СУПЕРПОЮЩИЙ, СИНТЕТИКО-РЕЧЕВОЙ, ЦВЕТНОЙ СТЕРЕОСКОПИЧЕСКИЙ 18 страница
— Начинаем раздачу сомы! — объявил громкий голос. — Прошу в порядке очереди. Без задержек.
В боковую дверь уже внесли столик и стул. Объявивший о раздаче бойкий молодой альфовик принес с собой черный железный сейфик. Толпа встретила раздатчика негромким и довольным гулом. О Дикаре уже забыли. Внимание сосредоточилось на черном ящике, поставленном на стол. Альфовик отпер его. Поднял крышку.
— О-о! — выдохнули разом все сто шестьдесят две дельты, точно перед ними вспыхнул фейерверк.
Раздатчик вынул горсть коробочек.
— Ну-ка, — сказал он повелительно, — прошу подходить. По одному, без толкотни.
По одному и без толкотни близнецы стали подходить. Двое чернявых, рыжая, еще чернявый, за ним три рыжие, за ними…
Дикарь все глядел. «О дивный мир! О дивный новый мир…» Поющие слова зазвучали уже по-иному. Уже не насмешкой над ним, горюющим и кающимся, не злорадной и наглой издевкой. Не дьявольским смехом, усугубляющим гнусное убожество, тошное уродство кошмара. Теперь они вдруг зазвучали трубным призывом к обновлению, к борьбе. «О дивный новый мир!» Миранда возвещает, что мир красоты возможен, что даже этот кошмар можно преобразить в нечто прекрасное и высокое. «О дивный новый мир!» Это призыв, приказ.
— Кончайте толкотню! — гаркнул альфовик. Захлопнул крышку ящика. — Я прекращу раздачу, если не восстановится порядок.
Дельты поворчали, потолкались и успокоились. Угроза подействовала. Остаться без сомы — какой ужас!
|
|
— Вот так-то, — сказал альфовик и опять открыл ящик.
Линда жила и умерла рабыней; остальные должны жить свободными, мир нужно сделать
прекрасным. В этом его долг, его покаяние. И внезапно Дикаря озарило, что именно надо сделать, точно ставни распахнулись, занавес отдернулся.
— Следующий, — сказал раздатчик.
— Остановитесь! — воскликнул Дикарь громогласно — Остановитесь! Он протиснулся к столу; дельты глядели на него удивленно.
— Господи Форде! — пробормотал раздатчик. — Это Дикарь. — Раздатчику стало страшновато.
— Внемлите мне, прошу вас, — произнес горячо Дикарь. — Приклоните слух… — Ему никогда прежде не случалось говорить публично, и очень трудно было с непривычки найти нужные слова. — Не троньте эту мерзость. Это яд, это отрава.
— Послушайте, мистер Дикарь, — сказал раздатчик, улыбаясь льстиво и успокоительно. — Вы мне позволите…
— Отрава и для тела, и для души.
— Да, но позвольте мне, пожалуйста, продолжить мою работу. Будьте умницей. — Осторожным, мягким движением человека, имеющего дело с заведомо злобным зверем, он погладил Дикаря по руке. — Позвольте мне только…
|
|
— Ни за что! — крикнул Дикарь.
— Но поймите, дружище…
— Не раздавайте, а выкиньте вон всю эту мерзкую отраву.
Слова «выкиньте вон» пробили толщу непонимания, дошли до мозга дельт. Толпа сердито загудела.
— Я пришел дать вам свободу, — воскликнул Дикарь, поворачиваясь опять к дельтам. — Я пришел…
Дальше раздатчик уже не слушал; выскользнув из вестибюля в боковую комнату, он спешно залистал там телефонную книгу.
— Итак, дома его нет. И у меня его нет, и у тебя нет, — недоумевал Бернард. — И в «Афродитеуме», и в Центре, и в институте его нет. Куда ж он мог деваться?
Гельмгольц пожал плечами. Они ожидали, придя с работы, застать Дикаря в одном из обычных мест встречи, но тот как в воду канул. Досадно — они ведь собрались слетать сейчас в Биарриц на четырехместном спортолете Гельмгольца. Так и к обеду можно опоздать.
— Подождем еще пять минут, — сказал Гельмгольц. — И если не явится, то…
Зазвенел телефон. Гельмгольц взял трубку.
— Алло. Я вас слушаю. — Длинная пауза, и затем: — Форд побери! — выругался Гельмгольц. — Буду сейчас же.
— Что там такое? — спросил Бернард.
— Это знакомый — из Парк-лейнской умиральницы. Там у них Дикарь буйствует. Видимо, помешался. Времени терять нельзя. Летишь со мной?
|
|
И они побежали к лифту.
— Неужели вам любо быть рабами? — услышали они голос Дикаря, войдя в вестибюль умиральницы. Дикарь раскраснелся, глаза горели страстью и негодованием, — любо быть младенцами? Вы — сосунки, могущие лишь вякать и мараться, — бросил он дельтам в лицо, выведенный из себя животной тупостью тех, кого пришел освободить. Но оскорбления отскакивали от толстого панциря; в непонимающих взглядах была лишь тупая и хмурая неприязнь.
— Да, сосунки! — еще громче крикнул он. Скорбь и раскаяние, сострадание и долг —
теперь все было позабыто, все поглотила густая волна ненависти к этим недочеловекам. — Неужели не хотите быть свободными, быть людьми? Или вы даже не понимаете, что такое свобода и что значит быть людьми? — Гнев придал ему красноречия, слова лились легко. — Не понимаете? — повторил он и опять не получил ответа. — Что ж, хорошо, — произнес он сурово. — Я научу вас, освобожу вас наперекор вам самим. — И, растворив толчком окно, выходящее во внутренний двор, он стал горстями швырять туда коробочки с таблетками сомы.
При виде такого святотатства одетая в хаки толпа окаменела от изумления и ужаса.
|
|
— Он сошел с ума, — прошептал Бернард, широко раскрыв глаза. — Они убьют его. Они… Толпа взревела, грозно качнулась, двинулась на Дикаря.
— Спаси его Форд, — сказал Бернард, отворачиваясь.
— На Форда надейся, а сам не плошай! — И со смехом (да, с ликующим смехом!) Гельмгольц кинулся на подмогу сквозь толпу.
— Свобода, свобода! — восклицал Дикарь, правой рукой вышвыривая сому, а левой, сжатой
в кулак, нанося удары по лицам, неотличимым одно от другого. — Свобода!
И внезапно рядом с ним оказался Гельмгольц. «Молодчина Гельмгольц!» И тоже стал швырять горстями отраву в распахнутое окно.
— Да, люди, люди! — И вот уже выкинута вся сома. Дикарь схватил ящик, показал дельтам черную его пустоту:
— Вы свободны!
С ревом, с удвоенной яростью толпа опять хлынула на обидчиков.
— Они пропали, — вырвалось у Бернарда, в замешательстве стоявшего в стороне от схватки. И, охваченный внезапным порывом, он бросился было на помощь друзьям; остановился, колеблясь; устыженно шагнул вперед; снова замялся и так стоял в муке стыда и боязни — без него ведь их убьют, а если присоединится, самого его убить могут. Но тут (благодарение Форду!)
в вестибюль вбежали полицейские в очкастых свинорылых противогазных масках.
Бернард метнулся им навстречу. Замахал руками — теперь и он участвовал, делал что-то! Закричал.
— Спасите! Спасите! — все громче и громче, точно этим криком и сам спасал. — Спасите! Спасите!
Оттолкнув его, чтоб не мешал, полицейские принялись за дело. Трое, действуя заплечными распылителями, заполнили весь воздух клубами парообразной сомы. Двое завозились у переносного устройства синтетической музыки. Еще четверо — с водяными пистолетами в руках, заряженными мощным анестезирующим средством, — врезались в толпу и методически стали валить с ног самых ярых бойцов одного за другим.
— Быстрей, быстрей! — вопил Бернард. — Быстрей, а то их убьют. Упп… — Раздраженный его криками, один из полицейских пальнул в него из водяного пистолета. Секунду-две Бернард покачался на ногах, ставших ватными, желеобразными, жидкими, как вода, и мешком свалился на пол.
Из музыкального устройства раздался Голос. Голос Разума, Голос Добросердия. Зазвучал синтетический «Призыв к порядку» № 2 (средней интенсивности).
— Друзья мои, друзья мои! — воззвал Голос из самой глубины своего несуществующего сердца с таким бесконечно ласковым укором, что даже глаза полицейских за стеклами масок на миг замутились слезами. — Зачем вся эта сумятица? Зачем? Соединимся в счастье и добре. В счастье и добре, — повторил Голос. — В мире и покое. — Голос дрогнул, сникая до шепота, истаивая. — О, как хочу я, чтоб вы были счастливы, — зазвучал он опять с тоскующей сердечностью. — Как хочу я, чтобы вы были добры! Прошу вас, прошу вас, отдайтесь добру и…
В две минуты Голос, при содействии паров сомы, сделал свое дело. Дельты целовались в
слезах и обнимались по пять-шесть близнецов сразу. Даже Гельмгольц и Дикарь чуть не плакали. Из хозяйственной части принесли упаковки сомы; спешно организовали новую раздачу,
и под задушевные, сочно-баритональные напутствия Голоса дельты разошлись восвояси, растроганно рыдая.
— До свидания, милые-милые мои, храни вас Форд! До свидания, милые милые мои, храни вас Форд. До свидания, милые-милые.
Когда ушли последние дельты, полицейский выключил устройство. Ангельский Голос умолк.
— Пойдете по-хорошему? — спросил сержант. — Или придется вас анестезировать? — Он с угрозой мотнул своим водяным пистолетом.
— Пойдем по-хорошему, — ответил Дикарь, утирая кровь с рассеченной губы, с исцарапанной шеи, с укушенной левой руки. Прижимая к разбитому носу платок, Гельмгольц кивнул подтверждающе.
Очнувшись, почувствовав под собой ноги, Бернард понезаметней направился в этот момент к выходу.
— Эй, вы там! — окликнул его сержант, и свинорылый полисмен пустился следом, положил руку Бернарду на плечо.
Бернард обернулся с невинно обиженным видом. Что вы! У него и в мыслях не было убегать.
— Хотя для чего я вам нужен, — сказал он сержанту, — понятия не имею.
— Вы ведь приятель задержанных?
— Видите ли… — начал Бернард и замялся. Нет, отрицать невозможно. — А что в этом такого? — спросил он.
— Пройдемте, — сказал сержант и повел их к ожидающей у входа полицейской машине.
Глава шестнадцатая
Всех троих пригласили войти в кабинет Главноуправителя.
— Его Фордейшество спустится через минуту. — И дворецкий в гамма-ливрее удалился.
— Нас будто не на суд привели, а на кофеинопитие, — сказал со смехом Гельмгольц, погружаясь в самое роскошное из пневматических кресел. — Не вешай носа, Бернард, — прибавил он, взглянув на друга, зеленовато-бледного от тревоги. Но Бернард не поднял головы; не отвечая, даже не глядя на Гельмгольца, он присел на самом жестком стуле в смутной надежде как-то отвратить этим гнев Власти.
А Дикарь неприкаянно бродил вдоль стен кабинета, скользя рассеянным взглядом по корешкам книг на полках, по нумерованным ячейкам с роликами звукозаписи и бобинами для читальных машин. На столе под окном лежал массивный том, переплетенный в мягкую черную искусственную кожу, на которой были вытиснены большие золотые знаки «Т». Дикарь взял том
в руки, раскрыл «Моя жизнь и работа», писание Господа нашего Форда. Издано в Детройте Обществом фордианских знаний. Полистав страницы, прочтя тут фразу, там абзац, он сделал вывод, что книга неинтересная, и в это время отворилась дверь, и энергичным шагом вошел Постоянный Главноуправитель Западной Европы.
Пожав руки всем троим, Мустафа Монд обратился к Дикарю.
— Итак, вам не очень-то нравится цивилизация, мистер Дикарь.
Дикарь взглянул на Главноуправителя. Он приготовился лгать, шуметь, молчать угрюмо; но лицо Монда светилось беззлобным умом, и ободренный Дикарь решил говорить правду напрямик.
— Да, не нравится.
Бернард вздрогнул, на лице его выразился страх. Что подумает Главноуправитель? Числиться в друзьях человека, который говорит, что ему не нравится цивилизация, говорит открыто, и кому? Самому Главноуправителю! Это ужасно.
— Ну что ты, Джон… — начал Бернард. Взгляд Мустафы заставил его съежиться и замолчать.
— Конечно, — продолжал Дикарь, — есть у вас и хорошее. Например, музыка, которой полон воздух.
— «Порой тысячеструнное бренчанье кругом, и голоса порой звучат».[64]
Дикарь вспыхнул от удовольствия.
— Значит, и вы его читали? Я уж думал, тут, в Англии, никто Шекспира не знает.
— Почти никто. Я один из очень немногих, с ним знакомых. Шекспир, видите ли, запрещен. Но поскольку законы устанавливаю я, то я могу и нарушать их. Причем безнаказанно, — прибавил он, поворачиваясь к Бернарду. — Чего, увы, о вас не скажешь.
Бернард еще безнадежней и унылей поник головой.
— А почему запрещен? — спросил Дикарь. Он так обрадовался человеку, читавшему Шекспира, что на время забыл обо всем прочем.
Главноуправитель пожал плечами.
— Потому что он — старье; вот главная причина. Старье нам не нужно.
— Но старое ведь бывает прекрасно.
— Тем более. Красота притягательна, и мы не хотим, чтобы людей притягивало старье. Надо, чтобы им нравилось новое.
— Но ваше новое так глупо, так противно. Эти фильмы, где все только летают вертопланы и ощущаешь, как целуются. — Он сморщился брезгливо. — Мартышки и козлы! — Лишь словами
Отелло мог он с достаточной силой выразить свое презрение и отвращение.
— А ведь звери это славные, нехищные, — как бы в скобках, вполголоса заметил Главноуправитель.
— Почему вы не покажете людям «Отелло» вместо этой гадости?
— Я уже сказал — старья мы не даем им. К тому же они бы не поняли «Отелло».
Да, это верно. Дикарь вспомнил, как насмешила Гельмгольца Джульетта.
— Что ж, — сказал он после паузы, — тогда дайте им что-нибудь новое в духе «Отелло», понятное для них.
— Вот именно такое нам хотелось бы написать, — вступил, наконец, Гельмгольц в разговор.
— И такого вам написать не дано, — возразил Монд. — Поскольку, если оно и впрямь будет в духе «Отелло», то никто его не поймет, в какие новые одежды ни рядите. А если будет ново, то уж никак не сможет быть в духе «Отелло».
— Но почему не сможет?
— Да, почему? — подхватил Гельмгольц. Он тоже отвлекся на время от неприятной действительности. Не забыл о ней лишь Бернард, совсем позеленевший от злых предчувствий; но на него не обращали внимания.
— Почему?
— Потому что мир наш — уже не мир «Отелло». Как для «фордов» необходима сталь, так для трагедий необходима социальная нестабильность. Теперь же мир стабилен, устойчив. Люди счастливы; они получают все то, что хотят, и не способны хотеть того, чего получить не могут. Они живут в достатке, в безопасности; не знают болезней; не боятся смерти; блаженно не ведают страсти и старости; им не отравляют жизнь отцы с матерями; нет у них ни жен, ни детей, ни любовей — и, стало быть, нет треволнений; они так сформованы, что практически не могут выйти из рамок положенного. Если же и случаются сбои, то к нашим услугам сома. А вы ее выкидываете в окошко, мистер Дикарь, во имя свободы. Свободы! — Мустафа рассмеялся. — Вы думали, дельты понимают, что такое свобода! А теперь надеетесь, что они поймут «Отелло»! Милый вы мой мальчик!
Дикарь промолчал. Затем сказал упрямо:
— Все равно «Отелло» — хорошая вещь, «Отелло» лучше ощущальных фильмов.
— Разумеется, лучше, — согласился Главноуправитель. — Но эту цену нам приходится платить за стабильность. Пришлось выбирать между счастьем и тем, что называли когда-то высоким искусством. Мы пожертвовали высоким искусством. Взамен него у нас ощущалка и запаховый орган.
— Но в них нет и тени смысла.
— Зато в них масса приятных ощущений для публики.
— Но ведь это… это бредовой рассказ кретина.[65]
— Вы обижаете вашего друга мистера Уотсона, — засмеявшись, сказал Мустафа. — Одного из самых выдающихся специалистов по инженерии чувств…
— Однако он прав, — сказал Гельмгольц хмуро. — Действительно, кретинизм. Пишем, а сказать-то нечего…
— Согласен, нечего. Но это требует колоссальной изобретательности. Вы делаете вещь из минимальнейшего количества стали — создаете художественные произведения почти что из одних голых ощущений.
Дикарь покачал головой.
— Мне все это кажется просто гадким.
— Ну разумеется. В натуральном виде счастье всегда выглядит убого рядом с цветистыми
прикрасами несчастья. И, разумеется, стабильность куда менее колоритна, чем нестабильность.
А удовлетворенность совершенно лишена романтики сражений со злым роком, нет здесь красочной борьбы с соблазном, нет ореола гибельных сомнений и страстей. Счастье лишено грандиозных эффектов.
— Пусть так, — сказал Дикарь, помолчав. — Но неужели нельзя без этого ужаса — без близнецов? — Он провел рукой по глазам, как бы желая стереть из памяти эти ряды одинаковых карликов у сборочного конвейера, эти близнецовые толпы, растянувшиеся очередью у входа в Брентфордский моновокзал, эти человечьи личинки, кишащие у смертного одра Линды, эту атакующую его одноликую орду. Он взглянул на свою забинтованную руку и поежился. — Жуть какая!
— Зато польза какая! Вам, я вижу, не по вкусу наши группы Бокановского; но, уверяю вас, они — фундамент, на котором строится все остальное. Они — стабилизирующий гироскоп, который позволяет ракетоплану государства устремлять свой полет, не сбиваясь с курса. — Главноуправительский бас волнительно вибрировал; жесты рук изображали ширь пространства и неудержимый лет ракетоплана; ораторское мастерство Мустафы Монда достигало почти уровня синтетических стандартов.
— А разве нельзя обойтись вовсе без них? — упорствовал Дикарь. — Ведь вы можете получать что угодно в ваших бутылях. Раз уж на то пошло, почему бы не выращивать всех плюс-плюс-альфами?
— Ну, нет, нам еще жить не надоело, — отвечал Монд со смехом. — Наш девиз — счастье и стабильность. Общество же, целиком состоящее из альф, обязательно будет нестабильно и несчастливо. Вообразите вы себе завод, укомплектованный альфами, то есть индивидуумами разными и розными, обладающими хорошей наследственностью и по формовке своей способными — в определенных пределах — к свободному выбору и ответственным решениям. Вы только вообразите.
Дикарь попробовал вообразить, но без особого успеха.
— Это же абсурд. Человек, сформованный, воспитанный как альфа, сойдет с ума, если его поставить на работу эпсилон-полукретина, сойдет с ума или примется крушить и рушить все вокруг. Альфы могут быть вполне добротными членами общества, но при том лишь условии, что будут выполнять работу альф. Только от эпсилона можно требовать жертв, связанных с работой эпсилона, — по той простой причине, что для него это не жертвы, а линия наименьшего сопротивления, привычная жизненная колея, по которой он движется, по которой двигаться обречен всем своим формированием и воспитанием. Даже после раскупорки он продолжает жить в бутыли — в невидимой бутыли рефлексов, привитых эмбриону и ребенку. Конечно, и каждый из нас, — продолжал задумчиво Главноуправитель, — проводит жизнь свою в бутыли. Но если нам выпало быть альфами, то бутыли наши огромного размера, сравнительно с бутылями низших каст. В бутылях поменьше объемом мы страдали бы мучительно. Нельзя разливать альфа-винозаменитель в эпсилон-мехи. Это ясно уже теоретически. Да и практикой доказано. Кипрский эксперимент дал убедительные результаты.
Дата добавления: 2020-04-25; просмотров: 96; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!