Глава XI ЛЕВ НИКОЛАЕВИЧ ТОЛСТОЙ 1 страница



 

Вступление

 

 

Лев Николаевич Толстой (1828–1910)

 

В начале марта 1855 года, в самый разгар Крымской кампании, молодой офицер и начинающий писатель граф Лев Николаевич Толстой между дневниковыми записями помещает неожиданное рассуждение: "Нынче я причащался. Вчера разговор о божественном и вере навёл меня на великую и громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта — основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле. Привести эту мысль в исполнение я понимаю, что могут только поколения, сознательно работающие к этой цели. Одно поколение будет завещать мысль эту следующему, и когда-нибудь фанатизм или разум приведут её в исполнение. Действовать сознательно  к соединению людей с религией, вот основание мысли, которая, надеюсь, увлечёт меня".

Мысли об обновлении  христианства являлись в истории не одному Толстому. И с течением времени они становятся всё более навязчивы. Причина проста: человеку начинает представляться, будто с переменами в жизни религиозные истины естественно устаревают, не поспевая за конкретностью бытия, и оттого требуют постоянной коррекции в ходе исторического движения человечества. Как бы упускается из виду, что догматы христианства обращены не к одному конкретному времени, но ко всем временам: они пребывают в вечности, от вечности исходят и от времени не зависят. Сын Божий обращался ко всей полноте Церкви, объединяющей все исторические эпохи, все формы бытия всех народов.

Возражение угадать нетрудно: мол, только Бог способен прозреть все времена и установить для человечества универсальные законы; но человек, даже самый гениальный и духовно глубокий, всего предвидеть не может и с тысячелетиями совладать не в силах. Поэтому человеческие предустановления неизбежно устаревают и требуют непременного обновления. Следовательно, все сомнения эти сходятся к единой проблеме: к вопросу о природе основателя христианства: если, мол, Он человек и только человек — христианские истины должны периодически переосмысляться. При этом христианство как бы обесценивается, по слову Апостола: "А если Христос не воскрес, то вера ваша тщетна" (IKop. 15, 17).  Однако для заявляющих претензию на основание новой религии это никак не препятствие, а даже дополнительное побуждение к творческому деланию на избранном поприще.

Толстой пришёл к отрицанию Божественной природы Спасителя, и таким образом, препятствия на пути к созданию обновлённого христианства были опрокинуты. За три года до смерти он сказал, не сомневаясь: "Прежде я не решался поправлять Христа, Конфуция, Будду, а теперь думаю: да я обязан  их исправлять, потому что они жили 3–5 тысяч лет тому назад".

Именно поэтому Толстой изначально отвергает веру и тайну как основы своей новой религии, именно поэтому он низводит упование на грядущее блаженство с неба на землю, и поэтому хочет сделать всё сознательно практическим, разумным, ибо воз-несение всего на уровень веры, уровень собирания сокровищ на небе, уровень идеи бессмертия (умалчивая о бессмертии он по сути отвергает его) — "обновлённому христианству" противопоказано. Сыну Божию в этой религии места нет, Христос должен мыслиться в ней только как человек.

В изначальном размышлении Толстого, как в зерне, заложено всё основное содержание его религии, с христианством ничего общего не имеющей. Да это и не религия вовсе, если оценивать строго и трезво. Зерно до поры зрело в его душе, пока не дало ростки на рубеже 70-80-х годов, в пору духовного кризиса, настигшего Толстого. Должно признать, что ничего нового в толстовстве нет: о земном блаженстве, о земном Царствии, на рациональной основе созидаемом, мечтали и судили и прежде и позднее…

В историю мировой культуры Лев Толстой вошёл, прежде всего, как один из гениальнейших художников-творцов. Но, быть может, ещё большее значение имеет — для всеобщей истории человечества — его опыт веро-творчества, урок, требующий осмысления слишком пристального.

Вникая в художественный строй мысли человека, мы не судим его, не превозносим и не отвергаем. Мы лишь трезво сознаём — должны сознавать — страшные последствия для себя при вступлении на тот путь, на который увлекает нас этот человек. Речь идёт не о мировоззренческих или эстетических оценках — но о нашей судьбе в вечности.

 

1

 

По собственному признанию Толстого, он в пятнадцать лет носил на шее медальон с портретом Руссо вместо креста. И боготворил  женевского мыслителя. Толстой приравнивал Руссо к Евангелию — по оказанному на себя влиянию.

В статье "Кому у кого учиться писать, крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?" (1862) Толстой чётко сформулировал одну из коренных идей Руссо, с которою он был вполне согласен: "Человек родится совершенным, — есть великое слово, сказанное Руссо, и слово это, как камень, останется твёрдым и истинным. Родившись, человек представляет собой первообраз гармонии правды, красоты и добра". Это суждение справедливо по отношению к первозданной природе человека, но становится ложью, когда переносится на всю человеческую историю, ибо отвергает повреждённость души, всякой души, первородным грехом.

Такая идея отрицает необходимость внутренней духовной брани с греховной повреждённостью натуры человека, ориентирует на противостояние лишь внешним условиям существования и сторонним воздействиям. В этой антихристианской  идее — один из истоков не только всех заблуждений Руссо, равно как и Толстого, пороков мировоззрения, недостатков педагогической системы их и т. д. (это частности), но также и всех революционных претензий на внешнее переустройство мира, отвергающих первородный грех как первопричину укоренившегося в мире зла.

Можно утверждать: исследование жизненного движения человека от начальной абсолютной гармонии к дисгармонии, отыскание в каждом характере в каждый конкретный момент его бытия начатков (или остатков) естественной душевной гармонии, тоска по этой гармонии — есть основное содержание едва ли не всего художественного творчества Толстого. Этим Толстой прежде всего отличен от Достоевского, искавшего в человеке не следы натуральной  гармонии, но просвечивающий сквозь греховную помутненность образ Божий.

Для Толстого мечтания женевского философа были образцом в решении религиозных вопросов. Но Руссо, как известно, был приверженцем неопределённого деизма, являющего собою зыбкий рубеж между верой и безверием. А поскольку Толстой был в своих взглядах несомненно решительнее Руссо, то и деизм он довёл до той крайности, в которой слишком обнаруживается резкая противоречивость этого мировоззренческого принципа. Вот где основная причина всех "кричащих противоречий" Толстого.

Толстой — гений в исследовании и отображении душевого мира, тут нет ему равных. Стремление к духовной высоте он отверг. Ибо Христос для него — не воскрес.

Важно уяснить, что: естественная  природа — это повреждённая  природа; она не может соединиться с Богом. Именно из непонимания такой простой истины истекают многие заблуждения Толстого, его собственное отъединение от Христа Воскресшего.

От Руссо Толстой наследовал и неизжитый сентиментализм эстетического мировосприятия.

"Сентиментальная душа, — писал И.А. Ильин, — не понимает, что Бог больше, чем человек".

Не без воздействия «Исповеди» Руссо зародилась в Толстом потребность создать нечто равное по искренности и глубине самопознания. Он замыслил автобиографическую тетралогию, части которой соответствовали бы основным периодам созревания характера: «Детство», "Отрочество", «Юность», "Молодость".

Четвёртая часть написана не была, она как бы растворилась  в нескольких повестях, написанных вслед за «Юностью», в которой уже ощущается усталость формы. Интерес к художественной разработке одного и того же характера иссякает.

В середине каждой из повестей трилогии (1852–1857), в самой глубине их пространства, расположены главы, одноимённые общему названию. Эти главы — сгусток важнейших состояний, мыслей, настроений, определяющих обозначенные в названиях периоды становления характера, судьбы человека, периоды утраты им начальной душевной гармонии.

"Счастливая, счастливая, невозвратимая пора детства! Как не любить, не лелеять воспоминаний о ней? Воспоминания эти освежают, возвышают мою душу и служат для меня источником лучших наслаждений". Это — близость к незамутнённому счастливому переживанию бытия, когда внутренние переживания уже переливаются из одной формы в другую, противоречиво изменяясь (то, что Чернышевский назвал у Толстого "диалектикою души"), и уже нарушая тем гармоническое безмятежное ощущение счастья.

Отрочество мрачит гармонию разъедающим душу анализом, умственным беспокойством, попыткою самостоятельно овладеть премудростью мира сего, приобщиться усилием собственного рассудка к осмыслению этого мира, уже гораздо прежде осуществлённому многими мудрецами.

Юность разрывает душу мечтами о счастье. Полнота же его ощущается прежде всего в молитвенном переживании своей близости к Богу и слитностного единства с природою.

Здесь нет ещё пантеистической оторванности от Творца. Не природа как самодовлеющая сущность владеет здесь душою человека, но чувство безмерности мироздания, с которым человек составляет единство неомраченное, — наполняет душу духовною радостью.

Однако состояние это — зыбкое, неустойчивое, и из него легко можно сорваться в пантеистическое переживание натуральных  основ бытия. Удерживающим  может быть здесь единственно сознание и ощущение связи с Создателем, смирение. Но этого сознания и ощущения герою толстовской трилогии порой недоставало — оно не было в нём постоянным. Так, уже в ранней юности им овладевает то понимание смысла жизни, которое в обыденном сознании давно связано с именем Толстого: "…назначение человека есть стремление к нравственному усовершенствованию и ‹…› усовершенствование это легко, возможно и вечно".

Вот что сразу настораживает (пусть тут ещё и незрелый юношеский вывод): представление о внутреннем совершенствовании как о цели жизни. И о лёгкости его осуществления. И о возможности осуществления его своими лишь усилиями. Позднее из этого разовьётся толстовская идея о возможности спасения собственными силами, которую он будет повторять многократно. Пока же он ставит себе целью одно совершенствование себя.

Но самосовершенствование не может быть истинной целью: оно лишь средство в системе секулярного бытия. Целью духовное делание становится во Христе  и  со Христом  (и не возможно вне Христа). Но толстовский герой о том не задумывается, он вообще мыслит самосовершенствование на душевном, нравственном уровне, и тем принижает его, отрывает от духовного стремления к обожению, — что и есть истинное назначение человека. Идея самоизменения к лучшему рождается в Николае Иртеньеве не из ощущения невозможности бытия вне Бога, но из переживания гармонического совершенства природы.

Постепенно Иртеньев приходит к важному для себя выводу, равно как важным оказался он и для самого автора: к мысли о разъединённости людей в невымышленной реальности. Всё, на что наталкивается его взгляд, испытующий жизнь, всё начинает говорить ему об этом.

Толстовского героя всё более поражает эта новая  для него мысль. В раннем детстве он знал одно единство. Но то было единство лишь одного мира   как части того огромного целого, каким является многообразие жизни. Теперь яснее становится, что в этой огромности единство как бы и отсутствует, оно распадается, именно распадается, на множество замкнутых в себе миров.  Это слово — мир — ещё не проговорено пока, но понятие уже создалось в душе героя. И в сознании и душе самого автора.

Есть ли связь между этими мирами?  Можно ли соединить их в подлинное целое?

Так зарождается проблема, ставшая едва ли не важнейшей в эпопее "Война и мир". И уже совершается поиск тех начал, на каких только и можно одолеть сложившуюся обособленность малых миров, их разъединённость.

Да и каждый человек — целостный в себе мир.  Нарушить самозамкнутость этих миров может общение между людьми на уровне над-рациональном, "глаза в глаза", когда душа раскрывается навстречу другой душе. Толстой чутко ощущает и психологически достоверно и точно передаёт возможность некоего вне-рационального, бессознательного контакта между людьми.

Уже в автобиографической трилогии камертоном, по которому выверяется истинность восприятия мира, истинность жизненного поведения, становится у Толстого народное  отношение к жизни — начаток мысли народной  "Войны и мира". Это отношение не выражается прямо, оно ощущается поверх всякого рационального осмысления, выраженного в слове, поверх даже самой необходимости в узнавании народного воззрения на те или иные действия, мысли, потребности человека и пр.

Мужик ближе к жизни, он занят делом.  Без его труда и сама Жизнь не сможет совершать своё движение. Он держит жизнь на себе — и оттого мишура цивилизации ему чужда. Он — вне цивилизации, ибо близок к натуральным основам бытия.

И так у Толстого будет всегда.

Во внутреннем мире Николеньки Иртеньева заложено то, что будет развито позднее в характерах Андрея Болконского, Николая Ростова, Пьера Безухова. Точно так же в последующих произведениях писателя, нетрудно обнаружить — где намётки, где прорись будущих образов, где эскиз, почти готовый для перенесения в пространство обширного полотна. Утончённый психологический анализ, одно из самых важных достоинств Толстого-художника, также обретает присущее ему своеобразие ещё в ранний период творчества писателя. Толстой умеет обнаружить и передать глубоко духовные переживания человека, незаметно входящие в строй эмоционального состояния человека.

С ранних же своих рассказов Толстой противополагает чувство природы —  этого отчасти руссоистского для него символа натуральной жизни — всем помутнённым действиям человека, испорченного цивилизацией.

Наконец, знаменитый толстовский период,  сложная конструкция, позволяющая одной фразой дать ёмкую определённость целостному и обширному явлению жизни, возникает у Толстого в совершенной выработанности также достаточно рано.

Как там ни превозносил весь мир цивилизацию и рационально-унылый жизненный комфорт — Толстой среди немногих встал поперёк всеобщей устремлённости к тому.

Он обнаруживает своё негодование против цивилизации, извращающей душу человека, в рассказе "Люцерн"(1857). Цивилизация очерствляет людей, и для Толстого проявление такой очерствлённости становится в ряд важнейших событий мировой истории. Когда сытая благополучная публика отказывает бедному музыканту даже в скудном воздаянии за его искусство, хотя перед тем с удовольствием слушала его пение, герой-рассказчик Толстого восклицает: "Вот событие, которое историки нашего времени должны записать огненными неизгладимыми буквами. Это событие значительнее, серьёзнее и имеет глубочайший смысл, чем факты, записываемые в газетах и историях…Это факт не для истории деяний людских, но для истории прогресса и цивилизации".

Цивилизацию Толстой определяет как "отсутствие потребности сближения, и одинаковое довольство в удобном и приятном удовлетворении своих потребностей", как "сознание собственного благосостояния и совершенное отсутствие внимания ко всему окружающему, что не прямо относится к собственной особе". Цивилизация калечит людей: разъединяет их, и они "лишают себя одного из лучших удовольствий жизни, наслаждения друг с другом, наслаждения человеком". Цивилизация искажает все критерии оценки человека.

Если бы критика Толстым цивилизации (как и критика его предшественника, Руссо) основывалась бы на таком осмыслении, её можно было бы назвать подлинно христианской. Однако Толстой уже в ранних своих произведениях, очень часто по внешности совпадая с христианской точкой воззрения на мир, по существу внеположен ей. Он не противопоставляет земным  сокровищам небесные,  но натуральные.  Своего рода символом такого противопоставления становятся слова бродячего певца, не без сочувствия выслушанные рассказчиком: "…мы не хотим республики, а мы хотим… мы хотим просто… мы хотим… — он замялся немного, — мы хотим натуральные законы".

Толстой рассуждает о всепроникающем Духе, направляющем все жизненные процессы и отвергающем цивилизацию: "Один, только один есть у нас непогрешимый руководитель, всемирный Дух, проникающий нас всех вместе и каждого, как единицу, влагающий в каждого стремление к тому, что должно; тот самый Дух, который в дереве велит ему расти к солнцу, в цветке велит ему бросить себя к осени и в нас велит нам бессознательно жаться друг к другу. И этот-то один непогрешимый блаженный голос заглушает шумное, торопливое развитие цивилизации". Но остаётся непрояснённым: имеет ли здесь автор в виду Творца, как Его мыслит христианство, либо некое мистическое (языческое, пантеистическое) начало, неясное по природе своей. Во всяком случае, примерно в то же время Тургенев сходным образом, хоть и несколько грубее, говорил о безликой и равнодушной к человеку природе: "…она заставляет кровь обращаться в моих жилах без всякого моего участия, и она же заставляет звёзды появляться на небе, как прыщи на коже…".

Достоевский пытается различить образ Божий  в человеке, ибо это сопряжено со спасением  и обожением  человека. Толстой отыскивает натуральные начала  в человеке, поскольку это может способствовать земному счастью  человека.

Критерием истины, утверждаемым в рассказе «Люцерн», становится именно счастье, естественное и никаким образом не связанное с Духовной жизнью человека: оно имеет лишь эмоционально-эстетическую природу.

"Кто счастлив, тот и прав", — сделает несколько позднее важный Для себя вывод один из толстовских героев (Оленин в "Казаках"), и это станет для самого Толстого важнейшей истиной надолго.

Достоевский мыслит в категориях сотериологических, Толстой всё более абсолютизирует эвдемоническое восприятие мира.

Поэтому в понимании красоты он был вполне близок тургеневскому, исповедовал единомыслие с теоретиками "чистого искусства" (и был дружески близок с Дружининым, одним из них), что нашло выражение в повести «Альберт» (1858), где красота названа "единственно несомненным благом в мире". От такого взгляда ему придётся позднее отречься.

А то, что в эти годы Толстой начал со всё большим недоверием относиться к христианству, свидетельствует его известный автокомментарий к рассказу "Три смерти" (1859), в котором отображена смерть трёх творений природы:  некоей барыни, простого мужика и дерева. В письме к А.А. Толстой от 1 мая 18 58 года он разъясняет: "Напрасно вы смотрите на неё (на рассказ "Три смерти", который автор называет штукой,М.Д.)  с христианской точки зрения. Моя мысль была: три существа умерли — барыня, мужик и дерево. Барыня жалка и гадка, потому что лгала всю жизнь и лжёт перед смертью. Христианство, как она его понимает, не решает для неё вопроса жизни и смерти. Зачем умирать, когда хочется жить? В обещания будущие христианства она верит воображением и умом, а всё существо её становится на дыбы, и другого успокоения (кроме ложно-христианского) нету, — а место занято. Она гадка и жалка. Мужик умирает спокойно, именно потому, что он не христианин. Его религия другая, хотя он по обычаю и исполнял христианские обряды; его религия — природа, с которой он жил. Он сам рубил деревья, сеял рожь и косил её, убивал баранов, и рожались у него бараны, и дети рожались, и старики умирали, и он знает твёрдо этот закон, от которого он никогда не отворачивался, как барыня, и прямо, просто смотрел ему в глаза. Une brute (животное. — М.Д.),  вы говорите, да чем же дурно une brute? Une brute есть счастье и красота, гармония со всем миром, а не такой разлад, как у барыни. Дерево умирает спокойно, честно и красиво. Красиво — потому что не лжёт, не ломается, не боится, не жалеет. Вот моя мысль…".


Дата добавления: 2020-04-25; просмотров: 108; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!