Глава XI ЛЕВ НИКОЛАЕВИЧ ТОЛСТОЙ 13 страница



Не вполне удавшейся попыткой создания художественной проповеди стала незаконченная повесть "Записки сумасшедшего" (1884), к замыслу которой писатель возвращался несколько раз, но в итоге оставил лишь начальный отрывок. Здесь он попытался вспомнить начальный момент тех своих внутренних движений, что привели его в итоге к новой вере.

"Записки сумасшедшего" интересны даже не сами по себе (художественный уровень невысок для Толстого, содержание можно угадать наперёд, поскольку схема уже известна), но — в сопоставлении с пушкинским «Странником», которое напрашивается само собою: настолько сходна фабульная основа повести и повествовательного стихотворения. Тот же изначальный страх перед чем-то неведомым, то же непонимание со стороны ближних и подозрения в сумасшествии, тот же исход в просветлённое состояние и бегство от прежней жизни. Некоторая «нереальность» символической ситуации у Пушкина и бытовое правдоподобие толстовского повествования не должны смущать, ибо в качестве различия для основного смысла несущественны. Существенно иное.

Толстовский герой ужасается открывшейся ему бессмысленности жизни. Пушкинский лирический герой страшится своей неготовности к Божиему суду. «Сумасшедший» Толстого своим усилием отыскивает выход — во всяком случае подвигает его к внутреннему изменению собственное душевное переживание. Само окончательное просветление происходит в нём, после отвержения Церкви. «Странник» Пушкина получает помощь свыше, от юноши-ангела, посланца Божия, свет  же, указанный ангелом, есть несомненно евангельский Божественный свет спасения во Христе.

Вот разница: православное мироощущение у Пушкина и отвлечённо-морализующая позиция Толстого.

Важно осознать различие, поскольку даны два разных понимания борьбы со злом в мире: спасение через смирение во Христе и гордыня морального самосовершенствования.

Где истина? Это уже выбор веры.

На повесть "Смерть Ивана Ильича" (1886), ещё один шедевр Толстого, можно смотреть так же, как и на многое у него: как на суровую правду реальности, отражённую в жестоких её формах. И кажется, что реальность эта никак и ничем не преображена, а просто взята без прикрас, "как она есть". Конечно, самообман так думать; но великое нужно мастерство, чтобы создать такую видимость. Толстой опять берёт привычную для себя схему: фальшь цивилизации искажает и калечит мир (и мip) человека. Писатель проповедует против  такой недолжной жизни. Для подтверждения можно процитировать едва ли не всё произведение.

Важнее иное. Толстой вновь прикоснулся к страшному для него (только ли для него одного?) понятию — к смерти. Но жизнь писатель отображает на основе собственного опыта, преломлённого творческой фантазией. На что опереться при описании смерти? Тут одно воображение творит из самого себя, без оглядки на опыт, которого и не может быть (человеку доступно рассказать, как он умирал, но как умер — невозможно). Насколько убедительным будет плод такой фантазии?

Подлинное содержание повести — борьба со страхом смерти, которая в какой-то момент метафорически принимает облик страшного паука, но затем сознаётся главным героем как свет: "Вместо смерти был свет". Что это? Апостольское "Бог есть свет"? А смерть есть соединение с этим светом, с Богом?

Или иное что?

Но, как бы там ни было, светом тем одолевается страх.

Чувство жалостливого сострадания к тем, кого он оставлял в жизни, к жене и сыну, избавляет его от мучений. Именно вслед за этим является Ивану Ильичу свет. Любовь-жалость, любовь-сострадание, вырвавшись из души, помогает устремлённости к свету.

А ведь это схема, уже знакомая нам хорошо по философии Толстого. Вновь остаётся лишь поразиться силе Толстого-писателя, сумевшего одолеть примитивизм схемы, заставить всех просто не заметить её при непосредственном восприятии образного строя повести. Осознание схематичности этой приходит после, после рационального осмысления созданного Толстым. И тут познающий разум, предоставленный самому себе, всё портит!

С начала 80-х годов Толстой создаёт множество рассказов в жанре притчи, каждый раз раскрывая в образной форме одну из нравственно-религиозных истин, обретённых им в чтении Евангелия. В большинстве своём его поучения несут добрые и справедливые идеи, становясь талантливой иллюстрацией к мудрости, идущей от Писания, — недаром многим из этих рассказов автор в качестве эпиграфа придаёт евангельские цитаты, порой весьма обильные. Поскольку Толстой, создавая свои притчи, чаще не касался вопросов вероучительных, догматических, но был озабочен лишь распространением нравственного учения христианства, то должно признать несомненную их пользу и желательность использовать в качестве душеполезного чтения. Разумеется, отбирать рассказы Толстого для такого чтения надо всегда с осторожностью: как только писатель касается каких-либо сторон церковной жизни, он тут же обнаруживает себя как враг Церкви. Так, в рассказе "Три старца" (1886) читатель прямо поучается, что молиться (даже молитвой Господней "Отче наш") вовсе не обязательно, а святость обретается вне Церкви. Но речь идёт не о таких его сочинениях, а лишь о нравственно-поучительных.

Конечно, в этих рассказах ощущается индивидуальность их автора, неповторимо толстовское осмысление нравственных законов бытия, но в том нет ничего дурного, что могло бы насторожить, вызвать недоверие к созданным поучениям. Повторим, дурно не обращение писателя к нравственным заповедям Христа, дурно сведение христианства только к нравственным заповедям, отчего они, при всей их драгоценности, лишаются подлинной основы во всей полноте Истины Христовой.

Правда, порой со схематизмом замысла не всегда мог совладать даже гений Толстого. И прекрасные мысли могут искажаться, втиснутые в простейшие схемы.

Каждый из своих рассказов Толстой непременно сопровождает прямым поучением, вытекающим из того повествования, что составляет основу рассказа. Так, в притче "Чем люди живы" (1881) прямо отвечается на этот вопрос: "И живы люди не тем, что они сами себя обдумывают, а тем, что есть любовь в людях".

Среди основных поучений Толстого в разных его притчах — проповедь нестяжания и необходимости прощать ближним обиду, не воздавать злом за зло. Это "Два брата и золото" (1885), «Ильяс» (1885), "Вражье лепко, а Божье крепко" (1885), "Девчонки умнее стариков" (1885), "Упустишь огонь — не потушишь" (1885), "Два старика" (1885), «Свечка» (1885), "Много ли человеку земли нужно" (1886) и др.

Толстой всё время бьёт в одну и ту же точку.

"Окончание малороссийской легенды "Сорок лет", изданной Костомаровым в 1881 г." (1886). Преступление ради земных сокровищ оборачивается душевными терзаниями во всю оставшуюся жизнь.

"Три сына" (1887). Нельзя жить без Бога. Нельзя видеть смысл жизни в веселье. Нельзя стремиться к улучшению жизни. И то и другое несёт лишь несчастье. Надо отдать себя непосредственному чувству связи с Богом — и жить в Его воле. Вот истина и благо.

"Крейцерова соната" (1889). Знаменитая эта повесть есть проповедь против нарушающих "вторую заповедь Толстого": "Не делай себе потеху из похоти половых сношений; всякий человек ‹…› пусть имеет жену, а жена мужа, и муж имей жену одну, жена имей одного мужа, и ни под каким предлогом не нарушайте плотского союза друг с другом".

Толстой ранее касался этой темы много раз. Теперь он окончательно признаёт все нарушения заповеди следствием разрушающей душу фальши цивилизации. В "Послесловии к "Крейцеровой сонате" (1890) Толстой перечислил дурные последствия преступления против заповеди: разврат, распространение супружеской неверности, пренебрежение рождением детей, дурное воспитание детей, поэтизация плотской любви. Называя каждое из этих последствий, Толстой прибавляет всякий раз: "И я полагаю, что это нехорошо", — тем подчёркивая, что он именно проповедует, поучает, а не развлекает читателя занимательным вымыслом. Все свои рассуждения Толстой сопрягает с "идеалом Христа, — установлением Царства Бога на земле".

Суждения Толстого, при всей их справедливости и верности, обесценены десакрализацией моральных установлений, им проповедуемых. Возможный ответ на такую проповедь нетрудно угадать: "Что нам до всех поучений, когда в том, что есть, мы видим благо для себя? Нам хотят добра? Да нам и так хорошо".

Главное, что Толстой вовсе не хочет соединять эту проблему с идеей христианского брака. В своём трактате "Христианское учение" (1897) Толстой рассматривал семью (наравне с государством, товариществом и пр.) как "ложный и вредный" соблазн и поучал, как преодолеть его.

Отношение к христианскому браку Толстой высказал в «Предисловии» определённо:

"Христианского брака быть не может и никогда не было, как никогда не было и не может быть ни христианского богослужения, ни христианских учителей и отцов, ни христианской собственности, ни христианского войска, ни суда, ни государства. Так и понималось это всегда истинными христианами первых и последующих веков".

Остаётся сказать, что устанавливая верные моральные основы жизни, Толстой оставляет их без истинной опоры. Такие основы рухнут неизбежно.

Толстой своим повествованием намеревался опорочить таинство брака, но правдиво отображая реальность, он обнаружил, того, кажется, не подозревая, совершенно иную правду. Персонажи повести, Позднышев и его жена, ожидали от брака одних удовольствий, наслаждений, ими двигала лёгкая чувственность и влюблённость. По душевной своей неразвитости они не положили истинной любви в основание брака. Их отношение к браку было потребительским. И дальнейшее закономерно: наступило пресыщение, за пресыщением последовало тяготение к преступлению (в широком понимании: преступление как пере-ступление определённых запретов). Этот "закон маркиза де Сада" нашёл своё подтверждение в истории, рассказанной Толстым. Таинство же осталось в небрежении. Вот откуда разврат, а вовсе не от идеи христианского брака.

В ряде рассказов Толстой высказывает и идеи собственного учения.

"Суратская кофейная" (1887). Бессмысленно и неистинно разделение людей по внешнему различию их вер. Бог, по мнению автора, един, как едино солнце. Идея слишком знакомая.

Сказка-притча «Карма» (1894) направлена против личности.

В незаконченной притче "Сон молодого царя" (1894) Толстой проповедует против "соблазна государства". Во сне вступающему на царство молодому Государю (подразумевается Николай II) являются картины многих несовершенств и несправедливостей, творящихся государственной властью. Вместо того, чтобы указать царю на ответственность его за исправление, насколько в его силах, всего дурного, что он увидел, автор призывает его отказаться от власти.

Повесть "Отец Сергий" (1891) особенно интересна. Толстому, верно, думалось показать фальшь церковного монашеского подвига. Главный персонаж повести князь Степан Касатский, принявший постриг под именем Сергия, несмотря на славу великого подвижника, не достиг совершенного бесстрастия и пал, растлив доверенную его попечению девицу. Бежав из монастыря, отец Сергий обретает духовную поддержку у давней своей знакомой, некоей Прасковьи Михайловны, теперь уже "старой, высохшей и сморщенной" женщины, проводящей дни в неустанных трудах и житейских заботах. "Я жил для людей под предлогом Бога, она живёт для Бога, воображая, что она живёт для людей", — сознаёт, глядя на её жизнь, о. Сергий. "Да, одно доброе дело, чашка воды, поданная без мысли о награде, дороже облагодетельствованных мною для людей. Но ведь была доля искреннего желания служить Богу?" — спрашивал он себя, и ответ был: "Да, но всё это было загажено, заросло славой людской. Да, нет Бога для того, кто жил, как я, для славы людской. Буду искать Его".

И следуя по обретённой жизненной стезе, скитаясь и служа Богу мирскими делами, бывший монах находит душевный покой в живом чувстве Бога. "Чем меньше имело значения мнение людей, тем сильнее чувствовался Бог".

Но ведь Толстой вовсе не опорочил идеи монашеской жизни. Следуя тому, что открывалось его творческой интуиции, он сумел показать изнутри те препятствия, какие закрывают путь к духовному совершенству. О. Сергий идёт в монастырь вовсе не из любви к Богу, как единственно должно по святоотеческому учению. Он бежит от своего разочарования, ненависти и презрения к мipy, обманувшему его в лучших надеждах. Движущей силой его подвигов стала гордыня: "Он стал монахом, чтобы стать выше тех, которые хотели показать ему, что они стоят выше его".

Герой повести не в силах одолеть соблазна именно потому, что им изначально руководила гордыня, а не любовь к Богу, — и не было в душе его той опоры, какая необходима для поддержания должной стойкости. Отсутствие этой опоры, что он и сам сознаёт, делает жизнь монаха особенно тяжкой. И борьба его завершилась полным подчинением дьяволу и гордыне своей. Уловленный врагом, о. Сергий готов был к падению — и пал. Это заставляет его порвать с прежней жизнью и вернуться в мip. Именно в мipy обрёл он мир в душе и Бога, Которого не находил в монастырской жизни.

Может ли эта история опровергнуть идею монашества? Нет. Она лишь подтвердит, что в духовном монашеском делании есть свои внутренние законы, отвержение которых гибельно для этого делания.

"Совершенно ясно, — писал об этом С.Булгаков, — что в образе о. Сергия нет ничего общего с теми образами старцев, с которыми сроднилась русская народная душа, и не о старце же Амвросии Оптинском, отражение которого мы имеем в Зосиме Достоевского, говорит нам этот образ. Здесь не Оптина пустынь, но Ясная Поляна, и через мантию монаха здесь слишком просвечивается известная всем блуза. Одним словом, при всей православной внешности о. Сергия из него удалены все действительные элементы православного старчества, и нетрудно понять, как много прямо автобиографического вложено в эту повесть".

Здесь Толстой стал, кажется, жертвой собственного эстетического открытия о тождественности внутренних переживаний всех людей и передал свои душевные проблемы православному подвижнику. В результате, не вышло ничего православного.

Все творения Святых Отцов изобилуют предупреждением против тщеславия, самопревозношения, поисков людской славы (против того, что о. Сергий называет "жизнью для людей", то есть людской славы). Монашеская жизнь о. Сергия протекает вопреки церковному учению — и не может иметь иного результата при этом условии. Толстой же полагал и утверждал, что отдельные истинные подвижники появляются в мipe именно вопреки Церкви:

Однако объективно Толстой показывает истину наперекор своим утверждениям. И опирается на Церковь, насколько ему то доступно, сам о том не подозревая.

Вероятно, в движении сюжета, приведшем о. Сергия за утешением к простой женщине, можно увидеть отголосок одного из эпизодов жития преподобного Макария Великого, которому для смирения были промыслительно указаны как духовный пример две простые женщины, жившие в городе, в суете житейской, но достигшие больших высот в деле внутреннего восхождения к совершенству.

Но в общем построении сюжета Толстой опирался прежде всего на житие преподобного Иакова Постника, финикийского подвижника VI века. Преподобный Иаков, имевший от Бога дар исцелений, точно так же был искушаем блудницей, и для одоления соблазна держал руку над огнём, пока полностью не обгорели суставы одного из пальцев (Толстой заменил это иной подробностью: о. Сергий отрубает себе палец топором). Блудница раскаялась и поведала о его подвиге повсюду — то же мы видим у Толстого. И далее писатель следует точно за житием в истории с больной девицею, ставшей причиною падения инока. Но в реальности всё совершилось гораздо трагичнее: испугавшись после грехопадения, что все узнают о том, Иаков убил девицу и бросил в реку. Затем он впал в крайнее отчаяние и бежал, чтобы служить в мipy завладевшему его душой дьяволу.

Толстой не отважился воспроизвести эти подробности — его о. Сергий не подвергся столь сильному искушению. В реальности же зримо проявилось различие между верой и безверием, раскрыло себя неизреченное милосердие Божие. Отчаявшемуся иноку Иакову был послан некий пустынник, сумевший вернуть его на путь покаяния. Десять лет подвижник вымаливал себе прощение в покаянии — и, получив его, прославил себя ещё большими чудесами.

Вот очевидное различие между церковной и светской секулярной литературой. Несомненно, даже гению Толстого было неподсильно передать чудо покаяния и очищения души от страшного греха. Писатель отступился от невозможного и упростил истину в своём вымысле.

Несомненно также, что в том сказалось и неверие Толстого в духовную силу личности. Впрочем, Толстой само понятие личности отверг. Поэтому его о. Сергий включается в конце повести в некий безликий поток жизни, утрачивает и имя своё, знак личности, именуя себя "рабом Божиим". В таком звании он и осуществляет служение Богу в мipy, обретая в том и Бога и жизнь в Боге.

В большинстве своих сочинений, как художественных, так и публицистических и богословских, Толстой, повторим ещё раз, проповедует против  различных недолжных действий и состояний, как индивидуальных, так и общественных. Даже когда писатель пытается ответить на вопрос "что делать?", он больше говорит о том, чего человек не должен делать.

Поэтому пафос толстовской проповеди есть преимущественно пафос разрушительный, но не созидающий. В своей жесточайшей критике греха и порока, в "срывании всех и всяческих масок" (Ленин) — Толстой прав, пока его обличения не выходят за рамки сферы душевного, пока он касается того зла,  в котором лежит мір.  Но стоит ему коснуться понятий духовного уровня, как он откровенно обнаруживает свою односторонность и несостоятельность.

Критика, даже справедливая, ущербна, когда не сопряжена с указанием положительного выхода из дурной ситуации. Выход же такой только тогда не станет противоречить истине, когда хотя бы отчасти окажется соотнесённым с понятиями духовными, когда будет выстроена ясная иерархия земного  и небесного,  иначе всё воздвигнется на песке и — рухнет.

Толстой же отверг веру  в качестве подлинного средства познания мipa, обрекая себя на абсолютную глухоту к духовному. В этом трагедия великого художника. Толстой пристально внимателен к душевно-телесной стороне жизни, он зорок во всём, что присуще этому уровню бытия, но преобладание в человеке только душевности и телесности есть состояние греховное.

"Что касается до душевности и телесности, то они сами по себе, как замечено уже, безгрешны, как естественные нам; но человек, сформировавшийся по душевности или, ещё хуже, по телесности, не безгрешен, — писал святитель Феофан Затворник. — Он виновен в том, что дал в себе господство тому, что не предназначено к господству и должно занимать подчинённое положение. И выходит, что хотя душевность естественна, быть душевным человеку — неестественно; также и плотяность естественна, но быть плотяным человеку — неестественно. Погрешность здесь в исключительном преобладании того, что должно состоять в подчинении".

Именно поэтому, даже когда Толстой пытается создать программу положительного делания, она оказывается несостоятельной.

Таков итог последнего романа Толстого — «Воскресение» (1899).

Трудно во всей русской литературе отыскать нечто равное этому роману по силе обличительной авторской язвительности в изображении человеческого порока. Ей уступает даже сатира Щедрина. Но вряд ли справедливо называть описательную манеру Толстого сатирической, а если это и сатира, то особого рода. Писатель просто и бесхитростно называет вещи своими именами,  использует слова в нейтральном, а не в экспрессивно-метафорическом значении.


Дата добавления: 2020-04-25; просмотров: 100; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!