ДРАМА И ДЕЙСТВИЕ. Лекции по теории драмы. Выпуск 1 (1976) 12 страница



Выступая философом истории, Гегель толкует и оценивает события, исходя из интересов «всеобщего», то есть идеалистически понимаемых потребностей народной, государственной жизни, и без колебания отдает предпочтение требованиям исторического процесса, а не нуждам и запросам отдельной личности. По существу, он оказывался на той же позиции, когда выступал в качестве теоретика и философа искусства, когда говорил об интересующих нас проблемах и законах драматургии.

В центре внимания Гегеля-эстетика — человек с его эмоциями и страстями. Более того: драматизм, о которой говорит автор «Лекций по эстетике», связан с проявлениями субъективности, с реализацией личностью ее «самости» и «свободы». Но и на почве искусства Гегель сохраняет свое пристрастие ко «всеобщему», подчиняющему себе и даже поглощающему «субъективное».

Тут приобретает особую важность гегелевское противопоставление страстей и пафоса. В жизни люди действуют соответственно страстям. Искусство же, считает Гегель, имеет и должно иметь дело с очищенной страстью. Ее-то он и называет пафосом. Герои Корне- ля и Расина Гегелю резко антипатичны. Они для него — «твари». Один из главных мотивов такого отношения в том, что они движимы не пафосом, а страстями.

Когда Пушкин говорил: драма заведует страстями человеческими, он имел в виду особую сферу жизни, подлежащую ее ведению. К этой сфере, связанной, разумеется, с другими сферами жизни, Пушкин подходил как к сложной, содержательной и значительной. Тут для Пушкина — особый мир, великий и ничтожный, имеющий решающее значение для судеб человеческих и народных.

Для Гегеля сфера страстей человеческих — все-таки скорее служебная. Ее дело: обслуживать мировой разум. Именно в этой роли искусство и должно рассматривать страсти, убеждая нас в том, насколько правомерно и необходимо торжество разума над ними. Драматургия — так в итоге получается у Гегеля — изображает самый процесс достижения победы разумных сил над индивидуальными страстями \  

Итак, Гегель начинал с того, что в человеке как явлении историческом и в его деятельности справедливо видел выражение не только его сугубо индивидуальных, субъективных сил, но и сил «надиндивидуальных» — общественных. Однако, постигая таким образом общественную природу человека и даже социальные истоки его деятельности, Гегель кончал тем, что в итоге «лишал индивида специфической способности быть субъектом»[107]. Отношение к человеку как явлению истории, как средоточию разнообразных ее сил оборачивалось у Гегеля отрицательным отношением к тому, что принадлежит в человеке лично ему, исходит из его творческих потенций и вносится им в мир, в окружающую его систему необходимостей как элемент его самовыражения.

Это сказалось и в его теории драмы. Поскольку Гегель отдавал предпочтение разумной необходимости перед неразумной, частной, субъективной свободой, он отвергал того героя, чья свободная субъективность не могла быть растворена в этой необходимости и поглощена ею без остатка. Если же такого рода герой (например, шекспировский) все-таки привлекал к себе Гегеля, то он его трактовал в соответствии со своей концепцией, доказывая, будто сам этот герой приходит в конце концов к признанию несостоятельности своих субъективных притязаний.

Начиная с утверждения права личности на свободу, Гегель кончает тем, что «необходимым условием свободы личности оказывается растворение личности во всеобщем, то есть в конечном счете отрицание личности. Свободным остается только всеобщее, только то, что властвует над личностью»[108]. Поэтому когда Гегель видел, как «частный интерес» героя вступает в непримиримое противоречие с интересом «общим», с разумной идеей, он трактовал это как проявление не свободы, а недопустимого произвола и зла. Поэтому многие герои мировой драматургии, например шекспировский король Лир, вообще остались Гегелю чуждыми, что сказалось в его толковании этих образов.

Гегелевским пониманием субъективности определяется и его позиция по отношению к важнейшей для теории драмы проблеме выбора героем решения и способов действия. Одобряя свободное действие героя, Гегель не придает никакого значения тому, как эта свобода проявляется на стадии выбора, когда герой ищет и принимает решения — осознанные, взвешенные, выстраданные, либо импульсивные, спонтанные, для него самого неожиданные. Великие характеры не выбирают, а действуют, охваченные своим пафосом, утверждает Гегель и потому вообще отвергает, а то и третирует произведения, где герои колеблются, сомневаются, от одной цели

переходят к другой, проявляя свою субъективность именно таким образом. В структуре индивидуального поступка, как ее толкует Гегель, момент выбора не имеет существенного значения, не идет ни в какое сравнение с моментом катастрофы , которую он ставит на первое место.

Когда факты жизни и искусства противоречили тому, чего от них хотел и ждал Гегель, он часто от них отворачивался с негодованием. Обнаруживая у немецких романтиков героя, всецело поглощенного своей субъективностью и никак не склонного признавать разумность мира, Гегель все это объявлял «суетностью», «произволом» и «злом». Но если уже драматургия немецкого романтизма не соответствовала гегелевским критериям, то расхождения между ними и реальным развитием драмы обнаруживались в XIX–XX веках снова и снова. Пьесы Ибсена, Чехова, Горького, Брехта, казалось бы, все менее укладываются в гегелевскую концепцию драматического действия. Однако это и так и не так. Гегелевские идеи вовсе не утратили своего принципиального значения. Не следует лишь, обращаясь к реальной драматической литературе, интерпретировать гегелевские кардинальные положения односторонне-догматически.

Но чтобы разобраться в этом вопросе более детально, чтобы дальнейшее критическое рассмотрение взглядов Гегеля обрело необходимую конкретность, имеет, как нам кажется, смысл сделать небольшое отступление в сторону от «Лекций по эстетике» и их автора. Многое в теории драмы Гегеля может быть прояснено, если мы обратимся ко взглядам некоторых его современников, с которыми он либо скрыто, либо открыто полемизировал.

 

Глава IV

 

 

«Критика способности суждения» Канта. Моральный индивид Канта и действующий индивид Гегеля. Свобода — движущая сила человеческих действий. Самовоплощение человека у Шиллера. Сострадание и наслаждение зрителя.

 

В своих «Лекциях по эстетике» Гегель несколько раз обращается к Аристотелю, во многом придерживаясь его трактовки драматического характера и некоторых других его идей. При этом, разумеется, в «Лекциях по эстетике» ставятся новые проблемы, которых не существовало для автора «Поэтики»: в первую очередь, проблема драматического конфликта.

Идеи Лессинга о действии как предмете изображения в поэзии Гегель тоже разработал в новых и во многом неожиданных направлениях. Но хотя он не игнорировал ни Аристотеля, ни Лессинга, ни

других своих значительных предшественников, его воззрения на драматургию и ее природу все-таки формировались прежде всего под непосредственным воздействием идей его современников — Канта, Шиллера, немецких романтиков.

В отличие от Гегеля, Кант интересовался только общеэстетическими проблемами, да и то лишь в определенном ракурсе, связанном с истолкованием прекрасного и возвышенного. Природа отдельных искусств, их принципы и предназначение — все это осталось вне поля зрения Канта. Поэтому появление его имени в работе, посвященной определенным аспектам теории драмы, может на первый взгляд показаться неожиданным. Но только на первый взгляд. Дело в том, что идеи Канта, Шиллера и немецких романтиков составляли проблемный контекст, в котором складывалась не только общеэстетическая концепция Гегеля, но оформлялось и его понимание драмы и драматического действия.

С Кантом Гегеля сближал повышенный интерес к проблеме действования, деятельности, человеческой активности. Стремление понять природу этой активности, ее истоки и ее возможности было для той эпохи глубоко закономерным. Идеи французской революции и осмысление ее уроков привели на немецкой почве к своеобразному философскому перевороту. Между прочим, это проявилось в новом понимании человека, резко расходившемся с просветительским. Кант, а затем и Фихте решительно отказались видеть в человеке эгоиста, пусть даже «разумного», чья задача — приспособиться к другим подобным ему эгоистам.

Просветители ошибаются, ибо не эгоизмом единым жив человек, говорит Кант. Он увидел в человеке его внутреннее достоинство, его духовные и моральные возможности, его глубокие, отнюдь не эгоистические только запросы. В философии Канта поэтому речь шла о правах и обязанностях моральной личности, о том, на каких именно путях, какими способами она может деятельно, активно, свободно проявить и реализовать как свои права, так и свои обязанности.

Придавая огромное, первенствующее значение разумному, духовному, этическому началам в человеке, требующим своего свободного проявления, Кант при этом не игнорировал завоеваний научной и философской мысли, согласно которым объективная реальность и человек, входящий в нее, подчинены законам природы, подвластны требованиям необходимости.

Сам Кант следующим образом сформулировал одну из главных «антиномий», то есть ключевых проблем, над решением которых он бился: «человек обладает свободой» и «нет никакой свободы, но все в человеке обусловлено необходимостью»[109]. Как известно, Канту не удалось найти удовлетворяющего нас решения этой проблематики, чему в конечном счете помешал особый кантовский дуализм: субъект и объект так и остались у него противопоставленными друг другу, ибо сфере природы и действующим в ней законам причинности он противополагал сферу сознания, сферу внутренней жизни как единственно подлинную арену человеческий активности. Доказывая, что человек способен к самоусовершенствованию и обладает для этого огромными возможностями, Кант не считал, что радикальное изменение человека зависит от коренных преобразований общественных отношений, всей окружающей его социальной действительности.

Настойчиво ставя вопрос о праве индивида на духовное самоопределение и самовыражение, Кант решал его абстрактно-умозрительно. Решение было найдено позднее. Сначала — в гегелевской философии, где «моральный субъект» предстал не абстрагированным от хода истории, а формируемым в процессе ее движения. Затем — в марксизме, где человек был понят материалистически в его конкретных социальных и общественных связях.

При всем том, поставив в центр своей этической проблематики «морального индивида», защищая его право на внутреннюю «автономию» и независимость, присущую ему способность без принуждения со стороны решать постоянно возникающие перед ним вопросы нравственности, Кант обнажил некоторые существеннейшие противоречия, характеризующие междучеловеческие отношения буржуазной эпохи. И не одной лишь этой эпохи. Поэтому у Канта получили теоретическое, философское выражение многие проблемы, волновавшие драматургию на всем протяжении ее развития. Здесь эти проблемы, разумеется, получали все новые и новые художественные решения, связанные с философией лишь сложным, опосредованным образом.

Что представляет собой интересующий Канта «моральный индивид», каково содержание его поступков, где он черпает мотивы своих действий и какую форму они принимают? У читателя кантов- ской «Критики способности суждения» возникают любопытные параллели между тем, как в этой книге истолкована художественная деятельность, и толкованием морального действия, которое Кант дает в другой работе — «Критике практического разума».

Каковы по происхождению своему поэтические идеи, воздействия которых жаждет наш дух? — спрашивает Кант в «Критике способности суждения». Эти идеи — плод воображения. Оно обладает способностью созидать как бы другую природу из материала действительной природы. В отличие от идеи рассудочной или разумной, получающей свое выражение в понятии, в эстетической идее всегда есть нечто, способное быть «изреченным» только в чувственной, прекрасной форме. Она создается деятельностью воображения.

Вот эта деятельность, связанная со способностью воображения, не является и не может быть порождена необходимостью. Для того чтобы создать произведение искусства, то есть «вторую природу», художник освобождается из-под власти необходимости, господствующей в окружающей природе и подчиняющей его своему господству.

Покуда человек остается природным существом, он подвластен необходимости. Но, становясь художником, он уже действует не столько как часть природы и ее продукт, сколько в ином качестве — как существо разумное, творческое, свободное. Тут он добивается целей, которые сам себе ставит, тут он руководствуется своей волей.

Вот эти положения «Критики способности суждения» оказываются важными для понимания драматического поступка, драматической деятельности. Существует определенное сходство между художественной деятельностью, как тут ее трактует Кант, и моральной деятельностью, о природе и структуре которой речь идет в «Критике практического разума». Сопоставляя художественную деятельность с другими видами действования, Кант выявляет такие ее особенности, которые могут нам прояснить нечто существенное в природе действия драматического и его специфике. Он пишет: « Искусство  отличается от природы как делание (facere) от деятельности или действования вообще (agere), а продукт или результат искусства отличается от продукта природы как произведение (opus) от действия (effectus)»[110]. Стало быть, в мире, где господствует необходимость, появляются продукты. В искусстве же рождаются произведения.

На чем же основано различие между «деланием» в искусстве и «действованием» в природе? Между «продуктом» и «произведением»? В структуре акта, называемого «действованием», не участвуют «соображения разума», там все совершается «инстинктивно». Совсем иная структура акта «делания». «Искусством по праву следовало бы назвать только созидание через свободу, т. е. через произвол, который полагает в основу своей деятельности разум», — говорит Кант[111]. Тут, казалось бы, «свобода» отождествляется с «произволом», но в основе «произвола» лежат у Канта требования разума. Свобода для Канта — проявление одной из самых существенных возможностей и потребностей разумного человека. У Канта созидание чего-либо через свободу означает — «через решение, в основе которого — акт разума»[112].

Вот именно они — то есть свобода, выбор, решение, цель — входят, по мысли Канта, в состав, в структуру того «делания», которым занимается человек искусства, то есть в состав художественной деятельности. Но без них, по Канту, немыслима и человеческая деятельность в сфере нравственности.

С точки зрения Канта, человек принадлежит одновременно двум мирам. В первом — материально-чувственном — господствуют причинно-следственные связи и царит необходимость. Во втором — умопостигаемом мире разума — индивид побуждается к проявлению свободной воли, к действиям, соответствующим его возвышенной, духовной сущности. Для того чтобы поступать как должно, как того требуют законы нравственности, человеку предстоит преодолевать жестокие, неумолимые законы необходимости, и он обладает возможностью добиваться своего.

Лессинг, как нам известно, отрицательно относился к изображению «святости» и «праведности» на драматической сцене, поскольку они лишены драматизма и не могут ни захватить и увлечь зрителя, ни чему-либо научить его. Кант скептически относится к «святости» эмпирического человека. Он в нее не верит.

Разговоры об «изначальной» чистоте человека он считает беспочвенными, отвергая любые руссоистские вариации на тему о природной «доброте» человеческой натуры. Скорее Кант готов считать человека изначально «злым». Но он верит в человеческие возможности. С его точки зрения, человек может возвыситься над низменным в своей природе, подняться над собой и достичь нравственных высот в упорнейшей борьбе с самим собой как с явлением материального, «чувственно постигаемого мира»[113].

Но преодолеть в себе своекорыстие, эгоизм, все то, что связано с материально-чувственными влечениями, с давлением необходимости, индивид может лишь тогда, когда он будет непрестанно слышать голос своей совести, различая должное от недолжного, добро от зла, все достойное человека от того, что не соответствует его предназначению как существу нравственному. Проявляя таким образом свою «автономию», согласуя свои поступки с самим собой, со своим внутренним императивом, «этический человек» ввергается в сложнейшие коллизии. Они человеку нужны, ибо только проходя через них он способен выявить в себе подлинно человеческое и стать личностью. Нетрудно понять, что эти коллизии имеют близкое касательство к коллизиям, всегда воодушевлявшим драматическую поэзию, что кантовский «моральный индивид» в какой-то мере представляет собой философскую «модель» того драматического индивида, который жил и страдал на сценических подмостках в разные исторические эпохи.

Своему «этическому человеку» Кант предписывает действовать «свободно», а это ни много ни мало означает у философа следующее: «Действуй так, чтобы человечество как в твоем лице, так и в лице всякого другого применялось тобою как цель, а не как средство». Ни самого себя, ни кого-либо другого ты не можешь превратить в «средство». Ни в «твоем лице», ни в «другом лице» человечество твоими поступками не должно подвергнуться унижению, а тем более насилию. Превращая кого бы то ни было в средство, ты тем самым посягаешь на человека, обезличиваешь его, отнимаешь у него его «индивидуальность», достоинство, действуешь на него губительно и гибельно.

Эта проблема соотношения целей и средств в самых разных ее аспектах — одна из главнейших не только для кантовского «морального индивида», но и для мировой драматургии, где она решалась не абстрактно, а через конкретные человеческие судьбы. У Шиллера, различно преломляясь, эта проблематика проходит через всю его драматургию, начиная с «Разбойников» и кончая «Валленштейном». Стоит только прибегнуть к неморальным средствам, стоит только превратить другого человека лишь в средство достижения своих целей (пусть они даже не будут низменными, как у Франца Моора, а высокими, как у Карла), цели при этом непременно извратятся. А действующее таким образом лицо окажется в острейшей моральной коллизии. Луиза Миллер из «Коварства и любви» готова примириться с тем, что ее превращают в средство, и отсюда вырастает ее трагическая вина. И в «Валленштейне» среди главных проблем — превращение одних героев в управляемых, а других — в господствующих над ними, скрыто либо открыто ими повелевающих.

Разумеется, близость шиллеровской драматургии к кантовской проблематике легко объяснить близостью их идейных исканий, связанных с жизнью Европы тех десятилетий, когда осмыслялись задачи и уроки французской революции. Но ведь в ходе революции лишь до крайности обнажились противоречия, характерные для больших, ей предшествовавших и за ней последовавших периодов человеческой истории.

В отличие от Шиллера, А. Н. Островский имел очень малое касательство к Канту. Однако в «Бесприданнице» он находит свое, порожденное условиями пореформенной обуржуазивающейся России воплощение той общечеловеческой коллизии, которой жил «моральный индивид» Канта. Ведь тут все герои, кружащие над Ларисой — и Паратов, и Вожеватов с Кнуровым, и Карандышев тоже, — все они, каждый по-своему, хотели бы превратить Ларису в средство для достижения своих целей. Им нужна Лариса со всей ее человеческой яркостью и неповторимостью, но вместе с тем, борясь за обладание ею, каждый из них ее обезличивает, обесчеловечивает, превращает в «вещь». Именно это прозревает в финале Карандышев, а вслед за ним и Лариса, смерть которой и предстает как акт сопротивления обезличению и овеществлению. Искусство XIX–XX веков продолжало ставить «кантовские» проблемы, ибо они относятся к важнейшим в общественной и индивидуальной жизни человечества.


Дата добавления: 2020-04-25; просмотров: 102; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!