Алексей Константинович Толстой



 

Алексей Константинович Толстой  (1817–1875) известен читателю как тонкий лирик (недаром многие его стихи положены на музыку), исторический романист (кто же не читал "Князя Серебряного"?), драматург (историческая трилогия о событиях на Руси прославлена многими постановками), несравненный мастер иронии (Козьма Прутков едва ли не превзошёл славою одного из своих создателей). Гораздо менее знаем мы его как поэта духовной направленности. Между тем, в самом его обращении к истории нельзя не увидеть стремления дать нравственно-религиозное осмысление не только событий давнего прошлого, но и жизни вообще. И если в лирике поэта произведений чисто духовного содержания не столь много, то это вовсе не говорит о религиозном индифферентизме его. Скорее это целомудренное желание скрыть слишком сокровенные переживания.

Но религиозное чувство, если оно есть, не может не обнаружить себя. Оно отразилось во всей полноте прежде всего в поэмах «Грешница» и "Иоанн Дамаскин", главная тема которых — торжество святости.

Сюжет «Грешницы» (1858) прост, безыскусен. События происходят в Иудее при правлении Пилата. Некая грешница-блудница горделиво утверждает, что никто не сможет смутить её и заставить отречься от греха. Однако святость Христа повергает её.

Поэма "Иоанн Дамаскин" (1859) основана на житии святого, она есть его поэтическое переложение. Разумеется, автор выделил в пересказе прежде всего то, что живо тревожило его душу: тема осуществления поэтом Божьего дара, преодоления препятствий для духовного поэтического творчества.

Особого разговора требует историческая трилогия А.К. Толстого, состоящая из трагедий "Смерть Иоанна Грозного" (1866), "Царь Феодор Иоаннович" (1868) и "Царь Борис" (1870). Трилогию можно рассматривать как грандиозное произведение в пятнадцати актах: настолько близки между собою все части событиями и составом действующих лиц. Главный герой трилогии — Борис Годунов, с ним связана основная нравственно-религиозная проблематика её. Борис — в центре событий, разворачивающихся не только в последней трагедии, но и в первых двух: как действующее лицо он равнозначен и царю Иоанну, и Феодору. Единство действия трёх трагедий основано на сквозной интриге — на стремлении Бориса к власти и на пребывании его во власти. При этом каждая часть строится и на собственной идее, выделяемой из единого содержания трилогии как составная часть.

Драматургия первой части определяется болезненными метаниями души Иоанна Грозного — души, обуреваемой губительными страстями, но ищущей упокоения в смирении и раскаянии. В зависимости от внешних обстоятельств верх берёт то одно, то иное стремление, отчего резко меняется поведение царя, а поступки его становятся непредсказуемы. Всё завершается смертью грешника, так и не сумевшего побороть губительные страсти. Среди этих метаний и действует Борис, поставивший пред собою далекую, почти несбыточную цель — восхождение на трон. Именно Годунов становится подлинным убийцей Грозного, точно рассчитав, каким разрушительным для жизни царя станет гневное волнение его, которое Борис возбуждает своим сообщением о речах колдунов-прорицателей.

Во второй трагедии Борис вынужден противоборствовать не страстям кровавого тирана, а ангельской кротости его сына. Жизнь оборачивается иной, своей трагичной стороной: попытка утвердить отношения между людьми на началах христиански чистых завершается крахом. Благие намерения приводят ко многим смертям, гибельным и для судеб царства. Кротость Феодора, сопровождаемая наивной доверчивостью, превращается в обыденное незнание тёмных сторон человеческой натуры — Феодор сознательно отказывается верить в то тёмное, что переполняет жизнь. Он хочет существовать в мире идеальных жизненных начал, но дурные страсти оказываются неискоренимы. Борис легко совершает важнейшие шаги к трону. И поистине страшен он, когда ни словом не обмолвившись о потаённом желании и многажды наказывая беречь царевича Димитрия, отдаёт незримо приказание устранить его из жизни.

Третья трагедия, трагедия самого Бориса, обнаруживает иную грань — ту же проблему, какую в те же годы мучительно осмыслял Достоевский. Это — проблема времени, и проблема вообще всех времен: возможен ли грех ради благой цели? можно ли переступить через кровь? нравственно ли позволить себе это пере-ступление во имя блага всеобщего?

Борис у Толстого — не традиционный и заурядный злодей-властолюбец. Он рвётся к трону не ради насыщения примитивной страсти — нет. Годунов государственно мудр, прозорлив, искренне желает блага стране и народу. Он хорошо видит, сколько бед несёт благому делу и жестокий деспотизм Иоанна, и бездумная жалостливость Феодора. Он же и ясно сознаёт: только ему доступно провести царство через все препятствия к истинному процветанию. Ради этого он и совершает то, что в итоге приводит его к гибельному концу.

Историю Толстой представляет как борьбу добра со злом, осуществляющуюся в столкновении человеческих страстей. Такой же подход к истории нетрудно распознать и в историческом романе "Князь Серебряный" (1862). А.К. Толстой даёт всегда исключительно нравственный анализ исторических событий, причём совершает его в пространстве христианской нравственности.

 

К религиозным сюжетам и темам оказались причастны едва ли не все русские поэты. В середине века, и в более позднее время, можно вспомнить еще А.А. Фета, Л.А. Мея, А.М. Жемчужникова, А.Н. Плещеева, Я.П. Полонского, А.А. Григорьева, А.Н. Апухтина, С.Я. Надсона… Обозреть полностью это поэтическое пространство невозможно, да и многие поэтические опыты не всегда нуждаются в пояснениях и дополнительных рассуждениях. К тому же при избрании для своих поэтических упражнений чисто религиозных проблем писатель мог оставаться лишь на уровне любопытства (как, например, при использовании античных мифов; о христианстве умолчим), в то же время при взгляде на самые обыденные предметы творца могла не покидать религиозная серьёзность. Оставим это личной проблемой каждого художника.

Остановим краткое внимание лишь на некоторых образцах поэзии, общественно и христиански значимых. Обратимся к двум крупнейшим поэтам "чистого искусства", от вопросов всеобщей значимости вовсе не отдалённых.

Когда о "чистом искусстве" заходит речь, вспоминаются и называются прежде всего имена Фета и Майкова. Поэзия их истинно чиста,  если понимать под этим словом беспримесную подлинность.  Оставляя вне пространства нашего внимания всю полноту их поэтических интересов, задержимся лишь на особенностях их религиозного осмысления бытия.

 

Афанасий Афанасьевич Фет

 

Афанасий Афанасьевич Фет (1820–1892) — поэт безмерно одарённый, но имеющий среди великих поэтов репутацию наиболее безразличного к Православию. В причины того углубляться не станем, будем благодарны и за ту чистую  радость, какую он дарит каждому своими стихами. Доводом же против излишней категоричности суждений о религиозном индифферентизме Фета могут быть его же стихи, хотя, нужно признать, духовным темам он посвящал своё внимание не часто.

Фет был причастен традиции переложения текстов Писания — хоть он и не перелагал  избранные места, а скорее отражал свои вольные умозаключения на избранные темы. Впрочем, в XIX веке эта особенность была общей. Вольность  же в подходе к священному тексту всегда оборачивается утратой глубины мысли, если не полным её искажением. Красноречив пример одного из стихотворений Фета: поэт нафантазировал по поводу известного эпизода из Евангелия от Иоанна (Ин. 8,1-11).  Искушение Христа фарисейским вопросом об участи взятой в прелюбодеянии грешницы поэт сводит к некоему эмоционально-психологическому проникновению Сына Божия в душу грешницы — и тем искажает, принижает и даже опошляет евангельскую мудрость.

В поэтическом религиозном самопознании можно неожиданно обнаружить соприкосновение Фета с Державиным: так узнаваемо являют себя идеи и образы оды «Бог» в таких строках:

 

…Ты могуч и мне непостижим

Тем, что я сам бессильный и мгновенный

Ношу в груди как оный серафим

Огонь сильней и ярче всей вселенной.

Меж тем, как я — добыча суеты,

Игралище её непостоянства,

Во мне он вечен, вездесущ, как Ты,

Ни времени не знает, ни пространства.

 

Поэт развивает мысль другого поэта. Недаром Фет взял себе эпиграфом державинскую строку "Дух всюду сущий и единый…" — для стихотворения "Я потрясён, когда кругом…".

Не касаясь иных примеров обращения Фета к поэтическому выражению религиозных движений души, завершим эти краткие заметки указанием на фетовское осмысление молитвы Господней:

 

Чем доле я живу, чем больше пережил,

Тем повелительней стесняю сердца пыл,

Тем для меня ясней, что не было от века

Слов, озаряющих светлее человека:

"Всеобщий наш Отец, Который в Небесах.

Да свято имя мы Твое блюдем в сердцах,

Да приидет Царствие Твое, да будет воля

Твоя, как в небесах, так и в земной юдоли.

Пошли и ныне хлеб насущный от трудов,

Прости нам долг: и мы прощаем должников,

И не введи Ты нас, бессильных, в искушенье,

И от лукавого избави самомненья".

 

В композиции этого стихотворения сразу узнаётся пушкинское "Отцы пустынники и жены непорочны…". Вначале идёт своего рода предисловие, где говорится об отношении поэта к молитве, а затем в переложении та же тема развивается в неявной форме, с некоторыми отступлениями от канонического текста, в которых и угадывается поэтический комментарий. В переложении Фета, признаем, важных отступлений от молитвы нет, различия же вполне объяснимы особенностями версификации. Не упустим небольшого, но красноречивого добавления в самом конце.

В молитве:

"…но избави нас от лукавого" (Мф. 6,13).

У Фета:

"И от лукавого избави самомненья".

Вот уже высказалось понимание самого поэта, не для всех обязательное (точнее, для всех необязательное), да и несколько сужающее смысл молитвенной просьбы, хоть и не слишком: ибо гордыня, от которой молит избавить поэт, дьявольское же порождение в душах наших. Пушкин, как помним, от той же гордыни (в иной форме — любоначалия) сугубо молил очистить его душу.

Заключим под конец: вполне оригинальный в своей лирической дерзости,  Фет в религиозных поэтических опытах часто следует (хотя не вполне открыто, не явно) своим предшественникам. Как будто опасается оказаться на этом поприще слишком самостоятельным. Или это непреднамеренно?

 

Аполлон Николаевич Майков

 

Популярность (употребим противо-поэтическое словечко) поэзии Аполлона Николаевича Майкова  (1821–1879) несправедливо ниже масштаба его дарования.

Духовная лирика его прекрасна:

 

Дорог мне перед иконой

В светлой ризе золотой,

Этот ярый воск возжённый

Чьей неведомо рукой.

Знаю я: свеча пылает,

Клир торжественно поёт -

Чьё-то горе утихает,

Кто-то слезы тихо льёт,

Светлый ангел упованья

Пролетает над толпой…

Этих свеч знаменованье

Чую трепетной душой:

Это — медный грош вдовицы,

Это — лепта бедняка,

Это… может быть… убийцы

Покаянная тоска…

Это — светлое мгновенье

В диком мраке и глуши,

Память слёз и умиленья

В вечность глянувшей души…

 

Достоевский об этих стихах писал в письме Майкову: "…бесподобно. И откуда Вы слов таких достали! Это одно из лучших стихотворений Ваших…"

Вообще и похвальных, и восторженных отзывов о поэзии Майкова было предостаточно. Белинский сопоставлял его стихи с пушкинскими, Плетнёв ставил Майкова "побольше Лермонтова", Некрасов и Чернышевский в 1855 году говорили о Майкове как о поэте, равного которому "едва ли имеет Россия", Дружинин находил "поэтический горизонт" Майкова обширнее, нежели у Тютчева, Фета и Некрасова. Мережковский утверждал, что "после Пушкина никто ещё не писал на русском языке такими неподражаемо-прекрасными стихами".

Поэтому под «непопулярностью» поэзии Майкова нужно подразумевать историческую судьбу его наследия, особенно в советское время. За исключением нескольких хрестоматийных стихотворений о русской природе ("Весна", «Сенокос», "Летний дождь", "Ласточки") — всё, созданное Майковым, то, чем восхищались ценители XIX века, русскому читателю неизвестно. И это движение к забвению началось при жизни Майкова и по его вине. Сначала на него возлагали, не без некоторого основания, надежды самые прогрессивные литераторы за близость его принципам "натуральной школы", за демократичность поэзии. Позднее передовые же критики (Добролюбов, в частности) осуждали его за «измену». Ещё позднее — «реакционный» "Гражданин" причислил Майкова к "реальной силе в противодействии революционному движению" :

Что ж! истинный поэт преодолел узкие рамки того, чем его хотели бы ограничить Белинский или Добролюбов. Он, в отличие от них, полагал, что хлеб насущный  есть прежде всего — духовный:

О Боже! Ты даёшь для родины моей Тепло и урожай, дары святого Неба — Но, хлебом золотя простор её полей, Ей также, Господи, духовного дай хлеба!

Майковым могли восхищаться ценители истинной поэзии, но таковых всегда немного. У массового же демократического читателя, проходившего выучку у таких властителей дум, как Чернышевский или Писарев (не говоря уже о более мелких и более бесцветных, подобных Антоновичу или Елисееву), — могло ли стремление к Православию добавить поэту признания и симпатий?

Средоточием высокой духовности стал для Майкова православный храм. Что же удивительного, что в своих исканиях он стал ближе славянофилам, нежели поборникам социального прогресса?

Многие исследователи утверждают, будто Майков обладал в значительной степени языческим мировосприятием, которое так и не смог преодолеть. Доказательством считается интерес поэта к античной литературе, к античным временам вообще. Он переводил древних поэтов, и подражал им, и использовал сюжеты античной истории в своих произведениях. Но ведь и в обращении к античной культуре можно обрести начатки христианской мудрости. Святитель Василий Великий недаром учил этому. Обращение же к истории определено важной идеей творчества Майкова — убеждённостью в торжестве христианства над язычеством ("Олинф и Эсфирь", "Три смерти", "Смерть Люция", "Два мира"). А от соприкосновения с античной поэзией воспринял Майков в значительной степени особое чутье, особый вкус к поэтическому совершенству стиха — из чего исходит и его особое отношение к поэзии, его приверженность "чистому искусству". Он полагал, что Муза кухаркой быть не должна. Но и игрушкою тоже быть не годится. Важно соображение.

Майков был мудр, ибо знал: суетность человеческой жизни когда-нибудь приведёт к неизбежному — к той тьме, в которой окажется потребен Свет Святости. О раздирающем душу противоречивом стремлении к сокровищам небесным  и земным  (внимание к которому определяет всё своеобразие русской литературы) поэт своё слово сказал несомненно.

В конце своей жизни Майков предстал как религиозный поэт-философ, глубина мудрости которого не уступает тютчевской, — а она, кажется, стала эталоном поэтической философии.

Вопросу, вековечному вопросу человека о непостижимой ему ограниченности разума Майков противопоставляет истинно богословский ответ:

 

Из бездны Вечности, из глубины Творенья

На жгучие твои запросы и сомненья

Ты, смертный, требуешь ответа в тот же миг,

И плачешь, и клянёшь ты Небо в озлобленье,

Что не ответствует на твой душевный крик…

А Небо па тебя с улыбкою взирает,

Как на капризного ребенка мать.

С улыбкой — потому, что все, все тайны знает,

И знает, что тебе ещё их рано знать!

 

Эти строки включены в цикл "Из Апполодора Гностика" (фигура вымышлена — давняя традиция литературы), где совершается, как и в цикле "Вечные вопросы", осмысление поэтом жизни человека. Время и вечность, страдание и спасение, земное и небесное измеряются Майковым мерой, единственно к ним приложимой:

 

Не говори, что нет спасенья,

Что ты в печалях изнемог:

Чем ночь темней, тем ярче звёзды,

Чем глубже скорбь, тем ближе Бог…

 

 


Дата добавления: 2020-04-25; просмотров: 154; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!