Свет воссиявший по дороге на Вудсток 8 страница



Возможно, кое-кому из братии и по думалось, что подслеповатый старец принял за небесное видение обычную женщину из плоти и крови, но только сказать такое брату Джордану ни у кого не хватило духу. Тьма неотвратимо смыкалась вокруг него, и, если, перед тем как ослепнуть окончательно, старый монах узрел — пусть даже если ему только померещилось — божественный свет и испытал блаженство, память о котором пребудет с ним до последнего вздоха, — стоит ли разочаровывать беднягу?

Тем паче довольно скоро правота брата Джордана получила неожиданное подтверждение.

Сердобольные прихожане имели обыкновение оставлять пожертвования для нищих — еду, поношенную одежду, а иногда и мелкие деньги — у монастырской сторожки, на попечение привратника, передававшего затем эти дары брату Освальду. В то утро среди прочих вещей у ворот была оставлена с виду ничем не примечательная, но оказавшаяся поразительно тяжелой маленькая корзинка. Привратник не помнил, кто ее принес и когда, ибо поначалу ничем не выделил ее среди прочих подношений. Но когда корзинку открыли, брат Освальд, раздатчик милостыни, едва не онемел от изумления. Потрясенный и взволнованный, он со всех ног побежал к аббату Хериберту, дабы поделиться с ним нечаянной радостью. Корзинка была полна золотых монет! Более ста золотых — о столь щедром подношении никто в обители и мечтать не смел. Теперь брат Освальд мог не печалиться о судьбах толпившихся у ворот сирых и убогих: таких денег, ежели распорядиться ими с умом, должно было хватить на прокормление этих обездоленных до самой весны.

— Ну разве это не чудо? — набожно крестясь, твердил сердобольный брат Освальд. — Воистину Пресвятая Дева явила нам свою волю и одарила нас своей не сказанной милостью. Это ли не знамение, на какое все мы с трепетом уповали?

Брат Кадфаэль тихонько стоял в сторонке, не спеша присоединяться к хору восторженных славословий. Уж кому-кому, а ему смысл случившегося был понятен без слов. Это был знак, тот, которого он ждал, хотя и не надеялся увидеть его так скоро. Значит, Элфгива нашла своего милого, а Алард не забыл ее и встретил с радостью и любовью. С полуночи он уже стал свободным человеком, и ему достаточно было обвенчаться с Элфгивой, чтобы сделать свободной и ее, ибо, согласно закону, выйдя замуж за вольного горожанина, женщина — кем бы она ни была прежде — тоже обретает свободу. А получив в дар от Пресвятой Девы такую жену, он наверняка без сожаления согласился исполнить данный ею обет и расстаться с подсвечниками, преподнеся ответный дар. Ибо чего стоит все серебро и золото мира в сравнении с человеческим счастьем.

 

Очевидец

 

Со стороны брата Амвросия было в высшей степени неразумно и неосмотрительно простудиться и захворать горлом как раз за несколько дней до установленного срока сбора ежегодной ренты с монастырских арендаторов. Иные свитки в результате так и не успели скопировать, а некоторые нужные записи так и не были сделаны. Между тем заменить брата Амвросия было весьма непросто, ибо никто не разбирался в счетных книгах, равно как и в жалованных, дарственных и арендных грамотах, касавшихся имущества обители, так хорошо, как он. Уже четыре года Амвросий исполнял обязанности писца при брате Мэтью, монастырском келаре, и за эти годы богобоязненные миряне преподнесли обители немало щедрых даров. Аббатство обзавелось новой мельницей на Терне, прекрасными пастбищами, участками леса, расчищенными и раскорчеванными под пашню, жилыми домами с хозяйственными постройками и земельными участками в городе и богатыми рыбными прудами. Под покровительство монастыря перешло также несколько пригородных приходов с церквями и церковными угодьями. Все эти приобретения брат Амвросий брал на строжайший учет, твердо знал, с кого и сколько причитается обители доходу, и провести его было решительно невозможно. У всякого селянина, пользовавшегося аббатскими угодьями, или горожанина, чей дом стоял на принадлежащей обители земле, всегда было в запасе немало способных вышибить слезу историй, весьма убедительно доказывавших, что как раз сейчас он ну никак не может внести положенную плату, но с братом Амвросием такие шутки не проходили. Он умел прижать должников к ногтю, и получить с них все причитающееся до последнего медяка.

И надо же такому случиться — платежи предстояло собирать уже завтра, а брат Амвросий, как назло, лежал пластом в лазарете да хрипел, словно больной ворон. И толку от него было ничуть не больше.

Главный управитель брата Мэтью, который всегда лично осуществлял сбор податей в самом городе и в пригородах Шрусбери, воспринял случившееся чуть ли не как личное оскорбление. У него не оказалось иного выхода, кроме как передать часть своих обязанностей молодому писцу из мирян, поступившему на службу в аббатство менее четырех месяцев назад и, надо полагать, еще не успевшему как следует вникнуть в монастырские дела. Правда, жаловаться на этого сметливого и усердного молодого человека оснований вроде бы не имелось. Он не только добросовестно и аккуратно переписывал пергаменты, но и старательно вникал в их содержание, а всякий раз, когда в том или ином свитке попадалось упоминание о размерах арендной платы, почтительно округлял глаза — не иначе как прежде и слышать-то не слышал про такие деньжищи. Так или иначе, все, что требовалось знать монастырскому управителю, он схватывал на лету.

Однако же мастер Уильям Рид все едино был вне себя от гнева, причем вовсе не считал нужным скрывать это от окружающих. Нрав он имел задиристый, упрямый и, несмотря на далеко не юные годы — а управителю было хорошо за пятьдесят, — слыл отчаянным спорщиком. Таким, что, уж ежели упрется, с места его нипочем не сдвинешь. Мало того, что будет твердить, будто черное это белое, так еще и откопает свидетельства, подтверждающие его правоту.

Накануне дня, назначенного для получения положенного с города сбора, Уильям навестил своего старого друга и помощника в лазарете. Навестить-то навестил, но сделал это, чтобы поддержать и приободрить или, напротив, лишний раз укорить его, оставалось только гадать.

Брат Амвросий, вконец потерявший голос, порывался что-то сказать, но из горла его вырывался лишь болезненный хрип. Брат Кадфаэль, незадолго до того смазавший горло больного гусиным жиром и как раз собиравшийся дать ему успокоительный отвар заячьей капусты — кружка уже стояла на столе, — приложил к губам страдальца палец и велел ему молчать.

— А ты, Уильям, — терпеливо промолвил он, обращаясь к Риду, — коли уж не можешь или не хочешь успокоить хворого, так хоть не раздражай понапрасну. Ему и без тебя тошно. Бедняга сам переживает оттого, что захворал так не вовремя, чувствует себя виноватым — хотя какая его вина? Одним только он и утешается — тем, что ты все городские дела знаешь как свои пять пальцев и уж как-нибудь без него управишься. Хочешь поднять ему настроение, скажи, что все будет в порядке, а нет, так ступай лучше своей дорогой. Больному, знаешь ли, нужен покой.

С этими словами Кадфаэль обернул горло Амвросия лоскутом доброй валлийской фланели и потянулся за ложкой, стоявшей в кружке с густым отваром. Брат Амвросий старательно и покорно — ну ни дать ни взять, ожидающий корма птенчик — разинул рот, а когда проглотил изрядно подслащенное снадобье, на лице его появилось несколько удивленное и весьма одобрительное выражение.

Однако Уильяма Рида, коли уже его понесло, остановить было довольно трудно. Несмотря на слова Кадфаэля, он продол жал обиженно бурчать, хотя малость сбавил тон.

— Да, — неохотно признал управитель, — ты, Амвросий, ясное дело, ни в чем не виноват, но сам подумай, каково мне теперь за всех отдуваться. Будто бы у меня без того забот не хватало. Сам ведь прекрасно знаешь, списки арендаторов нынче стали еще длиннее, а платить ни один не хочет — всяк норовит отвертеться. У нового писца работы невпроворот, он еле-еле справляется, потому как, хоть малый и толковый, опыта у него не хватает. А тут еще и дома у меня неприятности. Знаешь ведь, какой непутевый у меня сын — гуляка, скандалист и игрок. Уж как я его ни уговаривал бросить это мотовство да взяться за ум, и по-доброму пробовал, и по-злому — все без толку. Но нынче я твердо решил — все! Так ему и сказал — коли еще раз продуешься в пух и прах или что-нибудь в этом роде, можешь за деньгами ко мне не соваться. Пусть-ка лучше посидит в темнице, может, хоть это послужит ему уроком. Подумать только, всяк добрый человек душой отдыхает среди своих близких, а мне родной сын — плоть от плоти моей! — доставляет одни лишь огорчения.

Стоило Уильяму завести эту песню, он мог продолжать ее бесконечно. Бедный брат Амвросий слушал его с таким несчастным и виноватым видом, словно это он, а не Рид породил и взрастил сие непутевое чадо. Кадфаэль был не слишком хорошо знаком с молодым Ридом — разве что встречал в церкви, а разговаривать с ним ему почти не доводилось, — но зато он имел достаточное представление об отцах, сыновьях и обычных для их взаимоотношений ожиданиях и претензиях, а потому относился к такого рода сетованиям со сдержанной осторожностью. Молодой человек и впрямь прослыл в городе бесшабашным кутилой, но ведь ему и было-то всего двадцать два, а кто в такие годы не валял дурака? Скорее всего, со временем он остепенится и годам к тридцати станет солидным, добропорядочным горожанином, денно и нощно пекущимся о семье, детях и содержимом своего кошелька.

— Кончал бы ты нудить, — промолвил Кадфаэль, подталкивая не в меру говорливого посетителя к выходу из лазарета, — исправится твой парнишка, куда он денется. Наберется со временем ума-разума и исправится, как многие до него.

Монах и управитель вышли на освещенный ласковым солнцем большой монастырский двор. Слева от них высилась, словно башня, колокольня аббатской церкви, справа тянулся каменный корпус странноприимного дома, а дальше виднелись кроны деревьев монастырского сада, где уже набухали почки и рвались на волю свежие, зеленые листки.

Все это — деревья, каменная кладка зданий и мощеный двор — было подернуто влажной, перламутровой пеленой и словно нежилось в лучах весеннего солнца.

— А что до арендной платы и всего прочего, то я так скажу. Ты, старый пустозвон, жалуешься напрасно и прекрасно это знаешь. Все свои свитки да грамоты ты назубок выучил, каждую строку в них помнишь — разве не так? Ручаюсь, завтра у тебя все пройдет как по маслу. И уж всяко тебе не приходится жаловаться на глупость или нерадение нового помощника. По-моему, он уже и сам успел усердно проштудировать все твои пергаменты.

— Джэйкоб и вправду выказал немалое прилежание, — неохотно согласился управитель. — Я, признаться, не ждал от него такой прыти. Сметливый малый, старательный и работы не боится. Ума не приложу, откуда в нем такое рвение и интерес к монастырским делам — в его-то годы. Ведь нынешним молодым оболтусам — сам знаешь, каков их нрав и обычай, — по большей части не до работы или учения. Им бы только шататься по ночам невесть где, кутить да безобразничать. А этот юноша совсем другой. Скромный, старательный — ну просто душа на него не нарадуется. Ручаюсь, он уже и без меня знает, какая плата с какого домовладения причитается нашей обители. Да, славный парнишка, ничего не скажешь. Будь у него малость побольше опыта, я бы и горя не знал, а так… Пойми, Кадфаэль, уж больно он простодушен. И чересчур любезен — каждому стремится потрафить, а в нашем деле это помеха. Сам понимаешь, сборщик податей всем мил не будет. Буквами да цифрами на пергаментах эдакого разумника с толку не собьешь, а вот ловкий мошенник хитрыми речами вполне может его облапошить. У Джэйкоба душа нараспашку. Он хочет угодить всем и каждому, а того не разумеет, что с таким народом, как наши арендаторы, надобно держать ухо востро, а порой и строгость проявить.

Время было уже не раннее, до вечерни оставался примерно час. На большом дворе обители, обычно заполненном спешащими по своим делам братьями и служками, сейчас было немноголюдно. Монах и управитель неспешно брели через двор — брат Кадфаэль намеревался вернуться к себе в сарайчик, а мастера Рида ждали дела на северной галерее, где в келье для переписывания рукописей усердно скрипел пером его помощник. Пути их вели в разные стороны, и они уже собрались распрощаться и разойтись, когда на дворе появились двое молодых людей и, непринужденно беседуя на ходу, направились прямо к ним.

Джэйкоб из Булдона, молодой парень родом с юга графства, был крепок, широк в плечах, но при этом доброжелателен и любезен на вид — с его круглого лица не сходила приветливая улыбка. За ухо у него было заткнуто перо, в руке зажат свернутый лист пергамента. Весь его об лик указывал на аккуратность, старательность и трудолюбие — качества, какими и должен обладать хороший писец. Только вот прямой, простодушный взгляд молодого грамотея говорил об открытости характера, которую управитель, его начальник, находил чрезмерной. Рядом с ним, внимательно прислушиваясь к словам Джэйкоба, вышагивал совсем непохожий на своего собеседника долговязый, узколицый малый с острыми глазками. Одет он был в темное, неброское, но прочное, способное защитить от непогоды платье, пригодное для долгой дороги, которую к тому же приходится проделывать не с пустыми руками. Короткая кожаная куртка этого парня изрядно вытерлась на спине и плечах — видать, ему частенько приходилось таскать тяжелые узлы и тюки. Широкие поля истрепанной дождями и ветрами шляпы обвисли. Достаточно было одного взгляда, чтобы признать в спутнике Джэйкоба бродячего торговца всякой мелочью, коробейника, которого торговые дела на несколько дней задержали в Шрусбери. Странствующие купцы частенько посещали этот богатый торговый и ремесленный город, а на ночлег многие из них предпочитали останавливаться в аббатстве, где имелись не только покои для знатных гостей, но и скромные помещения, специально предназначенные для простонародья.

Мастера Уильяма торговец поприветствовал с подобострастным почтением и, пожелав ему всяческих благ, направился к странноприимному дому. Поскольку укладываться спать было определенно рановато, оставалось предположить, что он уже успел распродать свой товар и, не желая упускать удачу, вернулся в обитель, чтобы пополнить запасы. Оно и ясно, коли торг заладился, времени терять нельзя, а у толкового коробейника всегда припасен ходовой товар.

Мастер Уильям, однако же, проводил долговязого малого не слишком приязненным взглядом и обратился к своему подручному:

— Мальчик мой, что у тебя за дела с этим парнем? Мне он как-то не глянулся, больно уж любопытен. Повсюду сует свой длинный нос. Я приметил, что он липнет к кому ни попадя, лебезит перед каждым и все норовит вызвать на разговор. Вот и к тебе прицепился. Ты ведь поди пергаменты переписывал, так с какой стати ему этим интересоваться? Торгуешь — ну и торгуй себе на здоровье.

Простодушные глаза Джэйкоба округ лились.

— О нет, сэр, вы не правы. Я ручаюсь, он честный парень. Просто любознательный, но ведь в том нет греха. Он задал мне такую уйму вопросов…

— Хочется верить, что он не получил такую же уйму ответов, — сурово заявил управитель.

— Конечно, сэр, я ничего такого ему не рассказывал. Я имею в виду — ничего существенного. Так, общие слова о том да о сем, но о важных делах ни-ни. Однако же, мне сдается, что он ничего дурного не замышляет. А ежели и заискивает перед каждым встречным, так ведь это не диво. Бродячему торговцу надо уметь ладить с людьми, быть учтивым да любезным, иначе он немного продаст. Кто станет покупать кружева да ленты у нелюдима да грубияна? — беспечно закончил писец, помахивая листом пергамента. — Но я-то как раз шел к вам, мастер Уильям. Хотел спросить насчет одной запашки — ста двадцати акров земли в Рекордайме. В главной счетной книге запись оказалась затертой, так что мне пришлось заглянуть в старые списки. Вы, наверное, помните эту историю, сэр, потому как она связана с тяжбой. Некоторое время надел считался спорным, так как наследник хотел вернуть землицу себе, и…

— Ясное дело, помню. Пойдем со мной, я покажу тебе первоначальную грамоту, ту самую, с которой сделаны все списки. Но наперед тебе совет от чистого сердца. Постарайся поменьше якшаться с бродячим людом. Носа от них не вороти, держись любезно, но помни — по дорогам всякий народ шатается и частенько под личиной честных торговцев скрываются мошенники и проходимцы. Ну ладно, ступай вперед, а я за тобой поспею.

Молодой человек зашагал обратно по направлению к хранилищу рукописей, а управитель, глядя ему вслед, покачал головой.

— Говорил же я тебе, Кадфаэль, что этот парнишка больно уж доверчив. От каждого человека он ждет только хорошего, а это, знаешь ли, не всегда разумно. Впрочем, — угрюмо добавил Уильям, вспомнив о неладах в собственном доме, — дорого бы я дал, чтобы мой бездельник и вертопрах хотя бы малость походил на него. И в кого только он таким уродился. Весь в долгах — то взаймы возьмет, то в кости продуется. Ну а ежели в какой день по счастливой случайности не проиграется, то, вот как намедни, напьется да затеет драку. За это на него, ясное дело, накладывают штраф — а кому платить? Денежки-то у него откуда? То-то и оно, негодник прекрасно знает, что я его непременно выкуплю, чтобы не позорить свое доброе имя. Вот и теперь, как ни крути, мне снова придется этим заняться. Завтра, как закончу обход города, пойду платить за моего лоботряса, а то ведь ему всего три дня осталось до срока. Ни за что бы не стал выручать бездельника, да только матушку его жаль… Но он пока не знает, что я собрался опять развязать кошелек, и до последнего момента не узнает. Пусть-ка потомится да попотеет от страха.

С этими словами управитель побрел следом за писцом, горестно вздыхая и уныло покачивая головой. Кадфаэль же отправился в свой садик взглянуть, как в его отсутствие управляется на грядках брат Освин и не наделал ли он, неровен час, каких-нибудь глупостей.

На следующий день спозаранку, когда братья, отстояв заутреню, выходили из церкви, Кадфаэль приметил мастера Уильяма Рида, собравшегося на свой обход. К широкому поясу управителя на двух крепких ремешках была подвешена весьма вместительная кожаная сума. К вечеру ей предстояло стать еще и увесистой, ибо предназначалась она для денег — для ежегодной платы, которую сегодня надлежало собрать с монастырских арендаторов в городе и ближайших северных пригородах. Джэйкоб шагал рядом с ним. Провожая своего начальника, он внимательно прислушивался к его наставлениям и вздыхал — наверное, жалел, что не может отправиться вместе с ним. Уильям Рид собрался в город, а писцу, скорее всего, предстояло чуть ли не целый день сидеть в келье да скрипеть пером. Уорин Герфут, давешний коробейник, уже покинул странноприимный дом и ушел то ли в город, то ли в предместье продавать свой товар женам да девицам. Вроде бы этот малый из кожи вон лез, чтобы найти подход к каждому: и улыбался, и кланялся, и в глаза заглядывал, — но, ежели судить по его платью да впалым щекам, барыши Уорина были не больно-то велики. Их хватало разве что на одежонку да пропитание.

Итак, Джэйкоб побрел в келью, к перу да чернильнице, а Уильям отправился в город собирать да считать монастырские деньги.

«Одному Господу ведомо, — размышлял Кадфаэль, — кто из них прав. Молодой человек, не чающий зла, всем доверяющий и видящий в людях только хорошее, или пожилой брюзга, готовый подозревать всех и каждого да перепроверять все, что угодно, по десять раз подряд? Один, по своему легковерию, может частенько спотыкаться и набивать шишки, но зато — во всяком случае, в промежутках между падениями — имеет возможность наслаждаться безоблачным небом и ласковым солнышком. Другой, наверное, не споткнется и не обманется, однако сколь же безрадостна его жизнь. Ну а истина — она, скорее всего, лежит где-то посередине». По чистой случайности в трапезной, за завтраком, Кадфаэль оказался рядом с братом Евтропием, о котором ему, так же как и всей прочей братии, известно было очень мало. В аббатстве Святых Петра и Павла этот монах поселился всего два месяца назад, а до того жил на одной из принадлежащих Бенедиктинскому ордену небольших ферм. Правда, два месяца — срок не такой уж маленький. Брат Освин пробыл в монастыре столько же, но о нем братья давно прознали всю подноготную. Однако же он был человеком открытым, прямодушным и ничего о себе не утаивал. В отличие от него, Евтропий, угрюмый нелюдим лет тридцати, предпочитал помалкивать и держался в сторонке. Ни с кем из братьев близко он не сходился, и вид имел такой, будто все вокруг было ему не по вкусу, хотя, надо признаться, жалоб от него никто не слышал. Все это можно было объяснить как робостью новичка, необщительного и застенчивого по натуре, так и мрачным озлоблением человека, которого гложет гнев и обида на весь мир. Поговаривали, будто Евтропий принес монашеский обет и облачился в рясу из-за несчастной любви, однако же обрести покой и утешиться не смог даже в стенах обители. Впрочем, все эти слухи да толки за отсутствием более надежного топлива подогревались одним лишь воображением.


Дата добавления: 2020-04-25; просмотров: 130; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!