Статьи, заметки, ответы на вопросы анкет 6 страница
Перевозчик спокойно отливал лейкой воду и чадил, вытираясь розовым рукавом, трубкой.
Филипп скинул с себя одежу и телешом бросился на мост.
Он подумал, что они постряли на канате, и потряс им.
Но заметить было нельзя; их головы уже тыкались в воду.
Легким взмахом рук он пересек бурлившую по крутояру струю и подплыл к утопающим; мужик бледно-мертвенно откидывал голову, и губы его ловили воздух.
Он осторожно подплыл к нему и поднял, поддерживая правой рукой за живот, а левой замахал, плоско откидывая ладонь, чтобы удержаться на воде.
Корова поднялась и, фыркнув ноздрями, поплыла обратно к селу.
Шум заставил обернуться перевозчика, и он, бросив лейку, побежал к челну.
Филипп чуял, как под ложечкой у него словно скреблась мышь и шевелила усиками.
Он задыхался, быстрина сносила его, кружа, все дальше и дальше под исток.
* * *
Тихий гуд от воды оглушился криками, и выскочившая на берег корова задрала хвост, вскачь бросилась бежать на гору.
Невод потащили, и суматошно все тыкались посмотреть… Тут ли?
Белое тело Филиппа скользнуло по крылу невода и слабо закачалось.
— Батюшки, — крикнул перевозчик, — мертвые!
Как подстреленного сыча, Филиппа вытащили с косоруким на дно лодки и понеслись к берегу.
На берегу, засучив подолы, хныкали бабы и, заламывая руки, тянулись к подплывающей лодке.
В лодке, на беспорядочно собранном неводе, лежали два утопленника.
|
|
С горы кто-то бежал, размахивая скатертью, и, все время спотыкаясь, летел кубарем.
— Откачивай, откачивай! — кричали бабы и, разделившись на две кучи, взяв утопленников за руки и ноги, высоко ими размахивали.
Какой-то мужик колотил Филиппа колом по пятке и норовил скопырнуть ее.
— Что ты, родимец* те сломай, уродуешь его, — подбежала какая-то баба. — Дакось я те стану ковырять морду-то!
— Уйди, сука, — замахнулся мужик кулаком. — Сам знаю, что делаю.
Он поднял палку еще выше и ударил с силой по ляжкам.
Из носа Филиппа хлынула кровь.
— Жив, жив! — замахали сильней еще бабы и стали бить кругом ладошами.
— Что, стерва, — обернулся мужик на подстревшую к нему бабу, — каб не палка-то, и живому не быть! Измусолить* тебя надыть.
— А за что?
— Не лезь куда не следует.
Филипп вдруг встал и, кашлянув, стал отплевываться.
— Рубахи? — обернулся он к мужику.
— Там они, не привозили еще.
Жена перевозчика выбежала с бутылкой вина и куском жареной телятины.
— Пей, — поднесла она, наливая кружку Филиппу. — Уходился, ин лучше станет.
Филипп дрожащими руками прислонил кружку к губам и стал тянуть.
Бабы, ободренные тем, что одного откачали, начали тоже колотить косорукого палкой.
Филипп телешом стал, покачиваясь, в сторонку и попросил мужика закурить.
|
|
Мимо, болезно* взглядывая, проходили девки и бабы.
— Прикрой свои хундры-мундры-то, — подошла к нему сгорбившаяся старушонка и подала свою шаль.
Его трясло, и солнцепек, обжигая спину, лихорадил, но выпитая водка прокаливала застывшую кровь, горячила.
С подтянутого парома выбегли приехавшие с той стороны, и плечистый парень подал ему рубахи.
С шумом в голове стал натягивать на себя подштанники и никак не мог попасть ногой.
— Ничего, ничего, — говорил, поддерживая его, мужик, — к вечеру все пройдет.
Народ радостно заволновался: косорукий вдруг откинул голову и стал с кровью и водой блевать.
Глава пятая
— Ой, и дорога, братец мой, кремень, а не путь! — говорил, хлебая чай, Ваньчок.
— Болтай зря-то, — вылез из шалаша дед Иен.
— Сичас только Ляля приехал.
— Кочки, сказывает, да прохлябы. Это ты, видно, с вина катался так.
— Эй, заспорили! — гаркнул с дороги мужик. — Не слыхали, что Филька-то утонул.
— Мели, — буркнул дед.
— Пра.
Мужик сел, ковыляя, на плаху и стал завертывать папироску.
— Не верите, псы… Вот и уговори вас. А ведь на самом деле тонул.
И начал рассказывать по порядку, как было.
— И ничего, — заметил он. — Я пошел, а он на пожаре там тушит вовсю. Косорукий, баил аптешник*, полежит малость.
|
|
— Полежит, это рай! — протянул дел Иен. — А то б навечно отправился лежать-то. Со мной такой случай тоже был. В Питере, знычит, на барках ходили мы. Всю жисть помню и каждый час вздрагиваю. Шутка ли дело, достаться черту воду возить. Тогда проклянешь отца и матерю.
— А вправду это черт возит воду на них? — прошептал подползший малец.
— Вправду? Знамо ненароком.
— Мне так говорил покойный товарищ… водоливом были вместе, — что коли тонет человек, то, знычит, прямо норовит за горло схватить, если обманывает.
— Кто это? — переспросил малец.
— Кто?.. Про кого говорить нельзя на ночь.
Дед поднял шапку и обернулся к зареву.
— А прогорело, — сказал он, зевая.
— А как же обманывает-то? — спросил Ваньчок. — Ведь, небось, не сразу узнаешь.
— Эва, — протянул дед Иен. — Разве тут помнишь чего!
Ехали мы этось в темь, когда в Питере были; на барке нас было человек десять, а водоливов-то — я да Андрюха Сова. Качаю я лейку и не вижу, куды делся Сова. Быдто тут, думаю. А он вышел наверх да с лоцманом там нализался, как сапожник. Гляжу я так. Вдруг сверху как бултыхнет что-то. Оглянулся — нет Совы. Пойду, спрошу, мол, не упало ли что нужное. Только поднялся, вижу — лоцман мой руками воду разгребает. «Ты что делаешь?» — спрашиваю его. «Дело, грить, делаю: Сова сичас утопился». Я туды, я сюды, как на грех, нигде багра не сыщу. Кричу, махаю: кидайте якорь, мол, человек утоп. Смекнули накладники, живо якорь спустили, стали мы шарить, стали нырять, де-то, де-то и напали на него у затона.
|
|
Опосля он нам и начал рассказывать. Так у меня по телу муравьи бегали, когда я слушал.
«Упал, — говорит, — я как будто с неба на землю; гляжу: сады, все сады. Ходят в этих садах боярышни чернобровые, душегрейками машут. Куды ни гляну, одна красивей другой. Провалиться тебе, думаю, вот где лафа-то на баб». А распутный был, — добавил дед Иен, кутаясь в поддевку. — Бывало, всех кухарок перещупает за все такие места… ахальник.
«Эх! — говорит. — Взыграло мое сердечушко, словно подожгли его. Гляжу, как нарочно, идет ко мне одна, да такая красивая, да такая пригожая, на земле, видно, такой и не было. Идет, как павочка, каблуками сафьяновыми выстукивает, кокошником покачивает, серьгами позвякивает и рукавом алы губки свои от меня заслоняет. Подошла и тихо молвит на ушко, как колокольчик синенький звенит: «Напейся, Иван-царевич, тебя жажда берет». Как назвала она меня Иван-царевичем, сердце мое закатилось. «Что ж, говорю, Василиса моя премудрая, я попью, да только из рук твоих». Только было прислонился губами, только было обнял колени лебяжьи, меня и вытащили»… Вот она как обманывает-то. Опосля сказывал ему поп на селе: «Служи, грить, молебен, такой-сякой, это царица небесная спасла тебя. Как бы хлебнул, так и окадычился*».
— Тпру, — гаркнул, слезая с телеги, Филипп и запутал на колесо вожжи.
— Вот он, — обернулись они. — На помине легок.
— Здорово, братец, — крикнул, подбегая, Карев.
— З-з-дорово, — заплетаясь пьяным языком, ответил Филипп. — От-от-отвяжи п-поди воз-жу-у…
— Ну, крепок ты, — поднялся дед Иен. — Вишь, как не было сроду ничего.
Филипп, приседая на колени, улыбался и старался обнять его, но руки его ловили воздух.
— Ты ложись лучше, — уговаривал дед Иен. — Угорел, чай, сердешный, ведь. Это не шутка ведь.
Дед Иен отвел его в шалаш и, постелив постель, накрыл, перекрестив, веретьем.
Филипп поднимался и старался схватить его за ноги.
— Голубчик, — кричал он, — за что ты меня любишь-то, ведь я тебя бил! Бил! — произнес он с восхлипываньем. — Из чужого добра бил… лесу жалко стало…
— Будя, будя, — ползал дед Иен. — Это дело прошлое, а разве не помнишь, как ты меня выручил, когда я девку замуж отдавал. Вся свадьба на твои деньги сыгралась.
Кадила росяная прохлада. Ночь шла под уклон.
От пожара нагоревшее облако поджигало небо.
Карев распряг лошадь и повесил дугу на шалаш. Оброть* звякала и шуршала на соломе.
— За что он бил-то тебя? — переспросил около дверки деда Иена.
— За лес. Пустое все это… прошлое напоминать-то, пожалуй, и грех, и обидно. Перестраивал я летось осенью двор, да тесин-то оказалась нехватка. Запряг я кобылу и ночью поехал на яр, воровать, знычит.
Ночь темная… ветер… валежник по еланке так и хрипит орясинами. Не почует, гадал я, Филипп, срублю две-три сосны, и не услышит при ветре-то. Свернул лошадь в кусты, привязал ее за березу и пошел с топором выглядывать. Выбрал я четыре сосны здоровых-прездоровых. — Срублю, думаю, а потом уж ввалю как-нибудь. — Только я стал рубить, хвать он меня за плечо и давай валтузить. Я в кусты, он за мной, я к лошади, и он туды; сел на дроги и не слезает. — Все равно пропадать, жалко ведь лошадь-то, узнает общество, и поминай как звали. «Филипп, — говорю, затулившись в мох, — пусти ради Бога меня». — Услышит это он мой голос — и шасть искать. А я прикутаю голову мохом, растянусь пластом и не дышу. Раза два по мне проходил, инда кости хрустели.
Потом, слышу, гарчет он мне: «Выходи, сукин сын, не то лошадь погоню старосте».
Вышел я да бух ему в ноги, не стал бить ведь боле. Потращал только. А потом, чудак, сам стал со мной рубить. Полон воз наклали. Насилу привез.
«Прости, — говорил мне еще, — горяч я очень». Да я и не взыскивал. За правду.
* * *
В частый хворостник, в половодье, забежали две косули. Они приютились у кореньев старого вяза и, обгрызывая кору, смотрели на небо.
Как из сита моросил дождь, и дул порывистый с луговых полян ветер.
В размашистой пляске ветвей они осмотрели кругом свое место и убедились, что оно надежно. Это был остров затерявшегося рукава реки. Туда редко кто заглядывал, и умные звери смекнули, что человеческая нога здесь еще не привыкла крушить коряги можжевеля.
Но как-то дед Иен пошел драть лыки орешника и переплыл через рукав рек на этот остров.
Косули услышали плеск воды и сквозь оконца курчавых веток увидели нагое тело. На минуту они застыли, потом вдруг затопали по твердой земле копытцами, и перекатная дробь рассыпалась по воде.
Дед Иен вслушался, ему почудилось, что здесь уже дерут лыки, и он, осторожно крадучись по тине, вышел на бугорок; перед ним, пятясь назад, вынырнула косуля, а за кустом, доставая ветку с листовыми удилами, стояла другая.
Он повернул обратно и ползком потянулся, как леший, к воде.
Косуля видела, как бородатый человек скрылся за бугром, и затаенно толкнула свою подругу; та подняла востро уши и, потянув воздух, мотнула головой и свесилась за белевшим мохрасто цветком.
Дед Иен вышел на берег и, подхватив рубашки, побежал за кусты; на ходу у него выпал лапоть, но он, не поднимая его, помчал в стоянке.
Филипп издали увидел бегущего деда и сразу почуял запах дичи.
Он окликнул согнувшегося над косой Карева и вытащил из шалаша два ружья.
— Скорей, скорей, — шепотом зашамкал дед Иен, — косули на острове. Бегим скорей.
У таганов ходила в упряжи лошадь Ваньчка, а на телеге спал с похмелья Ваньчок.
Они быстро уселись и погнали к острову; вдогонь им засвистали мужики, и кто-то бросил принесенное под щавель решето.
Решето стукнулось о колесо и, с прыгом взвиваясь, покатилось обратно.
— Шути, — ухмыльнулся дед, надевая рубаху, — как смажем этих двух, и рты разинете.
— Куда? — поднялся заспанный Ваньчок.
— За дровами, — хихикнул Филипп. — На острове, кажут, целые груды пятериков лежат. — Но Ваньчок последних слов не слышал, он ткнулся опять в сено и засопел носом.
— И к чему человек живет, — бранился дед, — каждый день пьяный и пьяный.
— Это он оттого, что любит, — шутливо обернулся Карев. — Ты разве не слыхал, что сватает Лимпиаду.
— Лимпиаду, — членораздельно произнес дед. — Сперва нос утри, а то он у него в коровьем дерьме. Разве такому медведю эту кралю надо? Вот тебе это еще под стать.
Карев покраснел и, замявшись, стал заступаться за Ваньчка.
Но в душе его гладила, лаская, мысль деда, и он хватал ее, как клад скрытый.
— Брось, — сказал дед, — я ведь знаю его, он человек лесной, мы все медведи, не он один. Ты, вишь, говоришь, всю Росею обходил, а мы дальше Питера ничего не видали, да и то нас таких раз-два и обчелся.
Подвязав ружья к голове, Карев и Филипп, чтобы не замочить их, тихо отплыли, отпихиваясь ногами от берега.
Плыть было тяжело, ружья сворачивали головы набок, и бечевки резали щеки.
Филипп опустил правую ногу около куги и почувствовал землю.
— Бреди, — показал он знаком и вышел, горбатясь, на траву.
— Ты с того бока бугра, а я с этого, — шептал он ему, — так пригоже, по-моему.
Косули, мягко взбрыкивая, лизали друг друга в спины и оттягивали ноги.
Вдруг они обернулись и, столкнувшись головами, замерли.
Тихо взвенивала трава, шелыхались кусты, и на яру одиноко грустила кукушка.
* * *
— Ваньчок, Ваньчок, — будил дед, таская его за волосы. — Встань, Ваньчок!
Ваньчок потянулся и закачал головою.
— Ох, Иен, трещит башка здорово.
— Ты глянь-кась, — повернул его дед, указывая на мокрую, с полосой крови на лбу, косулю. — Другую сейчас принесут. А ты все спишь…
Ваньчок слез с телеги и стал почесываться.
— Славная, — полез он в карман за табаком. — Словно сметаной кормленная.
* * *
С полдня Филипп взял грабли и пошел на падины.
— Ты со мной едем, — крикнул он Ваньчку. — Навивать копна станешь.
— Ладно, — ответил Ваньчок, заправляя за голенище портянку.
Лимпиада с работницами бегала по долям и сгребала сухое сено.
— Шевелись, шевелись! — гаркала ей Просинья. — Полно оглядываться-то. Авось не подерутся.
С тяжелым возом Карев подъехал к стогу и, подворачивая воз так, чтобы он упал, быстро растягивал с него веревку.
После воза метчик* обдергивал граблями осыпь и, усевшись с краю, болтал в воздухе ногами.
Скрипели шкворни*, и ухали подтянутые усталью голоса.
К вечеру стога были огорожены пряслом и приятно манили на отдых.
Мужики стали в линию и, падая на колени, замолились на видневшуюся на горе чухлинскую церковь.
— Шабаш, — крякнули все в один раз, — теперь, как Бог приведет, до будущего года.
Роса туманом гладила землю, пахло мятой, ромашкой, и около озера дымилась покинутая с пеплом пожня*.
В бору чуть слышно ухало эхо и шомонил притулившийся в траве ручей.
Карев сел на пенек и, заряжая ружье, стал оглядываться на осыпанную иглами стежку.
Отстраняя наразмах кусты, в розовом полушалке и белом сарафане с расшитой рубахой, подобрав подол зарукавника, вышла Лимпиада.
На каштановых распущенных космах бисером сверкала роса, а в глазах плескалось пролитое солнце.
— Ждешь?
— Жду! — тихо ответил Карев и, приподнявшись, облокотился на ствол ружья.
«Фюи, фюи», — стучала крошечным носиком по коре березы иволга…
* * *
Шла по мягкой мшанине и полушалком глаза закрывала.
«Где была, где шаталась?» — спросит Филипп, думала она и, краснея от своих дум, бежала, бежала…
«Дошла, дошла, — стучало сердце. — Где была, отчего побледнела? Аль молоком умывалась?»
На крыльце, ловя зубами хвост, кружился Чукан. Филипп, склонясь над телегой, подмазывал дегтем оси.
— Ты бы, Липка, грибов зажарила, — крикнул он, не глядя на нее, — эво сколища я на окне рассыпал, люли малина!
Лимпиада вошла в избу и надела черный фартук; руки ее дрожали, голова кружилась словно с браги.
Тоненькими ломтиками стала разрезать желтоватые масленки и клала на сковороду.
* * *
Карев скинул ружье и повесил на гвоздь, сердце его билось и щемило. Он грустно смахивал с волос насыпь игл и все еще чувствовал, как горели его губы.
К окну подошел Ваньчок и стукнул кнутовищем в раму.
— Тут Лимпиада-то? — кисло поморщился он. — Я заезжал; их никого не было.
— Нет, — глухо ответил Карев. — Она была у меня, но уж давеча и ушла.
— Ты что ж стоишь там, наружи-то? Входи сюда.
— Чего входить, — ответил Ваньчок. — Дела много: пастух мой двух ярок потерял.
— Найдутся.
— Какой найдутся, хоть бы шкуру-то поднять, рукавицы и то годится заштопать.
— Ишь какой скупой! — засмеялся, глухо покачиваясь всем телом.
— Будешь скупой… почти три сотни в лето ухлопал. Все выпить и выпить. Сегодня зарок дал. На год. Побожился — ни капли не возьму в рот.
— Ладно, ладно, посмотрим.
— Так я, знычит, поеду, когда ушла. Нужно поговорить кой о чем.
* * *
Когда Ваньчок подъехал, Филипп, сердито смерив его глазами, вдруг просиял.
— Да ты трезвый никак! — удивился он.
Ваньчок кинул на холку поводья и, вытаскивая кошель, рассыпал краснобокую клюкву.
— Не вызрела еще, — нагнулась Лимпиада, — зря напушил только. Целую поставню* загубил.
— Мало ли ее у нас, — кинул с усмешкой Филипп, — о крошке жалеть при целом пироге нечего.
— Ну, как же? — мигнул Ваньчок в сторону Лимпиады.
Филипп закачал головой, и он понял, что дело не клеится. По щекам его пробежал нитками румянец и погас…
* * *
Лимпиада подняла недопряденную кудель* и вышла в клеть.
— Не говорил еще, — зашептал Филипп, — не в себе что-то она. Погоди, как-нибудь похлопочу.
— А ты мотри за ней, кабы того… мельник-то ведь прощалыга*. Живо закрутит.
Филипп обернулся к окну и отворил.
— Идет, — толкнул он заговорившегося Ваньчка.
Лимпиада внесла прялку и поставила около скамейки мотальник*.
— Распутывай, Ваньчок, — сказала, улыбаясь, она. — Буду ткать, холстину посулю.
— Только не обманывать, — сел на корточки он. — Уж ты так давно мне даешь.
— Мы тогда сами отрежем, — засмеялся Филипп. — Коли поязано, так давай подавай.
Лимпиада вспомнила, что говорили с Каревым, и ей сделалось страшно при мысли о побеге.
Всю жизнь она дальше яра не шла. Знала любую тропинку в лесу, все овраги наперечет пересказывала и умела находить всегда во всем старом свежее.
И любовь к Кареву в ней расшевелил яр. Когда она увидела его впервые, она сразу почуяла, что этот человек пришел, чтобы покинуть ее, — так ей ее сердце сказало. Она сперва прочла в глазах его что-то близкое себе и далекое.
Не могла она идти с ним потому, что сердце ее запуталось в кустах дремных черемух. Она могла всю жизнь, как ей казалось, лежать в траве, смотреть в небо и слушать обжигающие любовные слова Карева; идти с ним, она думала, это значит растерять все и расплескать, что она затаила в себе с колыбели.
Ей больно было потерять Карева, но еще больней было уходить с ним.
Ветры дорожные срывают одежду и, приподняв путника с вихрем, убивают его насмерть…
— Стой, стой! — крикнул Ваньчок. — Эк ты, сиверга* лесная, оборвала нитку-то. Сучи теперь ее.
Лимпиада остановила веретеном гребешки и стала ссучивать нитку.
— Ты долго меня будешь мучить? — закричал Филипп. — Видишь, кошка опять лакает молоко.
— Брысь, проклятая! — подбежал Ваньчок и поднял махотку к губам. — А славно, как настоящая сметана.
Дата добавления: 2020-11-23; просмотров: 54; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!