ДРАМА И ДЕЙСТВИЕ. Лекции по теории драмы. Выпуск 1 (1976) 2 страница



Все основные идеи статьи выражаются автором через полемику с предшествующими толкователями трагедии «Царь Эдип». Костелянец формулирует проблему, отталкиваясь от высказываний того или иного автора, излагает позицию, выявляет позитивное ее значение и углубляется в полемику. Далее Костелянец оставляет «использованного» автора наедине с читателем, не делая никаких выводов на его счет, а сам идет дальше, рассматривая следующую проблему и углубляя анализ.

В начале своей статьи Костелянец обращается к работе С. С. Аве- ринцева «К истолкованию символики мифа о Эдипе»[7]. Это одна из самых значительных статей об Эдипе на русском языке за последние десятилетия. Аверинцев решительно отказывается от существующих догм и руководствуется исключительно научным анализом. Работа Аверинцева, по сути, дает глубокое обоснование популярным психоаналитическим трактовкам образа Эдипа. В основе концепции Аверинцева тезис о «двусоставности» преступления (убийство отца и женитьба на матери) и «двусоставности» наказания (самоослепление и самоизгнанничество). Костелянец утверждает, что в фабуле трагедии нет ни двусоставного преступления, ни двусоставного наказания. И действительно, Аверинцев анализирует миф, хотя и использует для этого трагедию Софокла. Он как бы снимает драматический слой ради выявления собственно мифа, хотя в «чистом виде» мифа не существует и исследователь вынужден балансировать между разными жанрами.

Для Костелянца главным актом само -утверждения Эдипа является его вызов Судьбе — решение противостоять предсказанию дельфийского оракула. В этом состоит «преступление». Так Костелянцем определяется завязка трагедии. Так начинается анализ «Царя Эдипа» именно как трагедии и как художественного текста: «Именно это решение, протест, скажем даже — сопротивление Эдипа завязывает узел всех дальнейших событий» (стр. 326 наст. изд.).

И еще один момент в рассуждениях Аверинцева, вызывающий активное несогласие Костелянца, — его определение сущности софокловской трагедии как «самопознания». «Эдип выкалывает глаза, которые его предали, — утверждает Аверинцев. — Его знание обращается на него самого, его зрение обращается вовнутрь. Оказалось, что мудрость-сила, мудрость-власть — это вина и слепота, мрак чернейшего неведения: теперь он во мраке физической слепоты ищет иную мудрость — мудрость-самопознание»[8]. Так определяет Аверинцев развязку трагедии. И это справедливо: речь идет о переходе от знания к познанию, от doxa к epistema. Однако Костелянец заявляет, что идея самопознания вообще отсутствует в трагедии. Кажется, что Костелянец придирается к термину, настаивая, что Эдип познает себя в процессе общения. Но именно из этого принципиального уточнения возникает тезис, основополагающий не только для анализа данной трагедии , но, можно сказать, драматургии  вообще: «В «Царе Эдипе» перед нами не самопознание, а прорыв к истине в ходе действия».

Определив главные исходные позиции на материале глубоко научном и опровергая его отчасти, Костелянец переходит к авторам менее убедительным, чем С. С. Аверинцев. Кажется, что подробный анализ «Царя Эдипа», предпринятый В. Н. Ярхо[9], не требует столь детального опровержения. В. Н. Ярхо исходит из концепции, что Эдип — идеальный герой (тут-то мы и оказывается во власти разного рода идеологий, а спор с идеологиями лежит за гранью поиска истины). Тем не менее Костелянец прослеживает развитие действия в трагедии именно в споре с В. Н. Ярхо. Он противопоставляет «идеальному» Эдипу Эдипа трагического, и через это противопоставление раскрывается драматическое действие. Потому что «однозначная, гладко выутюженная» фигура Эдипа не вмещает трагический конфликт, а именно трагический конфликт внутри героя дает возможность развиваться драматическому действию. (Кстати, Борис Осипович отказывался от определений «внутренний конфликт» и «конфликт внешний», заменяя их понятиями «конфликт скрытый» и «конфликт открытый».) Тем самым Костелянец возвращает нас к аристотелевскому определению героя трагедии: сострадание и страх вызывает «такой человек, который не отличается ни добродетелью, ни праведностью, и в несчастье попадает не из-за порочности и подлости, а в силу какой-то ошибки (hamartia), быв до этого в великой славе и счастье, как Эдип, Фиест и другие видные мужи из подобных родов»[10]. Когда Софокл — по свидетельству Аристотеля — говорит, «что сочиняет <людей> такими, как они должны быть»[11], речь идет о том идеале, который возникает в развязке в душе зрителя, а не в иллюстрации идеального героя, каковым Эдип не является. В. Н. Ярхо слишком буквально воспринимает слова Софокла в пересказе Аристотеля и сам впадает в ошибку. Ибо героем трагедии может быть только человек сложный, противоречивый, имеющий склонность и к добродетели, и к ошибке, т. е. обладающий тем, что свойственно любому, сидящему в зале.

Обращаясь к статье В. Я. Проппа «Эдип в свете фольклора»[12], Костелянец не вступает с ней в полемику. Ему нужно ввести еще один ракурс рассмотрения трагедии. В. Я. Пропп, в отличие от С. С. Аверинцева, подчеркивает разницу между легендой и трагедий Софокла. Однако и в легенде и в трагедии проявляется «ход истории». «В. Я. Пропп видит и в сказках и в трагедии наслоение противоречий, порожденных сменявшими друг друга жизненными укладами» (стр. 343 наст, изд.), — отмечает Костелянец. Так в анализ входит социальная тема: трагедия Софокла отражает движение истории, смену формаций древнегреческого общества. Постепенно развивая эту тему с помощью различных исследователей, Костелянец приходит к выводу, что Эдип «вступает на путь созидания новой нравственности, соответствующей его представлениям о человеческом достоинстве. Блюстители старых норм безжалостно сопротивляются переменам. Эдип оказывается достойным их противником. Созидательно-творческий акт, им совершаемый, обрекает его на страдания, но при этом он творит себя как личность» (стр. 352 наст. изд.). Таким образом, социальные аспекты не затушевываются при анализе художественной структуры. Эдип Софокла отражает формирование личности как воплощения новой эпохи. В творчестве Софокла личность обретает то высшее состояние, которого она еще не имеет в трагедиях Эсхила и которое будет доминировать в европейской трагедии в последующие века, вплоть до «новой драмы». «Показывая, насколько велика взаимозависимость индивида и общественного целого, — пишет Костелянец, — Софокл тем самым не отрицает значения суверенности, а, напротив, вызывает восхищение ею» (стр. 353 наст. изд.).

Эту тему «суверенности» личности и зависимости ее от миропорядка Костелянец развивает на примере «Антигоны» Софокла в статье, посвященной Еврипиду: «Диалектика целей». Единство «суверенности» и подчиненности миропорядку (року) находит воплощение в развязке «Царя Эдипа».

В развязке (уточнение ее и тем самым уточнение конфликта трагедии и эволюции главного героя делается автором на последних страницах работы) происходит познание истины (т. е. своих заблуждений и подлинного мироустройства) и соединение в финальном поступке Эдипа воли рока и свободного проявления личности. «Тут, в эксоде, совершается наивысший взлет нравственности Эдипа, что хор не сразу способен осознать. Эдип разъясняет: без воли Аполлона все бы не свершилось, но виноват во всем случившемся он один» (стр. 364 наст, изд.), — пишет Костелянец.

Сталкивающиеся в конфликте рок (миропорядок, устанавливающий космический детерминизм) и свободная личность, противостоящая своими действиями року и обладающая способностью преодолеть свои заблуждения, дойти до истины, — в развязке сливаются в единое целое. Эдип сам становится вершителем рока, миропорядок не противоречит действию героя.

Принципы анализа трагедии, предложенные Костелянцем, методика, используемая в доказательствах, являются универсальными для искусствоведения. В основе науки о театре лежит анализ драматургической структуры. Специфика театральных жанров всегда подчеркивается Костелянцем, его анализ неотделим от живого театрального процесса, без которого невозможна жизнь драмы. Однако рассмотрение конфликта, комплексное изучение произведения в историческом и эстетическом контексте являются всеобщими искусствоведческими законами.

Анализируя мировую драматургию, Костелянец решительно переосмысливал существующие трактовки. Переосмысление это связано, конечно, не с толкованием тех или иных сцен или персонажей пьес, а исключительно с выявлением и анализом конфликта пьесы, композиции, законов поэтики. Таким образом, «новаторство» заключалось в применении собственно эстетического подхода. Драма анализируется как художественное произведение, а не как свидетельство эпохи, взглядов автора, той или иной идеи, социальных типов, характеров и всего того, что может дополнять анализ, но не может его подменять.

Примеров подобных «переосмыслений», т. е. выяснения того, на чем действительно построен конфликт произведения и как развивается действие, в творчестве Костелянца немало. Один из самых очевидных — случай с горьковской пьесой «На дне», которая десятилетиями воспринималась как «обличительная» по отношению к социальному устройству рубежа XIX–XX веков. И дело не просто в идеологических установках той бесконечно долгой тоталитарной эпохи, с которой совпало творчество Костелянца и которая не позволила реализоваться в полную силу творчеству многих деятелей русской культуры и науки. Дело в искоренении эстетических законов как таковых, когда пьеса и любое произведение воспринимается только как передача определенных взглядов, а не как художественное произведение.

Костелянец выступает против подобного подхода: «Суть в том, что Горький не только обнажает и обличает, — вместе со своими героями он ищет путей преодоления бесчеловечности и ожесточения, ежечасно порождаемых этим миром»[13]. Читая тексты Костелянца, нужно принять осторожность высказываний, возведенную в литературное изящество. (Возможно, грубость и эпатажность современной журналистской, критической и псевдонаучной литературы — всего лишь закономерная реакция на эту изысканную стилистику недосказанностей и намеков, за которой смысл проявляется не сразу.) Так вот, когда Костелянец говорит: «Горький не только обнажает и обличает», — имеется в виду, что обнажение и обличение — лишь вторичные элементы, касающиеся содержания и общественных взглядов, а произведение отражает взгляды художественные в первую очередь. Драма «На дне» оказывается драмой о преодолении бесчеловечности мира. Оказывается, что в конфликте сталкиваются «коростылевщина» и «тема поисков человечности и борьбы за нее»[14]. Костелянец показывает, что Сатин не противопоставляется Луке, а протестует против того мироустройства, которое воплощено в «ко- ростылевщине» и которое решительно опровергнуто Лукой. Смерть Актера в развязке пьесы — неприятие «коростылевщины» и действенный вызов ей. Сатин, который до Костелянца воспринимался «фигурой статической» (в статье оспаривается суждение о статичности и «правильности» позиции Седина), воплощает эволюцию мировоззрения от «коростылевщины» к внутренней активности, действенности человека. Однако «Сатин и принимает Луку и оспаривает его»[15], демонстрируя противоречивость позиций, заявленных в пьесе, и сложность ее драматического конфликта.

Даже в такой пьесе, где любые толкования связаны с позициями, высказываемыми героями, Костелянец не сводит анализ действия к столкновению персонажей. Сталкиваются не персонажи, — как это было и есть в большинстве постановок «психологического» театра, — сталкиваются стороны конфликта. В статье о «На дне» Костелянец отказывается от разделения персонажей на протагонистов и статистов: «Тут нет второстепенных, эпизодических персонажей. Тут они переведены в разряд первостепенных»[16].

Костелянец обнаруживал и формулировал то, к чему с большим трудом прорывался современный ему театр. Постановка «На дне» в одном из самых новаторских театров — в «Современнике» в 1968 году отражала именно то понимание конфликта и переосмысление героев, которое ранее было предложено Костелянцем.

Но не стоит строить иллюзий: то, что становится ясным и очевидным при чтении текстов Костелянца, не могло, конечно, переломить практику, существующую в советском театроведении и в театре в целом. Режиссеры по-прежнему ставили спектакли о судьбах героев пьес, а не о тех движущих силах, носителями которых выступают персонажи. Новаторство режиссеров касалось трактовок персонажей, а не вскрытия действительного конфликта произведения. Критики по-прежнему восторгались яркими героями, созданными талантом актеров, а не выявляли объективное значение спектакля и развитие действия в нем.

Вновь и вновь в каждой своей работе Костелянец показывал, что разговоры о «характерах» в пьесах (как и выведение «характеров» на сцену) не приводят к обнаружению подлинного художественного потенциала ни в содержании, ни в форме произведения. В последней опубликованной при жизни работе — статье о «Короле Лире» — Костелянец писал: «Вводя нас в портретную галерею тончайше выписанных Шекспиром «характеров», авторы монографий словно забывают, что трагедию интересует более всего коллизия, которая создается лишь устойчивой устремленностью действующего лица, связанной с его мировоззрением и определенно направленной активностью. В трагическом произведении (да и в известной мере в любом явлении искусства, за исключением портретной живописи и мимической сцены) характер самостоятельно не существует. И понимать его вне коллизий, им создаваемых и его формирующих, невозможно, да и не следует»[17].

Тем самым Костелянец подводит черту под длительным этапом шекспироведения, основоположником которого был великий английский критик, философ, литератор, художник Уильям Хэзлитт. Его книга «Характеры в пьесах Шекспира» (1818) определила шекспироведение XIX века, но в XX веке осталась лишь фактом истории, однако именно эти тенденции продолжали доминировать в советском шекспироведении.

Костелянец вновь возвращает театр к тем законам, которые были сформулированы Аристотелем, но потом надолго забыты: «Итак, [в трагедии] не для того ведется действие, чтобы подражать характерам, а, [наоборот], характеры затрагиваются [лишь] через посредство действий, таким образом, цель трагедии составляют события, сказание, а цель важнее всего. Кроме того, без действия трагедия невозможна, а без характеров возможна…»[18] Однако до сих пор при разборе драмы анализируются прежде всего персонажи, при трактовке пьесы режиссерами — переосмысливаются образы героев, в критических работах о театре — оценивается психологическое обоснование поведения героев. Костелянец разрабатывал теоретическую основу подлинного театра, восстанавливающего традиции, воссоздающего свою сущность.

Последняя законченная работа Костелянца называется «Свобода и зло: самоочищение и пресечение зла силой. Опыт прочтения величайшей трагедии Шекспира». Написана работа в 1997–1998 годах. Журнальный, сокращенный вариант опубликован в 1999 году, в № 2 журнала «Вопросы литературы». В том же году вышло отдельное издание (вместе с текстом «Короля Лира» и с приложением высказываний о трагедии А. Григорьева, Н. Добролюбова и других) в издательстве «Гиперион».

Анализ трагедии достигает здесь совершенства: полемика с исследователями, необходимая для постановки проблемы, отходит на второй план (анализ «Царя Эдипа» полностью построен на оспаривании предшествующих концепций); характеристика персонажей не является самоцелью, взаимоотношения их важны только для раскрытия конфликта.

Задачей исследователя является обнаружение объективного художественного потенциала произведения, а не открытие парадоксальных трактовок. Анализ «Короля Лира» поражает своей неожиданностью и убедительностью. Кажется, сотни исследователей разными путями пробирались к истине, но сформулировал ее во всей простоте и точности именно Костелянец. Эту истину можно бесконечно дополнять и совершенствовать, но главное — в чем конфликт, в чем уникальность трагедии — здесь сказано.

Замечательно, что для такого «итогового» анализа оказалась избранной пьеса сложная, никак не «классическая». Первый параграф анализа «Лира» в журнальном варианте озаглавлен автором «Неестественная завязка». Оспаривая двойственность завязки «Царя Эдипа», в «Короле Лире» Костелянец видит «двуступенчатость» завязки: одна коллизия — отречение Лира от власти, другая интрига — борьба за власть Эдмунда, сына Глостера. Таким образом, заявлена одна тема: власть.

Как только ни трактовали в течение веков отречение Лира от власти — и ренессансный вызов средневековью, и феодальный

деспотизм, и самодурство, и уверенность в дочерней любви. Для Костелянца это отречение абсолютно осознанно: отказ от престола нужен для обретения личной свободы и вызывает мучительную  внутреннюю борьбу с собственными «повадками великого властителя»[19].

Но это благородное своеволие Лира приводит здесь же и к трагической ошибке — проклятию Корделии, которая разрушает задуманный Лиром ритуал, возмущенная очевидной ложью сестер.

Дальше начинается погружение в ад, через который пролегает путь к истине. Костелянец показывает, что композиция не строится на параллельном развитии судеб Лира и Глостера. Их судьбы контрастны, ибо сходные изначальные ситуации развиваются в противоположных направлениях: у Глостера — подчинение судьбе и ощущение только внешних противоречий; у Лира — трагическое постижение собственных противоречий и познание противоречий мира. В этом смысле рокоборческий потенциал (мы употребим здесь не очень уместный античный эпитет, а Костелянец говорит о преодолении «узаконенных норм») проявляют Лир и Эдмунд. Они бросают вызов миру, но их «преступления» имеют противоположную направленность.

Весь путь Лира — это отказ от противопоставления себя миру. Идеализированное представление о жизни (отстранение Лира от мира) сменяется желанием мести (активная позиция) — жаждой справедливости. Но в этом состоянии он вступает в борьбу уже не с конкретными людьми, а со стихией, тем самым поднимаясь до рокоборческого уровня. Жажда справедливости приводит Лира не к очищению, а к разгулу стихийных чувств (то же с Отелло, ради «справедливости» карающим Дездемону), что соответствует разбушевавшейся стихии. Страсть отмщения приводит Лира к безумию, — утверждает Костелянец.

Для дальнейшего развития лировского конфликта принципиальное значение имеет встреча Лира с бедным Томом, соединение двух сюжетных линий. «В коллизии «Короля Лира» Эдгар играет сверхважную роль. К сожалению, ей не придают должного значения, а Джордж Оруэлл, выявляя истоки отрицательного мнения Льва Толстого о «Короле Лире», как бы соглашается с тем, что в слишком растянутой пьесе Эдгар — персонаж лишний»[20], — удивляется Костелянец.

Далее он показывает, что Эдгар, столкнувшись с несправедливостью, с успешной реализацией чудовищного плана Эдмунда в его стремлении к власти, также прошел путь познания и пришел к пониманию сути Эдмунда — не его индивидуальных свойств, а жизненных тенденций, им олицетворяемых.

Через взаимодействие с Томом — Эдгаром Лир проникается состраданием к «горемыкам» и самоосуждением. Но еще важнее — по Костелянцу, — что Лир проникается стремлением Бедного Тома пресекать зло силою. «Теперь он жаждет не мстить, а судить»[21] — Лир переходит к новому этапу познания. На этом этапе он расстается с шутом, все время тянущим Лира назад, ностальгирующим по прошлому, враждебно относящимся к бедному Тому.

В традиционном шекспироведении говорится о влиянии шута на Лира и о раскаянии Лира в своем отречении от власти. Анализ Костелянца показывает, что ничего этого нет в развитии конфликта трагедии.

Также Костелянец опровергает и традиционное представление об ослаблении конфликта в двух последних актах трагедии. Здесь Эдгар рисует перед слепым отцом картину гармонии труда и природы, но Глостер все равно бросается в воображаемую пропасть. А Лир, наоборот, обретает Корделию. Получая прощение Корделии, Лир идет дальше. Он приходит к осуждению беззакония, царящего в мире.


Дата добавления: 2020-04-25; просмотров: 111; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!