ГОДЫ УЧЕНИЯ – ГОДЫ СТРАНСТВИЙ 14 страница
Другой прекословил ему и предлагал, что никоторая из сих стоп сама собою не имеет как благородства, так и нежности; но все зависит токмо от изображений, которые стихотворец употребляет в своем сочинении».
Первым был Ломоносов, вторым – сам Тредиаковский. Сумароков поддержал Ломоносова, заявив, что «иамб, возвышая свой голос, несколько гордости являет, а хорей, упадая, точно изображает любовническое воздыхание».
Когда‑то Тредиаковский считал хореическую стопу более достойной, чем ямбическая. С тех пор прошло девять лет; правоту Ломоносова, который первым стал писать «чистые» ямбические и хореические стихи и притом поставил ямб как поэтический размер наравне с хореем, признали все его соперники. Но Тредиаковский не считал связь размера с содержанием и «тоном» стихотворения безусловной. Он полагал, что торжественные, одические стихи можно писать и хореем.
Вопрос этот не решен окончательно до сего времени. Современные исследователи чаще принимают сторону Тредиаковского. Считается, что существуют лишь исторически сложившиеся ассоциации, связанные с использованием той или иной вариации того или иного размера в данной национальной литературе. Но с другой стороны, разные типы ритма не могут одинаково воздействовать на психику человека. И, может быть, есть некая закономерность в том, что выбор Ломоносова, искавшего подходящую форму для торжественных славословий Богу, природе и государству, пал именно на ямб?
Во всяком случае, в соревновании с Тредиаковским и Сумароковым он одержал явную победу. Его переложение псалма 143 намного превосходило произведения его соперников лаконизмом, энергией, силой выражения.
Благословен Господь мой Бог,
Мою десницу укрепивый
И персты в брани научивый
Сотреть врагов взнесенный рог.
Заступник и хранитель мой,
Покров, и милость, и отрада,
Надежда в брани и ограда
Под власть мне дал народ святой…
Адъюнкт, сидящий под арестом за пьяную брань, запутавшийся в академических интригах и сварах, силой поэтического воображения отождествлял себя с самим царем‑псалмопевцем Давидом. Ему уже кажется, что он в ответе за весь «в труд избранный народ», что от исхода его споров с профессорским собранием и Академической канцелярией зависит судьба страны и чуть ли не всего мира. Но он слаб, пленен и может только уповать на милость Всевышнего:
Меня объял чужой народ,
В пучине я погряз глубокой,
Ты с тверди длань простри высокой,
Спаси меня от многих вод.
Вещает ложь язык врагов,
Десница их сильна враждою,
Уста обильны суетою;
Скрывают в сердце злобный ков.
Приведем для сравнения начало сумароковской оды;
Благословен Творец вселенны,
Которым днесь я ополчен!
Се руки ныне вознесенны
И дух к победе устремлен;
Вся мысль к Тебе надежду правит;
Твоя рука меня прославит.
Защитник слабыя сей груди,
Невидимой своей рукой!
Тобой почтут мои мя люди
Подвержены под скипетр мой.
Правитель бесконечна века!
Кого Ты помнишь! человека.
А вот хорей Тредиаковского:
Крепкий, чудный, бесконечный,
Полный сил, преславный весь,
Боже! Ты един предвечный
Сый Господь вчера и днесь;
Непостижный, неизменный,
Совершенств пресовершенный,
Неприступно окружен
Сам величества лучами
И огньпальных слуг зарями
О! Будь ввек благословен.
Каждый поэт делает акцент на чем‑то своем, и здесь отчетливо проявляется личность каждого. Особенно хорошо это видно в случае Тредиаковского и Ломоносова. В словах молодого адъюнкта сквозят сила и властность. Напротив, бедный Василий Кириллович даже в образе царя Давида кажется безвольным и беззащитным:
Кто бы толь предивно руки
Без Тебя мне ополчил?
Кто бы пращу, а не луки
В брань направить научил?
Ей бы, меч извлек я тщетно,
Ни копьем сразил бы метно,
Буде б Ты мне не помог…
Таким образом, благодаря таланту Ломоносова ямб в качестве размера высокой одической поэзии окончательно победил хорей. У самого Ломоносова, по подсчетам стиховедов, 96 процентов поэтического наследия написано ямбом. Но и его оппонент Тредиаковский чем дальше, тем чаще обращался к этому размеру.
Трудно сказать, сам Ломоносов или кто‑то из его соперников выбрал в данном случае для переложения именно 143‑й псалом или выбор был сделан случайно – как открылась Псалтырь. Между тем смысл этого псалма в церковнославянском переводе – и у русских поэтов – оказывается искаженным. Псалмопевец призывал благоденствие на свой народ («Да будут житницы наши полны, обильны всяким хлебом…»), а в переводе получалось, что он с завистью описывает благополучную жизнь «сынов иноплеменных». (В синодальном русском переводе, выполненном во второй половине XIX века группой ученых‑гебраистов, эта ошибка исправлена.) Именно такие ошибки и неточности в конечном итоге остановили Ломоносова и не позволили ему создать собственную «Псалтирь Рифмотворную». Об этом он откровенно писал в 1749 году в Болдино старику Татищеву, вступившему в переписку с Академией наук и лично с Ломоносовым в связи с изданием своих исторических трудов: «Совет вашего превосходительства о преложении псалмов мне весьма приятен, и сам я давно к тому охоту имею, однако две вещи препятствуют. Первое – недосуга…; второе – опасение, ибо я не смею дать в преложении другого разума, нежели какой стихи в переводе имеют. Так, принявшись прелагать в стихи прекрасный псалом 103, для того покинул, что многие нашел в переводе погрешности, например: „Змий сей, его же создал ругатеси ему“, вместо „се кит, его же создал еси презирать оное“ (то есть море, его пространство)»[72].
Все же Ломоносов переложил восемь псалмов, и некоторые из его переложений получили громкую славу – совсем не ту официальную, школьную славу, которую имели его придворные оды. Ломоносовские псалмы стали песнями, кантами, и бродячие слепые певцы пели их еще через полвека после смерти автора.
Особенно знаменит был 145‑й псалом:
Хвалу Всевышнему Владыке
Потщися, дух мой, воссылать;
Я буду петь в гремящем лике
О нем, пока могу дыхать.
Никто не уповай вовеки
На тщетну власть царей земных:
Их те ж родили человеки,
И нет спасения от них…
В псалмах Ломоносов, пожалуй, трогательнее и лиричнее, чем в чем бы то ни было, написанном им. Здесь мы местами слышим голос не просвещенного деиста, не любознательного естествоиспытателя, не любующегося многообразием мира художника, а человека, в минуты слабости, в час поражения уповающего только на Бога:
Творящего на сильных нищу
По истине в обидах суд,
Дающего голодным пищу,
Когда они возопиют.
Ломоносов был силен и горд, но он знал, что такое нищета, голод, бесправие; все это он пережил. И потому для разговора о Боге и человеческой судьбе ему потребовалась не только «сила» ямба, но и «нежность» хорея:
Господи, кто обитает
В светлом доме выше звезд?
Кто собою населяет
Верьх священный горних мест?
Бог этих стихов – не абстрактный философский принцип и не равнодушный к человеку «Великий Художник». Это тот библейский «живой Бог», с которым возможен личный, даже интимный диалог… В мире, сотворенном таким Богом, есть место и для жалоб – они не тщетны, и для радостного умиления – оно не бессмысленно и не постыдно.
Но все же ноты жалобы и умиления не могли быть для Ломоносова основными. И вероятно, только что процитированных знаменитых строк самому поэту был дороже «прекрасный псалом 103», в котором описываются разнообразие, крепость и красота Божьего творения. На середине псалма, когда дело дошло до «левиафана», Ломоносов, как мы уже видели, обнаружил несоответствие греческого и славянского текстов и остановился. Так на полпути закончился этот его труд – как и многие другие его работы.
К переложениям псалмов примыкает «Ода, выбранная из Иова». Сюжет библейской Книги Иова общеизвестен: праведник, чья душа стала предметом спора Бога и Дьявола, теряет все – семью, имущество, здоровье. Друзья убеждают его в априорной справедливости Творца; жена советует: «Похули Бога и умри». Но Иов не готов похулить Бога и не может согласиться со справедливостью его суда. Он вызывает Творца на разговор: «О, если бы кто выслушал меня! Вот мое желание, чтобы Вседержитель отвечал мне…» И Бог отвечает Иову, но странен этот ответ. Как замечает С. С. Аверинцев, «обращенные к Иову вопросы направлены на то, чтобы насильственно расширить его кругозор и принудить его к экстатическому изумлению перед тайнами мира… Ни на один из своих вопросов Иов не получил ответа. Но в его душе наступает катарсис, не поддающийся рассудочному объяснению…». Не справедливость, а мощь, красота, разнообразие, слаженность, точность оправдывают творение и Творца. Именно эта идея близка Ломоносову.
Кто море удержал брегами
И бездне положил предел,
И ей свирепыми волнами
Стремиться дале не велел?
Покрытую пучину мглою
Не Я ли сильною рукою
Открыл и разогнал туман
И с суши сдвигнул Океан?
<…>
Стремнинами путей ты разных
Прошел ли моря глубину?
И счел ли чуд многообразных
Стада, ходящие по дну?
Отверзлись ли перед тобою
Всегдашнею покрыты мглою
Со страхом смертные врата?
Ты спер ли адовы уста?
Из огромного множества явлений, которые приводит Творец как доказательство своей правоты перед человеком, Ломоносову оказываются близки только картины яркие, мощные, поражающие воображение – Бегемот, Левиафан… Он опускает те лиричные места, которые как раз дороже всего современному читателю Библии: «Есть ли у дождя отец? или кто рождает капли росы?.. Кто приготовляет ворону корм его, когда птенцы его кричат к Богу, бродя без пищи?.. Знаешь ли ты время, когда рождают дикие козы при скалах, и замечал ли ты роды ланей?.. Они изгибаются, рождая детенышей своих, выбрасывая свои ноши…»
3
Еще находясь под арестом, Ломоносов написал учебник «Краткое руководство к риторике». По выходе на свободу он немедля представил его Академии наук.
Шумахер отдал работу Ломоносова на рецензию Миллеру. Последний отнюдь не был специалистом‑филологом или оратором. К тому же у Ломоносова были основания считать его своим недругом. Отношения между Шумахером и профессором истории тоже начали портиться. Очевидно, что, поручая Миллеру оценку ломоносовской рукописи, хитроумный господин советник «подставлял» его: положительный отзыв означал бы несправедливость характеристики, данной Ломоносову в профессорских жалобах, отрицательный – воспринимался бы как проявление пристрастности.
Миллер сумел найти золотую середину. Он заметил, что труду Ломоносова «нельзя отказать в похвальном отзыве ввиду старательности автора, проявленной им в выборе и переводе на русский язык риторических правил древних, однако краткость руководства может вызвать подозрение, что в нем опущено многое, обычно включаемое в курсы риторики…». Историк предложил написать книгу не по‑русски, а по‑латыни (с русским переводом), и «дополнить ее, применяясь к вкусу нашего времени, материалом из современных риторов». Такая книга могла бы служить учебником для академической гимназии. «Ведь если пренебречь этой целью и напечатать книгу для людей, занимающихся риторикой вне Академии, то едва ли можно надеяться на достаточное количество покупателей…»
То есть, с одной стороны, работа Ломоносова браковалась, с другой – ему предлагалось создать ее расширенный вариант, который мог бы стать не просто еще одной книжкой, валяющейся в академической лавке, а учебником для гимназии. Ведь об этом, казалось бы, адъюнкт‑бунтарь и хлопотал – об «обучении российского юношества»!
Профессора согласились с выводами Миллера. Согласился с ними, по крайней мере внешне, и Ломоносов. Не ко времени было опять вступать в спор с профессорским собранием.
Два года спустя, в 1747 году, он представил новый вариант своей книги. Теперь это был первый том большого труда «Краткое руководство к красноречию», содержащий учение о риторике и снабженный посвящением цесаревичу Петру Федоровичу. Почему именно ему? Престолонаследник был более чем равнодушен к риторике и вообще к гуманитарным наукам: он увлекался математикой, игрой на скрипке и военными экзерцициями. Возможно, Ломоносов хотел представить свою работу при дворе через Штелина?
Как и первая работа, «Краткое руководство…» было написано только по‑русски. Ломоносов резонно считал, что в еще одном латинском учебнике красноречия нет надобности. Вся соль заключалась в разработке русской терминологии и в создании на русском языке примеров «правильного» стиля.
На взгляд человека последних полутора веков, риторика и поэзия – две разные и даже враждебные стихии. Для людей XVIII века все выглядело иначе. Риторика, наука о словесном витийстве, равно лежит в основе «оратории» и поэзии: это было аксиомой и для Ломоносова, и для его европейских предшественников и современников.
Именно «оратории» и поэзии собирался Ломоносов посвятить две следующие книги своего фундаментального учебного труда и уже начал было работу над ними в 1750‑е годы, но так и не нашел времени, чтобы дописать. Публичные речи Ломоносова построены во многом по тем же законам, что и его стихи; иногда в них совпадают даже отдельные образы. «Лирический беспорядок» ломоносовских од не должен вводить в заблуждение. Опытный поэт‑ритор твердой рукой проводит нить своей мысли через лабиринт «прыгающих» описаний и развернутых, переходящих одна в другую метафор. Образы, фигуры речи – все так же может быть растолковано «по науке», так же подчиняется правилам, как стихосложение.
А «в сей науке предлагаются правила трех родов. Первые показывают, как изобретать оное, что о предложенной материи говорить должно; другие учат, как изобретенное украшать; третьи наставляют, как оное располагать надлежит…». Сегодня это может показаться скучноватой схоластикой, и современному человеку трудно понять, почему, когда в июне 1748 года «Краткое руководство…» вышло в свет[73], эта книга стала бестселлером: до конца жизни Ломоносова она переиздавалась еще три раза и общий тираж ее составил 4 тысячи 200 экземпляров – цифра по тем временам огромная. Больших денег она, однако, автору не принесла: в качестве гонорара Ломоносов получил с первого издания 50 экземпляров своей книги. Книжных магазинов, кроме университетской лавки, почти не было, и потому возможностей продавать эти экземпляры у Ломоносова было немного.
Сегодня самое интересное в ломоносовской «Риторике» – его философские рассуждения о природе слов и стоящих за ними понятий. «…Не рассуждаем здесь, как еврейские учители, которые в книге, Зоар[74] называемой, словам без всякого основания приписывают некую потаенную силу, от звезд происходящую и действующую в земных существах…» По всей вероятности, о каббалистических учениях, которые здесь имеются в виду, Ломоносов знал лишь понаслышке (в Германии он мог общаться с адептами так называемой «христианской Каббалы», которых было немало среди лейбницианцев). Но дальше речь идет о спорах средневековых философских школ – номиналистов и реалистов (Ломоносов называет их «именники» и «вещественники»), которые были ему ближе. Рационалист, сын «века разума», естествоиспытатель‑экспериментатор, Ломоносов склонялся к точке зрения номиналистов, полагая, что идеи – лишь отражение эмпирических явлений. «От идей, подлинные вещи или действия изображающих», происходят слова.
В основе всякого рассуждения лежит заданная тема. Простые идеи, из которых она состоит, называются терминами. Например, тема – «неусыпный труд препятства преодолевает» имеет в себе четыре термина: «неусыпность», «труд», «препятства» и «преодоление». От терминов происходят «первые идеи», а от них «вторичные». Например, термину «неусыпность» соответствуют такие первые идеи, как «надежда», «послушание», «богатство», «честь», «утро», «день», «ночь», «леность», «гульба», «сила». Первая идея «вечер» порождает вторичные идеи – «темнота, холод, роса, звери, из нор выходящие». Другими словами, речь идет попросту о поэтических ассоциациях, причем достаточно смелых и неожиданных.
Правда, Ломоносов оговаривается, что лучшие сочинители обладают особого рода «душевным дарованием» – «силой со‑воображения», способностью «с одной вещью, в уме представленной, купно воображать и другие, с ней сопряженные, например: когда, представив корабль, с ним воображаем купно и море…». Но природное дарование «не всегда и не во всяком случае надежно», а потому необходимы правила.
В сущности, Ломоносов написал пособие, благодаря которому человек, не обладающий исключительными дарованиями, может попытаться стать писателем. Такие книги пользовались успехом в любые времена.
Формально следуя рекомендациям Миллера, Ломоносов включил в книгу примеры из двух современных ораторов, причем не самых крупных – француза Флешье и немца Мосгейма.
Из русских риторов, церковных и светских, – ни одного примера, даже из Прокоповича. В качестве примеров поэтической риторики служат стихи самого Ломоносова и античных классиков – Горация, Сафо, Вергилия, Цицерона, Гомера. Большие фрагменты «Илиады» и «Одиссеи», специально переведенные Ломоносовым для «Краткого руководства…», открывают историю стихотворных переводов Гомера в России.
Для этой же книги Ломоносов перевел одну из од Анакреона (об этом – чуть ниже) и «Памятник» Горация. Если его преемники на этом пути, Державин и Пушкин, использовали горацианскую форму, чтобы предъявить свои заслуги и заявить свои права на бессмертие, Ломоносов просто перевел римского лирика, вступая (как и в случае анакреонтики) в соревнование с покойным Кантемиром, чьи великолепные в своем роде переводы из Горация через три года после его смерти все еще лежали неизданными. Автор «Краткого руководства…» не отступал от оригинала. Но он не мог не отождествлять себя мысленно с тем, кому:
…беззнатный род препятством не был,
Чтоб внесть в Италию стихи эольски
И первому звенеть Алцейской лирой.
Другая фундаментальная работа, «Российская грамматика», относится уже к следующему десятилетию. Здесь у Ломоносова не было предшественников, и огромную подготовительную работу пришлось проделывать самому. Лишь в 1754 году Ломоносов, активно побуждаемый к тому Шуваловым, готов был взяться за перо. 20 сентября следующего года он «поднес» свою завершенную рукопись годовалому Павлу Петровичу. На следующий день в академию поступило распоряжение графа Разумовского о печатании книги. Подготовка рукописи к печати шла, однако, медленно, поскольку Ломоносов без конца вносил исправления в уже беловой текст. Лишь в январе 1757 года книга вышла в свет.
Ломоносов очень заботился об этом издании. Он лично давал указания касательно оформления книги. Фронтиспис должна была украшать следующая гравюра: «Представьте на возвышенном несколько ступеньками месте престол, на котором сидит Российский язык в лице мужеском, крепком, тучном, мужественном и притом приятном; увенчан лаврами, одет римским мирным одеянием. Левую руку положил на лежащую на столе растворенную книгу, в которой написано: Российская грамматика; другую простирает, указывая на упражняющихся в письме гениев, из которых один пишет сии слова: Российская история, другой: Разные сочинения. Подле сидящего Российского языка три нагие грации, схватись руками, ликуют, и из лежащего на столе подле Грамматики рога изобилия высыпают к гениям цветы, смешанные с антиками и легкими инструментами разных наук и художеств. Перед сим троном, на другой стороне, стоят в куче разные народы, Российской державе подданные, в своих платьях. Наверху, над всем ясно сияющее солнце, которое светлыми лучами и дышащими зефирами прогоняет туман от Российского языка. В середине солнца – литера Е под императорскою короною…» Эти указания исполнены точно за одним исключением: на троне восседает не «Российский язык в лице мужеском», а женщина, похожая на Елизавету Петровну. Академия решила подстраховаться (а то еще усмотрят намек на какого‑нибудь возможного претендента на престол – скажем, Иоанна Антоновича)…
Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 90; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!
