Солдатское превосходительство



 

В бою под солдатом драгунского полка Ермолаем Четвертаковым была ранена лошадь. Четвертаков попал в плен. Привезли его в Гжатск. Из Гжатска солдат бежал.

Оказался он в тех местах, занятых неприятелем.

Пришел драгун в деревню Басманы. Видит – крестьяне воинственны, французов чумой ругают. Злобой мужик кипит.

Тут‑то и пришла Четвертакову мысль поднять крестьян на борьбу с французами, создать партизанский отряд. Заговорил.

И вдруг крестьяне замялись. Мол, неизвестно, откуда прибыл солдат. Как знать, что из того получится. Лишь молодой рябоватый парень пошел за драгуном.

Поехали они вместе в деревню Задково – там поднимать крестьян. По дороге встретили двух французов. Убили. Потом еще двоих встретили. И этих прикончили.

– Ух ты! Двое – и вдруг четверых! – подивились крестьяне в Басманах.

– А если четверо – то получится восемь!

– А если восемь – то будет шестнадцать!

Заволновались в Басманах: а вдруг как мужики из Задкова прежде их создадут отряд?

– Давай возвращай драгуна!

– Сами желаем иметь отряд!

Вернулся в Басманы драгун. Извинились сельские жители.

– Не обижайся. Хотели тебя проверить, – схитрили крестьяне. – Стоящий ли солдат.

Сразу же более двухсот мужиков дали свое согласие быть у него в отряде. Это было началом. Вскоре из всей округи свыше четырех тысяч крестьян собралось под командованием Четвертакова.

Стал Четвертаков признанным командиром. Порядки в войске завел военные: караулы, дежурства и даже учения. Следил строго, чтобы головы крестьяне держали высоко, животы не распускали.

– Да ты что, полковник, – смеются крестьяне. А сами довольны, что крепкой руки начальник.

– Что там полковник – сам генерал! Ваше превосходительство!

Жили крестьяне по‑прежнему в селах. Поднимались они по тревоге, когда возникала нужда…

Едет французский отряд по русской дороге. Обоз, но с большой охраной. Порох доставляют для армии. Кони пушку везут впереди. Это чтобы пугать крестьян, ну и себя, французов, конечно, подбадривать.

Звенят, гудят, переливаются на церковных звонницах колокола. То медью ударят, словно в набат, то трепетно, тонко зальются. Приятно французам слушать.

Вот здесь отгремели. Ушли за бугор – там тоже деревня и церковь. Подхватились и слева и справа. Идет от села к селу перезвон. Приятные звуки…

Продолжают французы свой путь. Идут и не знают того, что это не просто звон – это для них звон погребальный.

Четвертаков использовал церковные перезвоны как сигналы для своих отрядов. В каждом переливе свои команды. Слушай внимательно – будешь знать, куда идти и где собираться.

Продолжают французы свой путь. А в это время из разных окрестных сел выходят уже отряды. Приказ – собраться сегодня у ручья, у Егорьевской балки.

Подошли французы к ручью – крестьяне со всех сторон. Несметно. Черно от кафтанов. Конный виден в крестьянских рядах – наверно, начальник.

Скомандовал конный. Бросилось воинство на французский обоз. Растерялись солдаты, что были с пушкой, – куда палить, в какую же сторону? Всюду крестьяне. Стрельнули в конного, в старшего. Да, к счастью, того, перелет.

Выстрел был первый и последний. Не успели французы вставить новый заряд. Ноги крестьянские быстры, руки проворны и цепки. Пушка, обоз, солдаты – все через минуту в крестьянских руках.

Возвращаются партизаны с отважного дела домой. Едет на коне солдат Четвертаков, Ермолай… как там тебя по батюшке? Эх, можно, пожалуй, без батюшки. Ермолай Четвертаков – генерал крестьянский. Ваше солдатское превосходительство!

 

Аркан

 

Наловчились крестьяне села Локотки арканом ловить французов. Спрячутся где‑нибудь в кустах при лесной дороге, ждут – не прейдет ли какой отряд. Дождутся – конных ли, пеших, подстерегут отставшего и немедля аркан ему на шею. Кляп ему в рот, пока не вскрикнул. И будь здоров, мусье. Словно карась, на уду попался.

Как‑то снова крестьяне засели на выгодном месте. Вначале была неудача – никто не движется. И вдруг конный отряд рысями. И, как всегда, кто‑нибудь сзади. На сей раз рослый с чубом француз. Подъехал француз к кустам, где притаились крестьяне. Взвился аркан. Полетел наездник с коня. Кляп в рот ему немедленно.

Приволокли мужики француза к себе в Локотки. Дорогой еще пристукнули. Уж больно ершистый француз попался. Все ногами крестьян пинал.

Положили крестьяне пленного в каком‑то хлеву. Притащили воды, плеснули на голову. Вынули клял. Решили вести в уезд, в Сычевку. Там принимали пленных.

Поднялся француз, как закричит:

– Путаны бороды! Сивые мерины! Рог вам бугаев под самое дыхало!

Крестьяне так и разинули рты. Икота на иных напала.

Оказалось, то был не француз, а донской казак из отряда Дениса Давыдова. Казаки специально оделись во французскую форму. Ехали то ли в разведку, то ли еще по какому делу.

Опомнились, пришли, конечно, крестьяне в себя:

– Да откуда мы ведали.

– На лбу не написано.

– Скажи спасибо, что жив остался.

– Глаза поросячьи! Дубы неотесанны! – не утихает казак. – А это что?! – и тычет на чуб казацкий.

Конечно, чубов у французов не было. Да поди разгляди там в такую минуту.

– Ладно, – наконец приостыл казак. – Есть ли у вас чарка вина?

– Это найдется.

Выпил казак, тряхнул плечами:

– Ну, мужички, бывайте! Благодарствую за угощение.

Несколько дней крестьяне не решались выходить на дорогу.

– Ну их, снова не энтого схватишь!

А потом опять принялись за дело. Однако теперь осторожнее. Схватят француза крестьяне, смотрят прежде всего на голову – не виден ли чуб казацкий.

 

Россия есть Россия

 

Наслышавшись всяких донесений о действиях крестьянских отрядов, Кутузов решил взглянуть на живых героев. Под городом Юхновом собрались к нему партизаны. Были всякие: и старые и молодые, подороднее и попроще, кое‑кто с боевыми рубцами, и даже один без глаза, и тоже, как у Кутузова, правого.

Набились крестьяне в избу. Расселись. Стал угощать их Кутузов чаем. Пьют мужики осторожно, не торопясь, сахар вприкуску.

За чаем зашел разговор. Конечно, прежде всего о войне, о французах.

– Французы народ геройский, заявляют крестьяне. – Да только духом они слабее. Дал Бонапарт промашку: разве испугом возьмешь Россию!

– Тут Невский еще сказал, – вспомнил безглазый. – Придешь с мечом, от меча и погибнешь!

– Верно! – шумят крестьяне.

Заговорили затем о Москве.

– Конечно, жалко. Не маленький город. Веками в народе славится. Да разве Москва – Россия? Отстроится город. Была бы жива держава.

Хвалит Кутузов крестьян за смелые стычки с французами.

– Мы что… Нам достается плотвичка. Тут армии первое слово.

Видит Кутузов – неглупый народ собрался. Приятно вести беседы.

– О Денисе Давыдове слышали?

– А как же! И в нашем уезде его отряды. Лихой командир. Зачинатель великого дела.

– Говорят, на Смоленщине женщина видная есть?

– Так это же Кожина, – отвечают крестьяне. – Старостиха Василиса. Гвардейская баба! Мужеской хватки.

Вспомнили солдата Четвертакова.

– Природный начальник. Ему в офицерах положено быть.

Потом как‑то, Кутузов и не заметил, разговор перешел на другое. Заговорили крестьяне про озимые, про яровые. Про недород на Смоленщине. Потом о барах. И вдруг:

– Михайла Илларионович, ваша светлость, а как насчет воли? Чай, после победы крестьянам ее дадут?

– И как там с землей? – сунулся кто‑то.

Не ожидал Кутузов такого. Ну что он скажет крестьянам про волю? Дикость, конечно, в России. Кутузов бы волю дал. Да он ведь только над войском начальник. Сие не ему решать.

Не знает, что и ответить фельдмаршал. Впервые попал впросак.

Ясно крестьянам, что трудный задали вопрос. Не захотели смущать Кутузова, снова вернулись к войне. Да только разговор как‑то уже не клеился. Отпустил их Кутузов.

Идут по селу крестьяне:

– Да, воли оно не предвидится.

– И земля, как была, у господ останется.

Замедлил ход вдруг какой‑то парень. Скинул он шапку и с силой об землю:

– Только напрасно с французами бьемся! Жизнью своей рискуем.

– Цыц, молоко необсохшее! – выкрикнул тот, безглазый. – Тут вещи не равные – разные. Баре есть баре. Россия есть Россия!

 

Серебряный оклад

 

Солдат Жорж Мишле шел в Россию с большой охотой: «Россия страна богатая. Немало добра домой привезу». Да что там Мишле, все солдаты в такое верили. Сам император это обещал.

Стал Мишле припасать богатства. В Смоленске – шубу из горностая. В Вязьме достал дорогие подсвечники. В Гжатске – ковер из памирской шерсти. В Москве в каком‑то большом соборе похитил икону в серебряной раме.

Доволен Мишле. Взял бы еще, да тяжесть и так большая. «Ну, – рассуждает Мишле, – теперь пусть русские просят мир. Готов я домой к отбытию».

А русские мира не просят. Что ни день, то французам все хуже и хуже. Лютым местом стала для них Москва.

И вот покатились французы. Дай бог унести из России ноги. Поспешно стал собираться Мишле. Вещи свои пакует. Ковер из памирской шерсти – в мешок, в ранец солдатский – подсвечники, шубу – поверх мундира. А икону куда? Икону вынул, оклад надел на шею. Торчит из нее мародера лицо мародера[13], словно лицо святого.

Гонят французов русские. Армия бьет. Партизаны в лесах встречают. У дорог стерегут крестьяне.

Быстрым маршем идут французы. Потеет Мишле.

Унести такое добро силы нужны немалые. Ранец плечи ему натирает. Оклад тяжелый – полпуда в нем серебра – голову веткой к дороге клонит. Шуба длинная, полы волочатся – трудно в такой идти.

Отступает французская армия. Неустанно тревожат ее казаки. Кутузов в боях добивает.

Все больше и больше отставших среди французов. Еле плетется Мишле. Отстает от своих солдат. Силы его покидают. Нужно с добром расставаться.

Дошли до Гжатска. Тут когда наступали, Мишле раздобыл ковер. Вспомнил француз о хороших днях, поплакал. Кинул памирский ковер.

Дошли до Вязьмы. Тут достал дорогие подсвечники. Глянул на них. Вытер слезу. Бросил подсвечники.

Дошли до Смоленска – расстался с шубой.

Расстается с вещами Мишле. Жалко до слез добытого. Плачет Мишле. Ружье незаметно бросил, ранец откинул. Однако оклад упорно тащит.

– Да брось ты проклятый оклад! – кричат упрямцу товарищи.

И рад бы, да не может бросить Мишле. Не в силах расстаться. Ему богатства же были обещаны. Он, может, в Россию специально шел ради этого серебряного оклада.

Оставили вовсе солдата силы.

Отстал за Смоленском Мишле. Отстал, отбился и помер в дороге.

Лежит в придорожной канаве рама. Торчит из нее мародера лицо, словно лицо святого.

 

Свадьба

 

В каком‑то селе под Сморгонью Кутузов попал на крестьянскую свадьбу.

Пригласили – не отказался.

Изба‑пятистенок. Столы и лавки в длиннющий ряд. Место для плясок. Ведра с рассолом – для тех, кто начнет хмелеть. В ярких одеждах гости. Жених в рубахе небесного цвета. В розовых лентах невестин наряд.

Сидят молодые. Рядом Кутузов.

Вот так невидаль в русской деревне! Свадьба не то чтобы с каким генералом, а прямо с самим фельдмаршалом!

Вокруг избы все село собралось. Буйно идет веселье. Пьют за невесту.

– За здоровье жениха!

– Горько, горько! – кричат крестьяне.

Целуются молодые.

– За то, чтобы полная чаша в доме!

– За здоровье отца невесты!

– За, женихова родителя!

– За матерей! (И разом, и по отдельности.)

И вдруг:

– За его светлость фельдмаршала князя Кутузова!

Поднялся Кутузов с почетного места:

– Увольте, увольте! Я не жених, – и сам подымает чару. – За матушку нашу – Россию. За богатырский народ!

– За Россию! – кричат крестьяне.

Вернулся Кутузова в штаб свой с веселья. Окружили его генералы.

– Ваша светлость, вам ли по свадьбам мужицким ездить, здоровье свое не беречь. – И в адрес крестьян с укоризной: – Война кругом полыхает, а им хоть бы что, свадьбы себе играют. Как‑то оно не совсем прилично.

– Прилично, прилично, – ответил Кутузов. – К мирной жизни народ стремится. Чует конец войны. Мир, а не бой, жизнь, а не смерть искони в душе россиянина.

 

Новый поход

 

1812 год. Декабрь. Неман. Граница России. Тот же мост, что переходили летом полгода тому назад. Идут по мосту солдаты. Только уже в обратную сторону. Не чеканят больше солдатский шаг. Не бьют барабаны. Не пыжатся дудки. Знамен не колышется строй. Горстка измученных, крупица оборванных, чудом еще в живых, покидают французы российский берег. Жалкий остаток великой силы. Доказательство силы иной.

Вышли русские к Неману, остановились. Вот он, конец похода.

– Выходит, жива Россия!

– Жива, – произнес седоусый капрал.

Смотрят солдаты – капрал знакомый.

– Ба, да не ты ли нам сказку тогда рассказывал?

– Я, – отвечает капрал.

– Значит, вырос телок в сохатого, – смеются солдаты. – Копытом злодея насмерть!

– Выходит, что так.

Легко на душе солдата – исполнен солдатский долг.

Стоят солдаты над обрывом реки, вспоминают былое время. Витебский бой, бои под Смоленском, жуткий день Бородинской сечи, пожар Москвы… Да, нелегок оказался путь к победе. Будут ли помнить дела потомки?.. Немало пролито русской крови. Многих не счесть в живых.

Взгрустнулось чуть‑чуть солдатам. Поминают своих товарищей. И радостен день, и печален.

В это время сюда же, к реке, подъехал со свитой Кутузов.

– Ура‑а! – закричали солдаты.

– Спасителю отечества слава!

– Фельдмаршалу слава!

– У‑у‑р‑р‑а‑а!

Поклонился Кутузов солдатам:

– Героям отечества слава! Солдату русскому слава!

Потом подъехал поближе к солдатам:

– Устали?

– Устали, – признались солдаты. – Да ведь уже конец похода.

– Нет, – говорит Кутузов. – Вам новый поход.

Смутились солдаты. К чему тут фельдмаршал клонит? А сами:

– Рады стараться! – Так армейский устав велит.

Отъехал Кутузов на видное место. Обвел он глазами войска. И голосом зычным (куда стариковская хрипь девалась!):

– Герои Витебска, герои Смоленска, соколы Тарутина и Ярославца, Бородинского поля орлы – незабвенные дети России! – Кутузов приподнялся в седле. – Живые, мертвые – стройся! Героям новый поход – в века!

 

Рассказы о декабристах

 

 

Мчал в Петербург курьер

 

Из Таганрога, от берегов Азовского моря, мчал в Петербург курьер. Курьер был в высоком военном звании.

И если вдруг на почтовых станциях не находилось в тот час лошадей, тряслись и бледнели начальники станций.

– Из‑под земли достать лошадей! В Сибирь упеку! – громыхал курьер.

– Свят, свят, – крестились начальники станций. – Упаси в другой раз от таких гостей.

1825 год. Ноябрь. Осень стоит на юге. На севере выпал снег. То в таратайке летит курьер, то несется в кибитке, в санях. Верста за верстой, верста за верстой. Хрипят, задыхаются в беге кони. То брызжет из‑под копыт грязь, то снежные вихри взбивают полозья.

Мчит в Петербург курьер. А справа и слева лежит Россия.

Россия, Россия! То степью она раскинется, то прошумит дубравой. Зябью посмотрит в небо. Топью болотной ляжет. Встанет сосной и елью. То песней она откликнется, то в горе людском притихнет. То упадет в молитве, то в гневе народном Россия вздыбится.

И днем и ночью летит курьер. Эй, пеший, эй, конный, сходи с дороги! С сообщением срочным, с сообщением тайным спешит курьер.

А следом несутся слухи:

– Может, снова война с неверными. (В те годы Россия часто сражалась с Турцией.)

– Может, снова явился Разин. (Не забыт он, не стихает в народе молва о Разине.)

– Может, царь‑государь забыл в Петербурге сверхважный, сверхтайный, сверхсрочный пакет и гонит за ним курьера. (В те дни русский царь Александр I был как раз в Таганроге.)

Мчит в Петербург курьер. Верста за верстой, верста за верстой. Хрипят, задыхаются в беге кони.

Примчал наконец в Петербург курьер. Сдержал лошадей у Зимнего. Бросился в царский дворец.

– К его высочеству великому князю Николаю Павловичу. Из Таганрога.

Распахнулись немедля двери. Принял великий князь Николай гонца.

Замер курьер, как солдат на параде:

– Ваше высочество, в Таганроге…

– Так что в Таганроге?

– Горе какое, горе…

– Короче давай, короче!

– В Таганроге скончался царь.

Николай быстрым шагом прошел по комнате, проверил, хорошо ли закрыты двери. Вернулся. Палец поднес к губам:

– Тсс!

И грозно взглянул на курьера.

 

Шумно сейчас у Рылеева

 

– Смерть тиранам! Царям и монархам смерть!

На квартире у отставного поручика поэта Кондратия Рылеева собрались члены тайного общества.

Свечи горят в подсвечниках. Виден в углу камин. Подошел Рылеев к камину. К поленьям свечу поднес. Побежал огонек. Заиграло пламя.

Тайных обществ в России два. Одно – в Петербурге, на севере. Оно так и называлось – Северным тайным обществом. Второе возникло на юге, на Украине. Оно называлось Южным.

Стонет под властью царей Россия. Сбросить царей в России, дать землю и волю крестьянам – вот главное в планах обоих обществ. Шумно сейчас у Рылеева. Все веселее гудит камин. Тянется пламя в трубу кинжалами.

Офицеры сидят у Рылеева. Большинство – совсем молодые люди. Гвардейские здесь офицеры, армейские. Гусары, уланы, драгуны. Офицеры морские, от артиллерии, от инфантерии[14] – представители разных войск.

Шумно сейчас у Рылеева. Обсуждается план восстания. Удачный настал момент. Не дождался великий князь Николай от Константина прямого ответа. Решил Николай не медлить. Рвется он стать царем. Уже заготовлен о том манифест. 14 декабря утром он будет зачитан сенаторам. Сенаторы принесут присягу. И с этой минуты великий князь Николай станет царем Николаем I.

– Не быть Николаю царем!

– Не быть Николаю царем!

План у молодых офицеров такой: вывести 14 декабря утром войска на Сенатскую площадь, вступить в Сенат, заставить сенаторов отклонить манифест Николая, а затем собрать представителей ото всех областей России и вместе с ними решить, кому и как дальше Россией править.

Все ярче и ярче горит камин. Пламя бурлит и пляшет.

С чего же начать восстание? Как обеспечить его успех?

Предлагает Рылеев:

– Нужно ворваться в Зимний дворец. Нужно схватить Николая.

Нет тут другого мнения.

Капитан Александр Якубович обещает со своими солдатами штурмом взять Зимний дворец.

– Нужно взять Петропавловскую крепость.

– Верно, верно. И это верно.

Полковник Александр Булатов дал слово повести солдат на крепость.

– Нужен диктатор (то есть предводитель всего восстания). Кому же диктатором быть?

– Трубецкому! Трубецкому! Пусть полковник князь Сергей Трубецкой старшим над всеми будет!

Согласен Рылеев, согласны все. Князь Сергей Трубецкой согласен. Поднялся Кондратий Рылеев:

– Друзья! Минуты дороги. Смерть тиранам! Свобода родине! К делу, друзья. Ура!

– Ура! – пронеслось по комнате.

Разошлись по домам офицеры. Остался один Каховский. Давно вызывался поручик Петр Каховский убить царя.

Спросил Рылеев:

– Не передумал?

– Стою на прежнем, – сказал Каховский.

Поклялся Каховский убить царя.

Бушует, бушует в камине пламя. Рвется в трубу пожаром.

 

Барабанщики бьют тревогу

 

Тра‑та‑та, тра‑та‑та, тра‑та‑та!.. Барабанщики бьют тревогу.

– Выходи! Становись!

– Выходи! Становись!

Утро. 14 декабря. Члены тайного общества, штабс‑капитаны братья Александр и Михаил Бестужевы и штабс‑капитан князь Дмитрий Щепин‑Ростовский взбунтовали лейб‑гвардейский Московский полк.

– Выходи! Становись!

Распахнулись ворота полковых казарм. Устремились вперед солдаты.

Рядовой Епифан Кириллов чуть запоздал к командам. Бросился вслед за своей уходящей ротой. Почти догнал. Только хотел пристроиться. Но вдруг:

– Стой! Ни с места! Ни шагу вперед!

Замер, оцепенел солдат. Застыл столбом верстовым на месте.

Перед восставшими появился командир полка генерал‑майор Фредерике.

– Кругом! – кричит Фредерике. – Быдло! Кругом! В казармы!

Хотел повернуться кругом Кириллов. Да только видит: никто из солдат не дрогнул. Не повернулся никто кругом.

Слышит Кириллов:

– Прошу, генерал, отойдите. – Это сказал Александр Бестужев.

– Прочь, прочь, убьем! – раздались солдатские голоса.

– Молчать! – вскипел Фредерике. – Слушай мою команду!

Озверел Фредерике. Рот до ушей от крика. И главное, смотрит именно на Епифана Кириллова. Оробел гренадер. Застыл по стойке «смирно». Ждет, какую ж команду слушать.

Только команду так и не успел прокричать Фредерике.

Штабс‑капитан Щепин‑Ростовский ударом сабли сбил генерала с ног.

Упал, замолчал Фредерике. Хотел Епифан Кириллов скорей подбежать к своим. Но тут же:

– Стой! Ни с места! Ни шагу вперед!

Вздрогнул солдат, снова застыл на месте.

Это бежал к воротам бригадный командир генерал‑адъютант Шеншин.

– Кругом! – закричал на солдат Шеншин. – Кругом! В казармы! Молчать! Слушай мою команду! – и тоже, как генерал Фредерике, на Епифана Кириллова смотрит.

Застыл Епифан. Ждет, какую ж команду слушать.

Но не успел закончить команду Шеншин. Сабельным ударом сбил и его Щепин‑Ростовский с ног.

Рухнул как сноп генерал на землю. Рванулся Кириллов быстрее к своим. Но тут же:

– Стой! Ни с места! Ни шагу вперед!

Снова застыл солдат. Даже пот у бедного выступил. Это подбегал к восставшим полковник Хвощинский.

– Кругом! В казармы! Кругом! Изменники! – кричит Хвощинский. Кричит и тоже, как на грех, на Епифана Кириллова смотрит.

Отдельно стоит Кириллов. Больше других приметен. Поежился под пристальным взглядом солдат. Хотел повернуть к казармам. Да в это время снова вскинул Щепин‑Ростовский саблю. Однако хитрее других оказался Хвощинский. Не пожелал он на землю падать. Зайцем метнулся в сторону. Чуть Кириллова с ног не сбил. От неожиданности даже Кириллов вскрикнул.

– На Сенатскую, братцы. За мной! Вперед! – скомандовал Александр Бестужев.

– Наконец‑то команда ясная, – просиял Епифан Кириллов.

Вышли солдаты на улицу. Идут на Сенатскую площадь. Чеканят шаг. Не двадцать, не тридцать идет солдат. В строю восемьсот гвардейцев.

 

«Почему никого не видно?!»

 

Сенатская площадь. Берег реки Невы. Памятник царю Петру I. Вздыбил бронзовый Петр коня.

Кажется, что вот‑вот сорвется рысак с огромного камня и стукнет копытами по мостовой.

Если станешь лицом к Неве – справа Адмиралтейство, слева Сенат. Сзади за памятником Петру I стройка Исаакиевского собора. Прямо перед тобой мост через Неву. На том ее берегу, если глянуть чуть‑чуть правее, стены и шпиль Петропавловской крепости. Идут лейб‑гвардейцы на Сенатскую площадь, а в это время в других местах…

– Стройся! Шибче! Не трусь, ребята! – Это морской офицер Николай Бестужев и лейтенант Антон Арбузов подымают моряков гвардейского экипажа.

– Дружнее, ребята, дружнее. Другие уже на площади. Нам ли в последних быть! – Это поручики Александр Сутгоф и Николай Панов выводят лейб‑гренадеров.

Призывают декабристы к восстанию солдат и в других местах.

Пришел на Сенатскую площадь Московский полк. Построились солдаты в боевое каре – четырехугольником, перепроверили, хорошо ли заряжены ружья.

Тихо, пусто возле Сената. Беспечно кружит поземка. Ветерок по камням шныряет.

Смотрят солдаты, а где же кареты, где экипажи, где же сами сенаторы? Сейчас начнется присяга царю. Но почему никого не видно?!

– Почему никого не видно?!

Попался солдатам какой‑то старик. В длинной енотовой шубе.

– Были. Разъехались… Состоялась уже присяга.

– Как состоялась?!

– Да вот так. По закону: присягнули, и все.

Что же случилось?

Накануне восстания великий князь Николай вдруг узнал о заговоре декабристов. Нашелся предатель – поручик Яков Ростовцев. Рассказал великому князю, что утром войска выйдут на Сенатскую площадь.

– А ты… того… не выдумал? – грозно спросил Николай.

– Никак нет, ваше высочество. Сам своими ушами слышал. Сам при уговоре злодеев был. – Сбавил Ростовцев голос: – Выйдут на площадь они пораньше. До начала присяги поспеть хотят…

– Ах, до присяги! – воскликнул великий князь. – Ну что ж, на всякое «раньше» бывает «еще раньше».

Разбудили, растолкали среди ночи в теплых кроватях сенаторов. Привезли их в Сенат сонных, небритых, не евших.

В семь часов утра великий князь Николай огласил манифест. Принесли сенаторы присягу. В семь двадцать стал Николай царем.

Пришел Московский полк на Сенатскую площадь. Ни царя, ни сенаторов. К этому времени все разъехались.

 

«Где Александр Бестужев?»

 

Двинул царь Николай I против восставших войска. Выступление на севере и на юге было раздавлено. Начались аресты декабристов. Задержанных немедленно доставляли в Зимний дворец к царю.

Вот схвачен Рылеев. Вот схвачен Каховский. Князь Трубецкой задержан. Штабс‑капитан Щепин‑Ростовский взят прямо в бою на Сенатской площади. В бою на юге взяты Сергей Муравьев‑Апостол и Михаил Бестужев‑Рюмин. Арестованы Розен, Сутгоф, Панов…

Царские сыщики искали Александра Бестужева.

Александр Бестужев был не только гвардейским офицером, но и известным в стране писателем. Печатался он под именем Марлинский.

Ворвались сыщики в дом Бестужевых.

– Где Александр Бестужев?

– Нет Александра Бестужева.

Бросились к месту военной службы.

– Где Александр Бестужев?

– Нет Александра Бестужева.

Стали вспоминать жандармские офицеры, с кем Бестужев был близок, с кем находился в приятельских отношениях. Ездили на Мойку, на Фонтанку, на Васильевский остров.

– Где Александр Бестужев?

Сбились с ног царские сыщики, прибыли в Зимний дворец, докладывают:

– Нет Александра Бестужева.

– Разыскать! – последовал строгий приказ.

И снова по петербургским улицам, по разным домам, по офицерским квартирам и клубам забегали сыщики и жандармы.

– Где Александр Бестужев?

– Где Александр Бестужев?!

А в это время к Зимнему дворцу подходил офицер. Был он в полной парадной форме. В мундире, при сабле. Шпоры на сапогах. Пересек офицер Дворцовую площадь. Быстрым шагом направился к Зимнему. Перед ним распахнули дверь. Офицер переступил порог и представился:

– Я – Александр Бестужев.

– По‑рыцарски поступил сочинитель Марлинский, – доложили царю приближенные. – Явился, ваше величество, сам.

«По‑рыцарски» ответил на это и царь Николай I. Приказал заточить Александра Бестужева в Петропавловскую крепость, в Алексеевский равелин.

 

Тройка

 

Пронька Малов первым заметил тройку. Выскочила она из‑за леса, птицей с бугра слетела. Тряхнув бубенцами, пронеслась перед Пронькой. Исчезла за поворотом.

«К барам в гости», – подумал Пронька.

Помчал по селу мальчишка:

– Тройка, тройка, а в ней военный!

Гадали тогда в селе, кто же приехал к барину. И к какому из них, к молодому ли, к старому?

А через час тройка неслась обратно.

И снова Пронька ее увидел. А вместе с ним увидел тройку и бывалый солдат Гурий Донцов.

– Дела… – произнес Донцов. – И с чего бы?..

Объяснил он Проньке, что тройка была фельдъегерской, что в кибитке сидел жандарм. А рядом… Впрочем, молодого барина Пронька и сам разглядел. Умчал неизвестно куда жандарм молодого барина.

…1812 год. Русские войска отступают под ударами французского императора Наполеона I. В барском доме переполох.

– Никита! Никита! Никитушка!

Дворовые сбились с ног.

– Никита! Никита! Никиту‑ушка!

Шестнадцатилетний Никита Муравьев исчез из дому.

Через несколько дней младший брат Никиты – Александр признался: Никита бежал на фронт.

Никита Муравьев сражался под Дрезденом, под Лейпцигом. Вместе с русскими войсками вступил в побежденный Париж. В Париже он прожил несколько лет. Изучал здесь политику и историю.

В 1816 году вышла в свет большая работа историка Н. М. Карамзина «История государства Российского». Предисловие к этой работе кончалось словами: «История народа принадлежит царю».

«История народа принадлежит народу» – так ответил на слова знаменитого историка молодой офицер Никита Муравьев.

Вместе с Кондратием Рылеевым Никита Михайлович Муравьев был одним из главных руководителей Северного тайного общества. В день Декабрьского восстания на Сенатской площади его не было. Никита Муравьев находился в орловском имении родителей своей жены. Сюда и примчался за ним жандарм.

Долго гадали в селе крестьяне, за что и куда увезли их молодого барина. Барин был добр, крестьяне его любили.

Вместе со всеми гадал и Пронька.

– Знаю, знаю! – кричал мальчишка. – К царю он поехал. На званый прием.

– Во‑во – на прием названный, – усмехался солдат Донцов.

По всей России носились тогда фельдъегери. Хватали они декабристов.

 

Лунин и Зайчиков

 

Декабрист подполковник Михаил Сергеевич Лунин отказался спастись от расправы. Спасти же Лунина намеревался сам великий князь Константин. Подполковник был у него в адъютантах.

14 декабря Лунин находился в Варшаве и, конечно, на Сенатской площади не был. Но и ему угрожал арест. Лунин состоял членом тайного общества.

Великий князь Константин любил своего адъютанта. Умен, находчив молодой подполковник. Ростом высок, подтянут. К тому же лихой наездник. А князь Константин обожал лошадей.

Распорядился великий князь Константин приготовить для Лунина иностранный паспорт.

– Паспорт готов. Граница рядом. Бери бумагу. Скачи к границе. И ты свободен.

И вдруг Лунин отказался взять паспорт.

Великий князь Константин даже обиделся:

– Ну смотри, смотри…

– Не могу, – объясняет Лунин. – Не могу побегом обесчестить себя перед товарищами.

Дежурный офицер Зайчиков, узнав про такое, сказал:

– Хитер, хитер Лунин. Не зря не берет паспорт. Иное, видать, придумал.

Предположение дежурного офицера вскоре подтвердилось. На охоту стал собираться Лунин. Давно он мечтал съездить в леса, к самой силезской границе, сходить с ружьем на медведя. Много медведей в силезских лесах. Знатная там охота.

Попросил Лунин у великого князя Константина разрешение на отъезд. Дал великий князь разрешение. Получил Лунин нужный пропуск, уехал.

– Не дурак он. Ищи теперь ветра в поле, – посмеивался дежурный офицер Зайчиков.

Только уехал Лунин, как тут примчался из Питера на тройке фельдъегерь:

– Где Лунин?

– Нет Лунина. На охоте Лунин. На силезской границе, – объясняют фельдъегерю.

– Фить! – присвистнул царский посыльный. – На силезской границе!

– Не дурак он, не дурак, – опять за свое Зайчиков.

И все‑таки Лунина ждут.

– Приедет, – сказал Константин. – Знаю характер Лунина. Приедет.

Ждут день, второй, третий. Четвертый кончается день. Не возвращается Лунин.

– Обхитрил, обхитрил, – не унимается Зайчиков.

Прошел еще день, и вдруг Лунин вернулся. Разгоряченный, красивый, стройный. С убитым медведем в санках.

Спрыгнул Лунин на снег.

– К вашим услугам, – сказал фельдъегерю.

Все так и замерли.

Усадили Лунина в фельдъегерскую тройку.

– По‑ошел! – дернул ямщик вожжами.

Тронулись кони. Ударили бубенцы.

– Чудак человек, – говорили в Варшаве. – По доброй воле голову в пасть.

«Чудак», – подумал и сам великий князь Константин.

Даже дежурный офицер Зайчиков и тот заявил:

– Да, не каждый бы, ваше высочество, способен к поступку оному.

– Ну, а ты бы? – спросил Константин.

– Я бы, ваше высочество, – поминай как звали…

– Да, не каждый… – задумчиво повторил Константин. Потом посмотрел на дежурного офицера, брезгливо поморщился и, нахмуривши брови, бросил: – В том‑то беда для трона: Луниных мало, Зайчиковых много.

 

Старший из четырех

 

Гордо держали себя декабристы во время допросов.

По Петербургу ползли слухи о смелом ответе царю Николая Бестужева.

– Так и сказал?

– Так и сказал.

Морской офицер Николай Бестужев был старшим из братьев Бестужевых. Это он призвал к восстанию, а затем и привел на Сенатскую площадь гвардейский морской экипаж.

Стоят друг против друга царь Николай I и Николай Бестужев.

Внимательно смотрит на декабриста царь.

– Ты Николай Бестужев?

– Так точно, ваше величество, я и есть Николай Бестужев.

– Значит, поднял руку свою на Отечество?

– Никак нет, ваше величество. За святынь почитаю Родину. Ценю превыше всего Отечество.

– Против чего же ты бунтовал?

– Против негодных порядков, ваше величество.

Генерал‑адъютант Левашов – он сидел за большим дубовым столом и записывал ответы Николая Бестужева – при этих словах оторвал голову от бумаги, глянул на Бестужева, на государя. Щеки царя зарозовели – признак того, что царь подавляет гнев.

– Да знаешь ли ты, – Николай I заметно повысил голос, – что все вы в моих руках…

– Знаю, – спокойно ответил Бестужев.

Спокойный ответ и взорвал царя.

– Ах, знаешь! – закричал Николай I. – Нет, ты пока ничего не знаешь. Хочешь, тебя помилую?

Не отвечает Бестужев.

– Да знаешь ли ты, слово одно государя – и…

Вот тут‑то Николай Бестужев и произнес ту самую фразу, о которой потом говорил Петербург:

– Ваше величество, в том‑то и все несчастье, что каприз царей в России превыше любых законов. Против порядков этих я и поднял с друзьями меч.

 

Приговор

 

Шесть томительных месяцев провели декабристы в Петропавловской крепости. Шесть томительных месяцев не прекращались допросы. И вот приговор объявлен. Пять декабристов: Кондратий Рылеев, Павел Пестель, Сергей Муравьев‑Апостол, Михаил Бестужев‑Рюмин и Петр Каховский – были приговорены к смертной казни через повешенье. Остальные лишались чинов и званий и ссылались в Сибирь на каторгу.

Декабристы гордо встретили свой приговор.

– И в Сибири есть солнце, – сказал декабрист Сухинов.

12 июля, впервые за все эти месяцы, заключенных собрали вместе. Была устроена церемония лишения осужденных чинов и званий. Называлось это гражданской казнью. С осужденных должны были сорвать эполеты и ордена, бросить в огонь. Над головой у каждого переломить шпагу.

Николай I находился в это время далеко за городом, в Царском Селе. Он приказал, чтобы через каждые 15 минут к нему являлся фельдъегерь, сообщал о том, как идет церемония.

Приехал первый фельдъегерь.

– Построены, ваше величество. Генерал‑адъютант Чернышев приказал распалить костры.

– Так. Ну, а как же сами злодеи? Видно ль на лицах у них раскаяние?

– Да что‑то не очень видно, ваше величество.

Прибыл второй фельдъегерь.

– Костры разложены, ваше величество.

– Так.

– Генерал‑адъютант Чернышев дал приказ срывать эполеты и ордена.

– Так. Ну, а как же сами злодеи? Видно ль на лицах у них раскаяние?

– Да что‑то не очень видно, ваше величество.

Третий курьер явился.

– Срывают эполеты и ордена, ваше величество. Бросают в огонь.

– Так.

– Генерал‑адъютант Чернышев отдал приказ ломать шпаги над головами.

– Так. Ну, а как же сами злодеи? Видно ль на лицах у них раскаяние?

– Да что‑то не очень видно.

Четвертый курьер примчался:

– Шпаги ломают, ваше величество.

– Так.

– Генерал‑адъютант Чернышев отдал приказ одеть виновных в каторжные халаты.

– Так. Ну, а как же сами злодеи? Видно ль на лицах у них раскаяние?

– Осмелюсь доложить, государь, смеются, кажись, злодеи.

Царь побагровел, в гневе бросил посыльным:

– В цепи презренных, в цепи. Разойдись! – закричал посыльным. Схватился рукой за сердце. – Дурново! Дурново!

Мчит Дурново, тащит капли ему от сердца.

 

Расплакался

 

Гордо встретили декабристы приговор суда. А вот морской офицер лейтенант Бодиско расплакался.

– Морской офицер лейтенант Бодиско расплакался, – доложил генерал‑адъютант Чернышев царю.

Николай I улыбнулся, остался доволен.

– Вижу, среди негодяев хоть и один, да человек благородный есть. Если бы знал – помиловал. Что же он говорил?

Что говорил Бодиско, генерал‑адъютант Чернышев не знал.

– Разузнать. Доложить! – приказал Николай I.

Стал хвастать царь своим приближенным, что морской офицер лейтенант Бодиско расплакался.

Похвастал брату.

Похвастал жене.

Адъютантам своим похвастал.

– Расплакался! Расплакался! Расплакался! – повторял государь. Даже повеселел. Даже по‑мальчишечьи насвистывать что‑то начал. – Расплакался! Расплакался! А сегодня я вам передам, что при этом сказал Бодиско.

Разнесли адъютанты налево, направо слова государя о том, что морской офицер расплакался.

– «Среди негодяев человек благородный есть. Если бы знал, помиловал» – вот что сказал государь.

В богатых домах Петербурга о слезах лейтенанта Бодиско только теперь и речь.

– Морской офицер расплакался!

– Морской офицер расплакался!

Правда, надо сказать, что активного участия в восстании Бодиско не принимал. И по решению суда наказание было вынесено ему, по сравнению с другими, совсем не суровое, а даже, скорее, мягкое. Как других, не отправляли его на вечную каторгу. Лишался Бодиско чинов и дворянства, ссылался в Сибирь на поселение.

Вечером генерал Чернышев снова докладывал царю:

– Дознались, ваше величество.

– Ну‑ну. Что говорил Бодиско? Какими словами каялся?

– Ваше величество, он того…

– Что «того»? – насупился царь.

– Плакал этот злодей не потому, что в тяжких грехах раскаялся. Счел, разбойник, ваше величество, за личное унижение столь мягкий ему приговор. «Стыдно смотреть мне в глаза товарищам» – вот что сказал Бодиско.

 

Пятеро

 

Петербург. Лето. Июльский рассвет. Неохотно плывут облака. Нева еще сонно дремлет. Шпиль Петропавловской крепости шпагой вонзился в небо.

Осужденных ведут на казнь. Вот они, пятеро: Кондратий Рылеев, Павел Пестель, Сергей Муравьев‑Апостол, Михаил Бестужев‑Рюмин, Петр Каховский. Идут они в белых льняных рубахах. Прощально звенят кандалы.

Кронверк Петропавловской крепости. Слева стоят солдаты. Справа стоят солдаты. Помост. Два столба. Перекладина. В красной рубахе палач. Пять веревок, как змеи, петлей свисают.

Идут декабристы. Двадцать шагов до смерти… десять… последние пять.

Генерал‑адъютант Чернышев, он старший и тут, при казни, – сидит верхом на коне, смотрит на обреченных. В руках у генерала лорнет. То поднесет он его к глазам, то на секунду опять опустит.

Ждет генерал‑адъютант Чернышев, не дрогнет ли кто‑нибудь из осужденных. Не раздастся ли стон, не сорвется ли крик.

Четыре шага до смерти. Идут декабристы. Открытый, бесстрашный взгляд. Три шага. Два. Последний предсмертный шаг.

– Начинай! – закричал Чернышев.

Накинул палач на осужденных петли. Затянул. Перепроверил. Из‑под ног ловким ударом выбил скамейки.

Натянулись веревки‑змеи, превратились в тугие струны.

Снова поднес к глазам генерал‑адъютант Чернышев лорнет.

И вдруг… Оборвался Рылеев.

И вдруг… Оборвался Сергей Муравьев‑Апостол.

И вдруг… Оборвался Каховский.

Солдаты, присутствовавшие при казни, замерли. Кто‑то быстро перекрестился, зашептал:

– Помиловал господь, помиловал.

В старину существовал обычай, по которому человека, который срывался с виселицы, второй раз не казнили – миловали.

Растерялся и сам палач. Повернулся он к Чернышеву.

Махнул генерал рукой. Не понял палач, замешкался.

– Вешай! – закричал Чернышев.

Похоронили казненных на острове Голодай, тайно. Где – неизвестно.

 

Княгиня Трубецкая

 

– В Сибирь!

– Бог ты мой!

– Катенька!

Княгиня Екатерина Ивановна Трубецкая уезжала к мужу в Сибирь на каторгу.

Когда прошение Трубецкой попало в руки к царю, он долго вертел бумагу. Не хотел Николай I отпускать Трубецкую:

– Пример нехороший. Поедет одна, а за ней и другие следом.

Мечтал Николай I о том, чтобы забыли вообще декабристов, чтобы отвернулись от них и отцы и жены. Решил припугнуть Трубецкую.

– Если поедет, лишить ее титула княжеского. Посмотрим, посмотрим, усмехнулся Николай I. – Сразу небось передумает.

Сообщают царю:

– Трубецкая согласна, ваше величество.

Хмыкнул царь Николай I. Уставился в потолок. Что бы еще придумать?

– Денег не брать. Ценных вещей не брать. Подчиняться во всем коменданту. Видеться с мужем в неделю раз. Ладно, пусть будет – два, зато в арестантской палате. И при свидетелях. Посмотрим, посмотрим, усмехнулся Николай I. – Сразу небось передумает.

Сообщают царю:

– Трубецкая согласна, ваше величество.

Хмыкнул царь Николай I. Грозно повел бровями. Уставился в потолок. Что бы еще придумать?

– Если родятся дети, – царь поднял палец над головой, – лишить их отцовской фамилии. Приписывать к местным заводам. Считать крестьянами. Посмотрим, посмотрим, – усмехнулся Николай I. – Сразу небось передумает.

Сообщают царю:

– У княгини слезы стоят в глазах.

Улыбнулся царь Николай I. Ладошкой потер ладошку. Молодец, неплохо, видать, придумал.

– Значит, не едет теперь Трубецкая!

– Ваше величество, едет, согласна.

– Ах так, – обозлился царь. – Навеки ее в Сибирь. Дороги назад не будет!

Тронулась в путь Трубецкая. Верста за верстой, верста за верстой. Десятки, сотни, тысячи верст. Приволжские степи, Уральские горы. Просторы сибирских лесов и рек.

– Быстрее, быстрее, – просит княгиня.

Едет и ночью и днем.

Через месяц Трубецкая была в Иркутске. Рядом совсем Благодатский рудник – там находится сейчас ее муж. Еще несколько дней – и увидит княгиня мужа. Однако не пропускает иркутский генерал‑губернатор Трубецкую дальше. Находит причины разные. Получил он приказ от царя чинить непокорной помехи.

– Не могу, не могу, княгиня. Осень. На Байкале обвалы, идет большая волна.

При новой встрече:

– Не могу, не могу, княгиня. Не предвидится транспортных средств.

Проходит еще неделя.

– Не могу, не могу, княгиня. На дорогах хозяйничают разбойники. Я же за вас в ответе.

Не отступает отважная женщина.

Сослался губернатор тогда больным.

Ходит к нему Трубецкая и раз, и второй, и пятый. Слышит одно в ответ:

– Его превосходительство хворые.

– Не может принять, не может.

Пять месяцев добивалась Трубецкая приема. Не отступила. Доконала она губернатора. Получила право тронуться дальше в путь.

Но это было еще не все. Приехала Трубецкая на Нерчинские рудники, и тут началось все сначала.

Встретил ее начальник Нерчинских рудников Бурнашев:

– Княгиня, княгиня. Жалко мне вас, княгиня. Там не дворцы.

– Знаю!

– Не хоромы…

– Знаю!

– Там снега и кандальный звон!

– Знаю!

Развел Бурнашев руками. Приказал для Трубецкой приготовить санки.

 

Княгиня Волконская

 

В доме Волконских бал. Свечи костром пылают. Мелькает за парой пара. Кружатся. Кружатся. Кружатся. Плавно играет вальс. Марии Волконской всего восемнадцать лет. 1825 год. Весна.

Всем известна батарея Раевского. Все помнят суровый 1812 год. Неман, Витебск, Смоленск, Бородино… Кутузов, Барклай де Толли, Багратион, Николай Раевский… Мария Волконская – дочь генерала Раевского.

 

 

Твои пленительные очи

Милее дня, чернее ночи –

 

 

так Пушкин писал о Марии Раевской.

В начале 1825 года юная Мария Раевская стала женой князя Волконского.

Сергей Волконский, как и отец Марии, был прославленным героем войны 1812 года. В семнадцать лет он уже командовал полком. В двадцать пять стал генералом. В пятидесяти восьми сражениях участвовал князь Волконский. Не счесть наград и орденов, полученных им за отвагу.

Князь Волконский был активным участником Южного тайного общества. И вот приговор – Сибирь, двадцатилетняя каторга, вечное поселение. Еще с большим трудом, чем княгиня Трубецкая, добилась Мария Волконская права поехать следом за мужем на каторгу.

Княгиня Трубецкая ехала летом. Княгине Волконской пришлось двигаться тем же путем зимой!

Бежали версты. Мелькали поля в сугробах. Угрюмо смотрели Уральские горы. Грозно качали ветвями сибирские кедры. Бушевали бураны, стонали метели. Кони сбивались с пути. Выли голодные волки. И птицы, не выдержав лютых морозов, падали в снег, как камни.

В Иркутске Марии Волконской, как и княгине Трубецкой, пришлось выдержать нелегкий разговор с губернатором. Пугал губернатор княгиню.

– Согласна! Согласна! На все согласна!

В Нерчинске – с Бурнашевым:

– Согласна!

– Согласна!

– Согласна!

И вот Благодатский рудник.

Вот он – Сергей Волконский.

Мария Николаевна бросилась к мужу. Замерла: послышался звон цепей. Это муж рванулся навстречу.

Не ожидала Мария Николаевна увидеть мужа в цепях. Растерялась. Но тут же пришла в себя. Опустилась перед Волконским она на колени, поцеловала его кандалы. Потом поднялась и нежно прижалась к нему.

Начальник рудников Бурнашев, бывший при этой встрече, остолбенело смотрел на молодую княгиню. Было Марии Волконской неполных двадцать лет.

 

Короткое слово «нет»

 

Вслед за Трубецкой и Волконской приехали в Сибирь жены и других декабристов: Александра Григорьевна Муравьева – жена Никиты Муравьева, Наталья Дмитриевна Фонвизина – жена генерала Фонвизина, Александра Ивановна Давыдова, Елизавета Петровна Нарышкина, Александра Васильевна Ентальцева и другие.

Рвалась к мужу и Мария Андреевна Поджио. Но где же сам Поджио? Нет о нем никаких вестей. Куда же Марии Андреевне ехать? На рудник Благодатский, на Зерентуйский? В остроги Читинский, Петровский, в другие места? Куда?!

– Забудь ты его, забудь, – говорит Марии Андреевне отец – сенатор и генерал Бороздин. – Он преступник. Забудь!

Иосиф Викторович Поджио был приговорен к двенадцатилетней сибирской каторге.

Посылает Мария Андреевна письма в Сибирь.

«Не привезен», – отвечают с рудника Благодатского.

«Не привезен», – отвечают с рудника Зерентуйского.

Приходит ответ из острога Читинского. Приходит из острога Петровского. Из других далеких сибирских мест. Отовсюду один ответ – короткое слово «нет».

– Забудь ты его, забудь, – начинает опять отец. – Из головы ты злодея выброси.

Но не забывает Мария Андреевна.

Летят ее письма в далекие дали: в Якутск, в Верхоянск, в Верхне‑Колымск, Туруханск, на Витим. Во многие места Сибири разослал декабристов царь. Может, Поджио именно здесь?

Приходят ответы из дальних далей. Во всех ответах одно слово – короткое слово «нет».

– Помоги, разузнай, – просит Мария Андреевна отца. – Ты сенатор, ты генерал, ты у царя в почете. Неужели тебе откажут?

Пообещал генерал Бороздин. Слово сдержал. Через неделю принес ответ.

– Разузнал. Помер давно злодей.

Плачет Мария Андреевна. Не верит.

Идут годы. Один за другим. Не верит Мария Андреевна. Все ждет: вот‑вот откроются двери, хотя бы письмо принесут от мужа. Десять лет дожидалась она вестей. Наконец сникла, смирилась. Поверила – нет в живых Поджио.

А Поджио был и жив и здоров. Томился он в Шлиссельбургской крепости. Сам Бороздин декабриста туда запрятал. Не зря он сенатор, не зря генерал, не зря у царя в почете.

Не хотел генерал Бороздин, чтобы дочь вслед за мужем в Сибирь уехала.

– Я хитрее других, – хвастал друзьям Бороздин. – И Трубецких и Раевских. Я свою дуру обвел вокруг пальца. Ради счастья ее старался.

А какое у Марии Андреевны счастье? До самой смерти она томилась. Все вспоминала Поджио.

 

Шестнадцать Александров

 

Александр Бестужев, Александр Муравьев, Александр Якубович, Александр Одоевский, Александр Поджио – брат Иосифа Поджио, моряк, Александр Беляев и десять еще Александров. Всего шестнадцать. Вот их сколько среди декабристов.

Каждый год в конце лета тюремное начальство разрешало для всех Александров устраивать общие именины. Торжественно, весело проходил этот день.

Макар Макаров – солдат из новеньких – несет охрану, ходит вдоль тюремной стены. Знает он, что веселятся сейчас заключенные. Сквозь окна дружный несется смех.

Ходит солдат, рассуждает. «Ишь, смеются! Каторжные, а веселятся, ишь!»

Потом кто‑то запел. Басом таким, что Макаров вздрогнул. «Не хуже, чем наш Гаврила», – прикинул солдат. Был у них на деревне певец Гаврила. Голос имел такой, что минуту его послушаешь – неделю в ушах звенит.

Затем кто‑то читал стихи. Кто‑то играл на скрипке. Снова пели. На этот раз хором:

 

 

Эй, вы, сени, мои сени,

Сени новые мои…

 

 

«Ишь веселятся…» – опять о своем Макаров.

И вдруг сквозь песню солдату послышался звон цепей.

Замер Макаров.

«Никак, кандалы сбивают, – пронеслось в голове у солдата. Прислушался. – Так и есть – сбивают! Железо стучит».

Представил себе Макаров – вырвутся каторжане сейчас наружу. Их много. А он один. И ружье одно.

Сильнее, сильнее кандальный стук.

Бросился Макаров к унтер‑офицеру Кукушкину. Вышел Кукушкин из караульного помещения. Прислушался. Верно. Так и есть – кандалы сбивают.

– За мной! – закричал Кукушкин. Бросился к камере.

Однако за дверь не решился. Приложился вначале к замочной скважине. Глянул, выпрямился. Повернулся затем к Макарову и съездил солдата по шее.

– Дубина, – сказал и ушел.

Постоял в изумлении новичок. А потом и сам приложился к скважине. Глянул, не верит своим глазам: в танце, в мазурке кружатся узники. Мазурка – азартный танец. Нелегко в кандалах танцевать мазурку. Бьют по дощатому полу кандальные цепи. Дребезжат и трясутся рамы.

Глазеет обалдело на декабристов Макар Макаров: «Ишь напридумали. Каторжные, а веселятся. Ишь!»

 

Исправил

 

Отправляя декабристов в Сибирь на каторгу, Николай I гадал, как поступить лучше: то ли расселить их по разным тюрьмам, то ли в общий острог согнать. Наконец решил: «Вместе держать их лучше. Когда вместе, за ними следить удобнее».

Рассуждал царь и о другом: «Побудут год они в общей тюрьме, начнут между собою ссориться. Характеры у них разные, привычки разные. По богатству не одинаковы – кто беден, а кто богат. И по чинам – кто генерал, а кто рядовой поручик. И по званиям – кто князь, а кто грязь. Перессорятся!»

Дурново и здесь был у царя в советчиках.

– Гениально! – кричал Дурново. – Гениально!

Приказал Николай I собрать декабристов вместе вначале в Читинском остроге, а потом построил специальную тюрьму на Петровском заводе, без окон.

Привезли декабристов. Выждал царь год.

– Ну как, перессорились?

– Нет, дружно живут, ваше величество.

Прошел еще год.

– Ну как, перессорились?

– Нет, дружно живут, ваше величество. Даже еще дружнее.

И верно. Жили декабристы на редкость дружно. Общая каторга еще больше сблизила, объединила их. Не кичились они ни чинами, ни званиями, ни богатством своим. Всегда приходили на помощь один другому. Сообща им было легче бороться с тюремным начальством. Легче переносить лишения и утраты.

Понял Николай I, что из плана его ничего не вышло.

– Ошиблись мы с тобой, Дурново, ошиблись. Обмишурились. Надо бы их поместить раздельно.

И вот когда декабристы стали выходить на поселение, царь решил исправить свою ошибку.

– Разгоню их по разным местам. В разные стороны раскидаю!

По всей необъятной Сибири разбросал декабристов царь. Неслись тройки в Тобольск, Селенгинск, Минусинск, в Туринск. В Баргузин и Нарым. В Кяхту, Березов, Иркутск, Пелым и в десятки других селений.

– Гениально! – кричал Дурново. – Гениально! Погибнут они среди местных жителей. Затеряются.

Но не затерялись декабристы в снегах Сибири, не погибли. Благодарна память о них в Сибири. Она и сейчас жива.

Как жили декабристы в изгнании, как встретили их местные жители, почему с благодарностью помнят о них в Сибири, вы и узнаете из последних рассказов этой книги.

 

Ссыльный

 

Расселяя декабристов, Николай I поступал так: возьмет карту, ткнет пальцем:

– Сюда вот Бестужевых. Сюда Трубецкого. Сюда Волконского.

Когда решалась судьба декабриста Николая Лорера, царь вообще указал на пустое место. Долго колесили по Сибири жандармы, прежде чем нашли хотя бы избенку одну поблизости. Мертвый Култук называлось то место. И в нем действительно только одна изба.

Матвея Муравьева‑Апостола царь поселил в Вилюйске.

Узнали жители – каторжный едет на поселение. Что за каторжный, толком никто не знал. Всполошился Вилюйск. Разные слухи пошли нехорошие. Мол, едет грабитель с большой дороги, мол, пятерых зарезал.

Поселился ссыльный. Живет незаметно. Ножей не точит. Никого не режет.

«Что‑то не то», – понимают жители. Стали при встречах с ссыльным они здороваться. Кто‑то даже в доме у него побывал. Разнес по Вилюйску: в доме, мол, книги – полным‑полно. Как‑то мальчишки к дому подкрались. Увидел ссыльный.

– Заходите, – сказал ребятам.

Смутились мальчишки, однако зашли. Сидели, листали книжки. Ссыльный о диковинных странах им рассказал, карту и глобус показал.

– Есть люди как сажа черные, – несли ребята потом по Вилюйску.

– А земля стоит не на трех китах. Она есть шар и вертится.

– А за что он сослан? – интересуются жители. – За что?

Разводят ребята руками:

– Не говорил.

Потянулись мальчишки к Муравьеву‑Апостолу.

– Про войну расскажи, про войну. Про Суворова и Кутузова. (Матвей Муравьев‑Апостол отличился в войне с французами. Три награды имел за храбрость.)

Опять по Вилюйску несли ребята:

– Суворов ел солдатские щи и кашу.

– Правый глаз у Кутузова был незрячий.

Интересуются жители:

– А за что же он сослан? За что?

Разводят ребята руками:

– Не говорил.

Все больше и больше интерес у жителей к ссыльному. Вот и взрослые стали к нему заходить. Поначалу на минутку, на две. Потом по часу, по два сидели. Стал им Муравьев‑Апостол книги давать для чтения. О многом рассказывал. То про луну, про Солнце, то про Петербург и Сенатскую площадь. То про Кутузова и партизана Дениса Давыдова, то про царя и Алексеевский равелин.

Прошел год. Нет в Вилюйске теперь человека, который не знал бы, кто такие декабристы, за что боролись они, за что сослал государь их на каторгу.

Недолго пробыл здесь Муравьев‑Апостол. Перевели декабриста в другое место. Сожалели о нем в Вилюйске.

– Жаль, что уехал, жаль.

– Что тут скажешь – конечно, жаль.

И кто‑то задумчиво, тихо:

– Дороги ему хорошей. О деле святом, великом пусть и в новых местах расскажет.

 

Мельница

 

Десять лет простояла она в бездействии. Что‑то случилось с приводом. Отказалась работать мельница.

Многие брались ее наладить. Что‑то крутили, где‑то вертели. Морщили лбы, разводили руками. Кряхтели, потели. Только уперлась мельница. Хоть умри – колесо не вертится.

Как‑то ученый немец чудом сюда попал. В ноги упали немцу. Явился гость на мельницу. Что‑то потрогал, на что‑то глянул.

– Не знаю, – произнес. Уехал.

Стала мхом покрываться мельница. Травой заросло подворье.

И вдруг… Пашка, Наташка и бурят Талалайка сами увидели – заработала старая мельница. Закрутилось, задвигалось колесо. Заискрилось веселыми брызгами.

Понесли Пашка, Наташка и бурят Талалайка новость по всей округе:

– Крутится!

– Крутится!

– Крутится!

– Стойте, так кто же крутится?!

– Колесо!

– Колесо!

– Колесо!

– Чье колесо? Какое?

– То, что на мельнице!

– Мельнице!

– Мельнице!

– Стойте же вы, пострелы. Кто починил? Говорите толком!

– Они, – отвечают Пашка, Наташка и Талалайка.

– Кто они?!

– Эти!

– Эти!

– Да говорите вы ясно, грачи‑сороки!

– Те, которых царь в кандалах пригнал.

Мельницу, которую никто не мог починить, пустили в ход декабристы Николай Бестужев и морской офицер Торсон.

Среди декабристов много было людей знающих и умеющих. Своим искусством и опытом многим в Сибири они помогли.

 

Уродилось

 

Пашка, Наташка и бурят Талалайка новость несут по округе:

– Уродилось!

– Уродилось!

– Что уродилось?

Разводят ребята руками.

– Желтое, аж красное, – заявил Пашка.

– Длинное, – сказала Наташка.

Талалайка добавил:

– С хвостиком!

– Где уродилось?!

– Там!

Показали ребята на стену, которая окружала Читинский острог. За этой стеной, за частоколом, был клочок земли. Перекопали ее декабристы, устроили огород. А нужно сказать, что в тех местах никто до этого огородами не занимался.

Про огороды первым узнал Талалайка. Залез он как‑то на тюремную стену, а это совсем не простое дело, глянул внутрь – видит, декабристы копают землю.

Рассказал Талалайка Наташке и Пашке о том, что видел.

«Что же там такое?» – гадают те.

С этого дня и стали ребята приходить к стене. Правда, Наташка и Пашка лазить на нее не решались. Лазил Талалайка. Что видел, о том рассказывал.

Вскоре он доложил:

– Что‑то в землю они понатыкали.

Через какое‑то время:

– Что‑то растет. Прет из земли зеленое.

К середине короткого читинского лета разросся за тюремной стеной огород. Огурцы завязались, поднялся картофель, репа взошла, морковь.

Прошло еще небольшое время. Талалайка снова залез на стену. Видит, Волконский идет меж грядок.

– Волконский идет, – зашептал ребятам. – Остановился.

Через минуту:

– Нагнулся, руку к чему‑то тянет.

Не утерпели Наташка и Пашка. Тоже полезли на стену. Вцепились руками в бревна, глазеют на огород.

Нагнулся Волконский к какой‑то зеленой метелке. Дернул. И вдруг из‑под земли – длинное, желтое, с хвостиком. Разинули рты ребята – впервые видят они морковь. Соскочили с забора, понеслись по читинским улицам:

– Уродилось!

– Уродилось!

– Что уродилось? Где уродилось?

– Там!

Местные жители вскоре переняли опыт у декабристов. Теперь огороды появились в разных местах Сибири.

Позже, когда декабристы вышли на поселение, им удавалось, правда не под открытым небом, а в парниках, выращивать в Сибири и цветную капусту, и спаржу, и даже арбузы и дыни.

 

«Озолочу!»

 

У иркутского купца‑богатея помирала жена. Молодая. Красивая. Купец плакал, как маленький. Метался от доктора к доктору:

– Спасите! Озолочу!

Получали доктора деньги. Лечили. Но больной становилось все хуже и хуже. Наконец наступил момент, когда уже никто не брался спасти умирающую.

Побежал купец к колдунам и знахарям. Заклинали те, плясали вокруг больной. Огонь разводили, дымили, чадили. Помирает совсем жена.

И вот тут какая‑то иркутская старуха шепнула обезумевшему от горя купцу – мол, в Читинском остроге сидит колодник.

– Он доктор. Своих он лечит. Великий искусник.

Старуха сказала правду. Декабрист доктор Вольф был великолепным врачом. До ареста он числился личным лекарем главнокомандующего Южной армией.

Помчался купец в Читу. Бросился к коменданту тюрьмы:

– Спасите! Не забуду! Озолочу!

Долго не мог понять комендант: в чем дело, кого спасать, от кого спасать? Решил, что на купца напали разбойники.

– Да не разбойники. Жена помирает, – стонал купец.

Согласился комендант отпустить заключенного. Посадили Вольфа в телегу. Приставили рядом солдата с ружьем. Поехали.

Вылечил доктор молодую купчиху. Купец от счастья был на десятом небе. Отпуская Вольфа, он поставил перед ним расписной кувшин. Подивился Вольф: что это, мол, такое?

– Вам, – говорит купец. – С огромнейшей благодарностью. От души, от сердца. Внутрь загляни, благодетель, внутрь.

Поднял Вольф крышку, глянул в кувшин. А там полным‑полно золота. Нахмурился Вольф. Отодвинул кувшин.

– Не беру. Не беру! Пошли, – сказал караульному.

Уехал Вольф с караульным солдатом, а купец еще долго стоял над кувшином, остолбенело смотрел на золото.

– Не поймешь их, каторжных. Ей‑ей, не поймешь!

Своим искусством доктор Вольф прославился на всю Сибирь. Многих он спас от тяжелых болезней и верной смерти. Даже сам генерал Лепарский у него лечился.

Но денег Вольф никогда не брал. Об этом тоже в Сибири знали. Об этом легенды тогда ходили.

 

Задачи

 

Многими добрыми делами оставили декабристы в Сибири о себе благодарную память. Особенно тем, что создавали для местных детей школы.

С ребятами занимались и Матвей Муравьев‑Апостол, и братья Бестужевы, и братья Беляевы, Александр Якубович, Петр Борисов, Петр Муханов, моряк Торсон. Занимались и другие.

Учил детей и Иван Якушкин. Когда освоили дети чтение, с цифрами их познакомил. Обучил сложению и вычитанию, умножению и делению. Про половинки и четвертинки им рассказал. Ребята были смышлеными – освоили даже дроби.

Но больше всего любили ребята решать задачи.

– Сегодня задача на сложение, – начинает Якушкин.

Замрут ребята, слушают.

– Было у барина две деревеньки. Прикупил барин еще одну. Сколько всего стало?

– Три, – голосят ребята.

– Правильно. А теперь давайте на умножение. Срубил крестьянин в барском лесу три осинки. Узнал барин, приказал за каждое дерево всыпать крестьянину по пять плетей. Сколько плетей получил крестьянин?

– Пятнадцать! Пятнадцать! – кричат ребята.

– Молодцы. Правильно. А теперь давайте на вычитание.

Притихли опять ребята. Начал Якушкин:

– Собрал крестьянин с поля десять мешков зерна. Три из них за землю отдал помещику. Четыре мешка вернул тому же помещику за долги. За крестины сына один мешок оттащил попу. Два пришлось отнести купцу – задолжал крестьянин купцу за ситец. А ну, кто живее из вас сосчитает, сколько мешков зерна у крестьянской семьи осталось?

– Ничего не осталось! – кричат ребята. – Ничего! Пусто!

– Молодцы, – говорит Якушкин. – Ну, дело у вас пойдет.

 

Мятежный дух

 

Жандармы искали мятежный дух.

Унтер Уклейка примчал к исправнику:

– Нашел!

– Ну, ну.

– Пушки видел! Ядра видел!

Исправник недоверчиво посмотрел на жандарма.

– Ты – того… Снова пьян?

– Никак‑с нет.

– Ступай‑ка сюда.

Уклейка шагнул.

– Дыхни!

Дыхнул жандарм. Видит исправник – верно, не пьян Уклейка.

– Так что ты видел?

– Пушки видел. Ядра видел, – твердил Уклейка. – Порох в мешках. Фитили для запала.

Исправник все еще с недоверием смотрел на жандарма, однако спросил:

– Где? У кого?

– У него, – зашептал Уклейка. – Рядом с домом, в амбаре.

Все было ясно. Речь шла о декабристе, бывшем подполковнике Андрее Васильевиче Ентальцеве. Отбыв каторгу, Ентальцев жил на поселении в городе Ялуторовске.

– Да‑с, – протянул исправник, а сам подумал: «Молодец Уклейка. Все совпадает. Не зря и начальство о том говорило».

Как раз в это время предполагалось, что Сибирь посетит наследник русского престола, будущий царь Александр II. Наследник должен был проехать и через Ялуторовск. Предупредили об этом исправника, а заодно и о том, чтобы зорко следил за городом. Прежде всего за ссыльными декабристами. (Кроме Ентальцева, здесь жили Якушкин, Пущин и Оболенский.) Чтобы был начеку. Не убавилось, мол, у злодеев мятежного духа. Всякое может быть.

В ту же ночь, взяв отряд военного караула, исправник окружил дом и амбар Ентальцева.

Наставлял:

– Тише, чтоб взять живьем!

– Если будет стрелять из пушек, не разбегайся. Падай на землю, ползи пластом.

Крадутся солдаты к амбару. Вдруг раздался какой‑то шорох – то ли в амбаре, то ли за ним.

– Ложись! – закричал исправник.

Упали солдаты на землю.

– За мной!

Пополз исправник, за ним солдаты.

Снова раздался шорох.

– Замри!

Замерли все. Уклейка лежит, трясется. Пролежали минуту, две, снова исправник командует:

– Вперед!

Поползли солдаты. Опять шорох.

– Стреляй! – закричал исправник.

Пульнули солдаты по двери амбара. Тут же вскочили в рост. Помчались к амбару. Выбили с ходу дверь.

Осмотрели амбар – два старых лафета, труба от самовара, шары от крокета, мешок с овсяной крупой. Фитилей никаких, конечно, не видно. Даже ничего похожего.

Вдруг снова в амбаре шорох.

– Ложись! – закричал исправник.

Упали на пол солдаты.

«Мяу», – раздалось в темноте.

– Ты что же, – закричал исправник на Уклейку, – шутки шутить вздумал? Ну, где твой порох, где ядра, пушки?

– Да тут они были, тут, в щелку я видел, – уверяет жандарм. – Были, были. Вот тут стояли. Доложу вам – нюхом учуял мятежный дух.

– Нюхом, – ругнулся исправник. – Не в щелку смотри, болван, а в душу. Вот где мятежный дух.

…Декабристам разрешили вернуться из Сибири лишь через тридцать лет. Дожили до этого времени всего несколько человек.

 

 

История крепостного мальчика

 

Глава первая

Барыня Мавра Ермолаевна

 

 

Родное село

 

Село называлось Закопанка. Стояло оно над самой рекой. С одной стороны начинались поля. Уходили они далеко‑далеко, куда глаз видел. С другой – был парк и усадьба господ Воротынских. А за рекой, за крутым берегом, шел лес. Темный‑темный… Страшно было в лесу, а Митька бегал. Не боялся, хотя и фамилия у него была Мышкин.

Прожил Митька в Закопанке десять лет, и с ним ничего не случалось. И вдруг…

Как сейчас помнит Митька то утро. Прибежала в избу дворовая девка Маланья, закричала:

– Аксинья, Аксинья, барыня Кузьму кличут!

Собрался отец, ушел. А когда вернулся, страшно и посмотреть: осунулся, посерел. Отозвал Кузьма Аксинью за дверь и стал о чем‑то шептаться. Митька приложил ухо к двери. Только о чем говорил отец, так разобрать и не смог. И лишь по тому, как заплакала мать, как заголосила на разные лады, понял: случилось недоброе.

– Тять, тять! – приставал Митька к отцу. – Скажи, что такое, а, тять?

Только отец стал какой‑то недобрый, все отмахивался и ничего не говорил.

А вскоре прибежали Митькины дружки, позвали на улицу.

– Митяй, а вас продают! – закричали ребята. – И Гришку продают, и Маньку продают, и Савву одноглазого продают!

Митька сначала и понять не мог, а потом понял. Вспомнил: год назад тоже продавали. Все плакали. Только продавали тогда кого‑то другого, не Митьку, а теперь, выходит, его продавать будут. А как, он и не знал. И зачем продавать? Митьке и здесь неплохо.

 

Продали

 

Шумно, празднично в воскресный день на ярмарке в большом селе Чудове. Скоморохи прыгают, гармоника играет, распевают песни подвыпившие мужики.

И все разумно на ярмарке. Ряды идут по базарной площади. В одном ряду гусей и разную птицу торгуют, в другом стоят возы с мукой и зерном, в третьем продают огородную мелочь. А дальше идут скотные ряды. Тут коровы, козы, овцы… А рядом со скотным и еще один ряд.

Здесь продают людей.

Выстроились в ряд мужики и бабы, а перед ними прохаживаются баре да управляющие – те, кто ведет торг.

Подходят господа к мужикам, меряют с ног до головы взглядом, заставляют открывать рот – зубы смотрят, ладони рассматривают. Потом торгуются.

На базар в Чудово привезли и закопанских мужиков.

Сгрудились они в одну кучу, стоят, как овцы. Смотрит Митька по сторонам: и боязно и интересно.

Рядом с Митькой по одну сторону – мать и отец, по другую – кривой Савва…

– Ты чуть что – реви, – поучает Савва Митьку. – Баре, они ох как слез не любят! Может, не купят.

Однако реветь Митьке нет надобности. Продает закопанских мужиков староста Степан Грыжа. Кричит Грыжа, нахваливает товар. Да только к закопанским мужикам никто не подходит.

– Сегодня покупателев нет, – сказал Савва. – Мужик к осени не в цене.

Успокоился Митька, осмелел, стал в носу ковырять: ждет, когда повезут назад в Закопанку.

Да только под самый конец базара появилась в людском ряду старая барыня. А за барыней, словно на привязи, шел мужик. Борода нечесаная, рожа заспанная, в руках кнут. Прошла барыня по людскому ряду раз, два, взглянула на Митьку и остановилась. Грыжа сразу ожил.

– Добрая баба! – заговорил, показывая на Митькину мать. – И мужик при ней. Баба смирная, работящая.

А барыня только на Митьку смотрит и ничего не говорит.

– Добрая баба… – опять начинает Грыжа.

– Но, но! – прикрикнула барыня. – Ты мне зубы не заговаривай. Мальчишкой мы интересуемся.

Замялся староста, умолк: неудобно как‑то мальца одного продавать.

А барыня снова:

– Ты что, язык проглотил? Сколько мальчишка, спрашиваю?

Замер Митька, ждет, что скажет Грыжа. А кривой Савва Митьку в бок: мол, пора, пускай слезы. Взвыл Митька, как под ножом, – даже Грыжа вздрогнул. А барыня хоть бы что. Подошла, Митькины руки пощупала, в рот заглянула, за ухо подергала.

– Так сколько? – снова спросила Грыжу.

Помялся староста, а потом решил: хоть какая, да прибыль, – проговорил:

– Пять рублей.

– Что? Да ты где такие цены, бесстыжий, выискал! Два с полтиной.

– Четыре, – скинул Грыжа.

– Три, – набавила барыня.

Однако Грыжа уперся. Ушла барыня. Кривой Савва толкнул Митьку; тот смолк, вытер слезы, даже улыбнулся.

Но барыня не отступилась. Походила, потолкалась по рядам, вернулась снова. Стала около Митьки.

– Ест много? – спросила Грыжу.

– Ест? – переспросил староста. – Да не, чего ему много есть. Мало ест, больше пьет воду.

– Так какой он мужик, раз ест мало, – сказала барыня.

Понял Грыжа, что дал маху, стал выкручиваться:

– Так это он зимой ест мало, когда работы нет. А летом – у‑у, что птенец прожорлив!

Барыня снова ощупала Митьку, осмотрела со всех сторон, сказала:

– Три. Красная цена ему три.

За три рубля и отдали Митьку.

Взял нечесаный мужик, что был с барыней, мальчика за руку, дернул. А Аксинья, Митькина мать, как заголосит, как бросится к сыну.

– Дитятко мое! – запричитала. – Ох, люди добрые, сил моих нет… – Прижала к себе Митьку. – Не пущу, – кричит, – не отдам!

Подбежал Грыжа, оттолкнул Аксинью. А бородатый мужик обхватил Митьку, приподнял, словно куль, взвалил на плечи.

– Ой, ой! – взвыла Аксинья и вдруг смирилась; обмякла, осела и рухнула на землю.

Забился Митька, как карась на уде, заколотил по спине нечесаного мужика ногами. А тот лишь прижал крепче и потащил к выходу.

Впереди, поднимая подол длинного платья, шла барыня. Сзади голосила мать. А на площади прыгали скоморохи, играла гармоника и подвыпившие мужики тянули песню…

 

Как жили

 

Была барыня Мавра Ермолаевна помещицей из бедных. Жила одна, детей не имела. И был у нее всего один дом, десятина земли да две души крепостных – кучер Архип и кухарка Варвара.

Когда‑то был у Мавры Ермолаевны муж. Служил офицером в армии, да погиб на войне. Получала теперь барыня пенсию. С нее и жила. Стоял дом Мавры Ермолаевны на взгорке, у реки, в самый притык к полям графа Гущина.

Дом барыни был малый – в три комнаты. Во дворе стояли хлев для коровы, сарай для лошади и гусятник. И еще во дворе была банька, при ней‑то Архип и Варвара жили. А около баньки росла кудрявая и пушистая, единственная на весь двор березка, и висел на березке скворечник.

Жизнь в доме у Мавры Ермолаевны начиналась рано. Просыпалась барыня с рассветом. Выходила в ночном халате на крыльцо, кричала:

– Варвара! Варвара!

Выбегала заспанная Варвара; шла, помогала барыне мыться и одеваться. Пила барыня по утрам сбитень, потом ходила по подворью. Смотрела, как Архип коня чистит и солому у коровы меняет, как Варвара на кухне возится. Затем Мавра Ермолаевна шла в гусятник. Любила барыня гусей кормить.

– Гусеньки мои, гусеньки! – выводила она старческим голосом.

После обеда барыня почивала. Вставала к ужину. Проверяла, подоила ли Варвара корову. Снова пила сбитень, раскладывала карты и часов в восемь ложилась спать. И так изо дня в день.

Только в субботу день был необычный.

После обеда Архип топил баню. Мылись все вместе.

Вслед за баней начиналось главное – барыня порола своих крепостных. Летом – прямо на улице, зимой – в сенцах господского дома. Архип приносил широкую скамью, Варвара размачивала в соленой воде розги. Когда завела барыня такой порядок, Архип и Варвара не помнили. Давно это было. Привыкли.

Первым били Архипа.

Он неуклюже спускал с себя портки, задирал рубаху и ложился. Рядом становилась Варвара и подавала барыне розги. «Раз, – отсчитывала Мавра Ермолаевна, – два, три…» Двадцать ударов получал Архип.

Затем ложилась Варвара, а розги подавал Архип. Варваре как бабе полагалось десять ударов. Потом Архип убирал скамью, а Варвара вешала сушить розги.

После порки Архип запрягал мерина. И все ехали в церковь, к вечерне, молиться. Архип поерзывал распухшим задом по сиденью и все норовил привстать.

– Садись! – прикрикивала на него барыня. – Садись! Чай, не по лицу била. Нежности большой на том месте нет.

А после церкви ложились спать.

Так и жили из года в год у помещицы Мавры Ермолаевны. Скучно жили.

 

Розги

 

Из‑за розог и начались Митькины неприятности в новом доме.

Когда в первую же субботу после бани Архип притащил скамью и стал готовиться к порке, Митька спросил:

– Дядя Архип, а зачем розги?

– Пороть.

– Кого пороть? – удивился Митька.

– Кого? Вестимо кого: нас пороть, – ответил Архип.

– Так за что, дядя Архип?!

– Как – за что? – Архип посмотрел на Митьку, погладил свою кудлатую бороду, сказал: – Для порядку. Ну, чтоб помнили свое место, чтобы барыню уважали… А как же иначе! Иначе нельзя. Мужики, они, знаешь, народ балованный.

Смотрит Митька на Архипа, опять спрашивает:

– И меня бить будут?

– Ну, а чего бы тебя не бить? – отвечает Архип. – И тебя пороть будут. С малолетства привыкать к порядку, стало быть, следует.

Больно было Митьке, когда пороли, а стерпел. И стало мальчику жалко и себя, и Варвару, и дядю Архипа. А больше всего обидно. Решил он розги спрятать. Так и сделал.

Полез в следующую субботу Архип за розгами, а их нет.

Бросился туда, бросился сюда – нет, словно и не было.

Накинулась барыня на Архипа:

– За добром, ротозей, углядеть не можешь!

– Да тут они были, – оправдывается Архип и показывает на стену. – Они уже какой год тут висят, – и разводит руками.

Архип, Варвара, барыня – все розги ищут. Нет розог.

Тогда Мавра Ермолаевна позвала Митьку.

– Брал розги? – спрашивает.

– Нет, – говорит Митька. А сам чувствует, что краснеет.

– Врешь! – говорит барыня. – Брал. По лицу вижу, что брал.

А Митька все больше краснеет. Краснеет, но молчит. Решает: не отдам, и все.

Так и не нашли розог. А спрятал их Митька под барынину перину. Ну, а кому могло прийти в голову такое!

Варвару и Архипа в этот день не пороли. А Митьке досталось. Надавала барыня ему тумаков и посадила в гусятник до той поры, пока не сознается.

 

Гуси

 

Страшно Митьке в гусятнике. Сидит, замер, не шелохнется. И гуси спокойно лежат на своих местах, словно бы Митьку не замечают.

Но вдруг гуси ожили. Вытянул гусак шею, зашипел: «Ш‑ш, ш‑ш!» За ним зашипели и остальные. Испугался Митька, поднялся. Тогда и гусак поднялся. А за гусаком, как по команде, все стадо. С испуга мальчик бросился к двери, забарабанил что было сил кулаком.

А в это время на улице как раз барыня была – уезжала в церковь.

Подошла барыня к двери, спрашивает:

– Одумался?

Не признается Митька, только колотит в дверь и кричит:

– Пустите! Ой, боюсь! Пустите! Ой, боюсь…

– А где розги спрятал? – спрашивает барыня.

Молчит Митька.

– Раз так, – сказала Мавра Ермолаевна, – пусть гуси тебя съедят.

Села барыня в телегу и уехала. Стучит Митька в дверь. Никто не отзывается. Никого дома нет.

А гуси растопырили крылья, вытянули шеи и подходят к Митьке все ближе и ближе…

– Кыш! – закричал Митька.

Гуси даже внимания не обращают.

– Кыш, кыш! Вот я вас! – отбивается мальчик, а у самого зуб на зуб не попадает.

А гуси в ответ шипят и тянут к нему свои страшные клювы. Схватил тогда Митька палку и ударил по вожаку, да с такой силой, что перебил шею. Подпрыгнул гусак, перевернулся и сдох. И сразу гуси умолкли.

Перепугался Митька еще больше. Потом успокоился, прилег и заснул.

И приснился Митьке сон, что он дома. Отец что‑то стругает, мать пряжу крутит. Дома тепло, хорошо.

Сидит на печи кот Васька, одним глазом на Митьку смотрит и как бы говорит: «А гуси, они ведь не страшные». Подходит Митька к коту, хочет погладить. Смотрит, а это вовсе не кот, а барыня Мавра Ермолаевна. Вскрикивает Митька, просыпается, а перед ним и впрямь стоит барыня, розги в руках держит.

Нашлись все же розги! Приехала Мавра Ермолаевна из церкви, легла спать, а ей в бок что‑то колет. Сунула руку под перину – розги!

Била Митьку барыня тут же, прямо в гусятнике.

А утром стала Мавра Ермолаевна гусей кормить и нашла своего любимого гусака мертвым. И снова пороли Митьку. На этот раз долго и больно.

 

Валенки

 

Первые дни жил Митька с Архипом и Варварой в каморке при баньке. А потом взяла барыня мальчика к себе в дом. Стал Митька у нее в услужении.

Целый день барыня Митьку то туда, то сюда…

Только и слышится:

– Митька, в погреб сбегай!

– Митька, половик стряхни!

– Митька, где ты? Ми‑и‑тька!

А вечером ляжет барыня спать и заставляет чесать себе пятки. Чешет Митька, чешет, пальцы устанут, а Мавра Ермолаевна все не засыпает.

Наконец заснет. Свернется и Митька, как щенок, калачиком Только закроет глаза, слышит:

– Митька, воды подай!

– Митька, туфли найди!

И так до утра.

Или у барыни бессонница начнется. И опять Митьке не спать. Требует барыня, чтобы Митька ей разные истории рассказывал. Уж он ей и про королевича Бову расскажет, и про серого волка, и про господ Воротынских, и про старосту Степана Грыжу. А барыня – давай еще.

Днем‑то барыня отоспится, а Митьке опять дело. Заставит Мавра Ермолаевна его пшено перебирать или горох растирать. Сидит Митька, глаза слипаются, спать хочется, но трет горох перебирает пшено.

А как‑то легла барыня после обеда и заставила Митьку сушить валенки.

– Да смотри, – говорит, – не спи! Валенки, они новые, далеко в печь не засовывай.

Сидел, сидел Митька возле валенок и вдруг заснул. Проснулся оттого, что горелым запахло. Сунулся в печь, а от валенок одни верха остались. От горелого проснулась и барыня.

– Митька! – закричала. – Митька, чего горелым пахнет!

Прибежала Мавра Ермолаевна, смотрит – у Митьки в руках одни верха от валенок.

И снова Митьку били. Всыпала ему барыня розог и приговаривала:

– Тебе что, ночи мало? Тебе еще и днем спать, паршивец, ненасытная твоя душа!

 

Дорога

 

И стало Митьке невмочь. Забьется куда‑нибудь, плачет. Родную Закопанку, отца, мать, кота Ваську вспомнит.

Тяжело Митьке…

Решил он бежать из господского дома. Стал потихоньку на дорогу собирать сухари. Прятал их в коровник, под стойлом. Потом стал дорогу выспрашивать осторожно. Заговорил вначале с Архипом.

– Дядя Архип, а Чудово отседова, видать, далеко‑далеко? – спросил Митька.

– Далеко, – ответил Архип. Потом почесал свою кудлатую бороду, подумал и еще раз сказал: – Далеко‑о!

– А наше село Закопанка еще дальше? – опять спросил Митька.

Снова почесал Архип свою бороду, снова подумал и ответил:

– Должно быть, дальше.

Больше от него Митька ничего не узнал. Тогда он решил поговорить с Варварой.

– Село Чудово? – переспросила она. – Есть такое село. Только далеко ли оно, не ведаю. Я дале трех верст отсель не бывала. Ты спросил бы у Архипа – он человек знающий.

Понял Митька, что и от Варвары проку не будет, решил выведать про дорогу у самой Мавры Ермолаевны.

Выждал Митька, когда барыня была в добром настроении, и спросил:

– Барыня, а куда та дорога, что мимо усадьбы лугом идет?

– На мельницу, – сказала барыня.

– А та, что через мост, на тот берег реки?

Но барыня не ответила. Отвлекли Мавру Ермолаевну какие‑то дела.

Ушла.

Через несколько дней Митька опять к ней с тем же вопросом.

Посмотрела Мавра Ермолаевна на Митьку, потом взяла за ухо и спросила:

– Дорога? А зачем тебе знать дорогу?

Митька растерялся.

– Так я так, барыня… – начал Митька.

– Я те дам «так»! – перебила Мавра Ермолаевна. – Ты у меня смотри, опять розог захотел?.. Архип, Архип! – позвала. – Дай‑ка розгу, я покажу, какая дорога куда ведет.

А через несколько дней барыня, зайдя в коровник, нашла Митькины сухари.

Подивилась барыня, а потом поняла.

И снова в этот день Митьку били. Отлеживался он в баньке, стонал и все выговаривал:

– Убегу… убегу…

Присаживалась к нему Варвара, по голове гладила.

– Ить, родненький, – говорила, – и куда ты отсель побежишь? Дороги отсель тебе нету.

 

Глава вторая

Даша

 

 

Граф Гущин

 

Чтобы попасть в поместье графа Гущина, надо было из села Чудова ехать три версты полем, а потом еще десять лесом. А когда кончался лес и дорога выходила к реке, то, проехав мосток, надо было обогнуть усадьбу помещицы Мавры Ермолаевны, взять направо и ехать еще две версты по старинному парку, по липовой, ровной, как стрела, аллее.

И вот только тогда вырастал из‑за деревьев большой господский дом с шестью белыми колоннами, флигелями, барскими конюшнями, псарней и прочими дворовыми постройками. Это и было новгородское поместье графа Алексея Ильича Гущина – Барабиха. А кругом Барабихи, не охватишь глазом, лежали графские земли. И лес, что стеной стоял на горизонте, был графский. И луг, что зеленым ковром тянулся вдоль берега реки, графский. И села, что раскинулись кругом, словно жуки расползлись, были графские. И люди, что жили в этих селах, – тоже графские. Двадцать тысяч душ крепостных имел граф Гущин. Да и имение у Гущина не одно. Были графские земли еще под Смоленском и под Орлом, а в Питере, на Невском проспекте, стоял высокий, с каменными львами при входе дом Гущина. Здесь‑то и жил сам граф. А в Барабиху наведывался всего раз в год. Приезжал осенью или зимой. Жил несколько дней и опять уезжал в Питер.

Все остальное время старшим в Барабихе был управляющий Франц Иванович Нейман. Лет десять назад, будучи послом в Пруссии, граф Гущин привез тамошнего кучера Франца Неймана с собой в Россию. Нейман был расторопен, услужлив. Граф подумал и назначил немца своим управляющим.

Вместе с графом съезжались в Барабиху человек до тридцати разных господ. Устраивались развлечения. Каждый год новые. То охоту на медведей придумают, да еще так, чтобы обязательно живых изловить. То кулачные бои меж мужиками, да так, чтобы непременно кого‑нибудь насмерть. То санные катания. А вместо лошадей впрягут в розвальни молодых парней и девок и наперегонки заставляют бегать. Потом призы вручают тому, кто пришел первым. Только призы давали не тем, кто вез, а тем, кто сидел в розвальнях и погонял.

А тут сообщил граф своему управляющему, что приедет на Новый год. И к приезду нужно организовать театр. Граф писал, что артистов пришлет из Питера. А управляющему наказывал, чтобы он набрал из местных мужиков и баб людей, склонных к пению и играм на инструментах, и чтобы к его приезду был в имении свой хор и оркестр. Однако о театре и о музыке немец имел понятие малое.

То‑то задал граф Гущин задачу своему управляющему!

 

Дудка

 

Говорила Варвара, что не уйти Митьке от Мавры Ермолаевны. А получилось иначе. Только не так, как он сам думал.

По весне, как только появилась на лугу трава, барыня приставила Митьку к новому делу – пасти гусей.

Сделал Архип Митьке дудку. «Это, – сказал, – для каждого пастуха вещь первейшая». Варвара сшила торбу для хлеба, напутствовала: «Только смотри далеко от гусей не отходи. И упаси боже, чтоб в графские хлеба не зашли! Не ровен час, увидит сам Франца Иваныч, ужо тогда тебе будет».

А про немца Митька уже слышал, и не раз, и все недоброе.

«Этот Франца, – говорил Архип, – скупее свет не видывал. Он лошадям и то корм сам отсыпает».

«Немец‑то антихрист, – шептала Варвара. – В церковь не ходит, постов не блюдет».

И чуть что, так пугала Митьку:

«Вот барыня продаст немцу – будешь знать!»

Пасти гусей Митьке нравилось. Угонит их лугом подальше от дома, развалится на траве. Гуси ходят, траву щиплют, а Митька на дудке играет. И так наловчился, что Архип только головой качал: «Ить и здорово это у тебя получается!»

И вот однажды – дело уже летом было – угнал Митька гусей лугом почти до гущинского парка. Сел на бережку, заиграл на дудке и не заметил, как гуси зашли в графские овсы. А в это время с горки от графского имения спускался на дрожках управляющий Франц Иванович и увидел гусей и Митьку.

– О майн гот![15] – воскликнул немец, повернул лошадь и съехал на луг.

Вылез из дрожек, стал к Митьке красться. Переступил раз, два… и вдруг замер.

А Митьку ровно кто дернул. Обернулся – немец! Дудка сама из рук вон. А тут еще увидел гусей в овсах и совсем оробел. Вскочил – бежать!

– Стой, стой! – закричал немец. – О, ты есть музыкант!

Отбежал Митька в безопасное место, остановился. Взглянул – немец ничего такого дурного не говорит, а в сторону гусей даже не смотрит.

– Иди сюда! – манит немец. – Я есть не злой человек.

Поколебался Митька, потом подошел, однако встал так, чтобы чуть что – сразу бежать.

– О, ты есть музыкант! – снова сказал управляющий. – Ты чей есть? – спросил.

– Барыни Мавры Ермолаевны, – ответил Митька.

– Гут, – протянул немец. – Зер гут.

Потом нагнулся, поднял с земли дудку, покрутил в руке, усмехнулся. Порылся управляющий в кармане, достал кусок сахару, сунул Митьке; сел на коня и уехал.

Посмотрел Митька на сахар, хотел сгрызть, а потом спрятал в карман. Решил: как убежит – матери принесет гостинец. А про себя подумал: «Говорили – немец злой. Вовсе он и не злой».

 

Немой

 

Долго торговался немец с Маврой Ермолаевной. Наконец выменял Митьку на два мешка овса и старую графскую перину Перина и решила все дело. Уж больно хотелось барыне поспать на графском пуховике!

Привел немец Митьку в небольшую избу, сказал: «Здесь есть твой дом». Глянули на мальчика четыре женских глаза – два молодых, недобрых, два подслеповатых, старых, от которых повеяло домашним теплом.

Изба, куда привел управляющий Митьку, стояла тут же, на господском дворе. Жили в ней дворовая девка Палашка и тетка Агафья – барская повариха.

Вначале Митька всего боялся, а больше всего девки Палашки. Уже в первый вечер, когда ложились спать, Палашка стала кричать:

– И кой черт этого кутенка сюда сунули!

Хорошо, заступилась тетка Агафья.

– Тише! – крикнула она. – Чай, не своей волей.

И погладила Митьку по голове.

– Не боись, – приговаривала, – не боись, соколик!

А потом, когда Митька познакомился с дворовым мальчишкой Тимкой Глотовым, то узнал, что от девки Палашки никому прохода нет. «Она немцу про всех доносит», – говорил Тимка.

Тимка рассказал Митьке и про другие дела, про то, что немец горькую пить любит. А как напьется, всех бьет и по‑черному ругается. Рассказал Тимка и про ночного сторожа, деда Ерошку. Митька еще в первую ночь слышал, как кто‑то все около их окон в колотушку бил. Это и был дед Ерошка. «Он трус, – говорил Тимка. – Всю ночь крутится возле вашей избы – это чтоб Палашка знала, что он не спит».

Тимка был старше Митьки, и ростом выше, и в плечах шире. Ходил все эти дни Митька за Тимкой, как телок за маткой, и во всем слушался. А еще Тимка рассказал про господскую псарню и про немого, что за псами ходил. Тимка водил Митьку смотреть на немого.

Глянул Митька – и мороз по коже прошел. Зарос человек, как медведь, а ноздри – нет ноздрей, одни клочья болтаются.

– Что это? – спросил Митька.

– Разбойник, – ответил Тимка. – Вот ему ноздри и выдрали.

– Эй, немой! – крикнул Тимка и кинул в заросшего человека камнем.

Тот выбежал из псарни, неуклюже взмахнул руками, что‑то замычал и бросился к ребятам. Тимка – раз! – и убежал. Митька не успел. Подскочил немой к нему, схватил за грудки, притянул к себе, к заросшему лицу с драными ноздрями.

– А‑а! – закричал Митька.

А немой ничего не сделал; отпустил Митьку и ушел.

Всю ночь после этого немой мальчику снился. Вскрикивал во сне Митька. Просыпалась Палашка, тыкала его в бок.

– Цыц, поганец! – кричала. – Сила нечистая чтоб тебя забрала!

 

Артисты приехали

 

Хоть и пил немец, а хозяин был дельный. Вот и с оркестром. Менее чем через месяц собрал немец и оркестр, и певцов разыскал. В Чудово на базар ездил, в соседние поместья заглядывал, графские деревни исколесил – и набрал. А вскоре приехал из Новгорода оркестрант и стал вести занятия. И Митька ходил учиться.

К осени, как и обещал граф, прибыли в Барабиху артисты. Встречать прибывших высыпала вся дворня.

– Глядь, штаны‑то какие, штаны! – кричал дед Ерошка и показывал на клетчатые, узкие, внизу со штрипками штаны высокого мужчины, ловко выпрыгнувшего из телеги.

– Юбка‑то, юбка‑то! И как в таких юбках ходят? – хохотала девка Палашка и тыкала пальцем в сторону молодой девушки.

Та смущенно улыбалась и прятала лицо в голубой шарфик.

Вместе со всеми встречать приехавших пришел и Митька. Стоял он рядом с Тимкой и, чтобы лучше разглядеть, по‑гусиному вытягивал шею. И вдруг Митька увидел девочку. Была она совсем маленькая, зябко куталась в старенькое пальтишко, из‑под которого выглядывала полосатая юбочка. На голове – Митька никак понять не мог – ни платок, ни шаль. Никогда Митька такого наряда не видывал. Девочка внимательно смотрела на встречающих и держалась за руку высокого, в штанах со штрипками.

Девочка Митьке понравилась. После этого Митька все ходил около барского флигелечка, где разместили артистов, – надеялся встретить. Да ему не везло. В первый день прогнала девка Палашка. На второй Митька чуть не попался на глаза самому немцу.

И все же Митька девочку подкараулил. Припрятался как‑то в кустах, а когда та проходила, выскочил. Выскочил, да и сам испугался.

– Ты что? – спросила девочка.

А у Митьки язык словно дома остался.

– Ты что? – повторила девочка. – Как тебя звать?

– Митька я, Мышкин.

– А я Даша, – сказала девочка.

И Митьке от этого сразу стало как‑то легко. Осмелел он и выпалил:

– А я тебя еще в первый день заприметил, ты в шали была!

– Да какая это шаль! – засмеялась Даша. – Это шляпка называется.

Митька смутился. Однако Даша улыбнулась. И мальчик опять ободрился.

– А хочешь, я тебе поместье покажу? – спросил он.

– Хочу, – ответила Даша.

Митька ходил, словно летал на крыльях. Сводил Дашу на конный двор, подвел к псарне, показал, где господские амбары, а потом повел в парк и всю дорогу про жизнь в имении рассказывал. И про деда Ерошку, и про Палашку, и про немца.

– А еще, – зашептал Митька, – у нас немой есть. Федька. Он разбойник. Ему ноздри выдрали.

Даша слушала внимательно, и Митьке было приятно.

– А этот высокий – он кто тебе, папаня? – спросил Митька, когда они возвращались домой.

– Нет, – ответила Даша. – Это Роланд.

– Кто? – переспросил Митька.

– Рыцарь Роланд, – повторила Даша. – Это роль у него такая.

– А мамка и папка у тебя тоже артисты? – спросил Митька.

– Да, – ответила Даша. – Только их продали князю Трегубову.

– Как – продали? – удивился Митька.

– Взяли да и продали, – ответила Даша. – Крепостные мы – вот и продали.

У Митьки от удивления даже рот приоткрылся.

– Как так: артисты – и крепостные? – усомнился он.

– Конечно, крепостные, – ответила Даша.

– Все крепостные? – переспросил Митька.

– Да.

– И тот, что штаны в клетку?

– Да.

А Митька все смотрел на Дашу и не верил: артисты – и вдруг крепостные!

 

Ушел

 

Жил Митька на новом месте, а все о своем думал – бежать. И снова стал собирать сухари на дорогу. Только поступал теперь умно: прятал сухари далеко, на конном дворе, в старой соломе.

А как‑то сидел Митька с Дашей на обрыве реки и рассказал про свой план. И про сухари рассказал.

– Вот здорово! – воскликнула Даша. – А куда ты побежишь, Митя? – спросила.

– В Закопанку, домой, – ответил мальчик.

Сказал в тот день Митька, что убежит, а потом пожалел. Прошла вдруг у Митьки охота бежать. Назначил один срок не ушел. Назначил другой – не ушел тоже.

А однажды Даша его спрашивает:

– Ты что ж, передумал?

Митька покраснел, надулся и ничего не ответил. А сам решил: «Уйду, в эту же ночь уйду!»

Дождался Митька вечера, лег на лежанку, а сам, чтобы не заснуть, с боку на бок переворачивается.

– Ты что, поганец, не спишь? – крикнула девка Палашка.

Затих Митька. Выждал, пока Палашка захрапела, полежал еще немного, потом соскользнул тихонько с лежанки, на цыпочках подошел к двери, приоткрыл ее так, чтобы та не скрипнула, вышел в сени, схватил армяк – и на улицу.

Думал Митька, что девка Палашка спит. А она притворялась. Заметила Палашка за Митькой последние дни странное, вот и стала приглядывать.

Только Митька за дверь, Палашка поднялась и тоже вышла. Митька побежал к конному двору. Палашка – за ним. Подходит, смотрит – мальчик что‑то разгребает и мешок вытаскивает. Сухари это были. Только Митька мешок под мышку, а Палашка его за руку – хвать! От неожиданности Митька вскрикнул, выронил мешок. Дернул было руку, но Палашка держит крепко. Забился Митька в руках Палашки, а потом изловчился и ухватил Палашку за руку зубами. Взвизгнула девка, выпустила Митьку. А он за сухари, через забор, мимо конного двора, за плетень – и в лес.

Ушел Митька.

 

Погоня

 

Подняла Палашка крик, бросилась к управляющему.

– Франца Иваныч! – будит. – Франца Иваныч!

Встрепенулся немец.

– Вас ист эс? – забормотал на своем языке.

– Митька бежал! – тараторит девка Палашка. – Митька бежал!

– Какой Митька? – не может взять в толк немец.

– Ну, Митька, тот, что на дудке играет, что у барыни Мавры Ермолаевны вы за перину выменять изволили.

– Так что есть Митька? – опять спрашивает немец.

– Утек, говорю, мальчишка.

А в это время Митька был уже далеко от усадьбы графа Гущина. Пересек вброд ручей и шел лесом. Отбежал версты три, когда вдруг услышал собачий лай. Вначале Митька решил, что это в соседней деревне. Потом лай стал слышнее, потом все ближе и ближе… Побледнел Митька: погоня! Побежал быстрее, не выбирая дороги, прямо через кусты. Хлещут ветки, ударяют Митьку в лицо, хватают за руки… Бежит Митька, тяжело дышит. «Загрызут, загрызут!» – бьется тревожная мысль. И вдруг словно кто подсказал! Бросился Митька к дереву. В темноте не разглядел – попалась сосна. Поцарапал руки, больно, но лезет. Пролез метра два. А в это время псы подбежали к дереву и пронеслись мимо. Собачий лай ушел куда‑то в сторону. Митька облегченно вздохнул. Лай перекинулся на другое место. Потом псы заскулили, забегали по кустам – то там, то тут… И вдруг повернули назад, остановились у дерева, подняли страшный вой и заскребли о кору. От страха Митька полез выше. И вдруг – хрусть – обломился сучок! Митька хвать за другой – и тот хрусть!

– А‑а‑а! – заголосил Митька и полетел вниз, прямо на собачьи спины.

Взвизгнули от неожиданности псы, разлетелись брызгами в стороны. А потом опять в кучу.

Лежит Митька, закрыл глаза; ждет, когда псы вцепятся.

А псы подбежали, истошно над самой головой лают, брызжут слюной, но не трогают. Приоткрыл Митька один глаз, потом второй; приподнял голову, смотрит – а перед ним Федька – драные ноздри!

Замычал Федор на псов, ударил одного арапником – те приумолкли. Встал Митька, а самому, оттого что немой здесь, еще страшнее. Федор ему показывает: мол, пошли. А Митька словно окаменел, с места не может сдвинуться. Подтолкнул немой Митьку; пошел тот, от страха еле ноги передвигает, повернуть голову назад не решается.

Шли назад окружной дорогой, часа два. Митька шел и все думал, что‑то теперь будет! И не так боялся Митька порки, и даже Федора не так уж боялся, но стыдно было Даши. «Ну, скажет, и убежать не смог!»

Думал Митька, что его поведут к немцу. Оказывается, нет Привел Федор Митьку на псарню, отвел в свой закуток, расстелил рядно, показал: мол, ложись, и дал краюху хлеба.

Ушел куда‑то Федор. А Митька лежит, понять не может. Чего это его Федор сюда привел, и чего они окружным путем шли, и чего это немой ему краюху сунул? Лежит Митька, уснуть не может.

 

«Вот ты где!»

 

– Вот те Франца всыплет! – кричала девка Палашка на Федора. – Мало тебе ноздри пообрывали, бока еще пообломают!

А Федор мычал и что‑то руками показывал.

– Не догнал, Франца Иваныч, – докладывала утром Палашка немцу. – Утек, поганец. Немой‑то ни с чем вернулся.

Пошумел, пошумел немец и плюнул. Пригрозил всыпать и Палашке и Федору. Тем дело и кончилось.

К утру Митька сообразил: не хочет Федор его выдавать немцу. Живет Митька на псарне день, живет два. Федор еду ему приносит. Вечером присядет, по голове потреплет. Постепенно стал Митька привыкать к немому. А все‑таки как‑то боязно… Вспомнит, как дразнили Федора, и самому неловко.

Дней через пять повел с самого утра Федор собак прогуливать. Остался на псарне Митька один. Скучно стало в Федоровой каморке, вышел в сарай, где стояли собачьи клети: решил размяться. Побегал Митька из угла в угол, верхом на пруту покатался. Только хотел опять в каморку вернуться, вдруг входит на псарню Франц Иванович, а за ним девка Палашка. А Митьке и податься некуда. Юркнул было за собачью клеть, но Палашка как закричит:

– Вон он, ирод, вон!

Подбежала Палашка к Митьке, схватила за шиворот, вытащила на середину сарая.

– А‑а… – протянул немец. – Вот ты где!

– Тут, тут! – тараторила девка Палашка. – Я же говорила, Франца Иваныч, что немой наврал. Неспроста немой с кухни‑то похлебку воровал. Я‑то приметила. Ить, думаю, и зачем это он?

Пытался Митька вырваться, да где уж! Крикнул немец дворовых – связали Митьку. А через час, когда вернулся Федор, скрутили и Федора.

Пороли виновных тут же, на псарне. Били арапниками. Федора – двое взрослых мужиков, Митьку – Палашка.

– Ирод, – кричала Палашка, – вот тебе, будешь знать, как честных людей обманывать! – и во всю силу врезала тяжелым арапником по худым Митькиным плечам.

Митька только ежился и вздрагивал.

– Не кричишь? – приговаривала Палашка. – Я те заставлю кричать!

Митька стиснул зубы и молчал. Никто не заметил, как он потерял сознание.

 

«А он вовсе и не страшный»

 

Двое суток Митька не приходил в себя. А когда открыл глаза, не мог понять, где он и что произошло. Смотрит, рядом на корточках сидит девочка. Признал Митя – Даша, улыбнулся. Улыбнулась и Даша.

– Митя, – сказала, – жив?

– У‑у, – промычал Митька.

– А мы‑то уж думали… – Даша не договорила.

Посидела Даша, ушла. А потом пришла тетка Агафья.

– Ну, жив, соколик? – спросила. – А твоя‑то Даша тут совсем исплакалась. «Это, говорит, все я! Я его не отговорила». Дни и ночи возле тебя сидела. Спать не ложилась. Ахтерка, а девка славная.

Поправлялся Митька медленно. Федор давно уже встал, опять с псами возится, а Митька все лежит. И ходят к нему то Даша, то тетка Агафья, то обе разом. И Федор, чуть свободная минута, здесь же рядом, что‑то мычит и на руках показывает. Только что, Митька понять не может, а чувствует – что‑то доброе немой сказать хочет.

А как‑то пришла тетка Агафья, и Митька – к ней.

– Тетка Агафья, – говорит, – а дядя Федор, он вовсе и не страшный.

– Не страшный, не страшный, соколик! – отвечает тетка Агафья. – А чего ему быть страшным? Ты слушай его, он, Митька, человек добрый, таких еще поискать нужно.

– А чего он немой? – спрашивает Митька. – И ноздри чего у него драные? Разбойник он? Он человека убил?

– Что ты, что ты, бог с тобой! – замахала руками тетка Агафья. – Какой он разбойник! Все бы такими были! – Потом наклонилась к Митьке и зашептала: – Ты про мужицкого царя слыхал?

– Про Емельку Пугачева? – спросил Митька. – Которому руки и ноги рубили?

– Какой он тебе Емелька! – повысила голос тетка Агафья. – Емелиан Иванович он! – И снова зашептала: – Федор‑то был у Пугачева своим человеком. А как разбили Пугачева, схватили и Федора. Пытали, а потом разодрали ноздри и язык отрезали. Вот без малого пятнадцать лет такой он и есть. Ты его люби, Митя, – он человек хороший, – уходя, еще раз сказала тетка Агафья.

А вечером пришел Федор и присел на лежанку, Митька доверчиво улыбнулся, уткнулся ему в живот лицом, как, бывало, к матери, и стал гладить рукой по спине. И Федор своей шершавой рукой Митьку гладил. И сидели они молча весь вечер…

Около месяца пролежал Митька. И все эти дни Даша бегала на псарню. Приносила поесть, новости рассказывала. А вечером садились они с Федором к Митьке на лавку. Смотрел Митька на Федора, смотрел на Дашу, и было ему так хорошо, как в родной Закопанке.

 

Как скрипел снег

 

Поднялся Митька, когда уже снег выпал. Укрыл снег по‑хозяйски господский дом, и псарню, и лес, и все поля, что вокруг виднелись. Вышел Митька на улицу, сощурил глаза от яркого снега, попрыгал с ноги на ногу, вздохнул полной грудью.

И снова жизнь пошла своим чередом. Только уж не ходил Митька больше в оркестр играть: поотстал за время болезни. Обошлись без него. Приставили пока Митьку к тетке Агафье на кухню – помои вытаскивать.

Нравилась Митьке эта зима. Хоть и мороз пошаливал и ветрено было, а Митька словно и не замечал. Чуть свободная минута, бежит к Даше. Позовет Тимка Глотов Митьку с собой играть, а он: мол, не могу, занят, тетка Агафья не отпускает. А сам – к Даше. И бродят, ходят они по господскому парку, как тогда первый раз осенью.

И Митьке хорошо. В парке никого нет. Только прыгают с ветки на ветку белки. Много развелось их в парке, и стали они словно ручные. «Цок, цок», – щелкают еловые шишки, только шелуха летит вниз. Сидят белки, щелкают орешки, на Митьку с Дашей поглядывают. Подмигнет Митька белкам, свистнет – те врассыпную.

А как‑то ушли Митька и Даша далеко‑далеко. Шли, взявшись за руки, тащили за собой санки – надумали с гор кататься.

Шли, а потом Митька сказал:

– Садись, Даша.

Даша села. Митька вез санки, и было ему совсем не тяжело. Митьке было радостно, и снег весело скрипел под ногами – хрусть, хрусть!

А потом они съезжали с гор. Даша крепко держалась за Митьку и вскрикивала от страха. Санки подпрыгивали на буграх, и тогда сыпучими хлопьями взлетал из‑под полозьев снег. А внизу санки переворачивались, ребята летели в пушистый сугроб и весело смеялись. Потом отряхивались и снова бежали на гору.

И вдруг Даша остановила Митьку, сказала:

– Митя, не хочу я… Не надо больше так. Не заходи больше ко мне.

Митька оторопел.

– Задразнили меня, Митя. Невестой зовут. И немец ругается, говорит: «Играть на театре тебя купили, а не для других дел». Не заходи, боюсь я…

Митька ничего не ответил. Шли домой молча. И Митя уже не вез Дашу, а шли они рядом и вместе тащили санки, санки казались тяжелыми, ноги отяжелели, и снег хрустел уже вовсе не радостно, а зло и скрипуче, словно отругивался.

 

Генеральная репетиция

 

Обиделся в тот день Митька. Не забегал больше к Даше и старался на улице не встречать. И флигелек актерский обходил стороной. Словно вовсе и не было Даши.

А время шло и шло. И чем ближе к Новому году, тем быстрее, будто кто подгонял палкой. Артисты кончали последние приготовления, и вот наступил день генеральной репетиции.

Еще как‑то раньше Даша говорила:

«Митя, как будет репетиция, ты приходи, обязательно приходи! Проберись в зал, там еще дверь с резной ручкой, и встань у окна за занавеску. Только смотри стой тихо, виду не подавай!»

И вот Митька вспомнил эти слова. Вспомнил – и вдруг захотелось взглянуть на Дашу, да так, как и раньше никогда не хотелось.

«Пойду», – решил Митька.

Пробрался он в графский дом, прошел в зал, спрятался за штору; стоит, замер. Прошел час, а может быть, и два. У Митьки уже ноги отекать стали. Зашевелился, высунул голову, осмотрелся. Зал большой, длинный. В конце зала во всю ширь – занавес. А на стенах и справа и слева висят портреты. Смотрят из золоченых рам на Митьку какие‑то старухи, старики в орденах и лентах, и какая‑то дамочка с тростью в руках тоже смотрит.

Неприятно стало Митьке, спрятал опять голову. Но в это время за стеной послышались шорохи. Потом с шумом отворилась дверь. Глянул Митька: в зал вошел управляющий. Сел в кресло, хлопнул в ладоши, и занавес тотчас открылся.

И сразу на сцену высыпали артисты. Они двигались, говорили, пели. Пестрели цветные наряды – у Митьки даже в глазах зарябило. И вдруг выбежала девочка. Она ударила ножкой о ножку, присела, поклонилась в зал и закружилась. Митька не отрывал глаз. Потом занавес закрылся. Но через несколько минут он открылся снова.

Теперь Даша была в костюме мальчика. Она ходила за какой‑то важной дамой и придерживала одной рукой подол ее длинного платья. В другой у Даши была шляпа с пером. В такт музыке Даша приседала и широко размахивала шляпой. Митька стоял как зачарованный.

Когда занавес открылся в третий раз, Даша была в наряде бабочки. Она носилась по сцене и легко подпрыгивала. А за ней бегал молодой принц и пытался поймать. Вот он почти настигал Дашу, и тогда у Митьки замирало сердце. Но Даша ловко выскальзывала и убегала. Митька облегченно вздыхал. Наконец человек в костюме принца все же схватил Дашу за крыло. Легкое крылышко обвисло. Даша бежала теперь как‑то боком, волоча ногу. Митька чуть не вскрикнул. Но вот Даша выпрямилась, широко раскинула руки и вновь закружилась. Митька успокоился. И вдруг Даша упала. Митька вначале не понял, нарочно или в самом деле. И лишь потому, как поднялся немец, как заругался на своем языке и полез на сцену, понял: не нарочно. Девочка встала, попыталась опять закружиться и снова упала. А немец уже поднялся на сцену и, держа в руке палку, шел к Даше. Девочка съежилась, замерла.

Немец подошел к Даше, занес палку. И вдруг:

– Не бей! Не бей!

Митька сорвался со своего места и несся к сцене. Он стал между немцем и Дашей:

– Не бей! Не бей!

И оттого, что появился вдруг Митька, Даша испугалась еще больше. Но немец уже забыл про девочку. Он потянулся к Митьке. Тогда Даша вцепилась в Митькину руку и повлекла его за собой к выходной двери – прямо на улицу. Они бежали сами не зная куда, Митька и Даша‑бабочка в легком тюлевом наряде. А на улице трещал мороз и дул пронизывающий декабрьский ветер.

И вдруг Митька остановился.

– Даша! – окликнул он. – Даша!

А девочку трясло – то ли от холода, то ли от испуга. Митька обнял ее, худенькую, бледную, взял на руки, приподнял. Даша не противилась. Она обхватила его руками и вдруг заплакала. Заплакала тихо, про себя, как, бывало, Аксинья, Митькина мать, плакала.

А на улице бегали артисты, дворня, и на псарне истошно завыли собаки. Когда появился Митька с Дашей на руках, все расступились.

Митька подошел к актерскому флигелечку. Толкнул дверь, переступил порог и положил Дашу на кровать.

Даша открыла глаза. Посмотрела на Митьку и сказала то, от чего у Митьки дыхание сперло:

– Митя, ты хороший! Ты смелый, Митя…

 

Даша заболела

 

Митьку немец не тронул – ждали господ. Но легче от этого Митьке не стало.

Заболела Даша. На следующий день начался у нее жар. Приехал доктор, послушал, покачал головой, сказал: застужены легкие.

Целыми днями Митька не находил себе места. Все норовил пройти к Даше, но его не пускали. В окна пытался заглядывать, да окна завешены.

– Все из‑за тебя! – журила тетка Агафья. – Из‑за твоей дурости.

И Митьку от этого как огнем жгло.

За три дня до Нового года приехали господа. А потом стали съезжаться гости. Собралось карет до двадцати. А Митьке все равно – даже и не взглянул. Доложили графу про болезнь Даши. Пришлось ставить другое представление. Вызвал оркестрант Митьку, сказал, что и ему придется теперь на дудке играть. Два дня сыгрывались. А вечером Митька бегал к домику Даши и, пока хватало сил, все вокруг флигелечка топтался. Выходила тетка Агафья (она теперь у Даши дежурила), гнала Митьку спать.

– Шел бы, соколик, домой, – говорила. – Ну что ты как неприкаянный!

А потом сжалится и пустит Митьку на часок в сенцы. Сидит Митька, все о Даше думает.

 

Страшное

 

Страшное случилось под самый Новый год. Шло представление. Митька сидел в последнем ряду оркестра – с дудкой ближе и не полагалось. Сидел Митька и ничего не видел, не слышал. По дороге в господский дом забежал он к тетке Агафье. Достал Митька тряпочку, развернул и вынул сахар, тот, что немец ему дал и что он берег для матери.

– Даше это гостинец, – сказал Митька и протянул сахар тетке Агафье.

А та вдруг заплакала:

– Снова приезжал дохтур, – зашептала, – ох, худо Даше, ох, худо!

Сидит Митька, играет на дудке, а у самого одна мысль: «Да ша, Даша…» Никак не может себе простить Митька, что застудил Дашу.

Играет Митька, а что кругом творится, не понимает. Подает оркестрант ему какие‑то знаки – не видит. «Громче, громче играй!» – шепчет сосед, а он не слышит. Толкают Митьку в бок, а он словно из камня скроен. Ноет у Митьки душа: «Даша, Даша…»

Не помнил Митька, как кончился спектакль. Господа хлопали, актеры кланялись, а он тихонько вышел на улицу и побежал к Дашиному дому.

Около дома тихо и пустынно. Дверь приоткрыта. Вошел Митька в сенцы, встретился с теткой Агафьей. Удивился: не останавливает его тетка Агафья, не удерживает. Вошел в комнату.

На лавке лежала Даша, тихая, спокойная. Глаза закрыты. В руках Митькин сахар зажат. Остановился Митька, замер. И вдруг видит – у Дашиного изголовья свечка. Колышется легкое пламя, поднимается чад. Посмотрел Митька на свечку – понял.

– А‑а! – заголосил он и бросился к Даше. – Даша! – кричит. – Даша! Встань, Даша! – И льются по Митькиным щекам слезы и падают на одеяло. – Даша, Даша!

Вернулись артисты. Входили в комнату, осторожно крестились. Стали полукругом.

– Увести бы мальчонку надо, – сказал кто‑то.

– Пусть сидит, – ответила тетка Агафья. – Пусть плачет. От слез оно легче бывает.

Потом подошла к Митьке, погладила по голове, зашептала:

– Пошел бы ты спать, соколик! Спать! – и осторожно подталкивает Митьку к двери.

Вышел Митька на улицу и побрел. Где бродил Митька, никто не знает. Да и сам он не помнит. Только в конце концов пришел к своему дому.

– Опять шлялся! – набросилась на него девка Палашка.

Потом посмотрела на лицо, осеклась: лицо у Митьки стало страшным. Испугалась Палашка, оставила Митьку в покое. Плюхнулся Митька на лежанку, уткнулся носом в рукав и снова заплакал. Вздрагивают худенькие Митькины плечики, стонет душа: «Даша, Даша…»

И в это время вдруг дед Ерошка забил в колотушку. Раз, два, три… двенадцать.

Наступил Новый год.

 

Пожар

 

Среди ночи Митька вышел на улицу.

Сквозь легкий зипун сразу пробил мороз. «Вь‑и‑ть», – просвистел ветер. Надвинул Митька покрепче шапку и двинулся к дому управляющего. Немец ложился спать. В окне горела свеча. Управляющий разделся, задул свечу, лег. Митька выждал время, подошел к двери, задвинул скобу и для надежности привалил колодой.

Потом пошел на конный двор, взял охапку соломы и положил под дверь. Принес вторую и положил под угол дома, со стороны окна.

Огонь вспыхнул сразу. Языки пламени лизнули крыльцо, занялся угол.

Прибежал дед Ерошка.

– Пожар! – закричал он истошным голосом.

На улицу стали выбегать дворовые.

Появился Федор.

Протирала глаза, не понимая, в чем дело, заспанная Палашка. Никто и не обратил внимания на Митьку. От крика проснулся немец. Бросился к двери, забил кулаками и дико закричал. Люди не двигались с места.

Тогда вышла вперед тетка Агафья.

– Все же человек, – сказала она, – побойтесь бога! – и пошла к двери.

Но ее опередил Федор.

В руках у него оказался кол. Он влетел на крыльцо, стал спиной к двери и грозно замычал. Все замерли. И только выскочила девка Палашка.

– Ирод! – завопила она. Бросаясь к Федору, вцепилась в его кудлатую бороду. – Ирод! – кричала. – Убивец!

А немой лишь мычал, еще сильнее прижимая дверь плечами и неловко отбиваясь от девки Палашки. И по озаренным окнам металась огромная тень немца.

Митька постоял, постоял, потом повернулся и пошел к скотному двору. Там он перелез через изгородь и стал подниматься в гору, в сторону леса.

На взгорье он остановился, взглянул на усадьбу. Там высоко в небо поднимались языки пламени. Потом разлетелись в стороны искры. Это рухнула крыша. И в то же время в господском доме вспыхнул свет: господа проснулись. Митька еще раз посмотрел на усадьбу и вошел в лес.

 

Глава третья

Гвардейский поручик

 

 

Беглый

 

По тракту из Москвы в Петербург мчался на тройке молодой офицер. Мчался офицер по срочным делам, даже в новогоднюю ночь ехал. Верстах в трех от почтовой станции, что возле села Чудова, ямщик вдруг осадил лошадей. Слез с козел, нагнулся.

– Что там? – крикнул офицер из санок.

– Мальчонка, никак… – ответил ямщик. – Замерз, должно быть. Морозище‑то какой!

– Ну, давай его сюда, – сказал офицер и приподнял укрывавшую ноги доху.

Положили мальчонку на дно санок, в теплое место. Отогрелся он, отошел, шевельнулся.

Приоткрыл офицер доху.

– Ты кто? – спрашивает.

Молчит найденыш.

– Ты кто? – повторил офицер.

– Митька я, Мышкин, – ответил мальчонка.

– Мышкин! – усмехнулся офицер. – Да как тебя сюда занесло?

– Беглый небось, – ответил за Митьку ямщик. – По всему видать, беглый.

– Н‑да, – произнес офицер. – Так что же нам с тобой делать?

– Да что делать! – ответил ямщик. – Сдадим его, ваше благородие, на станции – там разберутся.

Впереди как раз мелькнул огонек. Санки подъезжали к селу Чудову. Соскочил ямщик с козел, отбросил с ног офицера доху.

– Вылазь и ты, беглый, – сказал Митьке.

Офицер пошел на станцию, ямщик замешкался у лошадей, а Митька – раз! – и в сторону.

Вышел офицер со смотрителем станции, а Митьки и след простыл.

– Тут был, – стал оправдываться ямщик. – И куда он девался? Утек небось, как есть утек. Шустрый такой, не зря что беглый.

– Бог с ним, ваше благородие, – сказал смотритель. – Много их тут, беглых, шатается.

Двинул офицер ямщика по затылку рукой и опять ушел в дом. Угнал и ямщик лошадей. А Митька в это время сидел за сугробом в придорожной канаве, не зная, как быть. И вдруг видит – подают новую тройку. Вышел офицер, сел в санки. Тогда Митька выпрыгнул из канавы, догнал санки и пристроился сзади на полозьях.

Резво бегут свежие кони, разлетается из‑под полозьев снег, взлетают санки на ухабах – только держись! Держится Митька, слететь боится. Под дохой сидеть было тепло, а теперь холодно. Жмется Митька, трет ладошкой щеку, а сам чувствует – замерзает. И не стало у Митьки больше сил сидеть сзади. Покрутился, покрутился и стал пробираться по саночным распоркам к сиденью. Долез, смотрит – офицер спит.

Приподнял тогда Митька край дохи – и шмыг в санки! И сразу стало тепло, хорошо. Свернулся калачиком и заснул. Проснулся Митька оттого, что кто‑то тормошит его за плечо. Открыл сонные глаза. Смотрит, над ним стоит офицер.

– Ты как здесь?

Митька все и рассказал. Засмеялся офицер.

– Вот я тебя сейчас властям сдам! – говорит, а у самого на лице улыбка.

Понравился, видать, офицеру Митька.

Чувствует Митька, что офицер про власть просто так, чтобы припугнуть, говорит.

Повел офицер Митьку на станцию. Накормил и опять спрашивает:

– Так что же нам с тобой делать?

– Возьми с собой, барин, – произнес Митька.

– С собой! – усмехнулся офицер. – В Питер?

– Возьми, барин! – просит Митька. – Да я тебе все, что хошь, буду делать. На дудке играть буду!

– На дудке? – переспросил офицер. – Ну разве что на дудке, – и опять улыбнулся.

Ночь была новогодняя. Выпил офицер чарку, потом вторую. В глазах появились веселые огоньки.

Может, если бы не выпил офицер в эту ночь лишнюю рюмку, так бы и остался Митька на большой дороге. Да от вина человек добреет. Взял гвардейский офицер с собой Митьку в Питер.

 

В Питере

 

И началась у Митьки новая жизнь. Живет он в самом Питере на Невском проспекте, у поручика лейб‑гвардии императорского полка Александра Васильевича Вяземского.

Гвардейский поручик Митьке нравился. Молод, весел поручик. Ростом высок, статен, а как наденет парадный мундир – глаз не оторвешь. А главное, Митьку не обижает. И Митька в лепешку готов разбиться, лишь бы угодить поручику. Кофе научился варить. Сапоги чистил так, что они за версту блестели; за табаком бегал, парик расчесывал. Был Митька вроде как денщик.

А еще Митька бегал на Литейный проспект, к дому генерал‑аншефа[16] Федора Петровича Разумовского и там через девку Аглаю передавал для генеральской дочки от гвардейского поручика записочки и приносил ответы. Нравилось это Митьке. И дочка генеральская нравилась. Стройная, белокурая, не то что деревенские девки.

А еще Митька любил, когда поручик про войну рассказывал. Здорово рассказывал! У Митьки даже дух захватывало.

Пробыл Вяземский на войне год. Воевал с турками, к Черному морю ходил, реку Рымник переплывал, на стены турецкой крепости лазил.

Слушает Митька. А самому кажется, что это вовсе не поручик Вяземский, а он, Митька, вплавь через реку Рымник перебирается, лезет на стену турецкой крепости и гонит турка к Черному морю.

– Ну как, пойдешь в солдаты? – спрашивает поручик.

– Пойду, – отвечает Митька.

А вечерами, бывало, собирались у поручика товарищи. В карты начинали играть. Митька и здесь в услужении: вино разливает, пустые бутылки на кухню относит. Потом поручик заставляет Митьку на дудке играть. Играет Митька – все смеются. И Митьке весело. Нравились Митьке поручиковы товарищи. Шумят, кричат, все молодые, шпорами звенят. А потом Митька двери за каждым закрывает и каждый дает Митьке по полкопейки. Проводит Митька гостей – поручика укладывает спать: стянет сапоги, мундир снимет, уложит Вяземского в постель и одеялом еще прикроет.

Останется Митька один. Наденет на себя гвардейский мундир, шпоры прикрепит, шпагу нацепит. Сядет Митька за стол, нальет рюмку вина, подымет, выпьет.

Эх, и жизнь! Нравилась эта жизнь Митьке.

 

Человека убили

 

Заспорили как‑то поручик Вяземский с драгунским майором Дубасовым, кто важнее: офицер гвардейский или армейский.

– Гвардия есть опора царя и отечества! – кричал Вяземский. – Гвардии сам Петр Великий положил начало.

– Опора, да не та, – отвечал Дубасов. – Гвардейские офицеры – одно только название, что гвардия. Сидите в Питере, на балы ходите. А кто за вас отечество защищает, кто кровь проливает? Мы, армейские офицеры.

Обозлился Вяземский, полез в драку. Только Дубасов был умнее – драться не стал, а бросил к ногам поручика перчатку: вызывал Вяземского на дуэль – стреляться.

Узнал Митька о случившемся, думает: «Как так, из‑за такого дела – и стреляться? Мало ли на селе мужики спорят. Так ежели из‑за каждого спора стреляться, скоро и живых не останется».

Достал поручик ящик с пистолетами, почистил, щелкнул Митьку по носу и поехал за секундантом.

Лег поручик в этот день раньше обычного. Лег и сразу заснул.

А Митьке не спится. «Как это так? – думает. – Завтра стреляться, а он хоть бы хны».

Утром, еще не рассвело, приехал за поручиком секундант.

Оделся поручик, умылся, выбежал на улицу и сел в возок.

– А как же я? – остановил его Митька.

– Что – ты? – говорит поручик. – Сиди дома, вари кофе. Через час буду. – Потом подумал, добавил: – А коли беда случится, поезжай, Митька, в Рязанскую губернию, разыщи поместье Василия Федоровича Вяземского, скажи: мол, так и так. У него и останешься. Понял?

– Понял, – ответил Митька, а самому про это и думать страшно.

И стал Митька ждать поручика. Ждет час, второй, третий. Нет поручика. «Ну, – решил Митька, – убили».

А вечером поручик вернулся. Весел, насвистывает что‑то. Бросился Митька к нему.

– Ну как? – спрашивает.

– Что – как?

– Ну, дувель эта самая…

– А, дуэль! – усмехнулся поручик. – Что дуэль… Застрелил я его. Вот и все. – И щелкнул Митьку опять по носу. – Только утром это еще было.

А у Митьки от этих слов как‑то и радость прошла. «Чего стрелялись? – думает. – За что человека убили?»

 

На войну

 

Не сошла поручику дуэль с рук.

Про убийство майора Дубасова узнала сама императрица Екатерина Великая. Приказала она разжаловать поручика из гвардейских офицеров и направить в действующую армию.

А в это время как раз война с турками шла. Русские осадили турецкую крепость Измаил. Под Измаил и послали Вяземского.

И стал он теперь не гвардейский офицер, а просто поручик армейский.

– Плохи наши дела, – сказал поручик Митьке. – Опять на войну. Да нам не привыкать! На войне еще интереснее.

И Митька думает: интереснее. А все же из Питера уезжать жаль. Да и не знает Митька, что с ним будет. Говорит поручику:

– А что со мной будет?

– Поедешь, – отвечает Вяземский, – в Рязанскую губернию.

– Во те раз! – опешил Митька. Смотрит на поручика, чуть не плачет.

Походил, походил, а потом подошел к Вяземскому, говорит:

– А возьми меня, барин, с собой!

– Как – с собой? – удивился поручик.

– На войну, – отвечает Митька.

– На войну?

– На войну.

– Так что ты там будешь делать?

– Турка бить буду, – говорит Митька.

– «Турка»! – расхохотался поручик. А сам подумал: «Может, и взять?»

И вот помчались поручик и Митька через всю Россию на перекладных от Балтийского до самого Черного моря. Менялись тройки, летели версты, проносились села и города. Митька сидел важный: Митька на войну ехал.

 

Измаил

 

Неприступной считалась турецкая крепость Измаил. Стояла крепость на берегу широкой реки Дунай, и было в ней сорок тысяч солдат и двести пушек. А кроме того, тянулся вокруг Измаила глубокий ров и поднимался высокий вал. И крепостная стена вокруг Измаила тянулась на шесть верст. Не могли русские генералы взять турецкую крепость.

И вот прошел слух: под Измаил едет Суворов. И правда, вскоре Суворов прибыл. Прибыл, собрал совет.

– Как поступать будем? – спрашивает.

– Отступать надобно, – заговорили генералы. – Домой, на зимние квартиры.

– «На зимние квартиры»! – передразнил Суворов. – «Домой»! Нет, – сказал. – Русскому солдату дорога домой через Измаил идет. Нет дороги отсель иначе!

И началась под Измаилом новая жизнь.

Приказал Суворов насыпать такой же вал, какой шел вокруг крепости, и стал обучать солдат. Днем солдаты учатся ходить в штыковую атаку, а ночью, чтобы турки не видели, заставляет их Суворов на вал лазить. Подбегут солдаты к валу – Суворов кричит:

– Отставить! Негоже, как стадо баранов, бегать! Давай снова!

Так и бегают солдаты то к валу, то назад.

А потом, когда научились подходить врассыпную, Суворов стал показывать, как на вал взбираться. «Тут, – говорит, – лезьте все разом, берите числом, взлетайте на вал в один момент».

Несколько раз Митька бегал смотреть Суворова. А как‑то Суворов приметил Митьку и спрашивает:

– Что за солдат?

– Солдат гренадерского Фанагорийского полка! – отчеканил Митька.

– Ай‑яй! – удивился Суворов. – Солдат, говоришь?

– Так точно, ваше сиятельство! – ответил Митька. К этому времени Митька уже научился рапорт как следует отдавать.

Посмотрел Суворов на Митьку, подивился, говорит:

– Ну, раз солдат, так другое дело. Солдатам у нас почет. – Снял Суворов свою шляпу и низко Митьке поклонился.

Только дело на этом не кончилось. Вызвал, оказывается, в тот же день Суворов поручика Вяземского и приказал Митьку домой отправить. Загрустил Митька. Да и поручик привык к мальчику, отпускать не хочется. Тянули они с отъездом. А чтобы Суворову и генералам на глаза не попадаться, сидел Митька больше в палатке, все выходить боялся.

Между тем русская армия подготовилась к бою. Суворов послал к турецкому генералу посла – предложил, чтобы турки сдались. Но генерал ответил: «Раньше небо упадет в Дунай, чем русские возьмут Измаил».

Тогда Суворов отдал приказ начать штурм.

 

«Вставай, барин!»

 

В ночь на 11 декабря 1790 года русские пошли на приступ.

Отдернул Митька полог палатки, стал смотреть. Палатка как раз так стояла, что из нее крепость была видна. Только сейчас была ночь, туман, и Митька ничего не видел. Лишь слышал громыханье пушек и ровный гул солдатских голосов.

А когда наступил рассвет, Митька разглядел, что русские уже прошли ров, поднялись на крепостной вал и по штурмовым лестницам лезли на стену.

Шла стрельба. Над крепостью поднимался дым. На стене, один к одному, словно воробьи на изгороди, сидели турки. А вокруг крепости – и прямо перед собой, и слева, и справа, куда хватал глаз, – видел Митька, как двигалось, как колыхалось и плескалось со всех сторон огромное солдатское море. И казалось Митьке, что это вовсе не солдаты и Измаил не крепость, а гудит перед ним, перекатывается и воет огромный пчелиный рой.

И вдруг внимание Митьки привлек русский офицер. Опередив других, офицер уже был почти на самой стене. Он ловко карабкался по лестнице, взмахивал шпагой и что‑то кричал. Присмотрелся Митька – и вдруг признал Вяземского.

Вот поручик пригнулся, вот снова выпрямился… Вот свалил выстрелом высунувшегося из‑за стены турка…

– Ура! – закричал Митька. – Ура!

А поручик уже на стене. Еще никого нет, а Вяземский там. Стоит, машет шпагой. Сбило с поручика шляпу, сорвало парик. Развеваются по ветру русые кудри. Отбивается поручик от турок и снова что‑то кричит и кричит. И вот Вяземский уже не один, рядом с ним русские солдаты. Прыгают солдаты по ту сторону стены.

И вдруг видит Митька, как поручик хватается за бок. Роняет шпагу… Минуту держится… Потом приседает, неловко поворачивается и падает вниз.

– Барин, барин! – кричит Митька, выбегает из палатки и бросается к крепости.

Подбегает к стене, хватается за штурмовую лестницу.

– Ты куда? Смерти захотел?!

Митька не ответил. Кто‑то схватил его за ногу.

– Пусти, дяденька! – Митька выдернул ногу и кошкой полез вверх.

Влез, глянул вниз – и чуть не вскрикнул. Там один на одном, крест‑накрест и просто так лежали побитые солдаты: русские, турки – все вместе. А совсем рядом в узких, запутанных улицах Измаила шел бой и неслись крики… Страшно стало Митьке; хотел повернуть назад, потом перекрестился, закрыл глаза и прыгнул внутрь крепости.

Крадется Митька у самой стены, смотрит, не видать ли поручика. И вдруг видит: из‑под убитого турка торчит знакомый сапог и шпора знакомая. Подбежал Митька, отвалил турецкого солдата, а под солдатом лежит поручик Вяземский.

– Барин, барин! – закричал Митька. – Вставай, барин!

А Вяземский лежит, не шелохнется. Приложил Митька ухо к груди поручика – дышит. Тихо, но дышит. Обрадовался Митька и опять свое.

– Вставай, барин, вставай! – трясет Митька поручика за плечо.

А Вяземский словно и не живой.

Взял тогда Митька поручика за ворот мундира и по земле потащил из крепости. Тяжело мальчишке – в поручике пудов до пяти, – но тащит. Плачет, но тащит. У самых ворот столкнулся Митька с Суворовым.

– Ты как здесь? – удивился Суворов.

– Да я… – начал было Митька и растерялся. Стоит, вытирает слезы.

Посмотрел Суворов на Митьку, на раненого.

– Поручик Вяземский? – спрашивает.

Митька кивает головой.

– Тот, что крепостную стену первым взял?

Митька опять кивает.

Крикнул Суворов солдат, приказал унести героя. А Митьку подозвал к себе, отодрал за ухо и сказал:

– Беги вон, и чтобы духу твоего тут не было.

 

Медаль

 

Два дня и две ночи просидел Митька в санитарной палатке, у постели поручика Вяземского. На третий день поручик пришел в себя, признал Митьку. А еще через день пожаловал в палатку Суворов.

Узнал Митька Суворова – спрятался. Поручик было привстал.

– Не сметь! Лежать! – крикнул Суворов. Подошел к постели Вяземского. – Герой! – сказал. – Достоин высочайшей награды. – И спрашивает: – А где твой денщик?

– Так я, ваше сиятельство, отправил его в Рязанскую губернию, – отвечает Вяземский.

– Давно?

– Давно.

– Так, – говорит Суворов. – Дельно, хорошо, когда офицер исправен. Похвально. А то ведь вралей у нас – о‑о – сколько развелось!

– Так точно, ваше сиятельство! – гаркнул поручик и думает: «Ну, пронесло!»

А Суворов вдруг как закричит:

– Солдат гренадерского Фанагорийского полка Дмитрий Мышкин, живо ко мне!

Притаился Митька. Не знает, что и делать. А Суворов снова подает команду.

Выбежал тогда Митька:

– Слушаю, ваше сиятельство! – и отдает честь.

Улыбнулся Суворов.

– Дельно, – говорит, – дельно! – Потом скомандовал «смирно» и произнес: – За подвиг, подражания достойный, за спасение жизни российского офицера, жалую тебя, солдат гренадерского Фанагорийского полка Дмитрий Мышкин, медалью!

Подошел Суворов к Митьке и приколол медаль.

Митька стоит, руки по швам, не знает, что и говорить.

А Суворов подсказывает:

– Говори: «Служу императрице и отечеству».

– Служу императрице и отечеству! – повторяет Митька.

– Дельно, – говорит Суворов, – дельно! Добрый из тебя солдат будет!

Потом повернулся Суворов к Вяземскому, сказал:

– Думал я тебя представить к высочайшей награде, а теперь вижу: зря думал. Негоже себя ведешь, поручик: приказа не выполняешь, командира обманываешь.

Покраснел поручик, молчит. И вдруг блеснули хитринкой глаза, и выпалил:

– Никак нет, ваше сиятельство!

– Что – никак?

– А как же я мог приказ выполнить, – говорит Вяземский, – коль дороги назад не было?

– Ай‑яй! Не было? – переспросил Суворов. – Может, и вралей не было?

– Дорога солдату домой, – ответил Вяземский, – через Измаил ведет. Нет дороги российскому солдату домой иначе!

Посмотрел Суворов на поручика, крякнул, ничего не ответил. А через несколько дней пришел приказ простить Вяземскому дуэль с Дубасовым и отправить назад, в Питер. Видать, понравился ответ поручика Суворову.

Простились поручик и Митька с армией. И ехали они опять через всю Россию на перекладных от самого Черного до Балтийского моря. И снова менялись тройки, снова летели версты, снова проносились села и города.

Митька сидел гордый и медаль щупал. Солдат с войны ехал.

 

Прощай, Вяземский!

 

– Митька, друг ты мой, никогда тебя не забуду, никому не отдам! – говорил Вяземский.

Появился вскоре у поручика новый товарищ – капитан Пикин. Взглянул Митька на капитана: глаза навыкате, нос клювом, губы поджаты, на всех смотрит косо и даже ходит не как все, а как‑то боком, правое плечо вперед.

Соберутся, как бывало, у поручика приятели. Все смеются, кричат. А капитан сядет в стороне, молчит, не улыбнется. Начнут офицеры про политику спорить, про дела государства говорить, заведут речь о мужиках: мол, неспроста мужики волнуются, так и жди нового бунта. А капитан спорящих прервет, скажет: «Мало с них шкуру дерут! Мало помещики порют – вот и распустились мужики! Вон Митька твой – и не поймешь, где холоп, где барин».

Заговорят офицеры про войну, про Измаил, Суворова вспомнят. А капитан и здесь слово вставит: «Суворов выскочка, счастливый, в сорочке родился. Вот и везет».

«И чего это терпит его поручик?» – думает Митька. А терпел Вяземский капитана потому, что любил Пикин играть в карты. Уж никто не хочет, а капитан играет. На картах они и сдружились.

Как и раньше, собираются у поручика молодые офицеры, да только Митьке уже перестали казаться хорошими прежние вечера. Митька уже и на дудке играет не так охотно, и вино разносит с опаской. Боялся Митька Пикина: чуял, что беда от него пойдет.

Так оно и случилось.

Сели как‑то офицеры играть в карты. Вошли в азарт. Играли до полуночи и все проигрались. В выигрыше был лишь один капитан Пикин. Разошлись другие по домам, а капитана поручик не отпускает.

– Играй, – говорит, – еще.

– Как же с тобой играть, – отвечает капитан, – ты уже все проиграл!

А поручик:

– Нет, играй.

Отказывается Пикин.

– Играй, – настаивает поручик. – В долг, – говорит, – играть буду.

– Нет, – возражает Пикин, – в долг не играю, хватит.

Понял Митька, что дело плохим кончится, подошел к поручику, говорит:

– Барин, спать пора.

А поручик резко оттолкнул Митьку и опять к капитану:

– Ставлю мундир!

Ну, и снова проиграл Вяземский. Вошел поручик в еще больший азарт. Смотрит по сторонам, на что бы еще сыграть.

А Митька опять подходит, говорит:

– Барин, спать пора.

Посмотрел поручик на Митьку, блеснул в глазах огонек, и вдруг говорит капитану:

– Вот на Митьку ставлю.

Митьку словно огнем обожгло.

А капитан Пикин снова сдает карты и приговаривает:

– Что ж, Митьку так Митьку. Вот он у меня узнает, кто холоп и кто барин!

Сыграли, и снова проиграл поручик.

– Митька! – закричал Пикин. – Собирай свои вещи, да медаль смотри не забудь. Будешь у меня при медали сапоги чистить.

Митька не отозвался.

Встал капитан, вышел на кухню: смотрит, а Митьки не видно.

Вбежал Вяземский:

– Митька!

Никто не отзывается.

– Митька! – снова закричал поручик.

А Митьки словно и не было.

Ушел Митька.

Смотрит Вяземский – только дверь на улицу слегка приоткрыта да лежит в углу забытая Митькой дудка.

 

Глава четвертая

Добрый барин

 

 

Неожиданная встреча

 

Третий день кривой Савва жил в Питере. Привез Савва из Закопанок соленые огурцы, продавал ведрами.

– Огурцы соленые! Соленые‑моченые! Кому соленые? – надрывал он глотку.

Да только мало кто покупал. Огурцов на базаре и без того хоть пруд пруди.

На четвертый день с самого утра Савва опять стоял около своих кадок – отмерял огурцы. А рядом с бочками лежала большая краюха хлеба. Савва по куску от нее отламывал и ел. Вдруг видит – чья‑то рука тянется к краюхе хлеба. Схватил он руку. Обернулся – мальчишка. Посмотрел – Митька.

Признал и Митька кривого Савву – растерялся.

– Жив! Ить те жив! – вскричал Савва. – Ух, радость‑то какая! А мы тебя похоронили. Еще в тот год узнали, что ты от господ убег. А потом сказывали: уже по весне нашли в лесу замерзшего мальчишку. Так мы думали… Ан нет, жив‑таки!

И рассказал Савва Митьке и про отца, и про мать, и про всю Закопанку.

– Жизнь‑то в Закопанке совсем расстроилась, – говорил Савва. – Распродали господа мужиков. Старосту Степана Грыжу – так и того продали. А родителев твоих, – говорил Савва, – сосед, князь и енерал Юсуповский, купили. Помещик‑то у них добрый. А наши‑то господа совсем разорились. Лесок, что по ту сторону речки, продали. Землицу, что от старой баньки шла, тоже продали. И из дворовых всего два человека осталось – девка Маланья да я. Кривой – никто не берет. Эхма, было времечко! – закончил свой рассказ Савва. – Другие нонче пошли времена.

– А вы тут чего, дядя Савва? – спросил Митька.

– Как – чего? Я теперь на месяц кажин раз в Питер езжу. Барыня посылают. Пшено вожу, редьку, огурцы. Оно дороже выходит… Да ты о себе расскажи, о себе.

Митька рассказал.

– Ить дела! – проговорил Савва. Потом подумал, сказал: – Митька, завезу‑ка я тебя до родителев. Вот уж радость будет! А там, глядишь, князек ваш тебя и выкупит. Вот и заживете все вместе!

Всю дорогу Митька только и думал, что об отце и матери.

Ехали по талому снегу. Бурлили ручьи. Светило солнце.

И Митьке было легко и радостно.

– Дядя Савва, – спрашивал Митька, – а кот Васька жив?

– Жив, жив, – отвечал Савва. – Чего ему не жить!

– Дядя Савва, а барин, он добрый, выкупит?

– Выкупит, – отвечал Савва. – Вот крест – выкупит!

Как и обещал, привез Савва Митьку домой.

– Аксинья! – позвал. – Аксинья! Принимай гостя.

Выбежала Аксинья, увидела Митьку, онемела от счастья. А потом как заголосит, как заплачет! Схватила Митьку, целует…

– Ох ты, мой родненький! – причитает. – Похудал… Ох ты, мой ненаглядный.

Вышел Кузьма, посмотрел на сына, признал не сразу.

– Что стоишь? – крикнула Аксинья. – Чай, сын прибыл… Митя, Митенька! – и снова заголосила.

На шум выбежал кот Васька. Посмотрел на Митьку, мяукнул; подошел, выгнул спину, задрал хвост и стал тереться о Митькины ноги.

– Признал, признал! – воскликнул Савва. – Ить ты, паршивец, признал!

А Митька стоял, вытирая рукавом намокшие глаза. И не знал, плакать или смеяться.

Митька был счастлив.

 

Блаженный

 

Князь Гаврила Захарович Юсуповский был генералом русской армии. Под Фокшанами генерал получил тяжелое ранение в голову, вышел в отставку и поселился в своем новгородском имении. Занялся генерал хозяйством. Усадьбу привел в порядок, дом перестроил. Накупил дворовых, тягловых мужиков прикупил. Выписал садовника из Питера и повара. И пошло генеральское хозяйство в гору. Барин был добр. Мужиков не обижал, на пасху и рождество гостинцами баб одаривал, а в день святого Гаврилы раздавал всем по пять копеек медью и бочку браги выкатывал.

Только стали мужики вскоре замечать за барином какие‑то странности. Забываться стал временами, на себя всякое наговаривал. То возьмет в рот кинжал, бегает по двору и кричит: «Турок я! Турок!» То положит на порог голову и заплачет: «Пугачев я, Емелька, рубите мне, вору и разбойнику, буйную голову!» А еще, когда грянет, бывало, гром, бледнел барин и начинал шептать: «Война, война, снова турка в поход идет!»

В день приезда Митьки побежал Кузьма к князю, бросился в ноги.

– Не откажи, барин! – просит. – Уж пожалей, откупи сынка у графа Гущина!

Рассказал Кузьма генералу про Митьку, стоит на коленях, просит.

– Вот оно как! – удивился генерал. – На войне, говоришь, был?

– Был, был! – зачастил Кузьма. – Медаль с той войны привез.

– Ме‑даль? – протянул генерал.

Приказал князь привести к нему Митьку.

– Падай, падай барину в ножки! – подталкивает Кузьма Митьку.

А Митька по‑солдатски отбил шаг, подошел к генералу и докладывает:

– Солдат гренадерского Фанагорийского полка Дмитрий Мышкин прибыл!

У Кузьмы от удивления скула отвалилась. «Ну, все испортил», – решил.

Оказывается, нет. Взглянул генерал на Митьку, сказал: «Вольно». Потом обошел вокруг Митьки, осмотрел со всех сторон, медаль пощупал и ответил: «Ладно. Откуплю».

Кузьма бросился целовать барскую руку. А генерал вдруг как закричит: «Не трожь, не трожь, сейчас взорвется!» Отскочил Кузьма, стал неловко кланяться и пятиться к выходу.

– Что с ним, тять? – спросил потом Митька.

– Блаженный, – ответил Кузьма.

И вот снова живет Митька в родительском доме. И снова помогает отцу и матери.

А вечером все соберутся в светелке. Отец что‑то стругает, мать веретено крутит. А на печи сидит кот Васька и, как прежде, смотрит на Митьку хитрым взглядом. И всем хорошо. И мирно трещит лучина, и от каждого вздоха, словно живое, колышется яркое пламя.

 

Карты

 

Неделю Митька прожил спокойно, а потом вызвал его к себе барин.

– Давай, – говорит, – играть в карты. Я тебя этому искусству враз обучу.

Вначале стал генерал Митьке карты показывать.

– Это, – говорит, – двойка, это тройка, это семерка. Так что старше, – спрашивает, – двойка или семерка?

– Семерка, – отвечает Митька.

– Правильно, – говорит генерал. – Молодец!

Потом стал объяснять картинки.

– Это, – говорит, – валет, это дама, это король. Кто старше?

– Король, – отвечает Митька.

– Правильно, – говорит генерал. – Ну, дело у тебя пойдет.

Потом объяснил генерал про масть. Трефь и пика – черные, бубен и червь – красные.

– Трефь и пика – черные, – повторяет Митька, – бубен и червь – красные.

И стал генерал учить Митьку играть в «подкидного дурака». А чтобы было интереснее, договорились бить проигравшему по носу тремя картами.

Вначале Митька только проигрывал. Набил ему за эти дни барин нос так, что нос стал у Митьки вроде красной свеклы. И так пристрастился генерал бить картами, что игре еще и конец не пришел, а он уже приготовится и приговаривает:

– Вот я тебя сейчас! Будешь знать, шельмец, как со мной в карты играть!

А когда лупил, тоже приговаривал:

– Так тебе и надо, так тебе и надо! Не берись играть, коль не умеешь.

Но вот наступил день, когда Митька выиграл.

– Как это так? – проговорил генерал. – Ты, шельмец, небось карты подмешал?

А Митька ничего и не подмешивал. Так оно само вышло. Ну, и пришлось генералу подставлять свой нос.

Митька бил осторожно.

Опять сыграли. Барин проиграл снова. И снова Митька бьет по генеральскому носу. Только теперь Митька осмелел и бьет посильнее. И третью партию проиграл барин. На этот раз Митька ударил во всю силу.

Начал барин кипятиться. А чем больше он кипятится, тем и играет невнимательнее. И стал у генерала нос краснеть. Видит барин – дела плохи. И как Митька выиграл снова, схватил палку и Митьку по мягкому месту – раз, два! «Ты, – говорит, – шельмец, плутуешь».

И только Митька выиграет, барин за палку и бьет. Вернулся Митька домой – весь зад в синяках. Лег спать, думает: «Проиграл – плохо, выиграл – плохо! Пойми ты ее, барскую душу!»

Решил Митька на следующий день больше у барина не выигрывать, поддаваться. Все же по носу, решил, не так больно.

А генералу, видать, понравилось бить Митьку палкой. Решил он тоже поддаваться и за каждый выигрыш его драть. Блаженный был генерал.

Вот сели они играть на следующий день. Митька поддается, и генерал поддается. Так они и играют в «дурака» на проигрыш. И все Митька проигрывает. Хотел барин Митьку палкой бить, а теперь, выходит, нельзя: нужно картами по носу. А это генералу уже наскучило.

Пытается барин проиграть, а все не получается. Разозлился тогда генерал, крикнул на Митьку:

– Пошел вон! Не умеешь играть, а лезешь!

С той поры они уже в карты не играли.

 

«Императрица»

 

Прожил Митька еще неделю спокойно. А потом его снова кличут к барину.

– Будешь, – говорит генерал, – за императрицу Екатерину Великую.

Удивился Митька, думает: как же это он будет за императрицу?

А барину пришла в голову блажь, что должна к нему приехать царица в гости. В это время как раз через Новгород из Петербурга в Москву царица ехала. Все вокруг только об этом и говорили. Вот и решил генерал всех удивить. Сшили Митьке женский наряд. А на следующий день прошел по селу слух, что в гости к генералу едет сама императрица Екатерина Великая. Собрали к господскому дому мужиков и баб. Разложили на крыльце ковер. Ждут. И вот карета въехала. Сам барин выбежал «императрицу» встречать. Мужики и бабы упали на колени. Никто и не обратил внимания, что карета господская, а на месте кучера свой же мужик, дядя Игнат, сидел.

Открыл генерал дверцу кареты, поклонился, а из кареты выходит Митька.

Ахнули мужики – ну и блажь…

А барин взял «императрицу» под руку и повел в дом. Митька идет, путаются ноги в юбке. Привел барин Митьку в зал, а там стол накрыт. Усадил генерал Митьку.

– Ваше величество, – говорит, – не откажите принять нашу убогую трапезу.

Ест Митька, барин ему вина наливает.

А после еды генерал говорит:

– Ваше величество, извольте в ваши апартаменты проследовать.

И повел барин Митьку по комнатам в спальню. Идет Митька, пошатывается. Смотрит, а в спальне уже кровать приготовлена.

– Приятной ночи, ваше величество! – сказал генерал и удалился.

А Митька от вина опьянел, так в царицыном наряде и залез под одеяло.

Спал в эту ночь Митька крепко. Проснулся утром, потянулся, вспомнил вчерашний день – самому смешно стало. А в это время вдруг открывается дверь, входит барин. Посмотрел барин на Митьку.

– Ты что тут, поганец, делаешь?

– Императрица я, – говорит Митька.

– Что? – заревел генерал. – «Императрица», паршивец? Вот я тебе дам «императрицу»!

Понял Митька, что прошла у генерала блажь, вылез из‑под одеяла – и бежать! Да запутался в юбках.

Схватил его барин и давай лупить. Бьет и приговаривает:

– Вот я тебе покажу «императрицу»! Мужик, а бабой прикидываешься! Имя монаршее позоришь!

Еле вырвался Митька.

А вечером Митьку опять позвали в господский дом. И снова он был за Екатерину Великую. Когда отвел генерал Митьку в спальню, он ложиться не стал, а потихоньку убежал из барского дома.

На следующий день Митька ждал, что генерал позовет. Однако за Митькой никто не прибегал. Ни в этот день, ни на другой, ни в третий… Видать, прошла барская блажь.

 

«Ать, два, левой, правой!»

 

В третий раз генерал вспомнил про Митьку к концу лета.

– Ты на войне был? – спросил барин.

– Был, – ответил Митька.

– Медаль получил?

– Получил.

– Так приходи завтра, да по всей форме! Посмотрим, какой из тебя солдат.

Пришел Митька, и начались с этого дня учения. Является Митька с самого утра. Генерал уже одет – в мундире, при погонах и шпаге. Ждет. Выходят генерал и Митька во двор, начинаются учения.

– Смирно! – кричит генерал.

– Так, – говорит генерал, – верно.

Потом подает команду: «Направо, шагом марш!» Дойдет Митька до конца двора – генерал кричит: «Кругом!» Поворачивается Митька. И так до самого обеда ходит Митька по двору от одного угла до другого. А генерал идет рядом: «Выше ногу, шире шаг! Ать, два, левой, правой! Ать, два, ать, два!»

А после обеда другие учения.

– Ложись! – кричит генерал.

Митька ложится.

– Встать!

Митька встает.

– На пузе ползи!

Митька ползет. И так до самого вечера.

Намучается Митька за целый день – сил нет. А с утра все снова. Через неделю Митька все команды выучил. Тогда генерал приказал собрать деревенских ребят. И теперь они с Митькой оба стали вести учения. Поначалу ребятам нравилось. С самого утра Митька их строил. Потом выходил генерал. Митька кричал «смирно» и докладывал:

– Ваша светлость, рота к учению построена.

– Вольно! – говорил генерал.

И начинались занятия. Да только вскоре ребятам все надоело, не все стали являться.

Заметил генерал – перекличку приказал делать. А для неисправных в курятнике устроил гауптвахту. Да только ребятам на гауптвахте нравилось больше, чем животами тереть господский двор. Там и отсиживались.

Тогда отменил генерал гауптвахту и всыпал непослушным розог.

А вскоре и ребят показалось генералу мало. Приказал он, чтобы собирались взрослые мужики. И вот с самого утра толпится на барском дворе человек до тридцати мужиков. Строит их барин по росту, и начинаются учения.

– Ать, два! Ать, два! Левой, левой! – снова командует генерал.

Дело как раз летом было. На поле стоят неубранные хлеба, зерно осыпается. А мужики от одного конца до другого господский двор меряют. Научились мужики ходить, как настоящие солдаты, да только богаче от этого не стали.

Мужики – на Митьку: «Все из‑за тебя, из‑за твоей медали!» Возненавидели мужики Митьку.

А тут генерал стал поговаривать, что пора и в лагеря ехать и там учинить настоящие маневры. Разбить мужиков на две группы и устроить войну.

Видит Митька – дело плохо, не простят мужики ему этой затеи, и сказал как‑то барину:

– Ваша светлость, а как же на войне без пушек быть?

Посмотрел генерал на Митьку, сказал:

– Правильно. Отпишу‑ка я письмо самому любимцу императрицы, светлейшему князю Потемкину. Он меня помнит – пришлет.

Написал, а ответ никак не приходит. Пока его ждали, генерал и забыл про военные учения. И опять стало спокойно.

 

Кончилось детство

 

Прошел год. Мало что изменилось за это время в жизни Митьки Мышкина, повзрослел разве что на год. Зато прежние его господа, помещики Воротынские, совсем разорились. Усадьбу продали, сами в Москву уехали. А кривого Савву и Маланью продали за долги князю Юсуповскому. Стал теперь Савва от князя в Питер и Чудово на базар ездить.

И вот как‑то захватил Савва в Чудово с собой Митьку. И здесь, в скотном ряду, повстречали они тетку Агафью.

– Митька! – закричала она. – Соколик ты мой, Митька! Да, никак, ты? – Она обхватила мальчика и крепко прижала к себе. – А мы‑то…

– Знаю, тетка Агафья, – говорит Митька, – помершим считали.

– Считали, считали, соколик!

Тетка Агафья водила Митьку по базару, купила ему пряник, вздыхала и все слезу рукавом смахивала.

– Да чего ты, тетка Агафья! – успокаивал ее Митька.

– Ох, как вспомню, как вспомню!.. Так ты ничего, при родителях, значит?

– Да, тетка Агафья.

– Дашу‑то помнишь?

– Помню.

– А Федора?

– Помню, тетка Агафья.

– Так засудили Федора – ушел на каторгу.

– Как – засудили? – вырвалось у Митьки.

– Ой, не говори, соколик! Немца‑то порешил немой, а дом поджег. Сам признался. А девка Палашка – типун ей на язык – потом все на тебя наговаривала.

– Тетка Агафья, – вдруг сказал Митька, – не дядя Федор, я немца поджег.

– Да что ты! Да бог с тобой, соколик! – замахала руками тетка Агафья.

– Я, – повторил Митька.

Ни единого слова не обронил Митька обратной дорогой. Сидел ястребом. За эти годы Митька почти что и забыл про графский дом. Прошло, как сон. И было ли это? Может, и не было.

Дотемна просидел в тот день Митька над обрывом реки. Уставился на воду, смотрел в одну точку. Смотрел – и вставала перед ним та далекая новогодняя ночь. Дым, люди, языки пламени и немец. Бегает немец из угла в угол, бьется в закрытую дверь. А на крылечке стоит Федор, большой, широкоплечий, с дубиной в руке.

А потом Митька увидел другую избу, ту, где актеры жили. Кровать. Свечу, что горела ровным пламенем. Дашу. Смотрит Митька на воду, а Даша, словно живая, перед ним стоит. Стоит и улыбается, как тогда, когда они в первый день свиделись.

Сколько сидел Митька над рекой, неведомо. Только уж стало смеркаться, когда проходил берегом реки Митькин отец. Увидел сына, позвал. А тот не откликается. Подошел Кузьма к нему, положил руку на плечо.

– Митя! – позвал снова.

А Митька ничего не слышит. Сидит как завороженный, все в воду смотрит.

 

Счастливого тебе пути, Митька!

 

Пообещал барин откупить Митьку, да позабыл. Вспомнил уже через год, летом. Послал генерал к графу Гущину своего управляющего, а когда тот вернулся, вызвал Митьку.

Шел Митька к господскому дому, а у самого тяжесть какая‑то на душе. И небо было серое, и полыхали где‑то зарницы, и истошно петухи голосили. А у самого подъезда увидел Митька тележку – точь‑в‑точь как у немца Неймана была.

«Откуда такая?» – подумал.

– Э, – произнес генерал, когда вошел Митька, – да ты, говорят, смутьян!

– Говорят, в графском имении дом сжег и ихнего управляющего, немца, погубил. Было такое дело? – спрашивает генерал.

– Было, – отвечает Митька.

Генерал поднял брови, с удивлением посмотрел на Митьку, как будто бы впервые видит.

– Э, да ты на самом деле смутьян! Иди сюда. – И повел Митьку в соседнюю комнату.

Вошел Митька – и замер. Смотрит – стоит в комнате солдат, а рядом с ним девка Палашка.

– Он, он! – закричала Палашка. – Ирод, убивец! – бросилась она к Митьке.

Митька – в сторону. А барин его раз – и за руку: «Стой!» Рванулся Митька, а генерал опять: «Стой!» Схватил тогда Митька стул, поднял над головой, закричал:

– Уйди, барин! Уйди – не пожалею!

– Ах, злодей! – взвизгнул генерал, но остановился. А потом как закричит: – Хватай его, вяжи!

Бросились к Митьке солдат и Палашка, а он к окну, только – бемц! – звякнули стекла. Распахнулись от удара створки. Выпрыгнул Митька на улицу, прямо во двор, как раз к самым дрожкам. И в это время грянул гром, прошумел грозным раскатом. Вздрогнули кони, забили копытами. Митька – в возок, схватил кнут и полоснул лошадей во всю силу. Те взвились и понеслись к выходу. А ворота закрыты. И вдруг одна створка открылась. Вторую‑то уже кони с размаху вынесли сами. Пролетая, увидел Митька кривого Савву.

Выбежали генерал, Палашка и солдат на дорогу, а Митька уже далеко. Только шарахаются из‑под колес замешкавшиеся куры да остался у самой дороги раздавленный гусь. Промчались кони через село, перемахнули вброд речку, вынесли на бугор и, поднимая пыль, понеслись полем.

– Утек! – кричала Палашка. – Снова утек.

И опять грянул гром. Блеснула молния. Генерал побледнел, схватил солдата за руку, зашептал:

– Турка, снова турка войной идет… – потом как закричит: – Смирно! Из всех орудий пли!

Солдат растерялся. Схватил ружье, стрельнул. А девка Палашка вдруг умолкла, разинула рот и не знала, куда смотреть: то ли на барина, то ли туда, где на поле, на самом бугре, все еще держалась пыль, и кони – эхма, господские кони! – уносили злодея и ирода Митьку Мышкина.

Прощай, Митька! Счастливого тебе пути и большой удачи!

 


[1] Посадить в воду – вид казни: человека сажали в мешок и бросали в реку.

 

[2] Тараруй – враль, лжец, болтун.

 

[3] Капитан бомбардирской роты – военное звание артиллерийского офицера; бомбардиры – солдаты артиллерийских частей русской армии.

 

[4] Мамки – так в старину в богатых домах называли женщин, которые присматривали за детьми.

 

[5] Посольский приказ – так называлось в старину учреждение, которое занималось делами, имеющими отношение к другим государствам.

 

[6] Клирос – в христианской церкви место, где стоят певчие во время богослужения.

 

[7] Штандарт – знамя кавалерийской части

 

[8] Месяц – луна.

 

[9] Во фрунт – то есть стал по стойке «смирно».

 

[10] Виктория – победа.

 

[11] Онучи – куски плотной ткани, которые навертывались на ноги при ношении лаптей или сапог.

 

[12] В Австрии под городом Аустерлицем Наполеон одержал одну из наиболее значительных своих побед.

 

[13] Мародер – человек, грабящий убитых и раненых на поле сражения или в районе военных действий; солдат, грабящий население во время войны.

 

[14] Инфантерия – пехота.

 

[15] О майн гот! (нем.) – О боже!

 

[16] Генерал‑аншеф – чин, предшествующий званию фельдмаршала.

 


Дата добавления: 2020-04-25; просмотров: 91; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!