Сентиментальное стихотворенье 43 страница



Но зато свою боль, эту жалость, он продумал и понял до конца. Жалость была человеческая, тельная, – к ней и к себе равно. Каждый волосок Маргарет, воспоминание об ее маленьких детских руках, о кончике розового, горячего уха, о выражении скинутых туфелек у ее постели – все кололо его до неистовой боли. Это есть, и этого не будет: она умрет. Потом он видел себя у ее постели, когда она станет умирать, старался представить себе тогда свою боль – и не смел, не мог, отвертывался. Он хотел бы заплакать и чувствовал, что губы его почему-то улыбаются, и от этой невольной судороги ему становилось еще страшнее.

Он раньше никогда не думал, что Маргарет умрет. И как только в первый раз эта мысль пришла, она сделалась уверенностью, и он не хотел с ней бороться.

Все, кроме этого одного, он забыл.

Когда на другой день Шадров провожал доктора в коридор, он уже знал, что скажет ему.

– Заболевание острое, – начал доктор. – Не могу утверждать с точностью, но есть основания предположить туберкулез. Впрочем, это покажет исследование. Пока – нужна большая осторожность.

– Скажите, Михаил Павлович, – произнес Шадров твердо, – а вы не советовали бы переменить климат? Больная не привыкла к Петербургу. Ривьера или берег Адриатического моря…

– Очень советовал бы. Я не знал, есть ли у больной возможность уехать. Мое правило – давать подобные советы с осторожностью. Но я все-таки не обусловливаю выздоровление именно отъездом. Она может очень скоро поправиться там, а здесь, во всяком случае, будет долго больна. Конечно, следует ехать. На Ривьере теперь еще не жарко, морской воздух может дать блестящие результаты.

Шадров из всего этого понял только, что смерть Маргарет менее вероятна, если она уедет. Он подумал тоже, что ему, конечно, сейчас же станет легче, как только она уедет: он страдал невыносимо от ее присутствия, от каждого ее вздоха, от теплоты ее щеки; он каждую минуту, глядя на ее больное, доверчивое лицо, переживал грядущий час ее смерти.

– А вот она уедет, и я не буду знать, что она опять кашляла ночью, – подумал он тупо.

Маргарет не лежала. Шадров поехал домой, хотя ему вовсе это было не нужно, но он поехал, опять думая, не станет ли ему легче. Но, к удивлению, на улице ему стало еще хуже, и захотелось вернуться. Он и не доехал до дома, а остановил извозчика и пошел пешком назад.

Маргарет он нашел одну в гостиной. Она сказала, что у нее только что была миссис Рей.

Маргарет глядела на него светло и робко. Он вспомнил, что сказал ей вчера, о чем она хотела и не смела заговорить с ним.

Он подошел к ней, сел рядом на стул и улыбнулся.

– Ты не забыла, Маргарет, что я тебя люблю?

– Нет, не говори мне лучше об этом. Мне страшно. Господи! Как хорошо, что я заболела! Я бы умерла сейчас, только если б это была правда.

– Это правда, Маргарет. Я тебя люблю. Видишь, как я просто говорю это? Ты должна мне верить, и во всем, навсегда.

– Разве я не верю? Пусть все будет, как ты хочешь.

– А если я скажу теперь, что ты… должна уехать от меня? Уехать ненадолго, совсем ненадолго? Для меня, для нас обоих. Ты видишь, – я мучаюсь твоей болезнью. Нужно для нашей любви, чтобы ты уехала и поправилась.

Она приподнялась и смотрела на него с ужасом, почти со злобой.

– Уехать? И ты сам это говоришь? Ты этого хочешь? Ты хочешь, чтобы я уехала теперь, когда я знаю, что ты меня любишь, когда я чувствую тебя, как никогда? Ты обманываешь меня, испытываешь! Я вижу – это не ты!

Тупая боль как будто унялась на мгновенье в его душе, сознание хотело проснуться, но не смогло. И он опять, под тяжестью прежней боли, заговорил с твердостью:

– Маргарет, не время рассуждать! Ты больна, надо поправиться, – это главное. И чего ты боишься? За чью любовь боишься? За свою или мою?

Но она глядела на него, не узнавая его.

– Тебе сказали о чем-нибудь? – проговорила она мрачно.

– О чем?

– О телеграмме мистера Стида.

– Была телеграмма?

– Да. Миссис Рей дала ему знать, что я больна – без моего ведома. Он тотчас же ответил мне и ей, умоляя, приказывая мне, приехать в Геную, где он теперь. Он пишет, что если некому проводить меня, – он приедет сам. Я уже ответила, что мне лучше и что я не приеду.

Холодная волна покрыла Шадрова, но опять жалость ошеломила его, и он почти вскрикнул:

– Но ты поедешь! Я хочу, чтобы ты ехала!

И он стал ей говорить о своей любви, о непродолжительности разлуки, чуть не о благоразумии. Он смутно понимал, что сам разрушает что-то, созданное с великим напряжением воли, что он падает, – но не мог остановиться.

Маргарет не могла бороться с ним. Она только плакала, как ребенок, оскорбленный насилием.

А он опять тупо думал:

«Надо, чтобы она скорее уехала; и я не буду замечать, что у нее лихорадка, и меньше буду мучаться».

В дверь постучали. Вошла Нина Авдеевна, озабоченная, приветливая, сочувствующая. Она заметила, что Маргарет плачет.

Шадров ей торопливо рассказал, в чем дело.

– Не правда ли, Нина Авдеевна, ведь ей нужно уехать? Он все спешил и говорил точно не своим, грубоватым голосом, но Нина ничего не заметила.

– Еще бы! – вскричала она. – Какое же может быть сомнение! Милая Маргарет, я вас не понимаю! Вы не любите Дмитрия Васильевича, если не соглашаетесь!

И она тоже стала ее уговаривать, очень ясно и просто. Маргарет не умела возражать, не находила слов и опять плакала, беспомощная, одна против двух.

– Хотите, я довезу вас до Генуи? – вдруг предложила Нина Авдеевна. – Я уезжаю послезавтра. Мне это почти по дороге, да и я с радостью увижу море. Идет? Решайтесь, милая, – это необходимо. Не будьте ребенком. Тогда надо телеграфировать, что вас проводят.

Маргарет от слез стало хуже, она пошла прилечь. Но ее отъезд был решен. Оставшись вдвоем с Шадровым, Нина посмотрела на него глубоким, долгим взглядом, не то с сочувствием, не то с грустью.

– Как вы умеете любить! – сказала она. – Я этого не знала.

Шадров усмехнулся.

– Значит, вы уверены, Нина, что я делаю хорошо, отправляя Маргарет к мистеру Стиду?

– А как же можно этого избегнуть? Она больна. Ей нужны подходящие условия, чтобы поправиться.

– А вы думаете, что разлука со мной и общество мистера Стида для нее именно подходящие условия?

– Разлука с вами! Конечно, она вас любит, – понимаю это глубоко, и любовь ее кажется мне красивой, – но что за ребячество – не быть в силах расстаться на несколько месяцев, когда это нужно! И для вас так будет лучше. Подумайте, какая тяжесть на совести, если она умрет, и вы будете знать, что это из-за вас! Вы можете с ней сделать все, что хотите. Уговорите же ее быть благоразумной и любить вас не только на словах.

Шадров опять усмехнулся и не возражал. Нина заговорила о нем, о своем удивлении перед его уменьем любить и снова смотрела на него долго, гордо и грустно.

 

XI

 

Накануне отъезда Маргарет Дмитрий Васильевич опять отправился домой, сейчас после завтрака.

Вани не было; за время отсутствия барина он пропадал часами, возвращался лишь к вечеру и немедленно укладывался на постель, прикрывшись пальто. Он был мрачен и бледен.

Дмитрия Васильевича встретила Марья Павловна. Она уже знала, что ее милая барыня больна и уезжает за границу. Она все хотела навестить ее, да старуху нельзя было оставить одну, а Дмитрий Васильевич дома вовсе не бывал.

– К вам Поляков два раза приходил, – сказала она кратко. – Еще придет. Выпейте кофе, я вам свежего сварила, знала, что сегодня уж непременно будете.

Она ни о чем не спрашивала Дмитрия Васильевича и сейчас же ушла. Оставленная квартира смотрела неуютно и холодно. В средней комнате еще лежал развернутый сизо-голубой кретон для занавесок в комнату Маргарет, теперь ненужных. Цветочки этого кретона на свисшей со стола полосе ласково и весело глянули на Шадрова, когда он проходил в кабинет. Он поморщился и подумал: «Что это Марья Павловна не уберет. Зачем теперь?»

В кабинете было тоже холодно. Шадров сел за пустой стол и положил голову на руки. Отупение его прошло. Он уже думал и понимал, что делает, но повторял себе:

«Да, я знаю. Но не могу иначе. Я слишком слаб».

И вместо жалости у него поднималось отвращение к себе.

Позвонили. Никто не отворял, Марья Павловна, верно, ушла на ту половину. Еще раз позвонили. Это стало раздражать Шадрова. Он встал и сам пошел отпирать дверь.

Поляков, увидав Дмитрия Васильевича, обрадовался.

– Ну вот, наконец-то застал. Можно? Да что с вами? – спросил он вдруг, вглядываясь в его страшное, осунувшееся лицо. – Вы больны?

– Нет, я здоров. Зайдите.

– Да к вам можно ли? – нерешительно повторил Поляков, входя в кабинет за Дмитрием Васильевичем. – Я не помешал? Право, у вас такое лицо. Я думал, вы больны.

– Нет, я не болен. Садитесь. А вот видите ли… Я вам лучше расскажу, в чем дело.

И он рассказал ему, почти неожиданно для себя, всю историю Маргарет с самого начала, все свои мысли о ней, о Стиде и кончил своим недавним отупением и сознанием последней слабости.

Поляков молчал несколько времени и глядел в сторону, не то смущенный, не то сердитый.

– Да, – протянул он наконец. – Вон какая штука. А вы все-таки теперь этого не делайте. Вы ее оставьте здесь.

– Я не могу. А если она умрет?

– Ну и умрет, – сказал Поляков, уже явно сердясь. – Что, в самом деле? Плоть-то вас как устрашает! Вы ее, плоти, не понимаете, оттого и боитесь. А без нее и все ваши прекрасные мысли никуда не годятся; они у вас на ногах не стоят. Идти так идти; а то пошли прямо, и все прекрасно, мысли, как фонари, дорогу освещают, а вот с плотью человеческой встретились и забоялись, и мысли погасли. Нет, эдак нехорошо. Вы удержитесь. Потом жалеть будете.

– Нет, я слаб, – повторил Шадров. – Теперь уж нельзя.

– Вы оттого слабы, что разлюбили ее, а разлюбили оттого, что мысли погасли. Так и вышло.

– Возможно, что я и не любил ее никогда, – сказал Шадров. – Это в последнее время мне все казалось, и так, помимо сознания. Я об этом ничего не знаю.

– Узнали бы. И сознание пришло бы, не беспокойтесь. Да оно и придет еще. А только теперь не делайте этого, не допускайте ее. Бесчеловечность какая! Или все, что вы думали и делали, – пуф, дрянь и глупость, или это, теперешнее, – бесчеловечно и бессмысленно. Такие ошибки не прощаются. Умрет – подумаешь! Ну, вам будет тяжело – что ж такое? А там она, с этим своим пастором, жива будет? И весела будет? Эк вас плоть-то запугала! Вы в нее не верите, не любите ее, от этого ни духа, никаких своих мыслей не любите и не верите в них. И не к чему было начинать. Напрасно вы рассказали мне. Только рассердили.

Он говорил почти грубо. Шадров молчал, в стыде и печали.

Он знал все это раньше, знал, что не был бы слабым, если б раньше пустил в душу любовь, позволил ей соединиться с сознанием. Но можно ли теперь?

– Выйдем вместе, – сказал он. – Мне пора. Простите, не сердитесь. Я знаю, что вы правы. Но я не сдаюсь еще. Если эту ошибку предотвратить будет поздно, я постараюсь ее искупить. Ей – есть одно оправдание. Я все-таки никогда не был уверен вполне, что ночная душа миссис Стид может проснуться. Я верил – и сомневался. И не от моей вины. «Жизнь» опутала ее. Говорю вам: я сомневался – и верил. А если и с самого начала уж было поздно?

Поляков махнул рукой.

– Бросьте. Вы и думать разучились. Если для нее поздно – все равно, для вас не поздно. Она могла дать вам новое сознание. Вы любите ее?

– Не знаю.

– Опять «не знаю»! Все равно, потом узнаете. И хорошо, если узнаете. Это – для вас. А для вас и для нее – не поступайте бесчеловечно, вот что нужно. Пойдемте. Вы меня совсем расстроили. Мне хочется на воздух.

Шадрову этот разговор был мучителен, он тоже хотел выйти, но в передней их задержала Марья Павловна, красная, тяжело дышавшая.

– Вот успела-таки слетать, – сказала она. – Пока вы здесь – я у Маргариты Ильинишны была.

– Были? Ну что ж она? Поляков уже вышел на лестницу.

– Да что, Дмитрий Васильевич, очень уж вы скоро порешили! И словно мы некрещеные, перед этим попом перед ее. Как здорова – ты, мол, поп, не нужен. А заболела – на тебе ее с рук на руки, возись. Сдали. Нет, Дмитрий Васильевич, ведь душа-то живая. Ей тоже нелегко опять к попу привыкать. Перевезли бы к нам барыню, полечили бы, поухаживали бы, – слава Богу, приходилось нам с мамашей-то возиться, – по крайности у нее душа была бы на месте. А умерла – Божья воля! Там, за границей-то, не спасенье тоже. Право, Дмитрий Васильевич. Я бы тогда занавески-то дошила. Дмитрий Васильевич, не отвечая, вышел.

 

XII

 

Маргарет успокоилась, верила в свое быстрое возвращение и говорила Шадрову:

– Знаешь, я бы ни за что не уехала, если б не знала, что ты меня любишь. Я это поняла. Я теперь ничего не боюсь, я не могу не вернуться к тебе. Вся моя жизнь прервется с минуты разлуки: я не буду ни видеть, ни слышать, душа умрет на это время, душа останется с тобой. Я только буду двигаться, спать, есть… и выздоравливать.

– Маргарет, – сказал вдруг Дмитрий Васильевич робко. – А если бы… ты осталась? Как ты думаешь? Кто знает будущее? Может быть, это нехорошо, то, что мы… я делаю? Ты не хочешь подумать?

Она прижилась к нему и улыбнулась. Он заметил, что лихорадка сегодня сильнее, чем вчера.

– Нет, – сказала она. – Теперь поздно. Я уже решилась. Ты ведь сам хотел, – а ты меня любишь. Ты мне дал силу сам. И кроме того, – подумай! Мистер Стид знает, что я больна, беспокоится, истерзался весь, мы послали телеграмму, что я завтра выезжаю… И вдруг я останусь! Это было бы нечестно по отношению к нему… Не надо ничего резкого. Но не бойся! Я стала другая. Я поняла, что мы с ним – чужие люди. Недаром же я люблю тебя. Я не скажу ему ничего, я очень привязана к нему и никогда не забуду всего, что он для меня сделал, но душевно мы не можем сойтись во многих вещах. Верь мне.

С поразительной ясностью Шадров увидал в эту минуту будущее; увидел ее письма, сначала полные печали, красивые, как искренность ее души, и потом незаметно меняющиеся, с большими рассуждениями, неоспоримо верными, но идущими как-то мимо его писем, с наставлениями, мягкими и ласковыми, – писанные затрудненным русским языком.

Маргарет уехала. И все случилось именно так, как он предвидел. Только ему не стало легче оттого, что он не следил за ее лихорадкой и не слышал частого дыхания. Боль осталась такая же сильная, тот же горячий железный треугольник остался в сердце на многие недели. Но к нему прибавилось еще сознание ошибки, своей слабости и – стыд. Письма Маргарет постепенно и верно менялись, именно так, как он думал. Она жила в Венеции. Ей, кажется, было лучше. Мистер Стид должен был остаться в Венеции по каким-то делам еще месяц.

В конце мая Шадров написал Маргарет:

«Я еду на четыре недели в Гогенвальд, около Франкфурта. Мне не очень нужны воды, хотя доктор советует, но мне нужно видеть тебя. Приезжай, если хочешь и можешь. Приезжай одна – иначе ты меня не увидишь».

В Берлине он получил телеграмму с одним словом: «Boudou»[43]. Он знал, что такая именно телеграмма придет, как знал многое заранее.

И они опять встретились.

 

Часть третья

 

 

I

 

Желтый, теплый закат догорал. Улицы Гогенвальда, маленького немецкого курорта, делались оживленнее, но темнее от затеняющих небо кудрявых и пышных деревьев. В курзале играла музыка на открытой эстраде. Звуки казались нежными и широкими, уходя вверх, в легкий воздух. Внизу толпились люди, молчаливые, болезненно-скучные, ненарядные. Они бесцельно ходили по площадке перед курзалом, бесцельно присаживались, потом вставали и опять ходили. Четырехугольные немки, американки дурного тона, растерянная француженка – еще говорили немного; мужчины одиноко молчали. Несколько схожих девиц прошли мимо горлицами, некрасивым жестом поддерживая сзади светлые юбки. Громадные деревья сделались почти черными.

Маргарет и Дмитрий Васильевич только прошли через курзал и направились домой. Немецкие девицы бросили незаметные взоры на высокую, худощавую фигуру Шадрова, на его мягкую шляпу и светлую, острую бородку: его наружность непобедимо нравилась романтической юности.

Впрочем, и смелая американка взглянула на него в упор темными, смеющимися глазами. Ей нравилось, ее задевало сосредоточенное равнодушие его лица. Она уже знала, что это русский.

Дмитрий Васильевич рассеянно взглянул на нее, не видя, посторонился и вышел из ворот сада. Маргарет шла за ним. Она тоже не видела людей в курзале и хотела домой.

Они шли медленно по тенистой улице. Пахло сырыми, сильными, вечерними листьями и еще не распустившейся липой. Редкое, плавное движение воздуха приносило порою волну звуком из сада, и звуки казались нежнее и полнее, облагороженные расстоянием.

В комнате не было огня, но еще и не совсем стемнело. В открытые четырехугольники окон виднелись верхушки деревьев и над ними ясное, голубовато-желтое небо. Дмитрий Васильевич подошел к окну и присел на низкий подоконник. Лицо было в тени; тонкая, худая фигура его чернела резко на светлом небе. Он молча следил, как Маргарет сняла шляпу и, подвинув кресло, села у круглого стола, в отдалении.

Комната была довольно просторна, низковата, с большим ковром, с мягкой, некрасивой мебелью, – похожая на все меблированные комнаты на водах. У Шадрова была маленькая спальня в глубине. Белелась, не закрытая портьерой, но запертая наглухо, дверь в смежную комнату, где жила Маргарет.

Маргарет приехала в Гогенвальд раньше Дмитрия Васильевича на два дня, приготовила помещение, встретила его на вокзале. Она казалась выздоровевшей, не кашляла, была деятельна, почти весела. Эта веселость пропадала постепенно, когда она стала ближе всматриваться в Дмитрия Васильевича. Он казался ей переменившимся, другим, более серьезным – и страшным, потому что неизвестным. Она хотела даже спросить его, не болен ли он, но не спросила: больным он нисколько не смотрелся.

Уже три дня они жили здесь, вместе, и ни о чем еще не говорили, хотя на вокзале Дмитрий Васильевич сказал ей:

– Я приехал, Маргарет, потому что нам нужно было видеться. Мне нужно сказать тебе очень много важного. Для нас обоих важного.

Она кивнула головой, без улыбки.

– Да, знаю. И мне тоже.

Но с тех пор оба молчали, откладывая неизбежный разговор. Шадров – точно размышляя, она – вглядываясь в него, такого нового, – с мыслями ужаса и любви.

Но теперь она почувствовала, что молчать дольше нельзя, и что он все равно скажет ей, что хочет сказать.

Она пролепетала, глядя на его затененное лицо:

– Ты уж не хочешь меня поцеловать?

– Почему ты думаешь, Маргарет? Я ведь знаю, ты меня любишь. Скажи, ты не устала? Ты будешь слушать, что я тебе скажу?

– Нет, постой. Я не хочу. Ты совсем другой, в тебе что-то изменилось. Я не знаю, как мне с тобой говорить. Зачем ты приехал, не подождал? Ведь я бы опять вернулась к тебе. Я уж собиралась ехать в Россию, только надо было хорошенько поправиться.

Она говорила серьезно, голос ее сделался тверже.

– Видишь ли, – продолжала она. – Я за это время думала о тебе, о нас. Я тебе и писала это, но в письмах ничего нельзя объяснить. Ты хочешь всегда, чтобы я думала и чувствовала, как ты, видела только тебя и забыла все остальное. Так оно и бывает, когда я с тобою, потому что я тебя слишком люблю. Но когда я одна и могу смотреть со стороны – я вижу, что это нехорошо, не нужно, что я не должна, что ты вовсе не прав. Я другой человек. Я могу любить тебя, но я должна быть свободна. Должна знать, что я свободна уехать от тебя, когда пожелаю, быть с тобой, когда хочу, быть с другим, если мне это нужно. Разве любовь – рабство? Надо, чтобы ты это понял во мне и дал мне свободу любить тебя, как я умею.


Дата добавления: 2020-12-22; просмотров: 43; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!