедному запуганному Топу, даже Братьям Поросятам. Я и в самом деле в тот момент так чувствовал, потому что не терплю предателей и трусов, а они были именно предателями и трусами.

Они, должно быть, решили, что я сошел с ума с перепугу. Только Джин не удивился.

— Вот ты и сказал нам то, что думал, — он протер очки и ткнул пальцем в кроссовки. — Дело было вовсе не в них. Дело было в тебе.

Кит ждал у доски с мелом в руке. Но обсуждение закончилось. Я сидел, закрыв глаза, пока они не разъехались. И просидел так еще долго, оставшись один. Усталость потихоньку вытекала из меня. Я сделал что-то выходящее за рамки. Повел себя, как нормальный человек. Перестал подлаживаться под других. И чем бы все это ни кончилось, знал, что никогда об этом не пожалею.

Я поднял голову и посмотрел на доску. «Обсуждение обуви. Пункт первый: самомнение. Пункт второй: привлечение внимания к общему недостатку. Пункт третий: наплевательское отношение к коллективу. Пункт четвертый: курение».

Кит умудрился сделать в каждом слове не меньше двух ошибок. Он почти не умел писать, зато единственный из всех мог ходить, поэтому во время собраний к доске всегда ставили его.

   

Следующие два дня никто со мной не разговаривал. Делали вид, что меня не существует. Я стал чем-то вроде привидения. На третий день такой жизни Гомер сообщил, что меня вызывают к директору.

Воспитатель первой выглядел примерно так, как выглядела бы вся группа, не маскируйся они зачем-то под мальчишек. Как старуха, сидевшая у каждого из них внутри, в ожидании очередных похорон. Гниль, золотые зубы и подслеповатые глазки. Хотя у него по крайней мере все было на виду.

— Уже и до дирекции дошло, — сказал он с видом врача, сообщающего пациенту, что он неизлечим. Потом еще какое-то время вздыхал и качал головой, глядя на меня с жалостью, пока я не начал чувствовать себя не очень свежим покойником. Достигнув нужного эффекта, Гомер, сопя и охая, удалился.

В директорском кабинете я был два раза. Когда только приехал и когда надо было вручить рисунок для выставки с дурацким названием «Моя любовь к миру». Результат своего трехдневного труда я окрестил «Древом жизни». Только отойдя от рисунка на пару шагов, можно было разглядеть, что «древо» усеяно черепами и полчищами червей. На близком расстоянии они казались чем-то вроде груш среди изогнутых веток. Как я и думал, в Доме ничего не заметили. Оценили мой мрачный юмор, должно быть, уже только на выставке, но как к этому отнеслись, я не узнал. Вообще, это даже не было шуткой. Все, что я мог сказать о своей любви к миру, примерно так и выглядело, как я там изобразил.

В мой первый визит к директору мелкие червячки в мировой любви уже копошились, хотя до черепов дело еще не дошло. Кабинет был чистый, но какой-то неухоженный. Видно было, что это не центр Дома, не то место, куда все стягивается и откуда вытекает, а так — сторожевая будка. В углу на диване сидела тряпичная кукла в полосатом платье с рюшами. Размером с трехлетнего ребенка. И всюду торчали пришпиленные булавками записки. На стенах, на шторах, на спинке дивана. Но больше всего меня потряс огромный огнетушитель над директорским столом. Он до того приковывал внимание, что приглядеться к самому директору уже не получалось. Сидящий под антикварным огненным дирижаблем, наверное, на что-то такое и рассчитывает. Думать можно только о том, как бы эта штука не свалилась и не убила его прямо у тебя на глазах. Ни на что другое не остается сил. Неплохой способ спрятаться, оставаясь на виду.

Директор говорил о политике школы. О ее пути. «Мы предпочитаем лепить из готового материала». Что-то в этом роде. Я не очень внимательно слушал. Из-за огнетушителя. Он ужасно нервировал. И все остальное тоже. И кукла, и записки. «Может, у него амнезия? — думал я. — И он сам себе постоянно обо всем напоминает. Вот сейчас я уеду, а он напишет про меня и пришпилит эту информацию где-нибудь на видном месте».

Потом я все же послушал его немного. Он как раз дошел до выпускников. Тех, «кто многого достиг». Это были люди на застекленных фотографиях по обе стороны от огнетушителя. Обыденные и обиженные личности, при наградах и каких-то грамотах, которые они уныло демонстрировали камере. Если честно, фотографии кладбищ было бы веселее рассматривать. Учитывая специфику школы, хотя бы одну такую следовало повесить рядом с остальными.

В этот раз все было иначе. Огнетушитель остался, и записки белели на всех доступных и недоступных поверхностях, но в обстановке кабинета что-то изменилось. Что-то, не связанное с мебелью и с исчезнувшей куклой. Акула сидел под огнетушителем и копался в бумагах. Сухой, пятнистый и мохнатый, как поросший лишайником пень. Брови, тоже пятнистые, серые и мохнатые, свисали на глаза грязными сосульками. Перед ним была папка. Между листами я разглядел свою фотографию и понял, что папка набита мной. Моими оценками, характеристиками, снимками разных лет — всей той частью человека, которую можно перевести на бумагу. Я частично лежал перед ним, между корешками картонной папки, частично сидел напротив. Если и была какая-то разница между плоским мной, который лежал, и объемным мной, который сидел, то она заключалась в красных кроссовках. Это была уже не обувь. Это был я сам. Моя смелость и мое безумие, немножко потускневшее за три дня, но все еще яркое и красивое, как огонь.

— Должно было случиться что-то очень серьезное, если ребята больше не хотят тебя терпеть, — Акула продемонстрировал мне какой-то листок. — Вот здесь у меня письмо. Под ним пятнадцать подписей. Как это понимать?

Я пожал плечами. Пусть понимает, как хочет. Не хватало еще объяснять ему про кроссовки. Это было бы просто смешно.

— Ваша группа — образцовая группа…

Пятнистые сосульки обвисли, прикрыв глаза.

— Я очень люблю эту группу. И не могу отказать ребятам в просьбе, к тому же о таком они просят впервые. Что ты на это скажешь?

Я хотел сказать, что тоже буду счастлив от них избавиться, но промолчал. Что значило мое мнение против мнения пятнадцати образцовых акульих любимцев? Вместо протестов и объяснений я незаметно рассматривал обстановку.

Фотографии «многого достигших» оказались даже противнее, чем помнилось. Я представил среди них свою постаревшую и обрюзгшую физиономию, а на заднем плане — картины, одна кошмарнее другой. «Его называли юным Гигером, когда ему было тринадцать». Стало совсем тошно.

— Ну? — Акула помахал у меня перед глазами растопыренной пятерней. — Ты заснул? Я спрашиваю, ты понимаешь, что я обязан принять определенные меры?

— Да, конечно. Мне очень жаль.

Это было единственное, что пришло в голову.

— Мне тоже очень жаль, — проворчал Акула, захлопывая папку. — Очень жаль, что ты такой тупица и умудрился испортить отношения со всей группой одновременно. А теперь можешь катиться обратно и собирать вещи.

У меня внутри что-то подпрыгнуло вверх и вниз, как игрушечный шарик на резинке:

— А куда меня отправят?

Мой испуг доставил ему массу удовольствия. Он немного понаслаждался им, перекладывая разные предметы с места на место, вдумчиво изучая ногти, закуривая…

— А как ты думаешь? В другую группу, конечно.

Я улыбнулся:

— Вы шутите?

Легче было подселить в любую группу Дома живую лошадь, чем кого-то из первой. У лошади было больше шансов прижиться. Несмотря на размеры и навоз. Мне следовало промолчать, но я не сдержался:

— Никто меня не примет. Я же Фазан.

Акула по-настоящему разозлился. Выплюнул сигарету и ударил кулаком по столу.

— Хватит с меня этих фокусов! Довольно! Что это еще за Фазан? Кто выдумал всю эту чушь?

Бумаги расползлись под его кулаком, окурок упал мимо пепельницы.

Я так перепугался, что в ответ заорал еще громче:

— Не знаю я, почему нас так называют! Спросите тех, кто это придумал! Думаете, легко произносить эти дурацкие клички? Думаете, кто-то объяснил мне, что они означают?

— Не смей повышать голос в моем кабинете! — завопил он, свешиваясь ко мне через стол.

Я мельком глянул на огнетушитель и тут же отвел глаза.

Он держался.

Акула проследил мой взгляд и вдруг шепнул доверительно:

— Не свалится. Там вот такие штыри, — и он показал мне свой мерзкий палец.

Это было так неожиданно, что я оторопел. Сидел и таращился на него, как дурак. А Акула ухмылялся. И я вдруг понял, что он просто издевается. Я не так давно жил в Доме и все еще с трудом называл некоторых людей по кличкам. Надо быть совсем лишенным комплексов, чтобы в лицо обзывать человека Хлюпом или Писуном, не чувствуя себя при этом полной сволочью. Теперь мне объяснили, что все это не приветствуется дирекцией. Но зачем? Просто чтобы покричать и посмотреть, как я среагирую? И я догадался, что изменилось в кабинете с моего первого визита. Сам Акула. Из неприметного дядьки, прятавшегося под огнетушителем, он превратился в Акулу. В то самое, чем его называли. Значит, клички давались не просто так.

Пока я думал обо всем этом, Акула снова закурил.

— Чтобы я больше не слышал в своем кабинете этих глупостей, — предупредил он, вылавливая из моей папки предыдущий окурок. — Этих попыток унизить лучшую группу. Лишить ее полагающегося статуса. Ты понял?

— То есть вы тоже считаете это слово ругательным? — уточнил я. — Но почему? Чем оно хуже просто Птиц? Или Крыс? Крысы. По-моему, это звучит намного противнее, чем Фазаны.

Акула заморгал.

— Вам, наверное, известно значение, которое все в него вкладывают, да?

— Так, — сказал он мрачно. — Хватит. Заткнись. Теперь я понял, почему первая тебя не выносит.

Я посмотрел на кроссовки. Акула был слишком высокого мнения о фазаньих мотивах, но этого я говорить не стал. Спросил только, куда меня переводят.

— Пока не знаю, — не моргнув глазом соврал он. — Надо подумать.

Не зря его прозвали Акулой. Он ею и был. Пятнистой, косоротой рыбиной, с глазами, глядящими в разные стороны. Она состарилась и, наверное, была не очень удачлива на охоте, если ее веселила такая мелкая добыча, как я. Конечно, он знал, куда меня отправят. И даже собирался об этом сообщить. Но передумал. Решил помучить. Только слегка перестарался, потому что группа не имела значения, Фазанов ненавидели все. Я вдруг сообразил, что дела мои не так уж плохи. Появился реальный шанс выбраться из Дома. Первая меня вышвырнула, то же самое сделают другие. Может, сразу, а может, нет, но если как следует постараться, процесс ускорится. В конце концов какую уйму времени я потратил, пытаясь стать настоящим Фазаном! Убедить любую другую группу в том, что я им не гожусь, будет намного легче. Тем более, они и так в этом уверены. Возможно, и сам Акула так считает. Меня просто исключили сложным способом. Позже можно будет сказать, что я не прижился нигде, куда меня ни пристраивали. А то ведь могут плохо подумать о Фазанах…

Я успокоился. Внимательно следивший за мной Акула почуял момент просветления, и ему это не понравилось.

— Езжай, — сказал он с отвращением. — Собери вещи. Завтра в половине девятого я лично за тобой зайду.

Закрывая за собой дверь директорского кабинета, я уже знал, что завтра он опоздает. На час или даже на два. Я теперь видел его насквозь со всеми его мелкими акульими радостями.

   

«Учащиеся называют его просто Домом, объединяя в этом емком слове все, что символизирует для них наша школа — семью, уют, взаимопонимание и заботу». Так было сказано в буклете, который я, выбравшись из Дома, собирался повесить на стену в траурной рамке. Может, даже с позолотой. Он был уникален — этот буклет. Ни слова правды и ни слова лжи. Не знаю, кто его составлял, но этот человек был своего рода гением. Дом действительно называли Домом. Объединяя в этом треклятом слове уйму всего. Возможно, здесь было уютно настоящему Фазану. Очень может быть, что другие Фазаны заменяли ему семью. В наружности Фазаны не встречаются, поэтому мне трудно судить, но если бы они там водились, Дом был бы тем самым местом, куда они стремились бы изо всех сил. Другое дело, что в наружности их нет, и, мне кажется, что создает их именно Дом. Значит, какое-то время до того, как попасть сюда, все они были нормальными людьми. Очень неприятная мысль.

Но я отвлекся от буклета. «Более чем вековая история и бережно хранимые традиции», упоминающиеся на третьей странице, тоже имеют место. Достаточно увидеть Дом, чтобы понять: он начал разваливаться еще в прошлом веке. Об этом же свидетельствуют замурованные камины и сложная система дымоходов. В ветреную погоду в стенах завывает не хуже, чем в каком-нибудь средневековом замке. Сплошное погружение в историю. О традициях тоже все правильно. Царящий в Доме маразм явно придумывался несколькими поколениями не совсем здоровых людей. Следующим поколениям оставалось только все это «бережно хранить и преумножать».

«Обширная библиотека». Имеется. Бильярдная, бассейн, кинозал… все в наличии, но к каждому «есть» добавляется маленькое «вот только», после которого оказывается, что пользоваться этими благами невозможно, неприятно или опасно. В бильярдную ходят Бандерлоги. Значит, Фазанам туда дороги нет. В библиотеке занимаются девушки. Опять нельзя. В выходные там собираются картежники. Совсем плохо. Заехать можно, можно даже взять что-нибудь почитать, но вернуться туда вряд ли захочется. Бассейн? Ремонтируют уже пару лет. «И еще столько же еще будут ремонтировать, там крыша течет», — любезно просветили меня Братья Поросята. Они какое-то время были очень милыми. Отвечали на вопросы, все показывали и объясняли. Они были уверены, что живут в удивительном, необычном месте интересной и полноценной жизнью. Эта их уверенность меня просто убивала. Наверное, не стоило пытаться ее искоренить. Тогда мы бы дружили до сих пор. А так — любезности пришел конец, не успевшей толком начаться дружбе — тоже, и три их почти одинаковые подписи появились под прошением о моем переводе. Хотя рассказать они успели многое. Почти все, что я знал о Доме, я знал с их слов. Фазанья жизнь не располагала к тому, чтобы узнавать что-то новое. Она вообще мало к чему располагала. В первой все было расписано по минутам.

В столовой — мысли о еде, в классе — об уроках, на медосмотре — о здоровье. Коллективные страхи — не простудиться бы, коллективные мечты — баранья котлетка на завтрак. Все как у всех, ничего лишнего. Каждое движение доведено до автоматизма. День разделен на четыре части. Завтраком, обедом и ужином. Раз в неделю по субботам — кино. По понедельникам — собрания.

Не пора ли нам?..

Я вот обратил внимание…

Да, несомненно, класс плохо проветривается. Это на нас влияет.

Знаете, такие странные шорохи… Боюсь, что это все-таки крысы.

Заявить протест в связи с антисанитарными условиями в помещениях, способствующими распространению грызунов…

И плакаты. Бесконечные плакаты.

В классе: «На уроках думай об уроках. Прочь посторонние мысли!» В спальне: «Соблюдай тишину, не мешай соседу», «Шум — рассадник нервных заболеваний».

Стройные ряды железных кроватей. Белые салфетки на подушках. «Следи за чистотой! Хочешь жить в чистоте — начни со своей наволочки!» Белые тумбочки, одна на две кровати. «Запомни, куда ставишь свой стакан. Обозначь его номером». На спинках кроватей — сложенные полотенца. Тоже с номерами. С шести до восьми включают радио. «Нечего делать — слушай музыку». Желающие поиграть в лото или в шахматы переходят в классную комнату. С тех пор, как в классе поставили телевизор, число отдыхающих после уроков в спальне сильно сократилось. Тогда телевизор перенесли. Теперь он горит в спальне голубым окном до самой ночи, а ночь у Фазанов начинается с девяти часов, и к этому времени все должны лежать в постелях, облаченные в пижамы и готовые отойти ко сну. «Страдаешь бессонницей — обратись к врачу».

Утром — все сначала. Сидячая гимнастика. Застилка кроватей. «Помоги одеться соседу — и сосед поможет тебе». Умывание. Шесть раковин с рыжими ободками вокруг стоков. «Жди своей очереди и не задерживай других». Искривленные рожи в трещинах кафеля и лужи на полу. Столовая. Уроки. Обеденный перерыв. Уроки. Время для отдыха. И так до бесконечности.

   

Я въехал в спальню и обнаружил, что перестал быть призраком. Первая знает о переводе, это было видно по тому, как они на меня уставились. В их любопытстве было даже что-то неприличное. Как будто они собирались меня съесть. Я еле сдержался, чтобы прямо тут же, от двери, не повернуть обратно. Вместо этого проехал к своей кровати и уставился в телевизор. Женщина в клетчатом переднике рассказывала, как готовить медовые лепешки. «Берем три яйца, отделяем белки…» Очень полезно смотреть такие передачи перед ужином. Они возбуждают аппетит. К тому времени, как прозвенел звонок, я уже знал, как делать медовые лепешки, с чем их подавать к столу и как при этом улыбаться. Обогатился знаниями я один. Остальные глазели на меня и участвовали в приготовлении совсем другого блюда.

Выезжали из спальни, как всегда, по трое, чтобы без толкотни разместиться перед раковинами и вымыть перед едой руки. Я не стал ни к кому пристраиваться. Это отметили и понимающе переглянулись.

В столовой меня начало трясти. Я ловил взгляды Фазанов. Куда они повернутся, насмотревшись на меня? Но они никак не могли насмотреться. Или действительно не знали, куда меня переводят.

Время растянулось в вечность.

Пюре и морковные котлеты. Вилка с гнутым зубцом. Разносчица в белом переднике, звякает посудой, толкая тележку. Белые стены, глубокие окна-арки. Я люблю столовую. Это самое старое место в Доме. Вернее, меньше других подвергшееся изменениям. Стены, окна и потрескавшиеся плитки пола, наверное, были такими же и семьдесят лет назад. И голландская печь во всю стену, облицованная кафелем, с чугунной дверцей на замке. Здесь красиво. Единственное место, где никто не лезет с наставлениями, где можно отключиться, рассматривая другие группы, воображая себя не Фазаном. Когда-то это было моей любимой игрой. Сразу после поступления. Потом наскучило. Сейчас я вдруг понял, что впервые могу сыграть в нее по-настоящему, и что это уже вовсе не будет игрой.

Пюре и морковные котлеты. Чай и бутерброды с маслом. Наш стол весь черно-белый. Белые рубашки, черные брюки. Белые тарелки на черных подносах. Черные подносы на белой скатерти. Разнятся по цвету только лица и волосы.

Рядом — стол второй. Самый яркий и шумный. Крашеные ирокезы, очки и бусы. В ушах — гремящие затычки наушников. Крысы — помесь панков с клоунами. Скатерть им не стелят, ножи не выдают, вилки прикованы к столешнице цепочками, и если хоть один из них в течение дня не закатится в истерике, пытаясь оторвать свою вилку и воткнуть в соседа, Крысы сочтут, что день прожит зря. Все это чистой воды цирк. Во второй каждый носит при себе нож или бритву, так что их возня с вилками — просто дань традициям. Маленькое шоу специально для столовой. Во главе стола — Рыжий. Огромные зеленые очки, бритая голова, роза на щеке и идиотская ухмылка. Крысиный вожак. На моей памяти уже второй. Вожаки у них долго не держатся.

У третьей свое шоу. Они повязывают огромные слюнявчики с детскими рисунками и таскают с собой горшочки с любимыми растениями. При их трауре и гнусных физиономиях смотрится это опять же цирком. Только каким-то зловещим. Может, только самих Птиц все это и веселит. Они выращивают у себя в комнатах цветы, вышивают гладью и крестиком, они — самые тихие и воспитанные после нас, но страшно даже думать, что можно очутиться среди них. Даже играя когда-то в свою любимую игру, я обычно пропускал третью.

На меня вдруг накатило видение. Осязаемое просто до жути.

Я сижу в темной, сырой птичьей спальне. Окна заросли плющом и почти не пропускают свет. Всюду растения в горшках и в кадках. В центре комнаты — полуобвалившийся камин.

Птицы расположились в ряд на низких скамеечках и орудуют иголками, а на каминной полке сидит похожий на мумию Стервятник в побитой молью горностаевой мантии и курит кальян, пуская в нашу сторону клубы дыма.

Время от времени кто-то из Птиц встает и подносит ему свою работу на рассмотрение. Мне плохо. Жарко и стыдно, потому что на моих пяльцах творится что-то невообразимое. Какие-то жуткие переплетения ниток, пучки и обрывки, я никак не могу выудить из этого безобразия иглу, знаю, что рано или поздно наступит мой черед нести показывать свою работу, и ужасно этого боюсь. Сделав неловкое движение, я задеваю локтем стоящий рядом горшок, он опрокидывается и разбивается вдребезги. Падает гигантская герань, размером с хороший куст сирени, осыпается земля, разлетаются глиняные черепки.

Среди разгрома на полу — белый и чистенький человеческий череп без нижней челюсти. Все вокруг замирают, смотрят на меня и на череп. Потом раздается мерзкое хрюканье.

— Да-да, Курильщик, ты не ошибся, — говорит Стервятник, соскакивая с каминной полки и ковыляя в моем направлении. — Это наш предыдущий новичок, мир его праху!

Он смеется, показывая невозможно острые, акульи зубы…

В этом месте я прервался, обнаружив, что на самом деле нахожусь в центре внимания, только не Птиц, а родных Фазанов. Они наблюдали за мной с большим интересом. Острозубый оскал Стервятника увял до кривенькой усмешки Джина, при виде которой внутри у меня все перевернулось. Я склонился к своей котлете, и меня чуть не стошнило от ненависти. То, что я представлял, было лишь страшной сказкой, настоящие падальщики сидели рядом. Высматривали капельки пота у меня на лице и облизывались. И я вдруг понял, что хоть сейчас готов стать Птицей. Надеть траур, научиться вышивать крестиком, выкопать сотню черепов, спрятанных в цветочных горшках. Что угодно, только не жить больше в первой. Сильнее всего меня расстраивало, что и эти переживания со стороны наверняка смотрятся, как приступ трусости. «Все, — сказал я себе, — больше не играю ни в какие игры. Осталось дотерпеть до завтра. Каких-то тринадцать часов».

   

Однажды, когда я, вздрагивая от каждого шороха, курил в учительском туалете, туда забрел Сфинкс из четвертой. Перепугавшись, я выбросил окурок, и на сыром кафеле он сразу погас.

— Ого, курящий Фазан! — сказал Сфинкс, рассматривая окурок у себя под ногами. — Ведь не поверит никто, если рассказать.

Он посмотрел на меня и засмеялся.

Лысый безрукий верзила. Глаза зеленые, как трава. Сломанный нос и ехидный рот с приподнятыми уголками. И протезы в черных перчатках.

— У тебя есть еще курево?

Я кивнул, удивленный, что он заговорил со мной. С Фазанами не принято заговаривать. Мне даже показалось, что он сейчас попросит закурить, но до этого все же не дошло.

Он сказал только:

— Вот и славно.

И ушел.

Я ни минуты не верил, что он и вправду вздумает кому-то об этом рассказывать. И зря не верил.

Когда через пару дней после нашей встречи меня начали звать Курильщиком, я не связал это с ним. Не только Сфинкс знал, что я курю. Что к чему объяснили Братья Поросята. Оказалось, Сфинкс дал мне новую кличку. Стал моим крестным. И Дом чуть не перевернулся, потому что никогда еще не случалось, чтобы кто-то окрестил Фазана. Тем более, такой, как Сфинкс, выше которого только Слепой, выше которого только крыша Дома и ласточки.

Из-за всего этого я сделался известной личностью среди нефазанов, а Фазаны дружно меня возненавидели. Новая кличка звучала для них хуже, чем «Джек-Потрошитель». Она нервировала их и портила им имидж, но поменять ее они уже не могли. Не имели права.

Я не стал представлять себя в четвертой. Там был мой ябеда-крестный, там был ненормальный Лорд, выбивший мне зуб за то, что я случайно сцепился с ним колесами. Там были Шакал Табаки, опрыскавший меня какой-то вонючей дрянью из баллончика с надписью «Опасно для жизни», и Бандерлог Лэри, руководивший всеми нападениями Логов на Фазанов. Незачем было представлять себя среди них. Настроение и без того никуда не годилось.

Я доел свою размазанную по тарелке котлету. Выпил чай. Съел бутерброд. Придумал два плана бегства из Дома, и, хотя оба были невыполнимы, это меня развлекло. Потом ужин закончился.

Я не вернулся в спальню. Покурил в учительском туалете и поехал обратно к столовой. Площадка перед ней обычно пустовала. Таких мест в Доме было немного. Я поставил коляску у окна, и, пока не включили коридорный свет, сидел, и смотрел на черневшие верхушки деревьев, с которых еще не облетели листья. Когда включили свет, за окном сразу стало темно. Я отъехал и стал раскатывать по площадке вдоль застекленных щитов с объявлениями. Кроме них смотреть было не на что. Я перечитал их, наверное, в сотый раз, и в сотый раз убедился, что они не меняются. Менялись только те, что были на стенах за щитами. Их писали маркерами, краской и цветными мелками, и менялись они так часто, что многим, кто хотел тут отметиться, приходилось сначала замазывать белилами предыдущие сообщения, ждать, пока они высохнут, и только потом писать новые. В некоторых вопросах люди Дома не ленились. Их объявлений я обычно не читал. Слишком много их было, и слишком они были дурацкие. Но сегодня от нечего делать я решил прочесть и их тоже. Поставил коляску боком и прислонился к щели между щитами.

   

Охотничий сезон открыт.  

Лицензии на отстрел по прейскуранту.  

С четверга. Фитиль  

   

Я попробовал представить, что или кого можно отстреливать на территории Дома. Мышей? Бродячих кошек? И из чего в них стрелять? Из рогаток? Вздохнув, стал читать дальше.

   

Услуги опытного астролога.  

Коф. Ежедн. С 18 до 19 Ч.  

   

ОСОЗНАЛ СВОИ НЕДОСТАТКИ.  

ПОДЕЛЮСЬ С ЖЕЛАЮЩИМИ БЕСЦЕННЫМ ОПЫТОМ.  

ПРОСВЕТЛЕННЫЙ.  

   

Счет вчерашний. Ут.

Под тр. бизоном слева от вх.

   

Триста гр. сыра «Рокфор». Недорого.

Белобрюк.

   

«Раздвинь рамки вселенной!» Коф. по чет.  

Спрос, деж. бар. «Лунную дорогу» № 64.  

Только лицам в нестандартной обуви.  

   

Дальше этого объявления я не продвинулся. Перечитал его. Потом поднялся строчкой выше. Опять спустился. Поглядел на свои кроссовки. Совпадение?

Наверняка. Но жуть как не хотелось возвращаться в спальню. Я знал, что такое этот «Коф.» и где его искать. Знал, что мне там вряд ли обрадуются, и что ни один Фазан в здравом уме туда не сунется. С другой стороны, терять было нечего. Почему бы не раздвинуть рамки Вселенной? Я протер кроссовки платком, чтобы придать им яркости, и отправился на поиски Кофейника.

   

Коридор второго этажа длинный, как кишка, и окон здесь нет. Окна только перед столовой и в вестибюле. Коридор начинается от лестницы, прерывается зальчиком, не въехав в который, не попадешь в столовую, и продолжается дальше до второй лестницы. В одном конце — столовая. Напротив нее — учительская и кабинет директора. Дальше — наши две комнаты, один пустующий класс, кабинет биологии, заброшенный туалет, который называют учительским — я использовал его как курилку, — и комната отдыха, в которой еще до моего поступления начался бесконечный ремонт. Все это обжитая, знакомая территория. Заканчивается она вестибюлем — унылым залом с окнами на двор, диваном в центре и сломанным телевизором в левом углу. Дальше я никогда не заезжал. Где-то здесь проходила невидимая граница, которую Фазаны старались не пересекать.

Я храбро пересек ее, въехал в коридор за вестибюлем, и оказался совсем в другом мире.

Здесь как будто взорвалась цистерна с красками. И не одна. Надписи и рисунки встречались и на нашей стороне, но здесь они не встречались, здесь они и были коридором. Огромные, в человеческий рост и выше, режущие глаз, они змеились и струились, налезали друг на друга, разбрызгивались и подпрыгивали, вытягивались до потолка и стекали обратно. По обе стороны от меня стены будто вспухли от росписей, а сам коридор стал казаться уже. Я ехал по нему разинув рот, как сквозь бред сумасшедшего.

Двери второй оскалились синими черепами, малиновыми зигзагами молний и предупреждающими надписями. Я сразу понял, чья это территория, и благоразумно отъехал к противоположной стене. Из этих дверей могло вылететь что угодно, начиная с бритвенных лезвий и бутылок и заканчивая самими Крысами. Их участок был густо усеян осколками и обломками того, что они уже успели выкинуть, и мусор этот хрустел под колесами, как обглоданные кости.

Нужная дверь была приоткрыта, а то я бы, наверное, пропустил ее. «Только кофе и чай» — предупреждала скромная белая табличка. Вся остальная часть двери была расписана под бамбук, совершенно теряясь на фоне стен. Заглянув в нее, я убедился, что это действительно Кофейник. Темное помещение, заставленное круглыми столиками. Под потолком — китайские фонарики и разлапистые оригами, на стенах — маски устрашающего вида и черно-белые фотографии в рамках. Прямо перед дверью — барная стойка, собранная из кафедр, выкрашенных в синий цвет.

Я приоткрыл дверь пошире. Над ней звякнул колокольчик, и сидевшие за столиками повернулись в мою сторону. Ближе всех оказались двое Псов в ошейниках. В глубине комнаты я разглядел разноцветные крысиные ирокезы, но не стал всматриваться, а сразу поехал к стойке.

— Шестьдесят четвертый, пожалуйста! — выпалил я, следуя инструкции, и только после этого поднял глаза.

Из-за стойки на меня таращился толстенький Кролик в ошейнике, с торчащими передними зубами.

— Чего-чего? — ошеломленно переспросил он.

— Шестьдесят четвертый номер, — повторил я, чувствуя себя полным идиотом. — «Лунную дорогу».

За столами засмеялись:

— Дает Фазан! — крикнул кто-то. — Видали?

— Фазан-самоубийца!

— Нет, это новая порода. Улетный Фазан!

— Это Фазаний император.

— Да никакой он не Фазан. Это оборотень!

— Причем больной. А то не стал бы перекидываться в Фазана.

Пока посетители Кофейника валяли дурака, Кролик с очень серьезным видом обошел стойку, встал рядом, и уставился на мои ноги. Целую вечность изучал их и наконец сказал:

— Не годится.

— Почему? — шепотом спросил я. — В объявлении сказано — в нестандартной обуви.

— Не знаю никаких объявлений, — отрезал Кролик, возвращаясь в свой загончик. — Давай, выметайся отсюда.

Я посмотрел на кроссовки.

Они уже не казались огненными. В Кофейнике было мало света и совсем не было Фазанов. Я понял, что поступил глупо. Не стоило приезжать и выставлять себя на посмешище. Для всех, кроме Фазанов, мои кроссовки самые обыкновенные. Я как-то умудрился об этом забыть.

— Они не стандартные, — сказал я. Больше для себя самого, чем пытаясь кого-то в этом убедить. И поехал к двери.

— Эй, Фазан! — окликнули меня из-за самого дальнего столика.

Я развернулся.

Там, над расписными кофейными чашками, сидели колясники четвертой. Лорд — медововолосый и сероглазый, красивый, как эльфийский король, и Шакал Табаки — мелкий, кудлатый и ушастый, похожий на лемура в парике.

— Знаешь, Кролик, — сказал Лорд, глядя на меня холодными глазами, — я впервые вижу Фазана, чья обувь не соответствует определенным стандартам. Удивляюсь, что ты этого не заметил.

— Вот-вот, — радостно подхватил Табаки. — Я тоже обратил внимание. Еще подумал — не жилец он, бедняжка. Заклюют. Ты дай ему шестьдесят четвертый, Кролик. Может ему одна эта радость в жизни и осталась. Рули сюда, детка! Сейчас тебя обслужат.

Я медлил, не зная, стоит ли принимать это приглашение, но Псы подтянули ноги и стулья, освобождая мне проезд, как будто я был по меньшей мере слоном, и пришлось ехать.

Обозвавший меня деткой Шакал Табаки сам выглядел от силы на четырнадцать. Правда, только издали. Вблизи ему можно было дать и тридцать. Одет он был в три разноцветные жилетки, из-под которых свисали майки разной длины — зеленая, розовая и голубая, — и при этом все равно видно было, какой он тощий. На всех жилетках имелись карманы и все эти карманы оттопыривались. А сверху он был увешан бусами, значками, амулетами, нашейными сумочками, булавками и колокольчиками, и все было то ли не очень чистое, то ли ужасно потрепанное. Рядом с ним Лорд в своей белой рубашке и синих джинсах выглядел почти голым. И чересчур чистым.

— Зачем тебе «Лунная дорога»? — спросил он.

— Не знаю, — честно признался я. — Захотелось попробовать.

— Ты хоть знаешь, что это такое?

Я покачал головой:

— Какой-нибудь коктейль?

Лорд смотрел на меня с жалостью. Он был до того белокожий, что как будто светился. Брови и ресницы темнее волос, глаза то ли серые, то ли синие. Даже кислая гримаса его не портила. Даже прыщи на подбородке.

В жизни не встречал людей, на которых было бы больно смотреть из-за красоты. Кроме Лорда. Где-то с месяц назад он выбил мне зуб за то, что я сцепился с ним колесами в дверях столовой. До того я видел его только издали. Я и понять ничего не успел. Так загляделся на него, что не расслышал, что он сказал. Потом прекрасный эльф высадил мне зуб, и стало не до восторгов. Следующую неделю я ездил впритирку к стенам, шарахался от каждого встречного, не вылезал из кабинета стоматолога и не спал по ночам.

Лорд был последним, с кем я представил бы себя за одним столиком в Кофейнике, и последним, с кем стал бы вступать в разговоры, если бы от меня что-то зависело. Но так вышло. Он спрашивал, я отвечал, а его проклятая внешность опять незаметно меня околдовывала. Трудно было, находясь рядом, все время помнить, что он такое на самом деле. К тому же у меня возникло тревожное ощущение, что «Лунная дорога» вовсе не безобидный напиток, а что-то, чего на самом деле пить не стоит.

Пока я переживал, ее принесли. Кролик поставил на стол крошечную чашечку и придвинул ее ко мне.

— Под вашу ответственность, — предупредил он колясников.

Заглянув в чашечку, я увидел только маслянистый отблеск на самом донышке. Там не хватило бы наполнить и наперсток.

— Вот это да! — удивился я. — Как мало.

Кролик шумно вздохнул. Он не уходил. Стоял и чего-то ждал.

— Деньги, — сказал он наконец. — Платить будешь?

Я растерялся. Денег у меня при себе не было.

— А сколько это стоит? — спросил я.

Кролик повернулся к Табаки.

— Слушай, это вы все затеяли. Я бы ничего ему не дал. Он же совсем без понятия, этот Фазан.

— Заткнись, — сказал Лорд, — протягивая ему сотенную купюру. — И вали отсюда.

Кролик взял деньги и отошел, бросив на Лорда хмурый взгляд.

— Пей, — предложил мне Лорд. — Если действительно хочешь.

Я опять заглянул в чашечку.

— Вообще-то уже не хочу.

— И правильно, — обрадовался Табаки. — Зачем тебе? Вовсе не обязательно, и вообще с чего это ты вдруг? Выпей лучше кофе. И булочку съешь.

— Нет. Спасибо.

Мне было стыдно. Хотелось побыстрее уехать.

— Извините, — сказал я. — Не знал, что это так дорого.

— Брось, — пискнул Табаки. — Не знал и хорошо. Меньше знаешь — дольше проживешь.

— Три кофе! — заорал он вдруг, крутанув коляску. И завертелся волчком. Я не понял, как он это сделал, от чего оттолкнулся, но вращался он как бешеный. Во все стороны полетели крошки еды, бисер и всякий мелкий мусор. Как от мусорной корзины на карусели. Мне на рукав спикировало маленькое перышко.

— Спасибо, не надо! — крикнул я.

Карусель остановилась.

— Почему не надо? Ты куда-то спешишь?

— У меня нет денег.

Табаки моргнул совиными глазами. От верчения волосы его встали торчком, и вид сделался совсем безумным.

— А зачем деньги? Лорд угощает. Это же мы тебя пригласили. Кстати, цена чисто символическая.

Кролик поставил на стол поднос с тремя чашками кофе, молочником и расчлененными булками. Моих протестов никто не слушал.

— Не надо меня угощать, — попробовал я еще раз. — Я не хочу.

— Ну ясно, — Табаки разочарованно откинулся на спинку коляски. — Какой человек станет пить с тобой кофе, Лорд, после того как ты дал ему по морде? Никакой.

Я почувствовал, как заполыхали щеки. Лорд барабанил пальцами по столу и не смотрел на нас.

— Ты бы извинился, — предложил ему Табаки. — Он же сейчас уедет. И получится как всегда. То есть не получится.

Лорд покраснел. Быстро и очень заметно, как будто ему надавали пощечин.

— Не указывай мне, что делать!

Хотелось уже не уехать, а провалиться сквозь землю. Так было бы гораздо быстрее. Я развернул коляску.

— Извини, — буркнул Лорд, не поднимая глаз.

Я застрял.

Коляска полуразвернута, голова вжата в плечи.

Я уже ничего не понимал. Даже в самых моих мстительных мечтах Лорд передо мной не извинялся. Как-то не удавалось это представить. Я выбивал ему зубы и сворачивал челюсть, он делался не таким уж красивым, обзывался и плевался кровью, но до извинений у нас не доходило.

— Я был тогда не в себе, — сказал Лорд. — Повел себя, как последняя скотина. Настучи ты Паукам, у меня были бы неприятности. Ты даже представить не можешь, какие. Я две ночи не спал, ждал, когда за мной придут. Пока не понял, что ты ничего не сказал. Хотел извиниться и не смог. Не получилось. И сегодня не получилось бы, если б не Шакал.

Лорд замолчал и наконец посмотрел на меня. Глаза у него были злые.

Я тоже молчал. А что было говорить? «Я тебя прощаю» прозвучало бы по идиотски. «Не прощу ни за что» — и того хуже.

— Ничего не понимаю, — сказал я.

— Чего ты не понимаешь? — живо откликнулся Шакал.

— Ничего.

— Теперь ты выпьешь с нами кофе? — спросил он вкрадчиво.

Настырный оказался тип.

Я подъехал к столу. Взял с подноса чашку.

— Все не так, — сказал я. — Не так, как должно быть. Вы ведете себя не по правилам. Никто не станет извиняться перед Фазаном. Никогда. Даже если полголовы ему снесет.

— Где оно записано — это правило? — возмутился Табаки. — Что-то я о нем не слыхал.

Я пожал плечами:

— Не знаю. Там же, где остальные правила, наверное. Записано или не записано, но оно есть.

— Фу ты! — Табаки смотрел на меня почти с восторгом. — Какой наглый! Учит меня правилам Дома. Ни хрена себе!

Лорд вертел чашечку с «Лунной дорогой», пристально в нее всматриваясь.

— Из чего ее смешивают? — спросил он. — Что там?

Табаки фыркнул:

— Не знаю. Одни говорят — вытяжка из мухоморов, другие — слезы Стервятника. Может, птичий папа и плачет зеленой горечью, но разве кто станет проверять? В любом случае, она ядовита. Романтически настроенные личности утверждают, что это ночная роса, собранная в полнолуние. Хотя росой вряд ли перетравилось бы столько народу. Если, конечно, не собирать ее носками Логов.

— Дай какой-нибудь пузырек, — попросил его Лорд, протягивая руку.

Табаки поморщился.

— Решил отравиться? Тогда лучше крысиного яду достань. Он надежнее. И более предсказуем.

Лорд ждал, не убирая протянутой руки.

— Ладно, ладно, — проворчал Табаки, роясь в карманах. — Травись, чем хочешь, мне-то что. Я за свободу выбора.

Он передал Лорду крохотную мензурку, и мы понаблюдали, как тот осторожно переливает в нее содержимое чашечки.

— А ты? — повернулся ко мне Шакал. — Чего молчишь? Расскажи что-нибудь интересное. Говорят, на последних Фазаньих собраниях обсуждают только тебя.

Я поперхнулся и пролил немного кофе на рукав.

— Откуда ты знаешь? Я думал, вы нами не интересуетесь.

— А ты о нас вообще странного мнения, — хихикнул Табаки. — Ходим, как надутые индюки, ничего вокруг не замечаем. Иногда сносим кому-нибудь полголовы, не замечаем и этого, бредем себе дальше. На плечах у нас — «бремя белого человека», а под мышкой — толстенный свод Домовых законов и правил, где записано: «Лупи лежачего, топчи упавшего, плюй в колодец, из которого пьешь», и прочие полезные советы.

Это было довольно близко к тому, что я думал о них на самом деле, и я не сдержал улыбки.

 — Ага, — вздохнул Табаки, — так и есть. Я не преувеличил. Но будь у тебя хоть капля такта, ты не демонстрировал бы это так откровенно.

— Что еще за собрания? — спросил Лорд, перебрасывая мне через стол пачку «Кэмела». — Я, например, не знаю, что это такое.

Табаки остолбенел от возмущения, а я засмеялся.

— Вот такие, как ты и портят нам весь имидж! — завопил Шакал, выхватывая у меня из-под носа сигареты. — Из-за вас нас считают самодовольными индюками! Только полный неуч не знает о Фазаньих собраниях. Не суди по Лорду, — повернулся он ко мне. — Без году неделя в Доме и почти ничем не интересуется.

— Два года и девяносто дней, — поправил Лорд. — А он все еще считает меня новичком.

Табаки потянулся через стол и похлопал его по руке.

— Извини, старина. Знаю, тебя это задевает. Но ты сравни свои два года с моими двенадцатью, и поймешь, что я вполне могу звать тебя новичком.

Лорд скривился, как будто у него заболели все зубы одновременно. Табаки это понравилось. Он даже порозовел от удовольствия. Закурил и кивнул мне со снисходительной улыбкой старожила.

— Итак… мы ничего не узнали, кроме того, как много всего не знает Лорд. А ты все молчишь.

Я пожал плечами. Кофе был вкусный. Табаки был смешной, Лорд держался дружески. Я расслабился, уже не ожидая от них гадостей, и решил, что ничего страшного не случится, если сказать правду.

— Меня исключили, — признался я. — Общим голосованием. Послали прошение Акуле, и он дал согласие. Теперь переведут в другую группу.

Колясники четвертой дружно отставили чашки и переглянулись.

— Куда? — замерев от любопытства, спросил Шакал.

— Не знаю. Акула не сказал. Говорит, это еще не решено.

— Скотина, — процедил Лорд. — Скотом живет и умрет по-скотски!

— Эй-эй, погоди! — Табаки наморщил лоб, быстро прикинул что-то в уме и уставился на нас округлившимися глазами. — Либо к нам, либо в третью, — заявил он. — По-другому не получается. — Они с Лордом опять переглянулись.

— Я тоже так думаю, — сказал я.

Некоторое время мы молчали. Кролик, должно быть, обожал саксофоны. Из магнитофона за стойкой без перерыва доносились их жалобные вопли. На сквозняке покачивались китайские фонарики.

— Вот зачем тебе понадобилась «Лунная дорога» — пробормотал Табаки. — Теперь понятно.

— Кури, — сказал Лорд сочувственно. — Почему ты не куришь? Табаки, отдай ему сигареты.

Шакал рассеянно протянул мне пачку. Пальцы у него были тонкие, как паучьи лапки, и ужасно грязные.

— Да, — сказал он мечтательно. — Либо так, либо эдак. Либо ты узнаешь, какого цвета слезы у Стервятника, либо все мы увидим, как рыдает Лэри.

— По-твоему, Стервятник заплачет? — удивился Лорд.

— Конечно. Еще как! В голос! Как Морж, поедающий устриц.

— То есть он меня съест, — уточнил я.

— С сожалением, — заверил Табаки. — У него в принципе нежная и ранимая душа.

— Спасибо, — сказал я. — Это очень утешает.

Шакал не был глухим. Он покраснел, виновато шмыгнув носом.

— Ну, вообще-то я так… слегка преувеличил. Люблю пугать людей. Он действительно неплохой парень. Совсем чуть-чуть сдвинутый.

— Еще раз спасибо.

— А знаешь, можно пригласить его за наш столик! — осенило вдруг Табаки. — А что? Неплохая мысль. Познакомитесь поближе, пообщаетесь… ему понравится.

Я беспокойно огляделся. Стервятника в Кофейнике не было. Я это точно знал, но в какой-то момент испугался, что ошибся, что он появился, пока я не смотрел по сторонам, и сейчас Шакал пригласит его со мной знакомиться.

— Ну что ты так дергаешься? — укорил меня Табаки. — Я же сказал, он славный. К нему быстро привыкаешь. И вообще его здесь нет. Я имел в виду, позвать через Птиц, — он кивнул на соседний столик, где двое кислолицых в трауре играли в карты.

— Хватит, Табаки, — вмешался Лорд. — Оставь в покое Стервятника. Наши шансы на новичка намного выше, чем у третьей, так что если уж тебе так приспичило, зови Слепого.

Табаки почесался, повертелся, схватил с подноса булку, и, роняя куски, мигом проглотил ее.

— Черт, — сказал он с набитым ртом. — Я так волнуюсь… — он подобрал все, что упало, и затолкал следом. — Ужасно волнуюсь! Неизвестно, как среагирует на все это Слепой…

— Известно, — оборвал его Лорд. — Никак. Когда это он на что-то реагировал?

— Верно, — нехотя согласился Табаки. — Практически никогда. Видишь ли, — подмигнул он мне, — наш вожак — долгих ему лет вожачества — слеп как крот, и с реакциями у него проблемы. Обычно он предоставляет все Сфинксу. «Среагируй, будь добр, вместо меня», — говорит он. Так что бедняга Сфинкс уже много лет реагирует на все за двоих. Может, оттого и облысел. Это ведь очень утомительно.

— Так он не всегда был лысым? — удивился Лорд.

Табаки бросил на него уничтожающий взгляд:

— Что значит «всегда»? С рождения? Может, он и родился лысым, но уж поверь, к моменту нашего знакомства Сфинкс был вполне волосат!

Лорд сказал, что не может себе этого представить. Табаки ответил, что у Лорда всегда были проблемы с воображением.

Я наконец закурил. От чудачеств Табаки тянуло расхохотаться, но я боялся, что смех прозвучит истерично, и сдерживался.

— Да! — вспомнил вдруг Табаки. — Ты же крестник Сфинкса, я и забыл! Видишь, как все славно складывается! Раз ты его крестник, он среагирует на тебя, как родная мать. Что еще нужно для счастья?

Я сомневался, что для счастья мне требуется лысый ябеда Сфинкс в роли матери, и так об этом и сказал.

— Зря. Очень зря, — обиделся Табаки. — Из Сфинкса получается неплохая мать. Уж поверь.

— Да. Особенно для Черного, — изобразил улыбку Лорд. — Вон он, кстати, идет. Можешь позвать его. Расскажет Курильщику, какая нежная из Сфинкса мать.

— Не передергивай, — возмутился Шакал. — Я не сказал — для всех и каждого. Ясное дело, для Черного Сфинкс, скорее, мачеха.

— Злая, — уточнил Лорд сладким голосом. — Из немецких сказок, после которых дети громко кричат по ночам.

Табаки сделал вид, что не расслышал.

— Сюда, сюда, старина! — крикнул он, замахав руками. — Вот они мы! Смотри сюда. Ау!.. Совсем у него плохо стало со зрением, — поделился он с нами озабоченно и схватил последнюю булку. — Из-за штанги. Поднятие тяжестей не оздоровляет на самом-то деле. А главное, — он заглотнул булку в два приема, — ему нельзя переедать. Так что лучше, если вокруг будет поменьше мучного. Верно, Черный?

Черный — мрачный детина с белесым ежиком волос — подошел со стулом, который прихватил по пути, поставил его рядом с Лордом, сел и уставился на меня:

— Верно что?

— Что тебе нельзя переедать. Ты и так тяжелый.

Черный промолчал. Он и в самом деле был тяжелым, но уж точно не от переедания. Наверное, таким и родился. Потом накачал себе мускулатуру всякими тренажерами и сделался еще внушительнее. Майка-безрукавка оставляла на виду его бицепсы, которые я уважительно рассматривал, пока он рассматривал меня. Табаки сообщил, что меня переводят и, скорее всего, к ним, в четвертую. «Если только не в третью, но в третью вряд ли, потому как, ясное дело, когда есть из чего выбирать, выбирают, где попросторнее».

— Ну? — только и сказал на это Черный. Руки его были как два окорока, голубые глаза, казалось, вообще не моргали.

Табаки расстроился:

— Что ну? Я тебе первому сообщаю сенсационную новость!

— И что я должен сделать?

— Удивиться! Ты должен хоть немного удивиться!

— Я удивлен.

Черный встал, задев головой китайский фонарик, и пересел за свободный столик через один от нас. Там он достал из кармана жилета книжку в мягкой обложке и, близоруко щурясь, уткнулся в нее.

— Пожалуйста! — возмутился Табаки. — Кто-то тут рассуждал о реакциях Слепого! Да по сравнению с Черным Слепой — просто живчик!

Насчет живчика он преувеличил. Я лежал как-то в лазарете в одной палате со Слепым. За три дня он не произнес ни слова. Даже почти не шевелился, так что я постепенно стал воспринимать его как деталь интерьера. Он был щуплый и невысокий, в его джинсы влез бы тринадцатилетний, два его запястья были как одно мое. Рядом с ним я ощущал себя крепким парнем. Тогда я еще не знал, кто это, и решил, что он просто совсем забитый. Сейчас, глядя на Черного, я подумал, что если кто в четвертой и выглядит как вожак, то, конечно, он, а вовсе не Слепой.

— Странно все устроено, — сказал я. — Непонятно.

— Ага, и этот поражается, — кивнул Табаки. — Конечно, странно. Такая башня, как Черный, ходит под Слепым. Ты ведь это имел в виду, признайся! Он такой внушительный. Такой царственный, да? Мы вот тоже удивляемся. Живем рядом с ним, и каждый день удивляемся, как это он — и не вожак. А больше всех удивляется сам Черный. Встает рано утром, смотрит вокруг и вопрошает: «Почто?» И так день за днем.

— Угомонись, Табаки, — поморщился Лорд. — Хватит.

— Зол я, — объяснил Табаки, допивая кофе. — Не люблю флегматиков.

Я тоже допил свой кофе и докурил вторую сигарету. Наверное, пора было уезжать. Но не хотелось. Приятно сидеть в Кофейнике в открытую, не прячась, курить… пить кофе, который в первой считали чем-то вроде слабой разновидности мышьяка. Я только боялся, что Табаки еще кому-нибудь начнет рассказывать о моем переводе. Лучше было распрощаться, пока этого не случилось. Табаки достал блокнот и черкал в нем что-то ручкой, выуженной из-за уха.

— Так-так, — бормотал он. — Несомненно… и это тоже не забудем. Еще бы. А вот это вообще недопустимо…

Лорд крутил на краю стола зажигалку.

— Пожалуй, мне пора, — сказал я.

— Минуточку, — Табаки писал еще некоторое время, потом вырвал листок из блокнота и протянул его мне. — Тут все отмечено. Основное. Просмотри и запомни.

Я уставился на невразумительные каракули:

— Что это?

— Инструкция, — Табаки вздохнул. — Ну что здесь непонятного? Правила поведения для переселенца. Сверху — на случай переселения к нам, ниже — в третью.

Я всмотрелся внимательнее.

— Какие-то цветы… часы. А при чем здесь постельное белье? У вас его что, не выдают?

— Выдают. Но лучше не оставлять у себя за спиной ничего такого, что носит твой отпечаток.

— Какой отпечаток? Я что, мажусь перед сном ваксой?

Табаки опять посмотрел взглядом старожила. Утомленного многими знаниями.

— Слушай, это элементарно. Берешь с собой все свое и уносишь. Что не можешь унести — уничтожаешь. Но чтобы ничего твоего там не осталось. Вдруг ты завтра помрешь? Хочешь, чтобы твою чашку обвязали траурной ленточкой и выставили на всеобщее обозрение с гнусной надписью: «Мы помним тебя, о, заблудший брат наш»?

Меня передернуло:

— Ладно. Понял. А часы?

   

«Переселяемому в четвертую группу настоятельно рекомендуется избавиться от любого вида измерителей времени: будильников, хронометров, секундомеров, наручных часов и т. д. Попытка сокрытия подобного рода предметов будет немедленно выявлена экспертом, и, в целях пресечения дальнейших провокаций подобного рода, нарушитель понесет наказание, определенное и утвержденное экспертом.

Переселяемому на территорию 3-й группы, иначе именуемой „Гнездовищем“, рекомендуется иметь при себе следующие предметы: набор ключей (неважно от чего), два цветочных горшка в хорошем состоянии, не менее четырех пар черных носков, охранный амулет-противоаллерген, беруши для ушей, книгу Дж. Уиндема „День Триффидов“, свой старый гербарий.

Переселенцу вне зависимости от места переселения рекомендуется не оставлять на покидаемом участке одежду, постельное белье, предметы домашнего обихода, предметы, созданные лично переселяемым, а также органику — волосы, ногти, слюну, сперму, использованные бинты, пластыри и носовые платки».

   

Ночью я не спал. Слушал дыхание спавших и смотрел в черноту потолка, пока он не побелел и на нем не проступили знакомые трещинки. Тогда я подумал, что вижу их в последний раз, и в последний раз пересчитал. Циферблат больших настенных часов тоже сделался виден, но на него я специально не смотрел. Это была самая невыносимая ночь из всех, что я провел в Доме. К подъемному звонку я был уже наполовину одет. Сборы заняли десять минут. Я упаковал в сумку смену белья, пижаму и учебники, постаравшись оставить все, на чем красовались номера. Акула, как я и думал, не пришел в назначенное время. Группа уехала завтракать без меня. Они вернулись и уехали на уроки, а его все не было. Ни в десять, ни в одиннадцать, ни в двенадцать.

К половине первого я изгрыз все ногти, изъездил спальню вдоль и поперек раз двести и понял, что вот-вот сойду с ума. Достал «инструкцию переселенца», перечитал ее и содрал с кровати постельное белье. Упаковав его, собрал все салфетки, находившиеся поблизости от моей кровати и тумбочки. Остановил часы и спрятал их на дно сумки. Вытащил из тайника сигареты, закурил и уже начал прикидывать, как бы соорудить из подручных средств гербарий, когда наконец объявился Акула. С угрюмым Ящиком в качестве грузчика и с Гомером в качестве провожающего. Но Гомер проводить меня с достоинством не сумел. Его слишком потрясла зажженная сигарета. Увидев ее, он сбежал почти сразу. Даже не попрощался. Акула сигарету проигнорировал, зато спросил, какого черта я ободрал постель.

— Белье совсем свежее, — сказал я. — Только вчера сменили. Зачем пачкать лишний комплект?

Он посмотрел на меня, как на слабоумного, и пробурчал что-то насчет Фазаньих замашек, хотя сам вчера чуть не прибил меня за это слово. Я предложил оставить белье, если его это так напрягает, он велел мне заткнуться.

Ящик развернул мою коляску, потолкался между кроватями и вывез в коридор, где передал меня Акуле, а сам вернулся за сумкой. Акула катил коляску, Ящик тащил сумку. Гомера нигде не было видно. Знакомую территорию мы проскочили быстро, а дальше я как ни вертел головой, не узнал ничего, как будто за ночь изменились все рисунки и ориентиры. Я пропустил и вторую, и Кофейник, но понял это, только когда мы остановились перед дверью с огромной меловой четверкой посередине.

  

ДОМ

Интермедия

   

   

Дом стоит на окраине города. В месте, называемом Расческами. Длинные многоэтажки здесь выстроены зубчатыми рядами с промежутками квадратно-бетонных дворов — предполагаемыми местами игр молодых «расчесочников». Зубья белы, многоглазы и похожи один на другой. Там, где они еще не выросли, — обнесенные заборами пустыри. Труха снесенных домов, гнездилища крыс и бродячих собак гораздо более интересны молодым «расчесочникам», чем их собственные дворы — интервалы между зубьями.

На нейтральной территории между двумя мирами — зубцов и пустырей — стоит Дом. Его называют Серым. Он стар и по возрасту ближе к пустырям — захоронениям его ровесников. Он одинок — другие дома сторонятся его — и не похож на зубец, потому что не тянется вверх. В нем три этажа, фасад смотрит на трассу, у него тоже есть двор — длинный прямоугольник, обнесенный сеткой. Дом серый спереди и расписан яркими красками с внутренней, дворовой стороны. Здесь его стены украшают рисунки-бабочки, размером с небольшие самолеты, слоны со стрекозиными крыльями, глазастые цветы, мандалы и солнечные диски. Все это со двора. Фасад гол и мрачен, каким ему и полагается быть.

Серый Дом не любят. Никто не скажет об этом вслух, но жители Расчесок предпочли бы, чтобы его не было рядом. Они предпочли бы, чтобы его не было вообще.

    

Они появились перед Домом жарким августовским днем, в час, не дающий теней. Женщина и мальчик. Улица была пустынна, солнце выжгло ее. Чахлые деревья вдоль мостовой от него не спасали, не спасали и стены домов, плавившихся в ярко-синем небе раскаленными зубьями. Асфальт проминался под ногами. Каблуки женщины выдавливали в нем маленькие дырочки, которые тянулись за ней аккуратной цепочкой, как следы очень странного зверя.

Они шли медленно. Мальчик — от усталости, женщина — скованная тяжестью чемодана. Оба в белом, светлоголовые, оба чуть выше, чем им полагалось: мальчику по возрасту, женщине — чтобы казаться женственной. Женщина была красива и привыкла привлекать внимание, но сейчас на нее некому было глазеть, чему она была только рада. Плавность ее походки изуродовал чемодан, белый костюм измялся от долгой поездки в автобусе, косметику размыло жарой. Несмотря ни на что, она шла гордо вскинув голову, стараясь не сутулиться и не выказывать признаков усталости.

Мальчик был похож на нее, как только маленький образец человеческой породы может походить на большой. Светлоголовый в рыжину, худенький и голенастый, он смотрел на мир точно такими же зелеными глазами, какие были у его матери, и держался так же прямо, как и она. На его плечи была накинута белая жакетка. В изнуряюще жаркий день это казалось странным. Он шел нехотя, цепляя кедой о кеду, прикрыв глаза так, что видел только серый, пупырчатый асфальт и следы, оставленные на нем каблуками матери. Он думал, что даже если бы мать скрылась бы из виду, ее можно было бы найти по этим смешным, дырчатым следам.

Женщина остановилась.

Над ними возвышалось здание Дома, окруженное с двух сторон пустотой, как уродливая серая брешь в белоснежных рядах Расчесок.

— Это, наверное, здесь.

Женщина поставила чемодан на землю и, приподняв солнечные очки, вгляделась в табличку над дверью.

— Видишь, как мы быстро дошли? Разве стоило брать такси?

Мальчик равнодушно кивнул. Он мог бы возразить, что идти пришлось довольно долго, но вместо этого сказал:

— Смотри мам, он прохладный. Солнце его не трогает. Странно, правда?

— Глупости, милый, — отмахнулась мать. — Солнце трогает все, что может достать. Просто он темнее соседних домов и от этого кажется более холодным. Сейчас я войду туда, а ты подождешь меня здесь. Хорошо?

Она подняла чемодан на четвертую ступеньку крыльца и прислонила его к перилам. Позвонив, замерла в ожидании, а мальчик сел в самом низу лестницы и уставился в другую сторону. Когда замок щелкнул, он обернулся и успел увидеть белый подол, тут же исчезнувший за дверью. Потом дверь захлопнулась, и он остался один.

Встав со ступеньки, мальчик подошел к стене и прислонился к ней щекой.

— Холодный, — сказал он. — Солнце не может достать его.

Он отбежал от Дома и посмотрел на него издали. Виновато покосился на дверь, передернул плечами и зашагал вдоль стены. Дойдя до угла, еще раз оглянулся, помедлил и повернул.

Еще одна стена. Мальчик добежал до ее конца и остановился.

За следующим поворотом оказался двор, отгороженный сеткой. Пустой и унылый, такой же раскаленный, как все вокруг. Зато Дом с этой стороны был совсем другим. Разноцветный и веселый, он как будто решил показать мальчику свое другое лицо. Улыбающееся. Лицо не для всех.

Мальчик подошел вплотную к сетке, чтобы рассмотреть это другое лицо Дома получше и, может быть, даже угадать, кто нарисован на его стенах, и увидел покосившееся сооружение из картонных коробок. Самодельный домик, прикрытый ветками. На крыше его торчал обвисший от безветрия флажок, картонные стены были увешаны самодельным оружием и колокольчиками. Шалаш был обитаем. Изнутри доносились голоса и шорохи. Перед входом чернела кучка золы, обложенная кирпичами.

Им разрешают разводить костры…

Он прижался к сетке, не замечая, что на майке и жакетке отпечатался ржавый, сетчатый узор. Он не знал, кому — «им», но понимал, что много лет этим «им» быть не могло. Он смотрел, пока его самого не заметили через неровно вырезанное окошко.

— Ты кто? — спросил хрипловатый детский голос, и в дверном проеме домика появилась повязанная цветастым платком голова. — Лучше уходи. Здесь чужим нельзя.

— Почему? — с интересом спросил мальчик.

Пошатнувшись, шалаш выпустил еще двоих обитателей. Третий остался выглядывать из окошка. Трое загорелых мальчишек с разрисованными лицами, уставились на него через сетку.

— Он не из этих, — сказал один другому, кивая на зубцы многоэтажек. — Он вообще нездешний. Вон как глядит…

— Мы на автобусе приехали, — объяснил мальчик в жакетке. — А потом еще пешком.

— Вот и иди отсюда пешком, — посоветовали ему из-за сетки.

Он отошел на несколько шагов. Он не обиделся. Просто это были странные мальчишки. Что-то с ними было не так. И ему хотелось понять, что именно.

Те, со своей стороны, разглядывали его и обсуждали без всякого смущения.

— С Северного полюса, наверное, — сказал маленький, с очень круглой головой. — В кофточке. Совсем дурачок.

— Сам ты дурачок, — сказал другой. — Рук нету, вот он и в кофте. К нам привезли. Не видишь?

Они переглянулись и захихикали. Тот, что сидел в домике, тоже засмеялся, раскачивая его своим смехом.

Мальчик в жакетке попятился.

Они продолжали смеяться:

— К нам, к нам!

Он повернулся к ним спиной и побежал. Неуклюже сутулясь, чтобы не слетела жакетка.

Выскочив за угол, врезался в кого-то, и тот схватил его за плечи.

— Эй, потише! Что такое?

Мальчик затряс головой.

  — Ничего. Извините. Меня ждут вон там. Пожалуйста, отпустите.

Но человек его не отпустил.

— Пойдем, — сказал он. — Твоя мать сидит у меня в кабинете. Я уже начал гадать, что говорить, если не найду тебя.

Человек был из прохладного дома. У него были синие глаза и серые волосы, он был горбоносый и щурился, как щурятся люди, которые носят очки.

Они поднялись по ступенькам, и человек из прохладного дома взял чемодан. Дверь была приоткрыта. Он посторонился, пропуская мальчика.

— А те, из шалаша… Они здесь живут? — спросил мальчик.

— Да, — обрадовался синеглазый. — А вы уже познакомились?

Мальчик промолчал.

Он переступил порог, человек из Дома вошел следом, и дверь за ними захлопнулась.

    

Они жили в комнате, уставленной полками с игрушками. Мальчик и мужчина. Мальчик спал на диване с плюшевым крокодилом, мужчина ставил рядом раскладушку. Оставаясь один, мальчик выходил на балкон, ложился там на надувной матрас и смотрел сквозь перила на игравших внизу ребят. Иногда вставал, чтобы его было видно. Ребята задирали головы и улыбались. Но никогда не звали спуститься. Втайне он ждал этого приглашения, но его не звали. Разочарованный, он ложился обратно на матрас, смотрел вниз из-под полей соломенной шляпы и слушал их тонкие, похожие на птичьи, голоса. Иногда он закрывал глаза и представлял себя на пляже, дремлющим под тихий шелест волн. Крики мальчишек делались чаячьими. Ноги облезали и покрывались коричневым загаром. Он уставал от безделья.

    

Вечерами они сидели на ковре, мальчик и синеглазый, носивший странное имя Лось, которое не было именем, слушали музыку и разговаривали. У них был скрипучий проигрыватель и пластинки в ветхих конвертах, которые мальчик разглядывал, как картины, очень внимательно, ища в них сходство с музыкой и не находя его.

Летние ночи входили в балконную дверь. Они не включали свет, чтобы не приманивать комаров. Однажды мальчик увидел мелькнувшую по синему бархату неба тряпку. Это была летучая мышь, похожая на крысиное привидение в рваном плаще. С тех пор он садился так, чтобы видеть небо.

    

— Почему ты называешь себя Лосем? — спросил однажды мальчик.

Он думал о бродящих по лесам лосях, с рогами кружевными, как дубовые листья. О них и об оленях, которые доводились им родственниками. Хотя у оленей рога были совсем другие. Он долго думал обо всем этом, прежде чем спросить.

— Это кличка, — объяснил Лось. — Прозвище. У всех в Доме есть прозвища, так уж здесь повелось.

— И у меня тоже, раз я здесь живу?

— У тебя пока нет. Но будет. Когда вернутся остальные ребята, и ты переберешься в общую спальню, тогда и у тебя тоже появится кличка.

— Какая?

— Не знаю. Надеюсь, что симпатичная. Если повезет.

Мальчик задумался, как его можно назвать, но ничего не придумал. Это зависело от тех, которые должны были вернуться. И ему захотелось, чтобы они вернулись поскорее.

— Почему они не зовут меня? — спросил мальчик Лося. — Думают, что я не могу играть? Или они меня не любят?

— Нет, — сказал Лось. — Просто ты в Доме новый человек. Должно пройти какое-то время, прежде чем они к тебе привыкнут. Поначалу так бывает со всеми. Потерпи.

— Сколько времени должно пройти? — спросил мальчик.

— Тебе очень скучно? — спросил его Лось.

    

На следующий день Лось пришел не один. С ним был мальчик, который никогда не играл во дворе и которого никогда не было видно из окон.

— Я привел тебе друга, — сказал Лось. — Он будет жить с тобой, и ты не будешь скучать в одиночестве. Это Слепой. Делайте, что хотите — играйте, беситесь, ломайте мебель, только постарайтесь не ссориться и не жаловаться друг на друга. Комната теперь ваша.

    

Слепой не играл с ним, потому что не умел играть. Он послушно сидел с мальчиком, будил его по утрам, умывал и причесывал. Слушал его рассказы, почти не отвечая, и ходил по пятам, как приклеенный. Не потому, что ему так хотелось. Просто ему казалось, что именно этого хотел от него Лось. Желание Лося было для него законом. Если бы Лось попросил, он прыгнул бы с балкона или с крыши. Или даже сбросил оттуда кого-нибудь другого. Безрукого мальчика это пугало. Лося это пугало намного сильнее. В душе Слепой был взрослым — взрослым отшельником. У него были длинные волосы и лягушачий, в красных болячках рот, он был бледный, как привидение, и ужасно худой. Ему было девять лет. Лось был его богом.

    

Память Слепого пахла, звенела и шуршала. Она несла запахи и ощущения. Она не простиралась так далеко, как у других — раннего детства Слепой не помнил. Почти. Например, из самых дальних ее глубин он извлекал только бесконечное сидение на горшке. Их там было много очень маленьких мальчиков, и все сидели в ряд на одинаковых жестяных горшках. Воспоминание было грустным и плохо пахло. Позже он вычислил, что их выдерживали в этой позиции не меньше получаса. Многие успевали сделать все, что полагалось, но оставались сидеть, дожидаясь остальных, потому что таков был порядок, а к соблюдению порядка их приучали с пеленок.

Еще он помнил двор. Где они гуляли, держась друг за друга, но все равно спотыкаясь и падая. Гулять следовало осторожно, цепью, держась за одежду впереди идущего. Возглавляли и замыкали эту колонну взрослые. Если кто-то останавливался или отклонялся от общего маршрута, сверху раздавались их громкие, наводящие порядок голоса. Весь его мир делился тогда на два вида голосов. Одни руководили сверху, другие были ближе и понятнее, они принадлежали таким же, как он. Но их он тоже не любил. Иногда громкие голоса исчезали. Если они пропадали надолго, то он и другие — такие же, как он — начинали бегать, прыгать, падать и разбивать себе носы, и сразу оказывалось, что двор вовсе не так велик, как кажется, если ходить по нему гуськом, а наоборот, тесен и мал, и поверхность его покрыта чем-то твердым, царапавшим коленки.

Позже он помнил драки. Частые драки, возникавшие без особых причин. Достаточно было кого-нибудь толкнуть, а там, где он жил, толкались постоянно. Его толкали, и он толкал — не нарочно, просто так получалось — и с какого-то времени за первым случайным толчком следовал другой, более сильный, после которого трудно было устоять на ногах, или удар, после которого что-нибудь начинало болеть. Тогда он начал бить сам, не дожидаясь, пока его ударят. Иногда после этого сверху раздавались рассерженные взрослые голоса, и его уводили в другую комнату. В место для наказанных. Там не было ни столов, ни стульев, ни кроватей. Были только стены и потолок, но про потолок он тогда не знал. Комнаты он не боялся. Другие, когда их запирали, плакали, он не плакал никогда. Он любил одиночество. Ему было все равно, есть рядом люди или нет. Если хотелось спать, он ложился на пол и засыпал, если хотелось есть, доставал из карманов припрятанные куски хлеба. Если оставляли взаперти надолго, отколупывал от стен штукатурку и грыз ее. Штукатурку он любил даже больше чем хлеб, но взрослые сердились, заставая его за этим занятием, и он сдерживался, давая себе волю, только когда оставался один.

Он рано понял, что его не любят. Его отличали от других детей, чаще других наказывали и приписывали чужие проступки. Он не понимал почему, но не удивлялся и не обижался. Он никогда ничему не удивлялся. Никогда не ждал от взрослых ничего хорошего. Он решил, что взрослые несправедливы, и смирился с этим. Научившись делить их на мужчин и женщин, отметил, что женщины относятся к нему хуже, чем мужчины, но и этому факту не стал искать объяснений, а просто принял к сведению, как принимал к сведению все окружавшее его.

Со временем он понял, что мал ростом и слаб. Он понял это, когда голоса других детей начали доноситься немного сверху, а их удары причинять ему больше вреда. Примерно в это же время он узнал, что некоторые из детей видят. Что это такое, он долго не мог понять. Он знал, что взрослые обладают каким-то большим преимуществом, позволявшим им свободно передвигаться за пределами его мира, но связывал это с их ростом и силой. Что такое «видеть», Слепой не понимал. А поняв умом, не мог представить. Долгое время понятие «зрячий» ассоциировалось для него только с меткостью. Зрячие били больнее.

Осознав преимущество более сильных и что-то видящих, он начал прилагать усилия, чтобы стать не хуже. Для него это было важно. Он очень старался — и его начали бояться. Слепой быстро понял, что именно вызывает страх. Дети боялись не силы, которой у него не было, а того, как он себя держал. Его спокойствия и безразличия, того, что он ничего не боится. Когда его били, он не плакал, а просто вставал и уходил. Когда он бил кого-то, этот кто-то обычно плакал, пугаясь его спокойствия. Он научился находить больные места, этого тоже боялись.

Чем старше он становился, тем острее ощущал общую неприязнь. Она проявлялась по-разному у детей и у взрослых, но в какой-то момент окружила его плотной стеной одиночества.

Так продолжалось, пока не появился Лось. Человек, говоривший с ним не как с одним из многих. Слепой не мог знать, что Лося вызвали специально для него. Он думал, что Лось выделил его среди остальных, полюбив сильнее. Он вошел в его жизнь, как к себе в комнату, перевернул все вверх дном, переставил и заполнил собой. Своими словами, своим смехом, ласковыми руками и теплым голосом. Он принес с собой много такого, о чем Слепой не знал и мог бы никогда не узнать, потому что никого всерьез не волновало, что знает и чего не знает Слепой. Мир его состоял из нескольких комнат и двора. Другие дети в сопровождении взрослых с удовольствием выходили за пределы этого мира, он всегда оставался. В этот куцый, четырехугольный мирок и ворвался Лось, заполнил его целиком, сделал бескрайним и бесконечным, а Слепой отдал ему свои душу и сердце — всего себя — на вечные времена.

  Другой бы не понял и не принял, другой на месте Лося мог бы даже не заметить этого, но Лось все понял, и когда настало время уходить, он знал, что Слепого ему придется взять с собой.

Слепой на это не рассчитывал. Он догадывался, что Лось рано или поздно уйдет, что он снова останется один и что это будет очень страшно. Но не представлял, что может быть и по-другому. А потом случилось чудо. Память сохранила тот день во всех подробностях, со всеми звуками и запахами, с теплом солнечных лучей на лице. Они куда-то шли, и Слепой цепко, очень цепко держал Лося за руку, и сердце его трепыхалось, как раненая птица. Ему было больно от слишком большого счастья. Они шли долго. Солнце грело, камешки хрустели под ногами, где-то вдали с ревом проносились машины. Так долго и так далеко ему никогда еще не приходилось ходить. Потом они ехали в машине, где ему пришлось отпустить руку Лося, и он уцепился за полу его пиджака.

Так они приехали в Дом, где тоже было много детей, но в отличие от тех, прежних, все они были зрячие. Он уже знал, что это значит — что у каждого из них есть что-то, чего нет у него. Но его это больше не беспокоило. Главное, рядом был Лось — человек, которого он любил и который любил его.

Потом оказалось, что Дом живой и что он тоже умеет любить. Любовь Дома была не похожа ни на что. Временами она пугала, но всерьез — никогда. Лось был богом, и место, где он жил, не могло быть простым местом. Но и причинить вреда оно не могло. Лось не показывал, что знает о настоящем Доме, прикидывался непонимающим, и Слепой догадался, что это Великая Тайна, о которой не следует говорить вслух. Даже с Лосем. Поэтому он молчал и просто любил Дом, как никто прежде. Ему нравился запах Дома, нравилось, что в нем много отсыревшей штукатурки, которую можно отколупывать от стен и поедать, нравился большой двор и длинные коридоры, по которым интересно бродить. Ему нравились щели в стенах Дома, его закутки и заброшенные комнаты, то, как долго в нем держатся следы проходящих, нравились дружелюбные призраки и все без исключения дороги, которые Дом перед ним открывал. Здесь он мог делать все, что хотел. Раньше за каждым шагом наблюдали вездесущие взрослые. На новом месте этого не было, и с непривычки это было странно, даже неудобно, хотя привык он быстро, гораздо быстрее, чем ожидал.

    

Синеглазый Лось — ловец детских душ — вышел на крыльцо и посмотрел на небо. Раскаленное, оно затухало красным на горизонте. Вечер не нес прохлады.

Сидевший на крыльце мальчик с подбитым глазом тоже смотрел в небо.

— Что случилось? — спросил его Лось.

Мальчик скривился.

— Он сказал — я должен уметь драться. А зачем, спрашивается? Он всегда молчит и молчит, как глухой — вот и молчал бы дальше. Когда он говорит, с ним вообще невозможно. Я раньше думал: «Как плохо, что он молчит!» А теперь думаю, что было лучше. И драки его мне не нужны. Шарахнул зачем-то по глазу. Завидует моему зрению наверное…

Лось спрятал руки в карманы брюк и покачался на пятках:

— Болит?

— Нет.

Мальчик поднялся и лег животом на перила, свесившись во двор.

— Просто он мне надоел. Иногда кажется, что у него с головой не все в порядке. Странный он какой-то.

— Он говорит о тебе то же самое, — Лось прятал улыбку, рассматривая понурую фигуру на перилах. — Но ты ведь помнишь наш уговор?

Мальчик покачался, оттолкнувшись ногами от дощатого настила крыльца.

— Помню. Не жаловаться, не обижаться и не дуться. А я и не дуюсь, и не жалуюсь. Я просто гуляю, — он задрал голову и перестал раскачиваться. — Смотри, Лось, как красиво! Красное небо. А деревья — черные. Как будто небо их сожгло.

— Пошли, — Лось повернулся к двери. — С балкона вид еще красивее. Здесь ты кормишь комаров.

Мальчик нехотя слез с перил и пошел следом.

— Бедняга Слепой ничего этого не видит, — сказал он с тихим злорадством. — Понятно, почему он такой нервный.

— А ты расскажи ему, — ответил Лось, открывая дверь. — Ему будет приятно послушать о том, чего он не видит.

— Ага, — кивнул мальчик. — Конечно. И он подобьет мне второй глаз, чтобы мы с ним сравнялись во всем. Это ему тоже будет приятно.

Двое мальчишек лежали на балконе на надувном матрасе, голова к голове. Мальчик в соломенной шляпе с пустыми рукавами рубашки, подмятыми под живот, монотонно бормотал, не поднимая глаз от цветастого матраса:

— Они белые и движутся, а по краям как будто рваные или немного покусанные. Снизу розоватые. Розовое — это вроде красного, только светлее. А движутся они очень медленно, надо долго смотреть, только тогда увидишь. Сейчас их мало. А когда бывает много, то уже не так солнечно, а если еще и тучи, то совсем темно, и тогда даже дождь может пойти…

Длинноволосый мальчик поднял голову и нахмурился:

— Не надо про то, чего нет. Рассказывай про то, что сейчас.

— Ладно, — согласился мальчик в шляпе и перевернулся на спину. С матраса посыпались завалившиеся в углубления кукурузные зерна и крошки печенья. — Значит, они белые, а снизу розоватые и тихо плывут, а вокруг все голубое.

Он прищурился, глядя сквозь выгоревшие ресницы в ровную, без единого облачка, синеву неба и, улыбаясь, продолжил:

— Под ними все голубое и над ними тоже. А сами они, как белые барашки. Жаль, что ты не видишь эту красоту…

    

Дом был пуст или казался пустым. По утрам уборщицы-невидимки пересекали коридоры, оставляя за собой блестящие мастикой следы. В пустых спальнях в оконные стекла бились мухи. Во дворе, в шалаше из картонных коробок, жили трое загорелых до черноты мальчишек. Ночами выходили на охоту кошки. Днем они спали, свернувшись в пушистые клубки. Дом был пуст, но кто-то прибирал его, кто-то готовил еду и складывал ее на подносы. Чьи-то руки выметали мусор и проветривали душные комнаты. Жившие в картонном домике прибегая в Дом за бутербродами и водой, оставляли на чистых полах фантики от конфет, комки жевательной резинки и пыльные следы. Они старались изо всех сил, но их было слишком мало, а Дом был слишком велик. Грохот их ботинок замирал, поглощенный тишиной, крики глохли меж пустых стен, и после каждой вылазки они торопились вернуться в свой маленький дворовый лагерь, подальше от мертвых, безликих комнат, пропахших мастикой, одинаковых, как близнецы. Невидимые руки сметали их следы. Только одна комната была жилой. Ее жильцов не пугала необитаемость Дома.

    

Мальчик и сам не знал, чего так испугался в тот первый день, когда они вернулись. Его разбудил шум их присутствия. Проснувшись, он с удивлением понял, что Дом заполнен людьми, что тишины — знойной, летней тишины, к которой он успел привыкнуть за месяц — больше нет. Дом скрипел, охал и посвистывал, хлопал дверьми и звенел стеклами, перекликался сам с собой музыкальными отрывками через стены, кипел и бурлил жизнью.

Он сбросил простыню и выбежал на балкон.

   Двор был заполнен людьми. Они толпились вокруг двух красно-синих автобусов, смеялись, курили и перетаскивали толстые рюкзаки и сумки с места на место. Цветастые, загорелые, шумные, пахнущие морем. Горячее небо жарило двор. Он смотрел на них, присев на корточки, вжавшись лбом в прутья перил. Он хотел быть среди них, невидимой частью взрослой, прекрасной жизни, изнывал от желания спуститься — и не двигался с места. Кто-то должен был его одеть. Насмотревшись, он вернулся в комнату.

— Слышишь? — спросил Слепой, сидевший на полу возле двери. — Слышишь, сколько от них шума?

Слепой держал его шорты. Мальчик подбежал и поочередно просунул ноги в штанины. Слепой застегнул молнию.

— Ты их не любишь? — спросил мальчик, наблюдая, как тот шнурует его кеды.

— А за что? — Слепой скинул его ногу с колена и поставил другую. — За что я их должен любить?

Он едва дождался жакетки и не дотерпел до расчески. Отросшие за лето светлые волосы остались взъерошенными.

— Все, пусти! Я пойду! — крикнул он и побежал, оскальзываясь от нетерпения. Коридор, лестница, первый этаж. Распахнутую дверь во двор подпирал полосатый чемодан. Он выбежал на крыльцо и замер в растерянности.

Кругом были лица. Чужие и острые, как лезвия ножей. Пугающие пронзительные голоса. И он испугался. Эти были совсем не те люди, к которым он спешил. Они были черны от солнца, они смеялись и пестрели цветастыми рубашками, но были совсем другими.

Он сел на ступеньку, не сводя с них бирюзово-кошачьих глаз. Дрожь пробежала по позвоночнику. «Вот они какие, — подумал он горько. — Склеенные из кусочков. И я один из них. Такой же. Или стану таким. Это как зоопарк. И ограда — сетка со всех сторон».

Там был один в коляске — белый, как мраморная статуя, седой и изможденный, а был и другой — почти фиолетовый, распухший, как утопленник, и такой же страшный. Тоже неходячий, окруженный девушками, которые толкали его коляску. Девушки смеялись и шутили. В каждой из них был изъян — и они были склеенные. Он смотрел на них, и ему хотелось плакать.

Высокая, черноволосая девушка в розовой рубашке остановилась рядом.

— Новенький, — сказала она, глядя на него колдовскими глазами, в которых радужка сливалась чернотой со зрачком.

— Да, — согласился он грустно.

— У тебя уже есть кличка?

Он помотал головой.

— Тогда будешь Кузнечиком, — она тронула его за плечо. — У тебя в ногах будто по пружинке запрятано.

«Видела, как я несся по лестнице», — подумал он, краснея.

— Вон тот, кого ты ищешь, — она показала в сторону одного из автобусов.

Мальчик посмотрел и увидел, что там, рядом с человеком в черной футболке и в черных брюках, стоит Лось. Он обрадовался и улыбнулся девушке.

— Спасибо, — сказал он. — Вы угадали, я именно его искал.

Она пожала плечами:

  — Нетрудно догадаться. Все мальки его ищут. А ты еще совсем свежий малек. Не забудь свою кличку и свою «крестную». Я Ведьма.

Она поднялась на крыльцо и вошла в Дом. Кузнечик смотрел ей вслед очень внимательно, но не увидел склеенных кусочков.

«Теперь у меня есть кличка!» — подумал он и побежал к Лосю.

Ласковая рука опустилась ему на плечо, он прижался к Лосю и замурлыкал от удовольствия. Человек в черном насмешливо смотрел на них из-под густых бровей.

— Еще одно преданное сердце, Лось? Когда ты только успеваешь?

Лось нахмурился, но промолчал.

— Шутка, — сказал черный человек. — Просто шутка, старина, не сердись, — и отошел от них.

— Кто это? — тихо спросил Кузнечик.

— Один из воспитателей. Ездил с ребятами в санаторий, — рассеянно ответил Лось. — Черный Ральф. Или Р Первый.

— А что, есть другие, такие же, как он? Вторые, третьи и четвертые?

— Нет. Других таких нет. Просто его почему-то так прозвали.

— Дурацкое лицо, — сказал Кузнечик. — Я бы на его месте отрастил бороду, чтобы его не было видно.

Лось рассмеялся.

— А знаешь, — мальчик потерся щекой о его ладонь, — у меня теперь тоже есть кличка. Угадай, какая? Ни за что не угадаешь.

— Не стану и пытаться. Наверное, что-то летучее.

— Почти так. Кузнечик, — он вскинул голову, внимательно вглядываясь в лицо Лося. Понравилось ли ему? — Это хорошо?

— Да, — Лось взъерошил ему волосы. — Считай, тебе повезло.

Кузнечик сморщил облупленный нос.

— Я тоже так подумал.

Он посмотрел на склеенных. Их стало меньше. Многие ушли в Дом.

— Ты рад, что ребята вернулись? Теперь тебе будет веселее.

В голосе Лося не было уверенности, и он это расслышал.

— Они мне не нравятся, — признался он. — Они старые, переломанные и некрасивые. Сверху все было по-другому, а отсюда все плохо.

— Никому из них нет и восемнадцати, — обиделся Лось. — И с чего ты взял, что они некрасивые? Ты несправедлив.

— Нет. Они уроды. Особенно вот этот, — мальчик кивнул на фиолетового. — Он как будто давным-давно утонул. Разве нет?

— Это Мавр. Запомни его кличку.

Лось выбрал один чемодан из чемоданной кучи и пошел к Дому. Кузнечик шагал рядом, бесшумный, как тень, и такой же липучий. Они прошли мимо фиолетового, в мягком, оплывшем лице которого тонули недобрые глаза. Кузнечик спиной ощутил на себе их взгляд и зашагал быстрее, вдруг испугавшись чего-то.

«Неужели услышал, что я сказал про него? Как глупо! Теперь он запомнит меня и мои слова».

У входа курили трое ходячих. Один, высокий, хищнолицый, с короткой стрижкой кивнул Лосю. Лось остановился. Кузнечик тоже.

На шее хищнолицего, перекрученный на цепочке, висел обезьяний черепок. Хрупкий, пожелтевший, с остро торчавшими клыками. Мальчик завороженно смотрел на взрослую игрушку. Какой-то в ней был секрет. Что-то было в нее вделано такое, что придавало пустым глазницам таинственный влажный блеск. Черепок казался живым. Чтобы разгадать секрет, надо взять его в руки, рассмотреть, поковырять пальцем в дырках, но смотреть, ничего не понимая, даже интереснее. Он пропустил, что сказали друг другу Лось и хозяин игрушки, но, входя в Дом, услышал от Лося:

— Это Череп. Запомни и его тоже.

«Мавр, Череп и Ведьма — моя крестная, — думал Кузнечик, взбегая по ступенькам. — Надо запомнить этих троих, и еще неприятного воспитателя, которому не хватает бороды, и белого в коляске, про которого никто ничего не сказал, и этот день, когда я получил кличку».

    

Комнаты менялись на глазах. Бежевые стены оклеились плакатами, полосатые матрасы исчезли под ворохом одежды. Каждая кровать стала чьей-то и почти каждая превратилась в свалку. Шишки с шершавыми боками, разноцветные плавки, ракушки и коралловые ветки, чашки, носки, амулеты, яблоки и огрызки яблок… Каждая комната сделалась особенной, не похожей на другие. Он ходил, принюхиваясь, спотыкаясь о выпотрошенные сумки и рюкзаки, прятался по углам, жадно впитывал перемены. Никто не обращал на него внимания. Все были заняты своими взрослыми делами.

В одной из спален из тонких сухих деревяшек складывали что-то, похожее на шалаш. Он просидел там долго, дожидаясь результатов, потом ему надоело, и он перешел в другую комнату, где тоже что-то сооружали и устанавливали. Чтобы не путаться под ногами, Кузнечик сел на низкую скамейку возле двери. Старшеклассники смеялись, переругивались, бросали друг другу сумки и пакеты, пили из бумажных стаканчиков, комкали их и бросали на пол. Весь пол был усеян картонными гармошками. Они сплющивались под ногами и пахли лимонадом. Кузнечик незаметно загонял их ногами под свою скамейку. Потом в спальне появился тощий, патлатый воспитатель в очках без оправы, похожий на Джона Леннона, и вытащил его из укрытия.

— Ты новенький, — произнес он невнятно, пережевывая зубочистку. — Почему не в своей спальне?

Близорукие глаза за толстыми стеклами бегали, как черные букашки.

— У меня еще нет своей спальни, — сказал Кузнечик и попробовал вывернуться из-под костлявых пальцев, сжавших его плечо.

Пальцы сжались сильнее.

— В таком случае следовало бы для начала узнать, где тебе нужно находиться, — сказал очкастый и выплюнул зубочистку. — Я думаю, твоя спальня будет шестая. Там есть свободное место. Пойдем.

Воспитатель вытащил его в коридор. Кузнечик почти бежал, стараясь попасть в такт его размашистому шагу. Воспитатель нетерпеливо подергивал его за ворот.

Шестая спальня оказалась в самом конце коридора. Она была меньше, чем комнаты старшеклассников, и темнее из-за матерчатых козырьков над окнами. Здесь тоже шла распаковка. Но здесь были его ровесники. Может, чуть постарше или помладше. Они сидели на кроватях, сосредоточенно ковыряясь в сумках. Как только вошел воспитатель, все оставили сумки и встали.

— Новенький, — сказал воспитатель. — В вашу комнату. Покажите ему все и объясните.

Он достал свежую зубочистку и сунул ее в рот.

— Все понятно?

Мальчишки закивали.

Воспитатель тоже кивнул и ушел, даже не оглянувшись.

Они молча обступили его и уставились на болтавшиеся рукава жакетки. Кузнечик понял, что они уже все знают. Смотрели они странно. Равнодушно и насмешливо, как будто его увечье их забавляло.

— Ты новичок, — сообщил один — тощий, с выпученными голубыми глазами. — Сейчас мы тебя поколотим. Ты захнычешь и станешь звать свою мамочку. Так всегда бывает.

Он попятился.

Они засмеялись. Он прижался спиной к двери. Они подошли ближе, улыбаясь и перемигиваясь. Они тоже были склеенные.

   

  

В ДОМЕ

   

Бандерлог Лэри, стуча подкованными сапогами, поднимался на второй этаж. Следом, отставая на две ступеньки, шел Конь. Цокот его каблуков сливался с цокотом каблуков Лэри, и этот привычный звук — Лэри любил его в грохочуще-наступательной версии: десять пар копыт, скрип кожи и позвякивание пряжек — сегодня раздражал, вызывая головную боль. Потому что это не было правдой. Звон, стук и напор, но помимо этого ничего, чем можно защититься от настоящей беды. Таковы Логи. Картонные Ангелы Ада. Без мотоциклов, без мускулов, без подлинного запаха самцов. Не вселяющие страх ни в кого, кроме жалких Фазанов. Берущие количеством и шумом. Разверни черную кожу широкоплечей куртки — и найдешь хилое, прыщавое тело. Заверни обратно, спрячь торчащие ребра и тонкую шею, завесь испуганные глаза волосами — получишь Бандерлога. Собери десять штук таких же — получишь грозную стаю. Лавину стучащих сапог и запах спиртового лосьона. Может, испугаешь пару Фазанов.

Лэри понял, что говорит вслух, только когда Конь сзади уважительно охнул: «Ну и мощный депрессняк тебя пробил, старина!» — понял и расстроился еще сильнее.

— Эй, ты не прав, — Конь нагнал его и пошел рядом. — Не такая уж мы мелкая шушера. Нет здоровенных кулаков, зато все про всех знаем. «Владей информацией» — помнишь?

Лэри, конечно, помнил. Этими самыми словами он — вожак Логов — утешал своих соратников во все времена. До того, как все начало разваливаться. До того, как ему самому понадобились утешения. Сейчас выяснилось, что они вовсе не настолько утешительны, как ему казалось. Конь старался. Но в затертых словах больше не было силы.

Лэри пнул урну, попавшуюся на пути, и с ее крышки со звоном слетела оставленная там кем-то пепельница — банка из-под сардин. Он наступил в кучку окурков и побрел дальше, чиркая каблуком о паркет, чтобы избавиться от налипшей жвачки.

— Не стоило вот так вот уходить, — бормотал Конь. — Теперь все разбегутся по спальням. Захотим чего узнать — замучаемся их выковыривать.

— А зачем? — рассеянно спросил Лэри. — И так все ясно. С самыми важными новостями. Не надо быть Логом, чтобы тебя держали в курсе.

 Они прошли мимо первой, по привычке замедлив шаг, но тут на Лэри снова накатило, и он перешел в галоп. Конь, встрепенувшись, поскакал следом.

— Эй, притормози! Ты чего?..

Лэри остановился так резко, что Конь налетел на него, и оба чуть не упали.

— У меня теперь свой личный Фазан, — объяснил Лэри с отвращением. — Чего мне их у первой высматривать? Как ни войдешь в спальню — он уже там. Разъезжает, как хозяин. От этого чокнуться можно.

Конь сделал скорбное лицо:

— Ясное дело, можно.

На Перекрестке Лэри плюхнулся на диван и сковырнул с каблука жвачку. Конь пристроился рядом, вытянув тонкие, паучьи ноги. Лэри покосился на него, мимолетно ужаснувшись: «И я такой же тощий? Похожий на метлу?»

Не подозревая о нехороших мыслях друга, Конь с комфортом развалился, откинувшись на спинку дивана.

— Он ползает, как кусок дерьма, — пожаловался Лэри. — То есть вообще никак. Смотреть противно. Вот спрашивается, почему я должен все время смотреть на такое и мучиться?

— Балованный ты, — вздохнул Конь. — Ваши колясники — не колясники, а черти какие-то. Пожил бы у нас в Гнезде…

Проблемы Гнезда Лэри не трогали. Его расстраивало нежелание Коня понять простые вещи. И посочувствовать.

— Конь, — сказал он. — Ты все понимаешь. Только не хочешь. Добыча Лога не должна разъезжать по его логову.

Сказав это, он тут же усомнился. Логово Лога? По идее, у Логов его не бывает. Потому что в своем логове Лог уже не Лог.

Запутавшись, Лэри мотнул головой.

— У меня из-за него какие-то особенные прыщи. Звери, а не прыщи. Это нервное.

Конь сочувственно крякнул. У Лэри все прыщи были особенные. Взрывы и воронки от взрывов, извергающиеся вулканы и кратеры вулканов. Что угодно, только не простые прыщи. Конь в прыщах разбирался, у него самого их было немало. Слегка помогали спиртовые примочки и совершенно не помогали мази, а Лэри не помогало ничего и никогда, потому что от взрывов на лице спасения не бывает. Конь осмотрел близлежащие кратеры, не заметил никаких перемен к худшему, но говорить об этом не стал.

— Я сегодня дал ему по морде, — сообщил Лэри безрадостно. — Утром.

Конь заерзал:

— И чего?

— Ничего, — передернулся Лэри. — Утерся.

— А остальные? — с интересом спросил Конь.

— Тоже ничего, — совсем с другой интонацией произнес Лэри.

— А повод?

— Он весь — один сплошной повод.

Они замолчали. Две длинные, тощие фигуры в черной коже сидели нога на ногу. Каждый покачивал в воздухе остроносым сапогом. Сзади их можно было бы перепутать, если бы не белая грива Коня, стянутая в хвост.

— Помпей сказал… — начал Конь осторожно.

— Пожалуйста, не надо, — скривился Лэри. — Знать не желаю, что он там сказал. Успеем еще наслушаться.

— Ты что имеешь в виду? — удивился Конь. — Что он сумеет? Не факт.

Лэри только вздохнул.

— Не надо меня утешать. Я уже смирился.

Конь подергал губу.

— Черт, Лэри, — сказал он возмущенно, — ты просто не имеешь права так думать! Нельзя быть таким… непатриотом. Я бы на твоем месте себе такого не позволял.

Лэри уставился на Коня:

— Ты это серьезно? — спросил он. — При чем тут патриотизм? Нас десять, а их двадцать с лишним. Ты считать умеешь?

— Иногда один воин стоит десяти, — высокопарно заметил Конь.

Лэри посмотрел на него с жалостью.

— Ты считать умеешь? — еще раз спросил он.

Конь промолчал. Порывшись в карманах, достал карамельку и протянул ее Лэри. В открытое окно порывом ветра швырнуло горсть сухих листьев. Конь подобрал один упавший и, почесывая переносицу, принялся его рассматривать.

— Осень, — сказал он, поднеся скрученный лист к носу Лэри. — До следующего лета еще уйма времени. Помпей не из старых, но мы-то с тобой знаем…

— Что ничего по-настоящему страшного не случается до последнего лета, — со слабой улыбкой закончил за него Лэри. — Эх, Конь, только это меня и держит. Не то я бы, наверное, уже спятил.

Конь раскрошил жухлый лист и отряхнул ладонь.

— Ну так не забывай, — попросил он.

  

КУРИЛЬЩИК

О цементе и непостижимых свойствах зеркал

   

В четвертой нет телевизора, накрахмаленных салфеток, белых полотенец, стаканов с номерами, часов, календарей, плакатов с воззваниями и чистых стен. Стены от пола до потолка расписаны и забиты полками и шкафчиками, рюкзаками и сумками, увешаны картинами, коллажами, плакатами, одеждой, сковородками, лампами, связками чеснока, перца, сушеных грибов и ягод. Со стороны это больше всего похоже на огромную свалку, карабкающуюся к потолку. Кое-какие ее фрагменты туда уже добрались и закрепились, и теперь раскачиваются на сквозняке, шелестя и позвякивая, или просто висят неподвижно.

Внизу свалку продолжает центральная кровать, составленная из четырех обычных и застеленная общим гигантским пледом. Это и спальное место, и гостиная, и просто пол, если кому-то вздумается срезать путь напрямую. На ней мне выделили участок. Кроме меня здесь ночуют Лорд, Табаки и Сфинкс, так что участок совсем маленький. Чтобы на нем заснуть, требуются специальные навыки, которые у меня еще не выработались. Через спящих в четвертой перешагивают и переползают, ставят на них тарелки и пепельницы, прислоняют к ним журналы… Магнитофон и три настенные лампы из двенадцати не выключаются никогда, и в любое время ночи кто-нибудь курит, читает, пьет кофе или чай, принимает душ или ищет чистые трусы, слушает музыку или просто шастает по комнате. После Фазаньего отбоя ровно в девять такой режим переносится с трудом, но я очень стараюсь приспособиться. Жизнь в четвертой стоит любых мучений. Здесь каждый делает, что хочет и когда захочет, и тратит на это столько времени, сколько считает нужным. Здесь даже воспитателя нет. Люди четвертой живут в сказке. Только чтобы понять это, надо попасть сюда из первой.

За три дня я научился:

— играть в покер;

— играть в шашки;

— спать сидя;

— есть по ночам;

— запекать картошку на электроплитке;

— курить чужие сигареты;

— не спрашивать который час.

Я так и не научился:

— варить черный кофе, не обливая плитку;

— играть на губной гармошке;

— ползать так, чтобы все, глядя на меня, не кривились;

— не задавать лишних вопросов.

Сказку портил Бандерлог Лэри. Он никак не мог смириться с моим присутствием в четвертой. Его раздражало все. Как я сижу, лежу, говорю, молчу, ем и особенно как передвигаюсь. При одном взгляде на меня его перекашивало.

Пару дней он ограничивался тем, что обзывал меня придурком и обгаженной курицей, потом чуть не сломал мне нос якобы за то, что я сидел на его носках. Никаких носков подо мной не оказалось, зато потом все утро пришлось расписывать учителям, как я неудачно упал, пересаживаясь в коляску, и ни один из них мне не поверил.

За завтраком первая ликовала, разглядывая мою физиономию. Подозрительная таблетка от Шакала боль не сняла, зато усыпила так основательно, что с последнего урока пришлось отпроситься. Чтобы прийти в себя, я залез под душ и уснул прямо в кабинке. Оттуда меня каким-то образом перетащили в спальню.

Во сне я увидел Гомера. С выражением глубокого отвращения на лице он бил меня тапком. Потом мне приснилось, что я лиса, которую выкуривают из норы злые охотники. Они как раз вытаскивали меня за хвост, когда я проснулся.

Открыл глаза и увидел сомкнувшиеся над головой углы подушек. Между ними оставался маленький просвет, в который заглядывал желтый воздушный змей, пришпиленный к потолку. Заглядывал, потому что на нем было нарисовано лицо. Еще ко мне просачивались клубы пахнущего ванилью дыма. Так что лисьи кошмары возникли не на пустом месте.

Я примял подушку, заслонявшую обзор, и увидел Сфинкса. Он сидел рядом, хмуро рассматривая шахматную доску, на которой почти не было фигур. Большая часть их валялась вокруг доски россыпью, а несколько штук, наверняка подо мной — что-то твердое и маленькое втыкалось в меня в самых разных местах.

 — Смирись, Сфинкс, — раздался голос Шакала. — Это ничья в чистом виде. Надо смотреть фактам в лицо. Уметь, не роняя достоинства, склоняться перед обстоятельствами.

— Когда мне понадобится твой совет, я предупрежу заранее, — сказал Сфинкс.

Я пощупал нос. Он болел уже не так сильно. Должно быть, таблетка все же подействовала.

— Ой, Курильщик проснулся! Глазами шмыгает! — грязная лапка с обкусанными ногтями похлопала меня по щеке. — Есть еще порох в пороховницах фазаньего племени. А вы говорили, помер!

— По-моему, кроме тебя, никто этого не говорил, — Сфинкс склонился надо мной, рассматривая повреждения. — От такого не умирают.

— Не скажи, не скажи, — отозвался невидимый Табаки. — Фазаны, даже бывшие, на все способны. Как живут? Отчего помирают? Только им самим ведомо.

Мне надоело лежать как больному, которого все обсуждают, и я сел. Не очень прямо, но обзор существенно расширился.

Табаки в оранжевой чалме, скрепленной английской булавкой и зеленом халате, в два раза длиннее его самого, сидел на груде подушек и курил трубку. Ванильный дым, которым в моем сне терзали лисицу, расползался от него. Сфинкс, прямой и отрешенный, медитировал над шахматами. Из дыр в джинсах выглядывали острые колени. На нем был только один протез и облезлая майка, оставлявшая на виду все крепления, так что он смахивал на недособранный манекен. На подоконнике за занавеской просматривался чей-то силуэт.

— Мне снилось, что я лиса, — сказал я, отмахиваясь от сладкого дыма. — Меня как раз выкурили из норы, когда я проснулся.

Табаки переложил трубку в левую руку и поднял указательный палец:

— В любом сне, детка, главное — вовремя проснуться. Я рад, что тебе это удалось.

И он запел одну из своих жутких, заунывных песен, от которых у меня мурашки бегали по коже. С повторяющимся до одурения припевом. Обычно в них воспевались либо дождь, либо ветер, но на этот раз, в порядке исключения, это был дым, струящийся над пепелищем какого-то сгоревшего дотла здания.

Силуэт на подоконнике закопошился, плотнее задергивая занавеску, чтобы отгородиться от шакальих завываний, и по нервозности движений я угадал в нем Лорда.

Эгей, эгей… только серый дым, да воронье… Эгей, эгей, не осталось ничего…

Сфинкс неожиданно ткнулся лицом в одеяло, как будто клюнул его, потом выпрямился, мотнул головой, и в меня полетела пачка сигарет.

— Кури, — сказал он. — Успокаивай нервы.

— Спасибо, — ответил я, рассматривая пачку. Следов от зубов на ней не было. Слюны вроде бы тоже. Я выскреб из нее сигарету, поймал зажигалку, брошенную Шакалом, и опять сказал спасибо.

— Вежливый! — восхитился Табаки. — Как приятно!

Он закопошился. Долго перетряхивал полы халата, роняя на глаза чалму, и наконец выудил откуда-то из его складок стеклянную пепельницу, полную окурков.

— Вот. Нашел. Держи! — и запустил ею в меня, хотя сидел так близко, что вполне мог передать из рук в руки.

В полете пепельница растеряла свое содержимое, и по пледу запестрела дорожка из окурков. Я отряхнулся и закурил.

— А спасибо? — обиделся Шакал.

— Спасибо, — сказал я. — Спасибо, что промахнулся!

— Не за что, — с удовольствием ответил он. — Не стоит благодарности!

И он с удвоенной энергией затянул свое жуткое «эгей».

Сфинкс сказал, что согласен на ничью.

— Давно пора, — отозвался мягкий голос из-за спинки кровати. Раздвинув висевшие на ней сумки и пакеты, к нам взобралась белая, длиннопалая рука, перевернула доску и начала собирать в нее шахматные фигурки.

Эгей, эгей… почерневшие кастрюльки! Эгей, эгей, каркас медвежьего чучела… при жизни оно было вешалкой…

— Заткните кто-нибудь этого извращенца! — взмолился Лорд с подоконника.

 Я, как завороженный, следил за рукой Слепого. Кроме того, что пальцы ее были невозможно длинными и гнулись, как нормальные пальцы не сгибаются, если их не сломать, она была еще какой-то неприятно одушевленной. Странствовала по пледу, скользила, перебирала пальцами-щупальцами, только что не принюхивалась. Я вытащил из-под себя белую туру, буравившую мне зад, и осторожно положил перед ней. Рука остановилась, пошевелила средним усиком и, поразмыслив, стремительно ее сцапала. Я вздрогнул и поспешно принялся нашаривать остальные завалившиеся под меня фигурки, потому что вдруг возникло нехорошее ощущение, что не сделай я этого, хищная рука проберется туда и достанет их сама. Сфинкс наблюдал за мной с усмешкой.

Эгей, эгей… почерневший кулон! Ворона унесет его своим воронятам… славную игрушку, своим воронятам…

Лорд отдернул занавеску и стек с подоконника. С большим шумом, чем обычно, но я, глядя на него, и так чуть не заплакал от зависти.

— Не таращься зря, — посоветовал мне Табаки. — Все равно у тебя так не получится.

— Знаю. Мне просто интересно.

Шакал закашлялся и посмотрел на меня со значением. Как будто о чем-то предупреждая.

— Пусть тебе лучше не будет интересно.

Я не успел спросить почему, а Лорд уже влез на общую кровать. Я залюбовался его отточенными движениями. Табаки ползал, Лорд швырял себя вперед. Сначала забрасывал ноги, потом прыгал за ними на руках. На самом деле не очень приятное зрелище, а если замедлить, так и вовсе жутковатое. Но не для колясника. Кроме того, Лорд делал все так быстро, что и отследить не всегда удавалось. Я восхищался и смертельно завидовал, понимая, что мне такое не светит. Я не был акробатом. Табаки передвигался так же стремительно, но он был в два раза легче и ноги его слушались, так что от вида ползавшего Табаки я не впадал в депрессию.

Очутившись на кровати, Лорд уставился на Шакала с кровожадным ожиданием. Ясно было, что еще одно «эгей», и Табаки придется худо. Он и сам это понял и сказал примирительно:

— Ну что ты, Лорд, так нервничаешь? Песня уже закончилась.

— Слава богу! — фыркнул Лорд. — А то мог бы закончиться ты!

Табаки изобразил испуг:

— Какие страшные слова, по такому ничтожному поводу! Опомнись, дорогуша! — Чалма съехала, прикрыв ему глаз. Он поправил ее и начал раскуривать погасшую трубку.

На полу зашумела кофеварка. Я отодвинул рюкзак и плетеную сумку, висевшие на спинке кровати.

По ту сторону прутьев на полу сидел Слепой. Черные волосы на белом лице, как занавеска. Серебряные глаза мертво сквозь них просвечивали. Он курил и выглядел совершенно расслабленным. Шарившая по кровати рука, уже заканчивавшая уборку шахмат, будто и не имела к нему отношения. Пока я смотрел на него, она как раз вернулась, и Слепой, зажав сигарету в зубах, быстро погладил ее. Все так и было, мне не померещилось.

Хлопнула дверь.

Застучали каблуки.

Настроение сразу упало. С таким грохотом и стуком в спальню входил только Лэри. Я уронил обратно рюкзак и сумку-плетенку, потеряв из виду Слепого, и затаился. Не спрятался, конечно, скорее замер, и не потому что испугался. Просто в присутствии Лэри на меня нападал ступор. Слишком уж злобно он реагировал на любые признаки жизни с моей стороны.

Тощий, косоватый и какой-то всклокоченный, он встал возле кровати, уставившись на Шакала. Сказал: «Вот так вот», — и сел, будто сломался. Вид у него был до того потерянный, что Табаки поперхнулся дымом.

— Господи, Лэри! — пискнул он встревоженно. — Что стряслось?

Лэри посмотрел с иронией.

— Все то же самое. Мне хватает.

— А-а, — Табаки поправил чалму, мгновенно успокоившись. — А я было подумал, что-то новое.

Лэри хрюкнул. Это был очень выразительный звук. Демонстративный. Лорд, нервно реагировавший на любого рода звуки, попросил его вести себя потише.

— Потише? — Лэри как будто не поверил своим ушам. — Еще тише? Тише, чем мы, ведут себя только покойники! Мы здесь самые тихони, самые смирные ребята! На нас на всех скоро трава вырастет, такие мы тихие…

— Не заводись, — поморщился Лорд. — Я имел в виду конкретно тебя. Конкретно в данный момент.

— А-а, ну да! — вскинулся Лэри. — Мы живем данным моментом, а то как же! Только данный момент, ни туда, ни сюда. Ни о чем, кроме данного момента и говорить не стоит. Нам даже часов носить нельзя, вдруг подумаем на пару минут вперед!

— Он хочет драки, — перевел Табаки Лорду. — Хочет кровавого избиения. Упасть между кроватями бездыханным и ни о чем больше не беспокоиться.

Лорд оторвался от шлифовки ногтей пилкой:

— Это мы ему запросто организуем.

Лэри уставился на пилку в руках Лорда, и чем-то она ему очень не понравилась, потому что он передумал насчет драки.

— Я не завожусь, — сказал он. — Походите с мое в коридорах, вам тоже худо станет. Знаете, какая в Доме обстановка?

— Хватит, Лэри, — сказал Сфинкс. — Ты уже плешь всем проел своей обстановкой. Уймись.

Лэри так трясло, что его дрожь передавалась мне через матрас. Я не понимал, почему ему не дают высказаться. Мне казалось, его бы это немного успокоило. Неприятно сидеть рядом с человеком, которого трясет от каких-то непонятных переживаний. Особенно если это Бандерлог.

Возле кровати возник Македонский — услужливая тень в сером свитере. Раздал всем кофе с подноса и исчез. То ли присел за спинкой, то ли слился со стеной. Чашка обожгла ладони, и я ненадолго отвлекся от Лэри, поэтому для меня стало полной неожиданностью, когда он переключился на меня.

— Вот, — дрожащий палец с отрощенным ногтем уперся мне в лоб. — Из-за этой вот сущности мы и сидим в дерьме! Кофе в постель подаем вместо того, чтобы в цемент его закатать!

Табаки захлебнулся от восторга.

— Лэри, что ты мелешь, Лэри? — взвизгнул он. — Что ты несешь, дорогуша? Как бы ты проделал эту операцию? Где брать цемент? В чем его разводить? Как макать туда Курильщика и что с ним делать потом? Топить цементную статую в унитазе?

— Заткнись, козявка! — заорал Лэри. — Ты-то хоть помолчал бы раз в жизни!

— А то что? — изумился Шакал. — Свистнешь братьям-Логам, и они втащат сюда чан с жидким цементом и формочку для ног? Ответь мне только на один вопрос, дружище. Почему ты с такими наклонностями никак не научишься варить макароны?

— Потому что катись в задницу, придурок хренов!

Воплем Лэри со шкафа смело ворону.

Смело и зашвырнуло на стол у окна. И не ее одну. В свободное время Нанетта любила раздирать в клочки старые газеты. Эта мозаика из кусочков взлетела вместе с ней и засыпала все вокруг безобразным бурым снегом. Два клочка очутились в моем кофе.

Потом очень близко очутилось лицо Лэри с дико косящим левым глазом, а потом произошло сразу много всего.

Мне ошпарило руку. Ворот рубашки скрутился и сдавил мне горло. Потолок завертелся. Он вертелся вместе с желтым змеем, пустой птичьей клеткой, деревянным колесом и последними газетными снежинками. Это было совершенно тошнотворное зрелище, и я закрыл глаза, чтобы его не видеть. Каким-то чудом меня все же не стошнило. Я лежал на спине, глотая слюну с кровью и сдерживаясь изо всех сил.

Табаки усадил меня, заботливо поинтересовавшись, как я себя чувствую.

Я не ответил. Кое-как свел в фокус окружающие лица. Лэри среди них не было. Я не сомневался, что на этот раз он уж точно сломал мне челюсть. Слезы катились градом, но больше всего мучила не боль, а милая заботливость окружающих. Они вели себя так, как будто на меня рухнуло что-то тяжелое.

Табаки предложил еще одну чудо-таблетку. Сфинкс попросил Македонского принести мокрую тряпку. Слепой возник из-за спинки кровати и спросил, сильно ли у меня кружится голова. Ни один из них не вступился за меня вовремя. Никто даже не сказал Лэри, что он скотина. От такого отношения пропало всякое желание общаться с ними и отвечать на вопросы. Я старался ни на кого не смотреть. Кое-как добрался до края кровати и попросил коляску. Совершенно невнятно, но Македонский тут же ее пригнал. Потом помог мне пересесть.

   

В туалете я умылся, стараясь не дотрагиваться до больных мест, и остался сидеть перед раковиной. Возвращаться не хотелось. Знакомое чувство. В первой со мной это часто случалось, но там никому не давали уединиться надолго. Здесь на такие вещи не обращали внимания, можно было торчать где угодно до глубокой ночи.

Туалет был точно такой же, как у первой. Только более обшарпанный. Трещин здесь было больше, и в паре мест кафель осыпался, обнажив трубы. Дверцы кабинок украшали облупившиеся наклейки. И почти каждая плитка кафеля была исписана фломастером. Надписи не держались, размазывались и тускнели, и из-за этой их текучести туалет четвертой оставлял странное впечатление. Исчезающего места. Места, которое отчаянно пытается что-то сообщить, тая при этом и растекаясь. Надписи, кстати невозможно было читать. Я пробовал. Они были вполне разборчивые, но абсолютно бессмысленные. От них падало настроение. Я обычно читал все время одну и ту же, аркой расположившуюся над низкой раковиной. «Не надо выходить за дверь, чтоб знать событий суть. Не надо из окна…» Дальше надпись плыла, и разобрать можно было только самый конец — «цзы». Меня жутко раздражало, что я ее то и дело невольно перечитываю, и хотелось потихоньку стереть ее губкой, но я никак не мог решиться. Ведь тогда пришлось бы писать на пустом месте что-то новое.

Я подъехал к раковине с надписью. Край ее был покрыт коркой зубной пасты, а сток забили ошметки пены с мелкими противными волосками. Волоски были черные. Налюбовавшись ими, я отъехал к соседней раковине, тоже низкой. Среди колясников четвертой брюнетов не было. Напрашивался вывод, что кто-то из ходячих не поленился бриться, согнувшись в три погибели, лишь бы порадовать нас своим свинством. Нас — это, скорее всего, меня.

Пришел Македонский.

Принес еще одну чашку с кофе и пепельницу. Поставил их на край раковины рядом с мыльницей. Положил в пепельницу сигарету и зажигалку. Из рукавов свитера на секунду высунулись жутко, в кровь обкусанные пальцы — и тут же спрятались. Рукава у него свисали, как у Пьеро, он еще прихватывал их изнутри, чтобы не соскальзывали.

— Спасибо, — сказал я.

— Не за что, — ответил он уже в дверях. И исчез.

Так я выяснил про него сразу две вещи. Что он умеет разговаривать и ест сам себя.

Услужливость Македонского больше пугала, чем радовала. Вспоминались мерзкие фазаньи байки о том, как в других группах обращаются с новичками, делая из них рабов. Я никогда в это не верил, но Македонский как будто вылез из этих историй — живой человек из дурацких страшилок. Он вел себя так, что не верить становилось намного труднее.

Что я, в сущности, знал о четвертой? Что со мной они, не считая Лэри, вели себя нормально. И казались слишком симпатичными для тех безобразий, что им приписывались. Но может, дело было во мне? Кому нужен слуга-колясник? Что с него взять? Он себя еле успевает обслужить. Другое дело — ходячий. Например, Македонский. Добравшись до этой мысли, я понял, что отравлен Фазанами насмерть. На всю оставшуюся жизнь.

Стало совсем тошно. Я посмотрел в зеркало. На свой опухший нос и посиневшую челюсть. Пощупал синяк, надавив на него посильнее, и, глядя в глаза своему отражению, неожиданно разрыдался.

Меня потрясла легкость, с какой потекли слезы. Как будто я был всегда готовым разреветься плаксой. Я сидел с чашкой кофе в руке, пялился на себя в зеркале, плакал и не мог остановиться. Чтобы собрать все сопли, которые из меня вытекли, пришлось отмотать полметра бумажного полотенца. Высморкавшись, я увидел в зеркале Сфинкса.

Не лицо, он был слишком высок для рассчитанного на колясника зеркала. Но и без выражения его лица было понятно, что сопли он застал.

Оборачиваться не хотелось, и я решил сделать вид, что не заметил его. Отставил чашку и долго умывался. Целую вечность. Когда я наконец вытер лицо, то увидел, что он стоит, где стоял, и понял, что зря понадеялся на его тактичность. Пришлось делать вид, что обнаружил его только сейчас.

Сфинкс был в том же полуразобранном виде, только набросил на плечи рубашку. У рубашки был такой вид, как будто ее стирали в отбеливателе, джинсы выглядели не лучше, а в целом все смотрелось замечательно. Сфинкс был из тех типов, на которых любая рвань выглядит прилично и кажется жутко дорогой, уж не знаю как у них это получается.

— Больно? — спросил он.

— Немного.

Чтобы не смотреть в его безбровое лицо, я сосредоточился на кроссовках. Стоптанных. С обмотанными вокруг щиколоток шнурками. Мои были намного круче.

— До слез? — уточнил он.

Да. Тактичным он был в самую распоследнюю очередь.

— Нет, конечно, — выдавил я, понимая, до чего наивно было рассчитывать, что он промолчит. Так же наивно, как думать, что он уберется, чтобы не смущать меня. Сейчас начнет расспрашивать, что меня так расстроило.

— Твой кофе остыл, — сказал он.

Я пощупал чашку. Она была еще теплая.

Сфинкс стоял у меня за спиной, и в зеркале его видно не было. Оттого, что я его не видел, оттого, что он так ни о чем и не спросил, оттого, что я не знал, что отвечать, если спросит, а он не спрашивал, от всего этого меня вдруг прорвало. Слова потекли неудержимым потоком, как раньше слезы.

— Я Фазан, — сказал я своему опухшему отражению. — Долбаный Фазан. Не могу спокойно пить кофе, получив по морде. А самое интересное, знаешь, что? Что Лэри меня им не считает. Обзывает Фазаном, а сам в это не верит. Иначе не стал бы бить. Ни один Фазан такого не стерпит. Тут же настучит. Получается, с одной стороны, он ненавидит меня за то, что я Фазан, а с другой, полагается на то, что я не Фазан. Здорово, правда? А вдруг я сейчас возьму и поеду к Акуле?

Я потрогал лицо. Кровоподтек распухал на глазах. К ужину превратится в здоровенный блин на пол-лица. На радость первой.

— Можно замазать тональным кремом, — предложил Сфинкс. — Он в левом шкафчике.

Я разозлился. Он так уверен, что мне хочется спрятать этот синяк. И Лэри тоже. А может, я, наоборот, хочу выставить его напоказ. Рассказать всем, откуда он взялся, и посмотреть, что из этого выйдет. Это были до того фазаньи мысли, что я даже слегка испугался.

— Я действительно, наверное, поеду к Акуле, — сказал я из чистого упрямства.

Сфинкс подошел к соседней раковине и сел на нее, нога на ногу, как на стул. Сразу подумалось, что сейчас он измажется зубной пастой, и еще — можно ли выглядеть стильно с пятнами на заду?

— Прямо сейчас? — спросил он.

— Что?

— Прямо сейчас поедешь?

Я промолчал. Никуда я не собирался ехать, но он мог хотя бы сделать вид, что поверил. И поотговаривать.

— Я пошутил, — сказал я мрачно.

— Зачем? — спросил Сфинкс.

Не дождавшись от меня ответа, он ответил себе сам:

— Ясное дело, ты хотел, чтобы вначале тебя отговорили. А дальше? Может, ты хотел меня припугнуть? Но почему меня, а не Лэри? А может, ты надеешься заручиться моей поддержкой на будущее? Что-нибудь вроде обещания оберегать тебя от Лэри. Извини, но такого обещания я дать не могу. Я тебе не нянька.

Я почувствовал, что горю от пяток до кончиков ушей. В пересказе Сфинкса то, как я себя вел, выглядело невозможно жалко. И слишком похоже на правду. Только я не думал об этом такими словами.

— Хватит, — попросил я. — Довольно.

Сфинкс заморгал.

— Погоди, — сказал он. — Я не могу ничего обещать, но могу найти сейчас Лэри и рассказать, какого труда стоило отговорить тебя от поездки к Акуле. Он мне поверит и больше тебя не тронет. Это все, что я могу сделать. Если такой вариант тебя устраивает.

— Устраивает, — поспешно согласился я. — Он меня устраивает.

Я чуть не признался, что на самом деле просто хотел его позлить, но вовремя прикусил язык. Цапнул сигарету, оставленную Македонским, щелкнул зажигалкой и так затянулся, что чуть глаза не выскочили. Побитое существо в зеркале отразило мой жадный жест и стало неловко за него и за себя.

— Скажи, пожалуйста, Курильщик, почему ты не сопротивляешься, когда тебя бьют?

Я поперхнулся дымом:

— Кто, я?

— Ну да.

Кран за спиной у Сфинкса подтекал, и подол рубашки промок. Светло-бирюзовая рубашка сделала его глаза еще зеленее. Обычно очень прямой, он сидел сгорбившись и смотрел этими своими глазами водяного так, будто хотел вытащить из меня всю душу. Выскрести ее и досконально обследовать.

— Почему ты позволяешь себя бить?

Вроде бы он не издевался. Хотя сказанное звучало издевкой. Я представил, как я сопротивляюсь. Как визжу и отмахиваюсь от Лэри. Да он просто умрет от счастья. Неужели Сфинкс этого не понимает? Или он куда лучшего мнения обо мне, чем я сам.

— По-твоему, это что-то даст?

— Больше, чем ты думаешь.

— Ага. Лэри так развеселится, что ослабеет и не сможет махать кулаками.

— Или так удивится, что перестанет считать тебя Фазаном.

Кажется, он верил тому, что говорил. Я даже не смог рассердиться по-настоящему.

— Брось, Сфинкс, — сказал я. — Это просто смешно. Что я, по-твоему, должен успеть сделать? Оцарапать ему колено?

— Да что угодно. Даже Толстый может укусить, когда его обижают. А у тебя в руках была чашка с горячим кофе. Ты, кажется, даже обжегся им, когда падал.

— Я должен был облить его своим кофе?

Сфинкс прикрыл глаза.

— Лучше так, чем обжигаться самому.

— Ясно, — сказал я, с силой вдавив окурок в пепельницу. Она перевернулась, и я едва успел ее подхватить. — Вам не хватает развлечений. Вы бы с удовольствием понаблюдали, как я молочу Лэри кулаками, кусаю его за палец и расплескиваю кофе по всей кровати. Может, Табаки даже сложил бы об этом песню. Спасибо за совет, Сфинкс! Прямо не знаю, как тебя за него благодарить!

Сфинкс вдруг соскочил со своего насеста, быстро подошел и уставился на меня в зеркало. Для этого ему пришлось нагнуться, как будто он заглядывал к кому-то в низкое окошко.

— Пожалуйста, — сказал он этому кому-то. — Не стоит благодарности. Этот же совет мог бы дать тебе сам Лэри.

Я так перетрусил, когда он вдруг сорвался с места, что проглотил все ругательства, вертевшиеся на языке.

— Точно, — согласился я. — Ему бы это ничем не угрожало.

Сфинкс кивнул.

— И дало бы наконец возможность оставить тебя в покое. Знаешь, почему Логи так цепляются к Фазанам? Потому что они никогда не сопротивляются. Ни по-крупному, ни в мелочах. Покорно зажмуриваются и переворачиваются кверху колесами. И пока ты будешь вести себя так же, Лэри не перестанет видеть в тебе Фазана.

— Ты же сказал, что припугнешь его.

Сфинкс продолжал гипнотизировать мое отражение. Которое выглядело чем дальше, тем хуже.

— Сказал. И припугну. Мне не трудно.

У меня голова шла кругом от его повадок. Казалось, что нас тут трое.

— Хватит разговаривать с зеркалом, Сфинкс! — не выдержал я. — Я там какой-то неправильный!

— Ага, ты тоже заметил?

Он наконец обернулся, рассеянно, как будто действительно говорил не со мной, а я его отвлек. Потом поймал меня в фокус, и это оказалось еще неприятнее. Даже голова разболелась.

— Ладно, — сказал он. — Забудем того тебя, который живет в зеркале.

— По-твоему, это не я?

— Ты. Но не совсем. Это ты, искаженный собственным восприятием. В зеркалах мы все хуже, чем на самом деле, не замечал?

— Нет. Мне и в голову не приходило.

Я вдруг сообразил, какую мы порем чушь:

— Хватит валять дурака, Сфинкс. Это не смешно.

Сфинкс засмеялся.

— Смешно, — сказал он. — Честное слово, смешно. Как только ты начинаешь что-то понимать, первая твоя реакция — вытряхнуть из себя это понимание.

— Я ничего никуда не вытряхивал.

— Посмотри туда, — Сфинкс кивнул на зеркало. — Что ты видишь?

— Жалкого урода в синяках, — отозвался я мрачно. — Что еще я могу там увидеть?

— Тебе пока лучше избегать зеркал, Курильщик. По крайней мере, пока не перестанешь себя жалеть. Поговори-ка об этом с Лордом. Он вообще никогда не смотрится в зеркало.

— Почему? — изумился я. — Если бы я видел в зеркале то, что видит он…

— Откуда ты знаешь, что он там видит?

Я попробовал представить себя Лордом. Смотрящимся в зеркало. Это угрожало мощнейшим приступом нарциссизма.

— Он видит что-то вроде молодого Боуи. Только красивее. Будь я похож на Боуи, я бы…

— …стонал, что похож на престарелую Марлен Дитрих и мечтал походить на Тайсона, — подсказал Сфинкс. — Цитирую дословно, так что не считай это преувеличением. То, что видит в зеркале Лорд, вовсе не похоже на то, что, глядя на него, видишь ты. И это лишь один пример того, как странно иногда ведут себя отражения.

— Ага, — вяло кивнул я. — Понятно.

— Да? — удивился Сфинкс. — А вот мне не очень. Хотя я всегда этим интересовался.

Мне вдруг захотелось кое о чем его спросить. Этот вопрос давно меня мучил.

— Скажи, Сфинкс, а Македонский… почему он такой? Вы отдали его на съеденье Лэри? Или он таким и был с самого начала?

— Каким — таким? — поморщился Сфинкс.

— Ну таким. Услужливым.

— А-а, и ты туда же, — протянул он. — Что мы с ним такого ужасного сотворили? Ничего. Но ты мне не веришь, так что я зря тебе это сказал.

Я и не поверил. Абсолютно.

— Почему он всегда за всеми убирает? Все всем подает? Ему это нравится?

— Не знаю, почему. Догадываюсь, но не знаю точно. Одно могу сказать — это не наша заслуга.

Должно быть, выражение моего лица было очень красноречиво.

Сфинкс вздохнул.

— Он видит в этом свое предназначение. Так мне кажется. Его предыдущая работа была намного тяжелее. Он работал ангелом, и это его достало. Так что теперь он изо всех сил старается доказать свою полезность в любом другом качестве.

— Кем-кем он работал?

Меньше всего я ожидал таких дурачеств от Сфинкса. Как-то само собой разумелось, что это область Табаки. Но у Сфинкса был свой стиль. Он не стал развивать тему.

 — Ты расслышал, — сказал он. — Я не буду повторять.

— Ага, — пробормотал я. — Ладно.

— Приглядись. И увидишь, что он всегда старается опередить наши просьбы. Сделать что-то раньше, чем его попросят. Он вообще не любит, когда с ним заговаривают. Это его овеществляет.

— Как-как? — не понял я.

— Не лю-бит, — повторил Сфинкс по слогам. — Когда его замечают. Заговаривают. О чем-то спрашивают, обращают на него внимание. Его от этого коробит.

— Откуда ты знаешь? Он сам сказал?

— Нет. Просто я живу рядом.

Сфинкс нагнулся и почесал лодыжку протезом, как палкой.

— Он любит мед и грецкие орехи. Газировку, бродячих собак, полосатые тенты, круглые камни, поношенную одежду, кофе без сахара, телескопы и подушку на лице, когда спит. Не любит, когда ему смотрят в глаза или на руки, когда дует сильный ветер и облетает тополиный пух, не выносит одежду белого цвета, лимоны и запах ромашек. И все это видно любому, кто даст себе труд приглядеться.

Я не стал говорить, что живу в четвертой слишком недолго, чтобы высмотреть в самом скрытном человеке в Доме такие подробности. Вместо этого я сказал:

— Знаешь, Сфинкс, не надо про меня ничего говорить Лэри. Я передумал.

Он вдруг опять нагнулся к зеркалу:

— Почему?

— Это ведь ты предложил. А я не хочу, чтобы он считал меня стукачом.

— Да?

Сфинкс как будто не доверял моему отражению. Вид у которого был действительно неприятный. Затаенно стукаческий. Растерзанный и подленький. При этом сам я ничего такого не ощущал.

— Да, — сказал я, все сильнее нервничая. — Не хочу быть стукачом ни в шутку, ни всерьез. И ты обещал забыть про мое отражение!

Сфинкс посмотрел через плечо. Словно сравнивая.

— Да. Но меня притягивают метаморфозы. Извини. Больше не буду. Значит, Лэри ничего не говорить? От твоих гарантий останется пшик.

— Ну и черт с ними!

Я вздохнул с облегчением. Я был почти уверен, что сделал все правильно. Причем в самый последний момент, когда еще чуть-чуть — и было бы поздно. Это было как-то связано с зазеркальным Курильщиком — очень неприятным человеком. Может, даже давним и заслуженным стукачом. Вообще наше со Сфинксом общение в туалетах потихоньку становилось традицией. Я и он в окружении раковин и писсуаров. Разговор — а потом все меняется, переворачивается с ног на голову. Почему-то мне казалось, что в этот раз такого переворота не будет. Что мне удалось его избежать.

Сфинкс рассматривал свои джинсы, наконец-то озаботившись их состоянием.

— Лэри все же не мешало бы попугать. Всю раковину вымазал…

— Откуда ты знаешь, что это он?

— Кто же еще? Кнопка в постели, жвачка в ботинке, паста на раковине — его масштаб. Табаки так не работает. После шуток Шакала пол-Дома лежит в руинах. Он по мелочам не разменивается. Так что это Лэри. В сущности, как видишь, он еще дитя.

Я рассмеялся:

— Дитя, которое бреется.

— Что тебя удивляет? Довольно распространенное явление.

Он нагнулся и опять, морщась, почесал ногу.

— Да что ты все чешешься? — не выдержал я.

— Блохи. Явно они. До тебя еще не добрались? Странно.

— Блохи? — растерялся я. — От Нанетты?

— Если бы от Нанетты. Была бы надежда их вывести. А то Слепой притаскивает. Не травить же вожака морилкой. И блохи — еще не самое страшное. Иногда он приносит на себе клещей. Посреди зимы. И не одного, а нескольких видов. Ты когда-нибудь снимал с себя клеща? Главное — не дергать, чтобы не оставить головку.

— Сфинкс, ты шутишь? — не выдержал я.

— Шучу, — сказал он серьезно. — Я вообще шутник, ты не заметил?

— Почему бы просто не сказать человеку, чтобы он заткнулся, если его вопросы раздражают? Зачем изощряться?

Сфинкс не ответил. Вздохнул, еще раз почесался и ушел. В мокрой по пояс рубашке, с пятнами зубной пасты на заду. Паста не просматривалась, а мокрая рубашка только придала ему крутизны. Так что дело было не в одежде, а в Сфинксе. В его самоощущении.

Я уставился на свое отражение.

Зазеркальный Курильщик выглядел чуть получше, но все равно казался подловатым. Я приосанился, и он стал похож на придурка. С самоощущением дела у меня обстояли хреново.

— Ладно, — сказал я. — В конце концов Лорд себе в зеркале тоже не нравится.

Я допил окончательно остывший кофе и поехал в спальню.

  

ДОМ

Интермедия

   

   

Дом — это стены и стены осыпающейся штукатурки… Узкие переходы лестничных маршей. Мошкара, танцующая под балконными фонарями. Розовые рассветы сквозь марлевые занавески. Мел и замусоренные парты. Солнце, тающее в красной пыли дворового прямоугольника. Блохастые собаки, дремлющие под скамейками. Ржавые трубы, перекрещивающиеся и свивающиеся в спирали под треснувшей кожей стен. Неровные ряды детских ботинок со скошенными носами, выстроенные вдоль кроватей. Дом — это мальчик, убегающий в пустоту коридоров. Засыпающий на уроках, пятнистый от синяков, состоящий из множества кличек. Головоног и Скакун. Кузнечик и Хвост. Хвост Слепого, не отстающий от него ни на шаг, наступающий на его тень. К входящему Дом поворачивается острым углом. Это угол, об который разбиваешься до крови. Потом можно войти.

    

Их было тринадцать. Их называли «безобразием», «сворой» и «молокососами». Они были категорически не согласны с последним прозвищем. Сами они называли себя стаей. Как у всякой стаи, у них был вожак.

Вожаку уже исполнилось десять. Он носил кличку Спортсмен, был белокур, розовощек, голубоглаз, на голову выше остальных, если не считать Слона. Он спал на взрослой кровати, и у него не было ни видимых увечий, ни тайных болезней, ни прыщей, ни комплексов, ни страсти к коллекционированию — ничего из того, что было у каждого из них. Для Дома он был слишком хорош.

Хромых близнецов Рекса и Макса называли Сиамцами, отдельных кличек у них не было. Длиннолицые, костлявые и желтоглазые, с тремя ногами на двоих, одинаковые, как две половинки лимона, неразлучные и неразличимые — две вороватые тени с карманами, набитыми ключами и отмычками. Проникающие в любую дверь. Уносящие все, что лежит без присмотра.

Лохматый Горбач любил военные марши и мечтал стать пиратом. Летом он чернел, превращаясь в сутулого вороненка, и находил на себе насекомых. Собаки чуяли его нежность издалека и сбегались принять ее. От его рук пахло псиной, а в карманах он прятал хлеб и колбасу для четвероногих друзей.

Зануда и Плакса были неразлучны, как Сиамцы, но внешне отличались. Плакса с бледными глазами навыкате смахивал на нервного богомола. Глубоко посаженные глазки Зануды делали его похожим на крысенка. Оба страдали дислексией и увлекались коллекционированием. Они собирали гайки, болты и шурупы, перочинные ножи и этикетки от бутылок, а вершиной их достижений была уникальная коллекция отпечатков пальцев.

Кролик был альбиносом, носил привязанные к ушам темные очки и тяжелые ортопедические ботинки. Он всегда знал, какая река где течет и куда впадает. Он знал множество городов с непроизносимыми названиями, мог перечислить их главные улицы и сообщить, как попасть с одной на другую. Он знал, где что производят и как это отражается на бюджете страны-производителя. Знания Кролика ценили многие, но мало кто его за них уважал. Передние зубы выдавались вперед, делая его похожим на грызуна. Им он и был обязан своей кличкой.

Красавица — невозможно красивый черноглазый мальчик — стыдился своих рук и ног и всегда молчал. Руки и ноги его не слушались. Ноги несли не туда, куда он хотел идти, руки роняли то, что он хотел удержать. Он часто падал и был покрыт синяками, которых тоже стыдился.

Круглоголовый Пылесос был помешан на сокровищах. Он находил их повсюду. То, что было сокровищем для Пылесоса, другие назвали бы мусором. За девять лет жизни Пылесос скопил много всего, заполнив двенадцать тайников и один чемодан, и теперь, помимо поисков сокровищ, занимался их ежедневным переучетом.

Кудрявый Пышка был толст и нахален, любил наряжаться и придумывать себе красивые одеяния. Гардероб его занимал много места и нервировал окружающих. Нос Пышки терялся в щеках, а щеки — в плечах. Воспитательницы его обожали и называли Купидончиком.

Крючок был согнут зловредной болезнью и ходил боком. Голову его поддерживал гипсовый ворот. Это не мешало Крючку быстро бегать. Крючок коллекционировал бабочек и летом, в разгар охотничьего сезона, не расставался с сачком и банкой с марлевой крышкой.

Слон был огромен, застенчив и робок. Он носил резиновые игрушки в карманах комбинезона и плакал, если его оставляли одного. На голове Слона рос белый пух. Он считался в стае самым маленьким, хотя мало кто доставал макушкой до его подбородка.

Пузырь, по общему мнению, был не совсем нормален. Всегда и всюду на роликах. Уши его ловили ветер, полнота спасала при столкновениях. Сам он называл себя Вольным Вихрем и боялся только одного — порчи роликов. Он пережил уже семь пар и всякий раз горько плакал, расставаясь с очередной. Под кроватью у него хранилась коробка с разбитыми колесиками старых друзей.

    

Стая Спортсмена занимала две спальни в самом конце коридора. Ту, что была побольше, называли Хламовником. Хламовник редко посещался воспитателями и редко прибирался. Сокровища Пылесоса хранились в неподходящих местах и вываливались, стоило неудачно к чему-нибудь прислониться. Игрушки Слона, замусоленные его зубами, собирали пыль под кроватями. Колюще-режущие коллекции Зануды и Плаксы гнездились на подоконнике. Коллекции этикеток украшали стены, чередуясь с засушенными бабочками Крючка. Одежда Пышки не умещалась в общем шкафу, расползаясь по стульям и спинкам кроватей. Под кроватью Горбача жил дурно пахнущий хомяк. Над кроватью Сиамца Макса росло непонятное растение в подвесном горшке. В шкафу хранилось самодельное оружие, иногда выпадавшее оттуда с деревянным стуком.

Хомяка выпускали погулять. Растение протекало коричневой водой. Этикетки падали со стен и исчезали в тайниках Пылесоса. Никакие уборки не могли спасти Хламовник от захламления.

Стая была стаей, пока напоминала о себе окружающим. Разбитыми стеклами, надписями на стенах, мышами в учительских столах, курением в туалетах. Дурная слава делала их счастливыми и обособляла от главных врагов — колясников. Но самым любимым развлечением стаи были новички. Мамины детки, пахнущие наружностью, плаксы и нытики, недостойные кличек. С новичками можно было развлекаться множеством способов. Можно было пугать их пауками и гусеницами. Можно было давить их подушками и засовывать в шкафы. Выскакивать на них из-за углов и кричать в уши. Подсыпать им в обед перец и соду. Приклеивать их одежду к стульям и отрезать от нее пуговицы. Можно было их просто лупить.

Ничуть не хуже можно было развлечься с незрячими, заступающимися за новичков. Натянутые на дороге веревки, переставленные тумбочки и кровати, надписи на одежде. Двери, заблокированные стульями; кнопки, рассыпанные под ногами, и надежно спрятанные кеды; пропадающие вещи, и другие, появляющиеся взамен пропавших. Много чего можно придумать, если умеешь думать о таких вещах. Стая умела.

    

— Вот они! Бей! Ату их! — визжали мальчишки, проносясь по коридору пестрой лавиной. Глаза их сверкали охотничьим азартом, потные ладони сжимались в кулаки.

— Ура! — завопили они, загоняя свои жертвы в угол.

Жертвы — Кузнечик и Слепой — приготовились к бою. С равным успехом они могли к нему не готовиться. Визжащая лавина молотящих рук и пинающих ног нахлынула на них, смела, протащила по полу и, потрепав, откатилась. Охотники убегали, размахивая трофейными клочьями одежды и оглашая воздух пронзительным свистом. Хромой Сиамец не поспевал за остальными. Когда топот стих в глубине коридора, Слепой встал и отряхнулся.

— Мда, — сказал он. — Численное преимущество по-прежнему на их стороне.

Уткнувшийся лицом в колени Кузнечик промолчал. Слепой присел рядом с ним.

— Перестань, — попросил он. — Сегодня их было уже меньше, ты не заметил? Удалось кому-нибудь врезать?

— Удалось, — мрачно ответил Кузнечик, не поднимая головы. — Но толку от этого все равно никакого.

— Это тебе так кажется, — Слепой пощупал опухшую щеку и поморщился. — Толк есть, — сказал он уверенно. — Сегодня с ними не было Макса, а это кое о чем говорит.

Кузнечик с любопытством взглянул на него:

— Откуда ты знаешь, которого из них не было? Они же одинаковые.

— Они одинаковые — голоса разные, — объяснил Слепой. — Макс, наверное, струсил из-за своей ноги. Теперь их на одного человека меньше, разве этого мало?

Кузнечик вздохнул:

— Все равно их слишком много на нас двоих. Мы их никогда не одолеем.

Слепой пренебрежительно фыркнул:

— Никогда — это слишком долгое слово. Ты их любишь, такие дурацкие слова. Лучше думай о том, что мы сильнее. Просто их больше. Когда-нибудь мы вырастем, и они пожалеют, что нас доставали.

— Если мы доживем до этого времени, — мрачно добавил Кузнечик. — А если и дальше все будет, как сейчас, мы до него не доживем.

— Ты пессимист, — грустно сказал Слепой.

Они сидели спина к спине и молчали. Зажглась лампочка под потолком. Одна, потом вторая. Ухо Кузнечика горело.

— Потрогай, пожалуйста, мое ухо, — попросил он. — Оно жжется.

Слепой нащупал его плечи, шею и прижал ладонь к уху. Ладонь была холодная, уху стало приятно.

— Придумай что-нибудь, Слепой, — сказал Кузнечик. — Пока мы еще живы.

— Я постараюсь.

Слепой держал его ухо и думал. О своем обещании Лосю. «Обещай мне за ним присматривать».

Все лампочки, сколько их было, зажглись разом. Коридор осветился.

    

В спальне под руководством Спортсмена мальчишки устанавливали на приоткрытую дверь таз с водой.

— Свалится, — предупредил Пышка. — Вам же на головы и свалится. Или еще кто-нибудь зайдет до них. Так всегда бывает.

Пышка сидел на кровати и нянчил ушибленный в драке палец. Палец был зашиблен об кого-то из своих, поэтому настроение у Пышки было вдвойне плохим.

— Не свалится, — отвечал Спортсмен. — Все сделано на совесть.

Зануда соскочил со стула, опасливо покосившись на таз.

— Классная идея, люди! Они входят — Слепому — бамс! — по макушке! Пока он в отключке, мы мамину детку хвать — и в унитаз башкой! — Зануда захихикал.

Плакса, оторвавшись от чистки ножей, визгливо поддержал его с подоконника.

Они легли, каждый на свою кровать, и приготовились к долгому ожиданию. Таз угрожающе блестел синим боком, нависая над пустым пространством. Всем было весело.

Всем, кроме Горбача. Он был против таза, как до того был против дохлой крысы в постели новичка и собачьей какашки в ботинке Слепого. Горбач был гуманистом. Но его никто не слушал.

    

— Пойдем, — сказал Слепой, поднимаясь с пола. — А то заснешь прямо здесь. Я кое-что придумал, но не знаю, получится ли.

Кузнечик нехотя встал, прижимая плечом больное ухо. Придумки Слепого — он это точно знал — мало для кого годились.

— Если ты придумал, что-то вроде того, что мы сейчас пойдем и всех их измордуем, то я лучше здесь посплю.

Слепой не ответил. Он шел в сторону их спальни. Ворча и негодуя, Кузнечик поплелся за ним.

— Сигарету бы мне сейчас.

— Рано тебе еще курить, — не поворачивая головы, отозвался Слепой.

— А как долго колотят новичков? — Кузнечик догнал его и зашагал рядом. — Десять раз или сто? Месяц или два?

— Один или два раза.

Кузнечик споткнулся от возмущения.

— Один или два? Тогда почему меня достают уже целую вечность? Я что — особенный?

Слепой остановился:

— Конечно. Ты ведь не один. С тобой я, а это уже война. Мы против них, они против нас. Разве ты еще не понял?

— То есть если бы не было тебя…

— Ты бы давно стал для них своим.

Слепой не шутил, потому что он не шутил никогда. Кузнечик поискал на его лице следы улыбки, но Слепой был серьезен.

— Так это все из-за тебя? — упавшим голосом спросил Кузнечик.

— Ага. А ты еще не понял? — Слепой отвернулся и пошел дальше.

Кузнечик медленно брел за ним, чувствуя себя самым несчастным человеком в Доме. Виноват в этом был Лось. Добрейший и мудрейший Лось, который подарил ему друга и защитника, а заодно кучу врагов и нескончаемую войну. Никогда не стать ему своим среди младших, пока рядом Слепой, а Слепой всегда будет рядом, потому что так захотел Лось. И их всегда будут бить и ненавидеть. Хотелось плакать и ругаться, но он молчал, стараясь не отставать от Слепого. Потому что если сказать, что виноват Лось, Слепой озвереет, и все станет еще хуже.

Слепой остановился перед дверью десятой спальни. Спальни старших. Дверь была выкрашена в черный, с белыми и красными надписями, с каплями краски и брызгами, сделанными специально для красоты.

Слепой стоял прислушиваясь. Кузнечик перечитывал надписи, которые и так знал наизусть:

    

«Каждый поет свою песню».  

«Весна — страшное время перемен».  

«Логово Сиреневого Крысуна».  

«Будь осторожен. Я есмь Кусливая Собака».  

«He стучать. Не входить».  

    

В Доме дверь в чужую спальню — не всегда дверь. Для некоторых это глухая стена. Эта дверь была стеной, поэтому, когда Слепой постучал в нее, Кузнечик испуганно ахнул.

— Ты что? Нам сюда нельзя!

Слепой, не дожидаясь приглашения, вошел.

Кузнечик сел перед закрытой дверью на корточки. Он догадывался, зачем Слепому понадобился Седой, и боялся об этом думать.

Через некоторое время дверь отворилась. Надписи уехали и появились опять. Кузнечик встал. Слепой прислонился к двери, таинственно улыбаясь. Под полуприкрытыми веками влажно плавали невидящие зрачки.

— У тебя будет амулет, — сказал он. — Только надо немножко подождать.

Сердце Кузнечика подпрыгнуло и провалилось куда-то в глубину живота. Коленки задрожали.

— Спасибо, — прошептал он еле слышно. — Спасибо тебе.

    

В темной спальне горел ночник, повернутый колпачком к стене. Седой склонился над жестяной коробкой с откинутой крышкой. Талисманы от сглаза таращились на него стеклянными зрачками. Камешки с дырками, пуговицы с монограммами, потемневшие монеты и медали, собачьи и кошачьи клыки, иероглифы на крошечных, с ноготь, осколках, семена неведомых растений, нанизанные на нитки. Сокровища, при виде которых малолетний Пылесос потерял бы рассудок. Там было много всего, но Седой не мог выбрать. Он закрыл глаза и нащупал наугад.

Крошечный котенок из пористого камня. С человеческим лицом. Исцарапанный от долгого хранения в коробке, от частого соприкосновения с другими сокровищами. Седой повертел его в руках и, хитро улыбнувшись, положил на кусочек замши.

Добавил корешок, похожий на крысиный хвостик, и крошку бирюзы. Полюбовался своим произведением, сильно затянулся, и аккуратно стряхнул в середину композиции пепел. Потом сложил замшу в маленький мешочек, стянул его края и зашил их нитками.

— Надеюсь, ты принесешь своему желторотому хозяину счастье, — с сомнением сказал он, взвесив на ладони новенький амулет, и, отложив его, занялся поисками шнурка.

    

Кузнечик застенчиво мялся в дверях, не решаясь войти. Старшеклассник сидел на полосатом матрасе, лежавшим на полу рядом с большим аквариумом, и курил. Его волосы были белыми, лицо почти не отличалось цветом от волос, а пальцы — от сигареты. Только губы и глаза на этом лице были живыми и имели цвет. Розово-винные глаза в белых ресницах.

— Так это ты хочешь получить амулет? — спросил Седой. — Подойди.

Кузнечик подошел настороженный, одеревеневший от страха, хотя и знал, что Седой не вскочит и не набросится на него (даже если такая мысль придет ему в голову), потому что не может этого сделать.

Аквариум светился зеленым, в нем плавали только две рыбки, похожие на черные треугольники. На циновке перед матрасом стояли стаканы с липким осадком на донышках.

— Нагнись, — сказал Седой.

Кузнечик присел рядом, и Седой надел ему на шею амулет. Маленький мешочек из серой замши, расшитый белыми нитками.

— У тебя очень упрямый друг, — сказал Седой. — Упрямый и настырный. Оба эти качества похвальны, но действуют на нервы окружающим. Я не делаю амулеты для малолеток. Тебе повезло. Ты будешь исключением.

Скосив глаза, Кузнечик рассматривал амулет.

— А что здесь? — спросил он шепотом.

— Твоя сила.

Седой спрятал мешочек ему под майку.

— Так лучше, — объяснил он. — Не бросается в глаза. Это сила и удача, — повторил он. — Почти столько же, сколько я дал в свое время Черепу. Будь осторожен теперь. Постарайся, чтобы его никто не видел.

Кузнечик заморгал, оглушенный словами Седого:

— Ой! — опустив голову, он с благоговейным страхом посмотрел на то, что выглядело, как безобидный бугорок под майкой. — Это слишком много, — прошептал он.

Седой засмеялся.

— Много не бывает. И потом, она проявится не сразу. Не думай, пожалуйста, что выйдешь отсюда вторым Черепом. Всему свое время.

— Спасибо, — сказал Кузнечик.

Следовало сказать еще что-нибудь, но он не знал что. Он плохо разбирался в таких вещах. Губы сами растягивались в улыбку. Глупую и счастливую. Он смотрел в пол, улыбаясь от уха до уха, и тихо повторял:

— Спасибо, спасибо…

Мысленно, пальцами Слепого, он уже вспарывал амулет. Что там? Неужели еще один обезьяний черепок? Или что-то еще более удивительное?

Седой как будто прочел его мысли.

— Амулет нельзя открывать. Он потеряет всю свою силу. Не раньше, чем через два года ты можешь это сделать. Но не раньше. Не говори потом, что я тебя не предупреждал.

Кузнечик перестал улыбаться:

— Я ни за что этого не сделаю.

— Тогда беги, — Седой бросил окурок в стакан с лимонадом и посмотрел на часы. — Я и так потратил на тебя уйму времени.

Кузнечик выбежал, с удовольствием продемонстрировав Седому свое умение открывать дверь ногой.

Слепой сидел у стены на корточках, но как только он вышел, сразу встал.

— Ну?

   — Он у меня, — шепотом доложил Кузнечик, выпятив грудь. — Можешь потрогать. Под майкой.

Пальцы Слепого нырнули под майку и нащупали мешочек. Кузнечик ежился от щекотки и хихикал.

— Стой смирно! — прикрикнул на него Слепой и продолжил изучение амулета.

— Там что-то твердое из камня, — сказал он, отпуская мешочек. — И еще что-то засохшее, вроде травы. Замша слишком плотная. Ничего не разберешь.

Кузнечик приплясывал на месте от нетерпения. Ему ужасно хотелось рассказать о том, что прячется у него под майкой, но он не решался. Не стоит хвастать такими непроверяемыми вещами. Но Великая Сила на шнурке не давала покоя. Надо было куда-то бежать и что-то делать, чтобы прогнать этот зуд в ногах, эту прыгучесть и желание взлететь.

— Давай поднимемся на дальний гараж? — предложил он. — На крышу, под луну, на то наше место! Ведь сегодня великая ночь! Сегодня нельзя спать!

Слепой пожал плечами. Ночь была самая обыкновенная, и ему больше хотелось спать, чем лезть на гараж, но он понимал, что Кузнечик слишком взбудоражен, и сейчас ему не до сна. То, что сказал Седой, надо было переварить до встречи со стаей. Седой — молодец. Слепой от всего сердца восхитился, подслушивая их разговор под дверью. Никто из старших бы так не сумел.

— Хорошо, — сказал он. — Пошли на крышу.

Кузнечик свистнул и скачками понесся по коридору.

Великая Сила стучала под майкой, как второе сердце, подбрасывая его над землей. Паркет ловил его и отталкивал, как будто был сделан из резины. Кузнечик вопил и визжал от счастья, приплясывая на ходу. На всем протяжении его пути распахивались двери спален, и оттуда доносилось возмущенное шиканье.

Слепой догнал его уже в конце коридора, и они пошли рядом — двое очень разных мальчишек в рваных зеленых майках.

В шестой спальне их проклинали, зевали и боролись со сном.

— Не м-могу больше, — скулил Плакса, стягивая носки. — Уп-п-пущу т-такое зрелище!

Носок полетел через всю комнату и повис на настольной лампе.

— Сколько можно? Уже ночь!

  — Терпи, — процедил Спортсмен со своей кровати. — Столько терпел, потерпи еще чуток.

Сиамец Рекс двумя пальцами придерживал веки в раскрытом виде. Его брат сладко спал, обняв подушку.

Спортсмен оглядел изнемогшую стаю:

— Слабаки, — прошептал он. — Какие же вы все слабаки…

Пышка зевнул, захлопнул тетрадь с наклейками спортивных автомобилей и спрятал ее под матрас.

— Вы как хотите, а я буду спать, — заявил он, отворачиваясь к стене. — Все равно эта штука на них свалится, даже если я этого не увижу.

— Предатель, — проворчал Сиамец Рекс.

— Сам, — ответил Пышка, не оборачиваясь.

Спортсмен вздохнул и пересчитал оставшихся на посту.

Четыре понурые фигуры в зеленых майках, болтали ногами каждая на своей кровати. Толстый Слон в углу сосал палец.

Поймав на себе взгляд Спортсмена, он вытащил палец изо рта и застенчиво улыбнулся:

— Еще нельзя пойти сделать пи-пи? — спросил он.

— Черт бы вас всех подрал! — не выдержал Спортсмен. — Не можете и часу вытерпеть без туалета! Одному — писать, другому — ноги мыть, третьему — цветок поливать. Какая вы стая? Вы — сборище древних сонь! Вам бы только жрать, дрыхнуть и писать вовремя!

Слон налился красным, завздыхал и заплакал. Сиамец Макс тут же проснулся. Слон рыдал. Макс посмотрел на брата. Рекс соскочил с кровати, прохромал к Слону и обнял его пухлые плечи:

— Ну-ну, малыш… не реви. Все будет хорошо.

— Я хочу пи-пи, — прорыдал Слон. — А он не пускает.

— Сейчас пустит, — пообещал Сиамец, грозно кося на Спортсмена желтым глазом, — сейчас он так пустит, как ему и не снилось!

Горбач, тихо лежавший на верхней полке, вдруг вскочил.

— Надоело! — закричал он, запуская в стоявший на двери таз ботинком.

С потоками воды и жестяным грохотом, таз обрушился на пол. От испуга Слон замолчал. Плакса истерично хихикнул и поджал босые ноги. По паркету растекалось озеро.

   

  

ВО ДВОРЕ

   

Горбач играл на флейте, двор слушал. Он играл совсем тихо, для себя. Ветер кругами носил листья, они останавливались попадая в лужи, там кончался их танец, и кончалось все. Размокнут и превратятся в грязь. Как и люди.

Тише, еще тише… Тонкие пальцы бегают по дыркам, и ветер швыряет листья в лицо, а монетки в заднем кармане врезаются в тело, и мерзнут голые лодыжки, покрываясь гусиной кожей. Хорошо, когда есть кусок поющего дерева. Успокаивающий, убаюкивающий, но только когда ты сам этого захочешь.

Лист застрял у его ноги. Потом еще один. Если много часов сидеть неподвижно, природа включит тебя в свой круговорот, как если бы ты был деревом. Листья будут прилипать к твоим корням, птицы — садиться на ветки и пачкать за ворот, дождь вымоет в тебе бороздки, ветер закидает песком. Он представил себя деревочеловеком и засмеялся. Половинкой лица. Красный свитер с заплатками на локтях пропускал холод сквозь облысевшую шерсть. И кололся. Под ним не было майки — это наказание Горбач придумал себе сам. За все свои проступки, настоящие и вымышленные, он наказывал себя сам. И очень редко отменял наказания. Он был суров к своей коже, к своим рукам и ногам, к своим страхам и фантазиям. Колючий свитер искупал позор страха перед ночью. Страха, который заставлял его укутываться в одеяло с головой, не оставляя ни малейшей лазейки для кого-то, кто приходит в темноте. Страха, который не давал ему пить перед сном, чтобы потом не мучиться, борясь с желанием пойти в туалет. Страха, о котором не знал никто, потому что его носитель спал на верхней койке, и снизу его не было видно.

И все равно он стыдился его. Боролся с ним каждую ночь, проигрывал и наказывал себя за проигрыш. Так он поступал всегда, сколько себя помнил. Это была игра, в которую он играл сам с собой, завоевывая каждую ступень взросления долгими истязаниями, которым подвергал свое тело. Простаивая на коленях в холодных уборных, отсчитывая себе щелчки, приседая по сто раз, отказываясь от десерта. И все его победы пахли поражением. Побеждая, он побеждал лишь часть себя, внутри оставаясь прежним.

Он боролся с застенчивостью — грубыми шутками, с нелюбовью к дракам — тем, что первым в них ввязывался, со страхом перед смертью — мыслями о ней. Но все это — забитое, загнанное внутрь — жило в нем и дышало его воздухом. Он был застенчив и груб, тих и шумен, он скрывал свои достоинства и выставлял недостатки, он прятался под одеяло и молился перед сном: «Боже, не дай мне умереть!» — и рисковал, бросаясь на заведомо сильного.

У него были стихи, зашифрованные на обоях рядом с подушкой, он соскребал их, когда надоедали. У него была флейта — подарок хорошего человека — он прятал ее в щель между матрасом и стеной. У него была ворона, он воровал для нее еду на кухне. У него были мотки шерсти, он вязал из них красивые свитера.

Он родился шестипалым и горбатым, уродливым, как обезьяний детеныш. В десять лет он был угрюмым и большеротым, с вечно расквашенными губами, с огромными лапами, которые рушили все вокруг. В семнадцать стал тоньше, тише и спокойнее. Лицо его было лицом взрослого, брови срастались над переносицей, густая грива цвета вороньих перьев росла вширь, как колючий куст. Он был равнодушен к еде и неряшлив в одежде, носил под ногтями траур и подолгу не менял носков. Он стеснялся своего горба и угрей на носу, стеснялся, что еще не бреется, и курил трубку, чтобы выглядеть старше. Втайне он читал душещипательные романы и сочинял стихи, в которых герой умирал долгой и мучительной смертью. Диккенса он прятал под подушкой.

Он любил Дом, никогда не знал другого дома и родителей, он вырос одним из многих и умел уходить в себя, когда хотел быть один. На флейте он лучше всего играл, когда его никто не слышал. Все получалась сразу — любая мелодия — словно их вдувал во флейту ветер. В лучших местах он жалел, что его никто не слышит, но знал, что будь рядом слушатель, так хорошо бы не получилось. В Доме горбатых называли Ангелами, подразумевая сложенные крылья, и это была одна из немногих ласковых кличек, которые Дом давал своим детям.

Горбач играл, притоптывая косолапыми ступнями по мокрым листьям. Он впитывал в себя спокойствие и доброту, он заключал себя в круг чистоты, сквозь который не пролезут бледные руки тех, что путают душу. По ту сторону сетки мелькали люди, это его не тревожило. Наружность отсутствовала в его сознании. Только он сам, ветер, песни и те, кого он любил. Все это было в Доме, а снаружи — никого и ничего, только пустой, враждебный город, живший своей жизнью.

Двор заносило листьями… Два тополя, дуб и четыре непонятных куста. Кусты росли под окнами, прижимаясь к стенам, тополя отмечали два наружных угла сетки, выходя корнями за пределы Дома. Дуб, росший у пристройки, пожирал ее могучими лапами и затенял свою часть двора почти целиком. Он вырос здесь задолго до того, как появился Дом, и помнил те времена, когда вокруг были сады, а на деревьях гнездились аисты. Как далеко простирались его корни? Пустая волейбольная площадка с ящиками зрительских мест по краям. Пустая собачья будка с дырявой крышей и ржавыми мисками с дождевой водой. Скамейка под дубом, обклеенная пивными этикетками. Мусорные баки. Из кухонных окон валил белый пар. Из окон второго этажа доносилась музыка всех цветов.

Облезлые кошки обегали двор по периметру. Вороны расхаживали по голым газонам, расшвыривая жухлые листья. Большеносый мальчишка в красном свитере сидел на перевернутом ящике и играл на флейте, замыкая себя в круг одиночества и пустоты. Дом дышал на него окнами.

  

КУРИЛЬЩИК


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 64; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!