Место пассионарности в историческом синтези



 

Может показаться, что здесь уделено так много внимания описанию пассионарности потому, что автор придает последней значение решающего фактора. Но это не так. Учение о пассионарности привлечено лишь для того, чтобы заполнить пустоту, образовавшуюся при однобоком изучении этногенеза. Не замена учения о примате социального развития в истории, а дополнение его бесспорными данными естественных наук – вот цель теоретического введения, необходимого для исторического синтеза2.

Теперь целесообразно показать соотношение между четырьмя группами причинных воздействий на этнические процессы. Две из них – высшего ранга, две – подчиненные. В общем виде это будет схема, но именно схема нужна для отделения случайного от закономерного, постоянно сопрягающихся в любой из исторических [165] и географических дисциплин, ибо и те, и другие изучают переменные величины, изменяющиеся во времени и воздействующие на этногенез.

Первым и главным фактором общественного развития является рост производительных сил, вследствие чего имеет место изменение производственных отношений, а тем самым и организации общества. Этот глобальный процесс всесторонне обобщен в марксистско-ленинской теории исторического материализма.

Второй фактор, определяющий не импульс, а ход процессов    этногенеза, – географическая среда, игнорирование роли которой                     С. В. Калесник правильно назвал «географическим нигилизмом» [120]. Но и преувеличение значения географической среды, т. е. «географический детерминизм», о котором мы уже упоминали, не приводит к положительным результатам [109]. Это остроумно показал Г. В. Плеханов в полемике с           А. Лабриолой, заметив, что «современных итальянцев (конец XIX в.) окружает та же естественная среда, в которой жили древние римляне, а между тем как мало похож «темперамент» современных нам данников Менелика на темперамент суровых покорителей Карфагена!» [167, с. 254–255]. Можно было бы возразить, что антропогенное воздействие в течение 2300 лет изменило ландшафт Италии, но тем не менее очевидно, что не замена буковых лесов лимонными рощами и зарослями маквиса привела итальянскую армию к поражению под Адуей.

Сочетаясь, эти могучие факторы определяют лишь «общее направление» социально-исторических процессов, но не «индивидуальную «физиономию» событий и некоторые частные их последствия» [165, с. 298]. А именно такие мелочи часто ведут к созданию или разрушению консорций, иногда к сохранению или рассеиванию субэтносов, редко, но все-таки отражаются на судьбах этносов, а в исключительных случаях могут оказать воздействие и на становление суперэтноса. Примеры таких исторических зигзагов, компенсирующихся на данных отрезках истории, приведены Г. В. Плехановым в цитированной работе достаточно обильно, хотя исключительно на материале истории Европы. Аналогичные данные из истории Дальнего Востока читатель обнаружит в нашей «Степной трилогии» [66, 73, 80].

Таким образом, можно выделить фактор низшего ранга: логику событий, где учитываются короткие цепочки причинно-следственных связей, сами по себе закономерные, но для процесса высшего ранга являющиеся случайностями. В свою очередь, эти краткие закономерности, постоянно обрываемые в ходе истории, зависят от случайностей второй степени [165,      с. 294] и т. д.

Можно пренебречь этими вариациями при рассмотрении глобальных процессов, например смены формаций, но для этногенеза учет их необходим. И вот тут-то всплывает роль пассионарных взрывов и флуктуации, так относящихся к становлению биосферы, как логика событий – к общественной форме движения материи. Иными словами, пассионарность не является единственным фактором, определяющим этногенез, но он обязателен. Без пассионарности нет этногенеза! Поэтому игнорирование ее влияния даст заметную ошибку, смещающую результат. А прошла ли пуля мимо цели в одном миллиметре или в пяти метрах, значения не имеет – цель-то все равно не задета, поэтому продолжим описание отмеченного нами явления.

До сих пор мы только описывали, пользуясь примерами из истории разных периодов, пассионарность как биологический признак наследственности. Таким образом, мы увидели, что история как наука дает возможность проследить некоторые закономерности явлений природы. Следовательно, история может быть полезна не только сама по себе, но и как вспомогательная естественнонаучная дисциплина. До сих пор она для этой цели не использовалась.

 

Обобщение

 

Все приведенные выше наблюдения и их обобщение позволяют отметить несовпадение социальных и этнических ритмов развития. Первое – это спонтанное непрерывное движение по спирали, второе – прерывистое, с постоянными вспышками, инерция которых затухает при сопротивлении среды. Хронологические социальные сдвиги – смены формаций и этногенетические процессы – никак не совпадают. Иногда этнос, как, например, русский, переживает две-три формации, а иногда создается и распадается внутри одной, как, например, парфяне или тюркюты. Общественное развитие человечества прогрессивно, этносы же обречены на исчезновение.

Теперь можно сделать вывод. Этногенез – инерционный процесс, где первоначальный заряд энергии (биохимической, описанной В. И. Вернадским) расходуется вследствие сопротивления среды, что ведет к гомеостазу – равновесию этноса с ландшафтным и человеческим окружением, т. е. к превращению его в реликт, когда он находится в пережиточном (персистентном) состоянии, лишенном творческих сил. Именно благодаря высокому накалу пассионарности происходит взаимодействие между общественной и природными формами движения материи, подобно тому как некоторые химические реакции идут лишь при высокой температуре и в присутствии катализаторов. Импульсы пассионарности как биохимической энергии живого вещества, преломляясь в психике человека, создают и сохраняют этносы, исчезающие, как только слабеет пассионарное напряжение.

В заключение необходимо уточнить, в какой степени предложенная нами концепция этногенеза соответствует теории диалектического и исторического материализма. Она соответствует ей полностью. Развитие общественных форм – спонтанно; смена общественно-экономических формаций – явление глобальное, несмотря на неравномерность развития в разных регионах; движение общественной формы материи – поступательно и прогрессивно; направление его – спираль. Следовательно, это – философская теория об общих законах развития, и, значит, она на целый порядок выше, нежели антропосфера, взятая как целое, и на два порядка выше, чем  этносфера – мозаика этносов во времени и пространстве. Иными словами, этнология – это частный случай применения диалектического материализма с учетом спецификации темы и аспекта.

Как известно, все природные закономерности вероятностны и, следовательно, подчинены стохастическим закономерностям. Значит, чем выше порядок, тем неуклоннее воздействие закономерности на объект; и чем ниже порядок, тем более возрастает роль случайности, а тем самым и степень свободы. В первом случае лимит – галактика, во втором – атом, ибо супергалактические и субатомные явления исследуются иными способами и иначе воспринимаются нашим сознанием. А между ними лежит градация порядков явлений. И каждый порядок требует к себе внимания и специального подхода. Феномен этноса занимает в этих пределах промежуточное положение. Тип движения в этносах – колебание, развитие – инерционно и дискретно, устойчивость обеспечивается системными связями, а неповторимость и творчество – эффектом биохимической энергии живого вещества – пассионарностью, преломленной психикой как на индивидуальном, так и на популяционном уровне.

Такова, по нашему мнению, дефиниция понятия «этнос». Это – элементарное понятие, несводимое ни к социальным, ни к биологическим категориям. Этот вывод – эмпирическое обобщение историко-географических фактов.

 

Кривая этногенеза

 

Во всех исторических процессах от микрокосмоса (жизнь одной особи) до макрокосмоса (развитие человека в целом) общественная и природные формы движения соприсутствуют подчас столь причудливо, что иногда трудно уловить характер связи. Это особенно относится к мезокосму, где лежит феномен развивающегося этноса, т. е. этногенез, понимаемый нами как процесс становления этноса от момента возникновения до исчезновения или перехода в состояние гомеостаза.

Нелишне отметить, что такое понимание отлично от бытовавшего еще недавно в этнографии: этногенез – происхождение этноса, т. е. момент, завершающийся появлением этнического самосознания.

В географическом аспекте основой для возникновения этноса служит популяция, которая в интересующем нас сюжете может рассматриваться как группа пассионарных особей, приспособившая определенный ландшафт к своим потребностям и одновременно сама приспособившаяся к ландшафту.

Но момент рождения краток. Появившийся на свет коллектив должен немедленно организоваться в систему с определенным разделением функций между ее членами. В противном случае он будет просто уничтожен соседями. В целях поддержания целостности системы устанавливаются социальные институты, характер которых в каждом отдельном случае запрограммирован обстоятельствами места (географическая обусловленность) и времени (стадия развития человечества). Именно потребность в самоутверждении обусловливает быстрый рост системы, территориальное расширение и усложнение внутриэтнических связей; силы же для развития ее черпаются в пассионарности популяции как таковой. Рост системы и создает инерцию развития, медленно теряющуюся от сопротивления среды и рассеяния свободной энергии.

Даже при снижении жизнедеятельности этноса ниже оптимума социальные институты продолжают существовать, иногда переживая создавший их этнос. Так, римское право прижилось в Западной Европе, хотя античный Рим и гордая Византия превратились в воспоминание. Но что можно откладывать по ординате, если на абсциссе отложено время? Очевидно, ту форму энергии, которая стимулирует процессы этногенеза, т. е. пассионарность. При этом надо помнить, что максимум пассионарности, равно как и минимум ее, отнюдь не благоприятствует процветанию жизни и культуры. Пассионарный «перегрев» ведет к жестоким кровопролитиям как внутри системы, так и на границах ее, в регионах этнических контактов. И наоборот, при полной инертности и вялости населения какой-либо страны, когда уровень пассионарности приближается к нулю, теряется сопротивляемость окружению, этническому и природному, что всегда – кратчайший путь к гибели. Пассионарность присутствует во всех этногенетических процессах, и это создает возможность этнологических сопоставлений в глобальном масштабе.

Но нами не преодолена другая трудность: еще не найдена мера, которой можно было бы мерить пассионарность. На основании доступного нам фактического материала мы можем говорить только о подъеме или спаде, о большей или меньшей степени пассионарного напряжения (частоте событий в жизни этноса), но во сколько раз – мы не знаем. Однако это препятствие несущественно, ибо отношение порядка «больше» – «меньше» уже само по себе является достаточно конструктивным и плодотворным в естествознании для построения феноменологических теорий, а точность измерения наблюдаемых величин и формализация эмпирических наук – далеко не единственный и не всегда удобный путь познания.

Поэтому отмеченная «трудность» – скорее, не недостаток концепции, а ее особенность.

В наше время школьное образование приучило читателей к двум предвзятым мнениям: вере в свидетельства и убеждению в реальности чисел натурального ряда. Оба мнения не то чтобы неверны, но неточны.

Достоверность исторических источников ныне ограничена исторической критикой, принцип коей – сомнение. Натуральные числа – абстракция, ибо в природе существуют не числа, а феномены. Натуральные числа удобно применять в бухгалтерии, а не в природоведении или истории, где нет ничего принципиально равного или тождественного. Математический аппарат применяется в физике давно, но нельзя «думать, что все явления, доступные научному объяснению, подведутся под математические формулы... об эти явления, как волны об скалу, разобьются математические оболочки – идеальное создание нашего разума» [49]. А Альберт Эйнштейн сказал еще более категорично: «Если теоремы математики прилагаются к отражению реального мира, то они неточны; они точны до тех пор, пока не ссылаются на действительность» [218]. Но преклонение перед математикой в начале XX в. превратилось в своеобразный культ, отвлекший много сил у естественников и гуманитариев.

Для определения фазы этногенеза необходимо выявить главные параметры изучаемой эпохи, на основании сочетания коих можно дать ей однозначную характеристику. Таковыми будут императив поведения, момент толчка и логика событий. Логика событий отражает вехи флуктуации биосферы, в том числе пассионарности этносистемы [89]. Любая этническая система иерархична, т. е. суперэтнос включает в себя несколько этносов,  этнос – субэтносов или консорций и т. д. Увеличение числа таксонов низшего ранга всегда связано с подъемом пассионарности, и наоборот. Таким образом, сопоставление величин пассионарности не прямо, но косвенно все-таки возможно, хотя подсчет числа таксонов может быть осуществлен только методом экспертных оценок. Именно этот метод позволяет сделать обобщение тех изменений в уровне пассионарного напряжения суперэтнических систем, которые имели место в ходе различных локальных этногенезов. <…>

Непривычная по виду кривая проявления пассионарности равно не похожа ни на линию прогресса производительных сил – экспоненту, ни на синусоиду, где ритмично сменяются подъемы и спады, повторяясь, как времена года, ни на симметричную циклоиду биологического развития. Предложенная нами кривая асимметрична, дискретна и анизотропна по ходу времени. Она хорошо известна кибернетикам как кривая, описывающая сгорание костра, взрыв порохового склада и увядание листа. Ограничимся первым примером.

Костер вспыхнул с одного края. Пламя охватывает сучья кругом и быстро поглощает кислород внутри костра. Температура падает, и окружающий кислород воздуха врывается внутрь поленницы, заставляя дрова вновь вспыхнуть. После нескольких вспышек остаются угольки, медленно остывшие и превращающиеся в пепел. Для повторения процесса нужен новый хворост и новая вспышка пламени. Так же, если толкнуть шар, – он сначала движется ускоренно, за счет силы толчка; затем теряет инерцию от сопротивления среды и останавливается, точнее, приходит в состояние равновесия со средой, что называется в механике покоем.

Процессы этногенезов, как и вышеописанные, вызываются взрывами, или толчками, внешними по отношению к антропосфере, которая из-за этих импульсов превратилась из монолитной в мозаичную, т. е. стала этносферой; единое человечество стало разнообразным, вечно меняющимся сочетанием особей и микропопуляций, чем-то похожих друг на друга, а чем-то разных, главным образом – по стереотипам поведения. <…>

 

История и этнология

 

Схема этногенеза наглядна и облегчает изучение этнической истории, но только как вспомогательный мнемонический прием. Она относится к историческому повествованию, как каталог библиотеки – к содержанию книгохранилища или старый план Москвы – к нынешнему городу, где сохранены переулки, но заменены дома. Жить-то приходится не в плане, а в городе, хотя наличие плана весьма помогает передвигаться по измененным до неузнаваемости улицам.

В отличие от науки об этногенезе, этническая история – полифакторное явление. В ней участвуют наряду с географическими и биологическими социально-политические, историко-психологические и культурологические факторы как соучастники многообразных фрагментарных процессов. Исключительное значение пассионарности заключается лишь в том, что она – мера потенциальных возможностей конкурирующих этнических систем и потому определяет расстановку сил в данную эпоху, хотя и не детерминирует исхода событий. Но достоинство этнологии как науки о биосферном  феномене – этносе – состоит в том, что она позволяет множество привходящих факторов свести к небольшому числу поддающихся оценке переменных и превращает неразрешимые для традиционного исторического подхода задачи в элементарные. Ее методика относится к традиционной исторической методике, как алгебра – к арифметике. Она менее трудоемка, а значит, позволяет при равной затрате сил охватить больший регион и более длинную эпоху, что, в свою очередь, дает возможность внести рад уточнений путем сопоставления далеких фактов, на первый взгляд не связанных друг с другом. Более того, так же как алгебраическая формула может быть всегда проверена арифметически, так и этнологические выводы могут быть проверены традиционными методами исторической науки. Но этнология отнюдь не замена истории общественной, хотя и использует историю в широком смысле этого слова, историю как «поиск истины». Ведь история, как двуликий Янус, гуманитарна лишь там, где предметом изучения являются творения рук и умов человеческих, т. е. там, где изучаются здания и заводы, древние книги и записи фольклора, феодальные институты и греческие полисы, философские системы и мистические ереси, горшки, топоры и расписные вазы или картины.

Вместе с тем употребление этнологической методики необходимо требует сознательного отказа от аберраций дальности и близости и связанных с ними привычных представлений, распространенных настолько, что они сделались обязательными

Обыватель привык считать, что древний человек был настолько бездарнее современных жителей промышленных городов, что лишь постепенно – путем смены десятков поколений – накапливал способности и внедрял изобретения. На этом весьма зыбком основании возникло представление, разделяющееся и учеными, что время, т. е. развитие в прошлом, шло медленнее, чем сейчас, и поэтому палеолит, например, кажется для историков единой эпохой, вроде затянувшейся эпохи Ренессанса. Это – аберрация дальности, такая же, как уверенность ребенка в том, что Солнце – не больше кулака. Однако предки современных полинезийцев, хотя и не имели железных орудий, смогли пересечь Тихий океан на бальсовых плотах в те же сроки, что и Т. Хейердал. Предки майя, не зная современной селекции и генетики, вывели культурный вид хлопчатника, удвоив количество его хромосом, чего нельзя сделать постепенно, а североамериканские индейцы, пользуясь обсидиановыми наконечниками для стрел, приручили одичавших испанских мустангов и освоили прерии меньше чем за 60 лет.

Дилетантам кажется, что этническая история – это «жизнь без начала и конца», а калейдоскоп «случайностей» ни в какую схему не укладывается хотя бы уже потому, что разные наблюдатели видят разные стороны любого явления. Да, современники никогда не замечали пассионарного толчка. Все происходящее казалось им естественным, бывшим всегда. Древние римляне триста лет не замечали, что республика сменилась империей, и лишь когда Диоклетиан изменил придворный этикет, обнаружили, что у них – монархия. Таковы последствия аберрации близости, усугубляемые игнорированием параллельных процессов, например истории ландшафта или климата. Последние вообще воспринимаются как нечто постоянное, хотя изменяются иной раз быстрее, чем политические формы власти.

Но этнолог, находясь в должном отдалении от сюжета, видит смену «цвета» времени, даже делая поправку на плавность перехода одной эпохи в другую. Однако при этом он отходит от привычного приема – пересказа источников, потому что вместо живых рассказов летописцев он получает цепочки сухих сведений о событиях. Ему предстоит обнаружить логику событий, как палеобиологу или геологу, только иных процессов и в иных временных масштабах. Но ведь это отход от методов гуманитарных наук. Допустимо ли такое нарушение закона, когда речь идет об изучении человека? Да! Не только допустимо, но и необходимо. Принято думать, что гуманитарные науки – это те, которые изучают человека и его деяния, а естественные науки изучают природу: живую, мертвую и косную, т. е. ту, которая никогда не была живой.

Но это банальное деление неконструктивно и полно противоречий, делающих его бессмысленным. Медицина, физиология и антропология изучают человека, но не являются гуманитарными науками. Древние каналы и развалины городов, превратившиеся в холмы – антропогенный метаморфизированный рельеф, находятся в сфере геоморфологии, науки естественной. И наоборот, география до XVI в., основанная на легендарных, часто фантастических рассказах путешественников, переданных через десятые руки, была наукой гуманитарной, так же как геология, основанная на рассказах о Всемирном потопе и Атлантиде. Даже астрономия до Коперника была наукой гуманитарной, основанной на изучении текстов Аристотеля, Птолемея, а то и Косьмы Индикоплова. Люди предпочитали жить на плоской Земле, окруженной Океаном, нежели на шарике, висящем в бесконечном пространстве, – Бездне. Эти мнения бытуют еще и ныне, несмотря на всеобщее среднее образование.

Исходя из сказанного, легко заключить, что деление образов мышления, а тем самым – наук, по предмету изучения неправомерно. Гораздо удобнее деление по способу получения первичной информации. Тут возможны два подхода: чтение, выслушивание и сообщение плодов свободной мысли – мифотворчество – или наблюдение, иногда с экспериментом, т. е. исследование – естествознание в прямом смысле этого слова [90]. При таком делении этнология, основанная на эмпирическом обобщении наблюдаемых фактов, становится частью естествознания, а роль эксперимента в ней выполняет, как и в криминалистике, экспертиза, не допускающая противоречивости свидетельств источников. Ведь и при расследовании преступления проводят сличение показаний, а не просто верят свидетелям, часто весьма заинтересованным в том, чтобы их версия была принята. Почему же считать летописцев беспристрастными?

 

 

Таблица 1

Последовательные приближения к предмету

при изучении процессов этногенеза

 

 

                    

Пока история представляла собой калейдоскоп отдельных фактов, всегда незаурядных, ибо только такие факты отмечались современниками, возможность построения «эмпирического обобщения» была нереальна. Единичное наблюдение не воспринимается критично. Оно может быть случайным, неполным, искаженным обстоятельствами, в которых находится наблюдатель, и даже его личным самочувствием. А все эти недостатки компенсируются только большим числом наблюдений, когда неизбежная ошибка становится настолько мала, что ею не только можно, но и нужно пренебречь, чтобы сформулировать вывод.

Именно путем учета всех известных в историческое время этносов (принцип полноты) и руководствуясь принципом актуализма, согласно которому законы природы, наблюдаемые сейчас, так же действовали в прошлом, мы и обнаружили закономерности этногенеза, свидетельствующие о рождении и умирании этносов на фоне географической среды. А ведь накопленный материал не был использован ни историками юридической школы, ни структуралистами. Ибо и те и другие изучали статику, а не динамику.

 

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Гумилев Л. Н. Этногенез и биосфера Земли. М.: Рольф, 2001. – С. 342–369.

2 Оценку предлагаемого подхода см.: Вопросы философии. 1971. – № 1. – С. 158.

 

Л. Н. ГУМИЛЕВ

ОТ РУСИ ДО РОССИИ

Вместо предисловия1

 

Сегодня в нашей стране наблюдается небывалый рост интереса к истории. Чем он вызван, на чем основан? Часто можно слышать, что, запутавшись в проблемах современных, люди обращаются к истории в поисках выхода из тяжелых ситуаций, как говорили в старину, «за поучительными примерами». Пусть так, но в таком случае интерес к истории свидетельствует и о другом: современность и история воспринимаются большинством наших соотечественников как принципиально разные, несовместимые временные стихии. Часто история и современность просто сталкиваются лбами: «Нам интересна только современность и нужно знание только о ней!». Похожие суждения можно услышать и в ученом споре, и в беседе за чаем, и даже в базарной склоке.

Действительно, для противопоставления современности и истории есть некоторые основания. Само слово «история» подразумевает «бывшее раньше», «несегодняшнее», а значит, историческая наука немыслима без учета изменений, отделяющих «вчера» от «сегодня». Количество и масштабы этих изменений могут быть ничтожны, но вне их история не существует. Говоря «современность», мы, напротив, имеем в виду некоторую привычную и кажущуюся нам стабильной систему взаимоотношений внутри страны и вне ее. Вот это-то привычное, знакомое, почти неизменное и понятное и противопоставляется обычно истории – чему-то неочевидному, неосязаемому и потому непонятному. А дальше просто: если мы не можем с современной точки зрения объяснить действия исторических персонажей, это значит, что они не были образованны, обладали многочисленными сословными предрассудками и вообще жили без благ научно-технического прогресса. Тем хуже для них!

И ведь мало кому приходит в голову, что в свое время прошлое тоже было современностью. Значит, видимое постоянство современности – обман, и сама она ничем не отличается от истории. Все хваленое настоящее – лишь момент, тут же становящийся прошлым, а вернуть сегодняшнее утро ничуть не легче, чем эпоху Пунических или наполеоновских войн. И, как это ни парадоксально, именно современность мнима, а история – реальна. Для нее характерна смена эпох, когда внезапно рушится равновесие народов и держав: малые племена совершают великие походы и завоевания, а могучие империи оказываются бессильными; одна культура сменяет другую, а вчерашние боги становятся никчемными истуканами. Чтобы понять исторические закономерности, работали поколения настоящих ученых, книги которых до сих пор находят своего читателя.

Итак, история – это постоянные изменения, вечная перестройка кажущейся стабильности. Взглянув в каждый отдельный момент на определенную территорию, мы видим как бы фотографический снимок – относительно устойчивую систему из взаимосвязанных объектов: географических (ландшафтов), социально-политических (государств), экономических, этнических. Но как только мы начинаем изучать не одно состояние, а множество их, то есть процесс, картина резко меняется и начинает напоминать скорее детский калейдоскоп, а не строгое картографическое изображение с сухими надписями.

Взглянем, к примеру, на Евразию в начале I в. н. э. Западную оконечность великого Евразийского континента занимала Римская империя. Эта держава, выросшая из крошечного городка, основанного племенем латинов за восемь столетий до нашей эры, вобрала в себя множество народов. В состав империи органично влились культурные эллины, остававшиеся в общем лояльными подданными очень долгое время. С германцами же, жившими за Рейном, римляне, напротив, начали воевать. И хотя их победоносные полководцы Германик и будущий император Тиберий доходили во главе легионов до Эльбы, уже к середине I в. н. э. от покорения германцев римляне отказались.

К востоку от германцев обитали славянские племена. Римляне называли их, как и германцев, варварами, но в действительности это был совершенно другой народ, отнюдь не друживший с германцами.

Еще восточнее, в беспредельных степях Причерноморья и Казахстана, мы обнаруживаем в это время народ, мало напоминающий европейский, – сарматов. А на границе с Китаем, на территории нынешней Монголии, кочевал народ хунны.

Восточная окраина Евразии, так же как и западная, была занята огромной державой – империей Хань. Китайцы, подобно римлянам, считали себя культурным, цивилизованным народом, живущим среди окружающих их варварских племен. Друг с другом римляне и китайцы практически не сталкивались, однако связь между ними все же была. Нитью между двумя империями, невидимой, но прочной, стал Великий шелковый путь. По нему китайский шелк тек в Средиземноморье, оборачиваясь золотом и предметами роскоши.

Но и на Великом шелковом пути китайцы и римляне не встречались, ибо ни те, ни другие не ходили с караванами. С ними ходили согдийцы – обитатели Средней Азии – и евреи, осваивавшие международную торговлю. Под их руководством караваны пересекали огромные пространства континента. А на окраинах его, в римских крепостях и на Великой китайской стене, часовые день и ночь охраняли покой «цивилизованных» империй.

Зададимся простым вопросом: а что помешало этой отлаженной статичной системе отношений дожить до нашего времени? Почему мы сегодня не видим ни римлян, ни Великого шелкового пути? Да потому, что уже в конце I – начале II в. н.э. положение изменилось принципиально: пришли в движение многие народы, дотоле спокойно жившие в привычных им условиях.

Десантом готов – обитателей Скандинавии – в устье Вислы началось Великое переселение народов, ставшее в IV в. причиной гибели единой Римской империи. Тогда же начали свое продвижение и славяне, покидавшие территорию между Вислой и Тисой и распространившиеся впоследствии от Балтики на севере до Адриатики и Балкан на юге, от Эльбы на западе до Днепра на востоке.

Племя даков, занимавшее территорию современной Румынии, начало войну с Римом, и империи потребовалось 20 лет борьбы, чтобы силами всего Средиземноморья, объединенными военным и государственным гением императора Траяна, победить этот народ.

Из возникших в Сирии и Палестине христианских общин к тому времени возник новый этнос – «этнос по Христу». Носители некогда преследовавшегося учения сумели не только сохранить его, но и сделать официальной идеологией в одной из частей распавшейся империи. Так в противовес умирающему Западному Риму – Гесперии – возникла новая, христианская держава – Византия.

В той же Палестине возник очаг сопротивления римскому господству. Небольшой народ – иудеи – после двух восстаний, жестоко подавленных римлянами, покинул свою историческую родину. Но появление иудейской диаспоры и проповедь христианства обернулись для римлян усилением позиций восточных религий в самом центре империи и в ее провинциях.

Не только Ближний, но и Дальний Восток стал в это время источником бед для Рима. Ветвь хуннов, покинув степи Монголии, в результате беспримерной миграции оказалась в Европе. Уже в IV в. их потомки сокрушили королевство готов и едва не уничтожили саму Римскую империю.

Таким образом, если мы попытаемся представить себе Евразию       V–VI вв., то увидим картину, совершенно не похожую на ту, что была в I в. Новые империи располагаются на окраинах континента, совсем другие народы кочуют по просторам Великой степи.

Вся история человечества состоит из череды подобных изменений. Может быть, смена империй и царств, вер и традиций не имеет никакой внутренней закономерности, а представляет собой не поддающийся объяснению хаос? Издавна люди пытливые (а такие есть всегда) стремились найти ответ на этот вопрос, понять и объяснить истоки своей истории. Ответы получались, естественно, разные, ибо история многогранна: она может быть историей социально-экономических формаций или военной историей, то есть описанием походов и сражений; историей техники или культуры; историей литературы или религии. Все это – разные дисциплины, относящиеся к истории. И потому одни – историки юридической школы – изучали человеческие законы и принципы государственного устройства; другие – историки-марксисты – рассматривали историю сквозь призму развития производительных сил; третьи опирались на индивидуальную психологию      и т. д.

А можно ли представить человеческую историю как историю народов? Попробуем исходить из того, что в пределах Земли пространство отнюдь не однородно. И именно пространство – это первый параметр, который характеризует исторические события. Еще первобытный человек знал границы территории своего обитания, так называемый кормящий и вмещающий ландшафт, в котором жил он сам, жили его семья и его племя.

Второй параметр – время. Каждое историческое событие происходит не только где-то, но когда-то. Те же первобытные люди вполне сознавали не только «свое место», но и то, что у них есть отцы и деды и будут дети и внуки. Итак, временные координаты существуют в истории наряду с пространственными.

Но в истории есть еще один, не менее важный параметр. С географической точки зрения, все человечество следует рассматривать как антропосферу – одну из оболочек Земли, связанную с бытием вида Homo sapiens. Человечество, оставаясь в пределах этого вида, обладает замечательным свойством – оно мозаично, то есть состоит из представителей разных народов, говоря по-современному, этносов. Именно в рамках этносов, контактирующих друг с другом, творится история, ибо каждый исторический факт есть достояние жизни конкретного народа. Присутствие в биосфере Земли этих определенных целостностей – этносов – составляет третий параметр, характеризующий исторический процесс. Этносы, существующие в пространстве и времени, и есть действующие лица в театре истории. В дальнейшем, говоря об этносе, мы будем иметь в виду коллектив людей, который противопоставляет себя всем другим таким же коллективам, исходя не из сознательного расчета, а из чувства комплиментарности – подсознательного ощущения взаимной симпатии и общности людей, определяющего противопоставление «мы – они» и деление на «своих» и «чужих».

Каждый такой коллектив, чтобы жить на Земле, должен приспособиться (адаптироваться) к условиям ландшафта, в пределах которого ему приходится жить. Связи этноса с окружающей природой и рождают пространственные взаимоотношения этносов между собой. Но естественно, что, живя в своем ландшафте, члены этноса могут приспособиться к нему, только изменяя свое поведение, усваивая какие-то специфические правила поведения – стереотипы. Усвоенные стереотипы (историческая традиция) составляют основное отличие членов одного этноса от другого.

Чтобы описать свою историческую традицию, членам этноса становится необходима система отсчета времени. Легче всего учитывать временные циклы. Простые наблюдения показывают, что день и ночь составляют повторяющийся цикл – сутки. Подобно этому времена года, сменяясь, составляют больший цикл – год. Из-за этой простоты и очевидности первый известный людям счет времени, употребляющийся до сих пор, – это счет циклический. (С представлением о цикличности времени связано само происхождение русского слова «время», однокоренного со словами «вертеть» и «веретено».)

На Востоке, например, была изобретена система отсчета времени, при которой каждый из 12 годов носит название того или иного зверя, изображаемого определенным цветом (белый – металл, черный – земля, красный – огонь, сине-зеленый – растительность). Но поскольку этнос живет очень долго, ни годового, ни даже двенадцатилетнего цикла восточных народов часто было недостаточно, чтобы описать хранящиеся в памяти людей события.

В поисках выхода из этого тупика начали применять линейное измерение времени, при котором отсчет ведется от определенного момента в историческом прошлом. Для древних римлян эта условная дата – основание Рима, для эллинов – год первой Олимпиады. Мусульмане считают годы от Хиджры – бегства пророка Мухаммеда из Мекки в Медину. Христианское летосчисление, которым пользуемся мы, ведет счет от Рождества Христова. О линейном измерении времени можно сказать лишь то, что, в отличие от циклического, оно подчеркивает необратимость времени.

На Востоке существовал еще один способ осознания и отсчета времени. Вот пример такого исчисления. Царевна из южнокитайской династии Чэн, уничтоженной северной династией Суй, попала в плен. Она была отдана в жены тюркскому хану, желавшему породниться с китайской императорской семьей. Царевна скучала в степях и сочиняла стихи. Одно из ее стихотворений звучит так:

 

Предшествует слава и почесть беде,

Ведь мира законы – круги на воде.

Во времени блеск и величье умрут,

Сравняются, сгладятся башня и пруд.

Хоть ныне богатство и роскошь у нас –

Недолог всегда безмятежности час.

Не век опьяняет нас чаша вина.

Звенит и смолкает на лютне струна.

Я царскою дочерью прежде была,

А ныне в орду кочевую зашла,

Скиталась без крова и ночью одной,

Восторг и отчаянье были со мной.

Превратность царит на земле искони,

Примеры ты встретишь, куда ни взгляни,

И песня, что пелась в былые года,

Изгнанника сердце тревожит всегда.

 

Здесь течение времени рассматривается как колебательное движение, а определенные временные отрезки выделяются в зависимости от насыщенности событиями. При этом создаются большие дискретные «участки» времени. Китайцы называли все это одним легким словом – «превратность». Каждая «превратность» происходит в тот или иной момент исторического времени и, начавшись, неизбежно кончается, сменяясь другой «превратностью». Такое ощущение дискретности (прерывности) времени помогает фиксировать и понимать ход исторических событий, их взаимосвязь и последовательность.

Но, говоря о прерывистом времени, времени линейном или циклическом, надо помнить, что речь идет лишь о созданных человеком системах отсчета. Единое абсолютное время, исчисляемое нами, остается реальностью, не превращаясь в математическую абстракцию, и отражает историческую (природную) действительность.

Так, прерывистое время равно применимо и к человеческой истории, и к истории природы. Хорошо описанная историческая геология оперирует эрами и периодами, в каждый из которых биосфера Земли имела особый характер. Это или «влажный» карбон с обилием крупных амфибий (земноводных), или «сухой» пермский период с крупными рептилиями (пресмыкающимися), обитавшими вблизи водоемов. В трех периодах мезозойской эры: триасе, юре и меле – каждый раз возникала новая флора и новая фауна. Ледниковый период вновь изменил животный и растительный мир Земли. До этого периода в Африке обитали австралопитеки, отдаленно напоминавшие современного человека. После ледникового периода появились неандертальские люди с огромной головой и сильным коренастым туловищем. При неизвестных нам обстоятельствах неандертальцы исчезли и сменились людьми современного типа – людьми разумными. В Палестине сохранились материальные следы столкновения двух видов людей: разумных и неандертальских. В пещерах Схул и Табун на горе Кармель обнаружены останки помесей двух видов. Трудно представить условия появления этого гибрида, особенно если учитывать, что неандертальцы были каннибалами. В любом случае новый, смешанный вид оказался нежизнеспособным.

Итак, неандертальцы исчезли, и в наше время Земля заселена людьми хотя и пяти разных рас, но принадлежащими к одному биологическому виду. Следовательно, мы вправе считать, что прямой преемственности между неандертальцами и современными людьми нет. Но точно так же нет ее и между кроманьонскими охотниками на мамонтов и древними кельтами, между римлянами и румынами, между хуннами и мадьярами.

В истории этносов (народов), как и в истории видов, мы сталкиваемся с тем, что время от времени на определенных участках Земли идет абсолютная ломка, когда старые этносы исчезают и появляются новые. Древности принадлежат филистимляне и халдеи, македоняне и этруски. Их сейчас нет, но когда-то не было англичан и французов, шведов и испанцев. Итак, этническая история состоит из «начал» и «концов».

Но откуда же и почему возникают эти новые общности, вдруг начинающие отделять себя от соседей: «Э, нет, знаем мы вас: вы – немцы, а мы – французы!»? Понятно, что любой этнос имеет предка, даже не одного, а нескольких. Например, для русских предками были и древние русичи, и выходцы из Литвы и Орды, и местные финно-угорские племена. Однако установление предка не исчерпывает проблемы образования нового этноса. Предки есть всегда, а этносы образуются достаточно редко и во времени, и в пространстве. Казалось бы, на поставленный вопрос нет ответа, но вспомним, что точно так же сто лет назад не было ответа на вопрос о происхождении видов.

В прошлом веке, в эпоху бурного развития теории эволюции, как до, так и после Дарвина, считалось, что отдельные расы и этносы образуются вследствие борьбы за существование. Сегодня эта теория мало кого устраивает, так как множество фактов говорит в пользу иной концепции – теории мутагенеза. В соответствии с ней каждый новый вид возникает как следствие мутации – внезапного изменения генофонда живых существ, наступающего под действием внешних условий в определенном месте и в определенное время. Конечно, наличие мутаций не отменяет внутривидового процесса эволюции: если появившиеся признаки повышают жизнеспособность вида, они воспроизводятся и закрепляются в потомстве на достаточно долгoe время. Если это не так – носители их вымирают через несколько поколений.

Теория мутагенеза хорошо согласовывается с известными фактами этнической истории. Вспомним уже упоминавшийся пример миграций        в I–II вв. н. э. Мощное движение новых этносов имело место сравнительно недолго и только в узкой полосе от южной Швеции до Абиссинии. Но ведь именно это движение погубило Рим и изменило этническую карту всего европейского Средиземноморья.

Следовательно, начало этногенеза мы также можем гипотетически связать с механизмом мутации, в результате которой возникает этнический «толчок», ведущий затем к образованию новых этносов. Процесс этногенеза связан с вполне определенным генетическим признаком. Здесь мы вводим в употребление новый параметр этнической истории – пассионарность. Пассионарность – это признак, возникающий вследствие мутации (пассионарного толчка) и образующий внутри популяции некоторое количество людей, обладающих повышенной тягой к действию. Мы назовем таких людей пассионариями.

Пассионарии стремятся изменить окружающее и способны на это. Это они организуют далекие походы, из которых возвращаются немногие. Это они борются за покорение народов, окружающих их собственный этнос, или, наоборот, сражаются против захватчиков. Для такой деятельности требуется повышенная способность к напряжениям, а любые усилия живого организма связаны с затратами некоего вида энергии. Такой вид энергии был открыт и описан нашим великим соотечественником академиком В. И. Вернадским и назван им биохимической энергией живого вещества биосферы.

Механизм связи между пассионарностью и поведением очень прост. Обычно у людей, как у живых организмов, энергии столько, сколько необходимо для поддержания жизни. Если же организм человека способен «вобрать» энергии из окружающей среды больше, чем необходимо, то человек формирует отношения с другими людьми и связи, которые позволяют применить эту энергию в любом из выбранных направлений. Возможно и создание новой религиозной системы или научной теории, и строительство пирамиды или Эйфелевой башни и т.д. При этом пассионарии выступают не только как непосредственные исполнители, но и как организаторы. Вкладывая свою избыточную энергию в организацию и управление соплеменниками на всех уровнях социальной иерархии, они, хотя и с трудом, вырабатывают новые стереотипы поведения, навязывают их всем остальным и создают таким образом новую этническую систему, новый этнос, видимый для истории.

Но уровень пассионарности в этносе не остается неизменным (см. рисунок). Этнос, возникнув, проходит ряд закономерных фаз развития, которые можно уподобить различным возрастам человека. Первая фаза – фаза пассионарного подъема этноса, вызванная пассионарным толчком. Важно заметить, что старые этносы, на базе которых возникает новый, соединяются как сложная система. Из подчас непохожих субэтнических групп создается спаянная пассионарной энергией целостность, которая, расширяясь, подчиняет территориально близкие народы. Так возникает этнос. Группа этносов в одном регионе создает суперэтнос (так, Византия – суперэтнос, возникший в результате толчка в I в. н. э., состоял из греков, египтян, сирийцев, грузин, армян, славян и просуществовал до XV в.). Продолжительность жизни этноса, как правило, одинакова и составляет от момента толчка до полного разрушения около 1500 лет, за исключением тех случаев, когда агрессия иноплеменников нарушает нормальный ход этногенеза.

Наибольший подъем пассионарности – акматическая фаза этногенеза – вызывает стремление людей не создавать целостности, а, напротив, «быть самими собой»: не подчиняться общим установлениям, считаться лишь с собственной природой. Обычно в истории эта фаза сопровождается таким внутренним соперничеством и резней, что ход этногенеза на время тормозится.

 

Pik – уровень пассионарного напряжения системы. Качественные характеристики этого уровня («жертвенность» и т. д.) следует рассматривать как некую усредненную «оценку» представителей этноса. Одновременно в составе этноса есть люди, обладающие и другими отмеченными на рисунке характеристиками, но господствует один тип людей;

i – индекс уровня пассионарного напряжения системы, соответствующего определенному императиву поведения; i = –2, –1, 0, …, 6; при i =0 уровень пассионарного напряжения системы соответствует гомеостазу;

k – количество субэтносов, составляющих систему на определенном уровне пассионарного напряжения; k = n+1, n+2, ..., n+21, где n – первоначальное количество субэтносов в системе.

Примечание. Данная кривая – обобщение сорока индивидуальных кривых этногенеза, построенных нами для различных этносов. Пунктиром обозначено падение пассионарности ниже уровня гомеостаза, наступающее вследствие этнического смещения (внешней агрессии).

 

Постепенно вследствие резни пассионарный заряд этноса сокращается, ибо люди физически истребляют друг друга. Начинаются гражданские войны, и такую фазу мы назовем фазой надлома. Как правило, она сопровождается огромным рассеиванием энергии, кристаллизующейся в памятниках культуры и искусства. Но внешний расцвет культуры соответствует спаду пассионарности, а не ее подъему. Кончается эта фаза обычно кровопролитием; система выбрасывает из себя излишнюю пассионарность, и в обществе восстанавливается видимое равновесие.

Этнос начинает жить «по инерции», благодаря приобретенным ценностям. Эту фазу мы назовем инерционной. Вновь идет взаимное подчинение людей друг другу, происходит образование больших государств, создание и накопление материальных благ.

Постепенно пассионарность иссякает. Когда энергии в системе становится мало, ведущее положение в обществе занимают субпассионарии – люди с пониженной пассионарностью. Они стремятся уничтожить не только беспокойных пассионариев, но и трудолюбивых гармоничных людей. Наступает фаза обскурации, при которой процессы распада в этносоциальной системе становятся необратимыми. Везде господствуют люди вялые и эгоистичные, руководствующиеся потребительской психологией. А после того как субпассионарии проедят и пропьют все ценное, сохранившееся от героических времен, наступает последняя фаза этногенеза – мемориальная, когда этнос сохраняет лишь память о своей исторической традиции. Затем исчезает и память: приходит время равновесия с природой (гомеостаза), когда люди живут в гармонии с родным ландшафтом и предпочитают великим замыслам обывательский покой. Пассионарности людей в этой фазе хватает лишь на то, чтобы поддерживать налаженное предками хозяйство.

Новый цикл развития может быть вызван лишь очередным пассионарным толчком, при котором возникает новая пассионарная популяция. Но она отнюдь не реконструирует старый этнос, а создает новый, давая начало очередному витку этногенеза – процесса, благодаря которому Человечество не исчезает с лица Земли.

 

Вместо послесловия2

 

Мы проследили логику основных событий этнической истории Руси и России. Легко увидеть, что изложение этой логики вовсе не похоже на повествование об истории социальной. Этническую историю любой страны, то есть историю населяющих ее народов, нельзя рассматривать так, как мы рассматриваем экономические отношения, политические коллизии, историю культуры и мысли. Не составляет исключения и история России, изложенная в этническом аспекте: ее невозможно представить в виде линейного процесса, идущего от Рюрика до Горбачева. События этногенезов народов нашего Отечества составляют историческую канву жизни по крайней мере двух разных суперэтносов. Поэтому необходимо различать историю Древней Киевской Руси (с IX до XIII в., включая и историю Новгорода до его падения в XV в.) и историю Московской Руси (с XIII столетия до наших дней). При этом ключевым периодом для понимания отечественной исторической судьбы являются три века: XIII, XIV и XV, – когда русская действительность формировалась как результат интерференции (наложения) двух разных процессов этногенеза. Финальная фаза этногенеза Киевской Руси сочеталась с начальным, инкубационным периодом истории будущей России, и это сочетание придало столь трагическую окраску времени Александра Невского, Дмитрия Донского и Василия Темного.

Знали ли современники этих великих государей, что они живут в эпоху смены традиций? Конечно, нет! Распад древнерусской государственности, распри князей, литовские и татарские набеги, необходимость платить ханский «выход» и княжеские пошлины... Казалось, будто тяжелее времени и быть не может. Именно такое бытовое мироощущение эпохи осталось зафиксированным в литературных источниках XIII в. и перекочевало в последующие исторические сочинения. С точки зрения традиционной историографии, это было правильно, но в том-то и дело, что, используя методы гуманитарных наук, иного вывода получить было невозможно. Когда историк исходит из написанного в изучаемом им тексте, он делает выводы, обобщающие взгляды автора этого текста. Для того чтобы достигнуть обобщения фактов исторической действительности, необходимо учитывать их «в чистом виде», отслоенные от литературных источников и подвергнутые сравнительной исторической критике. Такой метод принадлежит уже не гуманитарным, а естественным наукам. Именно его и применяет историко-географическая наука об этносах – этнология, в основе которой лежит пассионарная теория этногенеза.

При использовании естественнонаучной методики можно видеть недоступное взгляду современников – истинный характер той или иной эпохи. Он открывается исследователю при взгляде на длинный событийный ряд с известного временного расстояния. Оценивая таким образом отрезок русской истории XIII–XV вв., можно убедиться, что именно в этой эпохе лежат подлинно начальные пласты нашей истории. По отношению к ним все предшествующее есть законченная историческая традиция славянского этногенеза, а все последующее – трансформация некогда возникших поведенческих стереотипов и культурных доминант.

Анализируя этническую историю Руси – России, необходимо принимать во внимание этногенезы всех народов нашей Родины. Каждый из этих этносов, обладая своим этническим возрастом и соответствующим ему пассионарным потенциалом, оказывал мощное влияние на ход этногенеза всего суперэтноса. И, только учтя весь спектр этнических контактов и их социальных последствий, можно приблизиться к истинному представлению о прошлом Отечества.

Используя основную характеристику этнической истории – уровень пассионарного напряжения, – легко обобщить различия между Киевской и Московской Русью, указать на два разных потока русской истории. Попытаемся представить это в виде таблицы, на которой более наглядно видно, что этногенез Московской Руси – России только в XX в. подходит к тем финальным фазам, в которых прошла вся история Киевской Руси. Москва не продолжала традиций Киева, как это делал Новгород. Напротив, она уничтожила традиции вечевой вольности и княжеских междоусобиц, заменив их другими нормами поведения, во многом заимствованными у монголов, – системой строгой дисциплины, этнической терпимости и глубокой религиозности.

Неподготовленному читателю изложение концепции этнической истории наверняка кажется экстравагантным до неприличия, и для такого мнения действительно есть некоторые основания.

Все явления окружающего мира проходят через призму сознания и отражаются в творениях ума и рук человека: философских трактатах, живописных полотнах, научных открытиях и технических достижениях. В том, что создано человеком, и живет культурная традиция, то есть сумма знаний и представлений, передаваемая во времени от этноса к этносу. Именно как культурная традиция дошли до нас произведения древнерусских книжников и прекрасные храмы, сохранившиеся в Чернигове, Киеве, Боголюбове. Поскольку культурная традиция, базирующаяся на православии, в основном была заимствована Москвой у Древней Руси и видоизменялась лишь формально, то для людей XVIII–XX вв. историческая преемственность полностью сохранялась. Для нас наследие Киевской Руси и достижения Руси Московской слиты воедино, что и дает повод говорить о поступательном ходе русскойистории с IX по XX век.

Действительно, если мы имеем в виду культуру, то есть все созданное людьми, то с тезисом о преемственности с грехом пополам можно согласиться. Но коль скоро речь идет об этногенезе, то к нему этот тезис вообще неприменим. В отличие от культурной традиции, традиция этническая – это не преемственность мертвых форм, созданных человеком, а единство поведения живых людей, поддерживаемое их пассионарностью. Что же касается стереотипов поведения людей в Киевской Руси и в Московском государстве, то они, как мы убедились, отличались весьма существенно.

Конечно, и в формировании культуры пассионарность играет свою роль, но это роль не руля, а двигателя. Людские чувства, относящиеся к проявлениям природы, также отображаются в делах и творениях человеческих, будь то политические институты или произведения изящной словесности. Как известно, хорошо рисовать или сочинять очень трудно. При некоторых способностях ремеслу поэта или художника научиться, конечно, можно, но ремесло так и останется ремеслом: без творческого озарения невозможно перешагнуть границы подражания или копирования. Однако и творческого эмоционального порыва недостаточно, ибо без упорного стремления к цели создать законченное произведение нельзя. Искусство требует жертв от своих творцов, а способность жертвовать собою ради идеала – это и есть проявление пассионарности. Следовательно, в каждом создании человека содержится комбинация трех элементов: ремесленной работы, пассионарности создателя и культурной традиции. Таким образом, любое творение рук человека – это, в известной мере, кристаллизованная пассионарность его создателей.

Историки, естественно, имеют дело с явлениями культуры в широком смысле слова – памятниками самого разного свойства. Вот тут-то и скрывается возможность подмены понятий: создания человека непосредственно отождествляются с теми, кто их породил, и неразрывность культурной традиции прямо переносится на традицию этническую. Но если задуматься, становится очевидным, что памятники культуры сообщают нам далеко не все о создавших их людях. Например, когда мы любуемся действительно достойными восхищения статуями и картинами эпохи Возрождения, то упускаем из виду многие моменты. В частности, то, что все культурное наполнение Ренессанса создано трудами нескольких десятков талантливых художников и очарованных античностью гуманистов именно в то время, когда человекоубийство стало для западноевропейцев повседневным занятием и приняло массовые масштабы. Однако ни Сикстинская мадонна Рафаэля, ни Давид Микеланджело ничего не скажут историкам о злодействах папского семейства Борджиа или насилиях, творимых герцогами Сфорца. Поэтому для человека, интересующегося тем, что было на самом деле, предпочтительнее не путать произведения культуры и систему поведения этноса, эту культуру создавшего.

Именно новая система поведения, созданная на старой идеологической основе – православии, – позволила России сказать свое слово в истории Евразии3. Этот континент за исторически обозримый период объединялся три раза. Сначала его объединили тюрки, создавшие каганат, который охватывал земли от Желтого моря до Черного. На смену тюркам пришли из Сибири монголы. Затем, после периода полного распада и дезинтеграции, инициативу взяла на себя Россия: с XV в. русские двигались на восток и вышли к Тихому океану. Новая держава выступила, таким образом, «наследницей» Тюркского каганата и Монгольского улуса.

Объединенной Евразии во главе с Россией традиционно противостояли: на Западе – католическая Европа, на Дальнем Востоке – Китай, на Юге – мусульманский мир. В отличие от ландшафтов Западной Европы ландшафты Евразии очень разнообразны. А ведь для любого народа крайне важны связи с родным ландшафтом, который определяет систему хозяйства. Этнос приспособлен к своему ландшафту, ему удобно в нем. Если же ландшафт изменяется радикально, то радикально меняется и этнос. При изменениях ландшафта, превышающих определенный критический порог, на месте старого этноса появляется новый. Разнообразие ландшафтов Евразии благотворно влияло на этногенез ее народов. Каждому находилось приемлемое и милое ему место: русские осваивали речные долины, финно-угорские народы и украинцы – водораздельные пространства, тюрки и монголы – степную полосу, а палеоазиаты – тундру. И при большом разнообразии географических условий для народов Евразии объединение всегда оказывалось гораздо выгоднее разъединения. Дезинтеграция лишала силы, сопротивляемости; разъединиться в условиях Евразии значило поставить себя в зависимость от соседей, далеко не всегда бескорыстных и милостивых. Поэтому в Евразии политическая культура выработала свое, оригинальное видение путей и целей развития.

Евразийские народы строили общую государственность, исходя из принципа первичности прав каждого народа на определенный образ жизни. На Руси этот принцип воплотился в концепции соборности и соблюдался совершенно неукоснительно. Таким образом обеспечивались и права отдельного человека. Вспомним, например, что после присоединения Поволжья, Урала и Западной Сибири в армии московских царей, наряду с полками иноземного строя, стрельцами, дворянской конницей, появилась «низовая сила». На кочевников, служивших в армии, почти не расходовали денег, они жили за счет своей добычи и в маневренных войнах были довольно удачливы. С их помощью Алексей Михайлович освободил от Польши Украину и тем самым спас ее от уничтожения.

 Исторический опыт показал, что, пока за каждым народом сохранялось право быть самим собой, объединенная Евразия успешно сдерживала натиск и Западной Европы, и Китая, и мусульман. К сожалению, в XX в. мы отказались от этой здравой и традиционной для нашей страны политики и начали руководствоваться европейскими принципами – пытались всех сделать одинаковыми. А кому хочется быть похожим на другого? Механический перенос в условия России западноевропейских традиций поведения дал мало хорошего, и это неудивительно. Ведь российский суперэтнос возник на 500 лет позже. И мы, и западноевропейцы всегда это различие ощущали, осознавали и за «своих» друг друга не считали. Поскольку мы на 500 лет моложе, то, как бы мы ни изучали европейский опыт, мы не сможем сейчас добиться благосостояния и нравов, характерных для Европы. Наш возраст, наш уровень пассионарности предполагают совсем иные императивы поведения.

Это вовсе не значит, что нужно с порога отвергать чужое. Изучать иной опыт можно и должно, но стоит помнить, что это именно чужой опыт. Так называемые цивилизованные страны относятся к иному суперэтносу – западноевропейскому миру, который ранее назывался «Христианским миром». Возник он в IX в. и за тысячелетие пришел к естественному финалу своей этнической истории. Именно поэтому мы видим у западноевропейцев высокоразвитую технику, налаженный быт, господство порядка, опирающегося на право. Все это – итог длительного исторического развития.

Конечно, можно попытаться «войти в круг цивилизованных народов», то есть в чужой суперэтнос. Но, к сожалению, ничто не дается даром. Надо осознавать, что ценой интеграции России с Западной Европой в любом случае будет полный отказ от отечественных традиций и последующая ассимиляция.

Этот простой, казалось бы, вывод можно сделать, лишь руководствуясь верными исходными посылками. А мы почему-то никак не хотим признать очевидного: основа этнических отношений лежит за пределами сферы сознания – она в эмоциях: симпатиях-антипатиях, любви-ненависти. И направление этих симпатий-антипатий вполне обусловлено для каждого этноса. Оценивать данное явление можно как угодно, но от этого оно не станет менее реальным.

Отсюда следует, что история и география человеческого поведения должны изучаться нами так же, как изучаются, к примеру, история дипломатии и география транспорта. Именно исходя из этого убеждения предпринял автор попытку написать эту книгу об этнической истории России в краткой и доступной форме. Насколько удалась эта попытка – судить читателям.

 

ПРИМЕЧАНИЯ

Гумилев Л. Н. От Руси до России. Очерки по русской истории. 8–11 кл.: Пособие для общеобразоват. учеб. заведений / Под ред. акад. А. М. Панченко. – М.: Дрофа; Наталис, 1996. – С. 4–16.

2 Там же. – С. 328–334.

3 Здесь под Евразией понимается не только огромный континент, но и сформировавшийся в центре его суперэтнос с тем же названием.

 

Х. УАЙТ

МЕТАИСТОРИЯ

Предисловие1

Этот анализ глубокой структуры исторического воображения предваряется методологическим «Введением». В нем я пытаюсь определённо и систематически изложить принципы интерпретации, на которых базируется эта работа. По мере изучения классиков исторической мысли XIX века для меня стало очевидным, что рассмотрение их работ в качестве характерной формы исторической рефлексии требует формальной теории исторического сочинения. Я попытался представить такую теорию во «Введении».

В этой теории я трактую историческое сочинение как то, чем оно по преимуществу и является: словесной структурой в форме повествовательного прозаического дискурса. Истории (как и философии истории) объединяют определённый объем «данных», теоретических понятий для «объяснения» этих данных и повествовательную структуру для их представления в виде знаков совокупности событий, предположительно случившихся в прошлые времена. Кроме того, я полагаю, они включают глубинное структурное содержание, которое по своей природе в общем поэтично, а в частности лингвистично и которое служит в качестве некритически принимаемой парадигмы того, чем должно быть именно «историческое» объяснение. Эта парадигма функционирует как «метаисторический» элемент во всех исторических работах, более исчерпывающих, нежели монография или архивный отчёт.

Терминология, используемая мною для характеристики различных уровней, на которых разворачивается историческое изложение, и для создания типологии историографических стилей, может озадачить. Между тем я прежде всего попытался вначале установить очевидные – эпистемологические, эстетические и моральные – измерения исторического сочинения, а затем проникнуть на более глубокий уровень, где эти теоретические операции получают скрытые докритические санкции. В отличие от других исследователей историографии, я не считаю, что «метаисторический» фундамент исторического сочинения состоит из теоретических понятий, явно используемых историком для того, чтобы придать его повествованиям вид «объяснения». Я убежден, что такие понятия заключают в себе явный уровень сочинения, поскольку они обнаруживаются на «поверхности текста» и, как правило, сравнительно легко могут быть идентифицированы. Но я различаю три типа стратегий, которые могут применяться историками для получения различного рода «эффекта объяснения». Я называю эти стратегии объяснением посредством формального доказательства [formal argument], объяснением посредством построения сюжета [emplotment] и объяснением посредством идеологического подтекста [ideological implication]. В рамках каждой из этих стратегий я выделяю четыре возможных способа артикуляции, посредством которых историк может достигать разного рода эффекта объяснения. Для доказательства – это модусы Формизма, Органицизма, Механицизма и Контекстуализма; для построения сюжета – это архетипы Романа [Romance], Комедии, Трагедии и Сатиры; и для идеологического подтекста – это тактики Анархизма, Консерватизма, Радикализма и Либерализма. Конкретная комбинация этих типов составляет то, что я называю историографическим «стилем» данного историка или философа истории. Обратившись к Европе XIX века, я попытался выявить такой стиль у историков Мишле, Ранке, Токвиля и Буркхардта и философов истории Гегеля, Маркса, Ницше и Кроне.

Чтобы соотнести друг с другом эти различные стили как элементы одной традиции исторического мышления, я был вынужден постулировать глубинный уровень сознания, на котором исторический мыслитель избирает концептуальные стратегии, с помощью которых он объясняет или представляет данные. Я полагаю, что на этом уровне историк совершает, по существу, поэтический акт, в котором он заранее представляет [prefigures] историческое поле и конституирует его как специфическую область, к которой он применяет отдельные теории, чтобы объяснить, что здесь «действительно происходило». Этот акт префигурации [prefiguration] может, в свою очередь, принимать ряд форм, типы которых характеризуются языковыми модусами, в которые они воплощаются. Следуя традиции интерпретации, идущей от Аристотеля и позднее получившей развитие у Вико, современных лингвистов и теоретиков литературы, я называю эти типы префигурации по именам четырёх тропов поэтического языка: Метафорой, Метонимией, Синекдохой и Иронией. Поскольку эта терминология окажется по всей вероятности чужда многим моим читателям, во Введении я объясняю, почему я её использовал и что я подразумеваю под этими категориями.

Одна из моих принципиальных целей, помимо определения и интерпретации главных форм исторического сознания в Европе XIX века, – установление собственно поэтических элементов в историографии и философии истории, когда бы они не использовались. Часто говорится, что история – это смесь науки и искусства. Если, однако, современные аналитические философы преуспели в прояснении той степени, в какой историю можно рассматривать как вид науки, её художественным компонентам уделялось очень мало внимания. Через раскрытие лингвистической почвы, на которой базируется данная идея истории, я попытался определить неизбежно поэтическую природу исторического сочинения и выделить префигуративный [prefigurative] элемент в историческом изложении, посредством которого неявно санкционируются теоретические понятия последнего.

Таким образом, я постулировал четыре главных модуса исторического сознания на основе префигуративной (тропологической) стратегии, которая наполняет каждый из них: Метафору, Синекдоху, Метонимию и Иронию. Каждый из этих модусов сознания обеспечивает основание для особого языкового протокола, посредством которого префигурируется историческое поле [historical field] и на основе которого для «объяснения» этого поля могут быть использованы специфические стратегии исторической интерпретации. Я настаиваю, что посредством объяснения различных тропологических модусов, лежащих в основе трудов признанных мастеров исторического мышления XIX века, могут быть поняты и исследователи, и их связи друг с другом как участников общей традиции исследования. Короче говоря, моя позиция состоит в том, что доминирующий тропологический модус и соответствующий ему языковой протокол составляют неустранимый «метаисторический» базис всякого исторического сочинения. Я считаю также, что метаисторический элемент в трудах выдающихся историков XIX века образует «философию истории», исподволь скрепляющую их работы.

Наконец, я попытался показать, что труды ведущих философов истории XIX века – Гегеля, Маркса, Ницше и Кроче – отличаются от трудов их собратьев – Мишле, Ранке, Токвиля и Буркхардта – в той сфере, которую иногда называют «собственно историей» лишь по выражению, а не по содержанию. То, что только подразумевается у историков, в работах великих философов истории просто выносится на поверхность и систематически обосновывается. Не случайно ведущие философы истории были (или позднее было установлено, что они являлись таковыми), по существу, философами языка. По этой причине они смогли более или менее осознанно ухватить поэтические или, по меньшей мере, языковые основания, из которых происходили по видимости «научные» теории историографии XIX века. Конечно, эти философы стремились застраховать себя от обвинений в языковом детерминизме, адресуя последнее своим оппонентам. Но, с моей точки зрения, невозможно отрицать то, что все они понимали существенный момент, который я попытался сформулировать: в любой области исследования, ещё не сведенной (или не возведенной) к статусу подлинной науки, мысль остаётся захваченной языковой формой, в которой она пытается запечатлеть контуры объектов, находящихся в поле её восприятия.

Общие выводы, к которым я пришёл на основе изучения исторического сознания XIX века могут быть суммированы так: (1) не может быть «собственно истории», которая не была бы в то же время «философией истории»; (2) возможные формы историографии являются теми же, что и возможные формы спекулятивной философии истории; (3) эти формы, в свою очередь, являются в действительности формализациями поэтических озарений, которые аналитически предшествуют им и которые санкционируют конкретные теории, используемые для придания историческим изложениям вида «объяснения»; (4) не существует аподиктически определённых теоретических оснований, опираясь на которые можно было бы обоснованно вынести суждение о превосходстве одной из этих форм над другими как более «реалистической»; (5) как следствие этого, мы обязаны выбирать между конкурирующими интерпретативными стратегиями при любой попытке рефлексии над историей-в-целом; (6) как вывод из этого, наилучшие основания для предпочтения одного видения истории другому являются эстетические и моральные, нежели эпистемологические; и, наконец,               (7) требование сциентизации истории представляет собой только утверждение о предпочтительности особой модальности исторической концептуализации, основания которой либо моральные, либо эстетические, но эпистемологическое оправдание которой ещё предстоит установить.

Представляя свой анализ работ выдающихся исторических мыслителей XIX века в том порядке, в каком они увидели свет, я попытался исходить из того, что их мысль представляет собой разработку возможностей тропологической префигурации исторического поля, вообще содержащихся в поэтическом языке. Реальная разработка этих возможностей есть обстоятельство, ввергшее, по моему мнению, европейское историческое мышление в то ироническое расположение духа, которое завладело им в конце XIX века и которое иногда называется «кризисом историцизма». Ирония, формой проявления которой явился этот кризис, с тех пор продолжает процветать в качестве доминирующего типа профессиональной историографии и культивироваться в университетах. Убежден, что это объясняет как теоретическую апатию лучших представителей современной академической историографии, так и то восстание против исторического сознания вообще, которым отмечены литература, социальная наука и философия XX века. Есть надежда, что настоящее исследование прояснит причины и этой апатии, и этого восстания.

Нельзя не заметить, что настоящая книга сама написана в Ироническом ключе. Но Ирония, которая её наполняет, является сознательной и поэтому представляет собой поворот Иронического сознания против самой Иронии. Если мне удастся доказать, что скептицизм и пессимизм большей части современного исторического мышления восходят к Ироническому расположению духа и что это расположение духа, в свою очередь, есть лишь одна из ряда возможных позиций в отношении исторических источников, это обеспечит некоторые основания для отказа от самой Иронии. И тогда будет частично расчищен путь для нового истолкования истории как формы интеллектуальной активности, интересы которой носят и научный, и поэтический, и философский характер – как это было свойственно истории в золотой для неё XIX век.

 

Заключение2

 

В анализе главных форм исторического сознания XIX века я использовал общую теорию структуры исторического произведения. Я утверждал, что стиль данного историографа может быть охарактеризован в терминах языкового протокола, который он использует для префигурации исторического поля ещё до создания на его основе разнообразных «объяснительных» стратегий, используемых им для оформления «истории» из «хроники» событий, содержащихся в историческом документе. Эти языковые протоколы, как я утверждал, могут быть описаны в терминах четырёх основных модусов поэтического дискурса. Используя тропы Метафоры, Метонимии, Синекдохи и Иронии в качестве базовых типов языковой префигурации, я описал модусы сознания, в которых историки могут имплицитно или эксплицитно оправдывать переход к разным объяснительным стратегиям на уровне доказательства, построения сюжета и идеологического подтекста. Опираясь на теорию Стивена Пеппера о «мировой» гипотезе, я обнаружил четыре разные теории истины (или их комбинации) у исследованных мной исторических мыслителей: Формизм, Механицизм, Органицизм и Контекстуализм. Следуя теории вымысла Нортропа Фрая, я обнаружил четыре архетипические сюжетные структуры, посредством которых историки могут изображать исторические процессы в их повествованиях как истории [stories] особого вида: Роман, Трагедия, Комедия и Сатира. Используя теорию идеологии, разработанную Карлом Манхеймом, я провел различие между четырьмя стратегиями идеологического подтекста, посредством которых историки могут внушать своим читателям мысль о важности их исследований прошлого для понимания настоящего: Анархизм, Радикализм, Консерватизм и Либерализм.

Я говорил о том, что данный историк будет склонен выбирать тот или иной способ объяснения на уровне доказательства, построения сюжета или идеологического подтекста в ответ на императивы тропа, который формирует языковой протокол, используемый им для префигурации поля происходящего в истории, выбранного им для исследования. Если формулировать кратко, я говорил об избирательном сродстве акта префигурации исторического поля и объяснительных стратегий, используемых историком в данном сочинении.

Эта корреляция между тропологическими стратегиями префигурации и способами объяснения, используемыми историками в их работах, дали мне возможность описать стили данных авторов. И она позволила рассмотреть разнообразную полемику о том, как следует писать историю, которая велась на протяжении XIX века, как по существу стилистическую вариацию внутри единой дискурсивной вселенной. Более того, она позволила мне отказаться от общеупотребительных категорий для обозначения разных «школ» историографии, которые появились на протяжении столетия, категорий, которые мы условно берем из более широких культурных движений, таких, как Романтизм, Идеализм, Радикализм и Консерватизм. Я доказал, на самом деле, что просто обозначить сочинение данного историка как «Романтическое», «Либеральное» или «Консервативное» – означает скорее затемнить, нежели обнажить динамику тех мыслительных процессов, которые привели его к созданию собственной особой истории [history]. Мой аналитический метод позволяет мне на разных уровнях сочинения – эпистемологическом, эстетическом, этическом и языковом – определить, в чем в точности состоит «Либерализм», «Романтизм» или «Идеализм» данного историка и в какой степени он действительно определяет структуру сочинений, которые автор создавал.

Более того, я декларировал, что мой подход к проблеме исторического сознания XIX века позволяет мне игнорировать различение, являющееся не более, чем некритично принятым клише, между собственно историей и философией истории. Я полагаю, что проник на метаисторический уровень, где собственно история и спекулятивная философия истории обнаруживают общий исток в любой попытке понять смысл истории в целом. Я говорил о том, что собственно история и спекулятивная философия истории различимы только в выражении, но не в содержании. В собственно истории конструкция вытесняется во внутреннее [пространство] повествования, в то время как «полученным» данным позволяется занять привилегированное положение в самой истории. В спекулятивной философии истории мы имеем обратный случай. Здесь на передний, эксплицитно изложенный план выносится концептуальная конструкция, которая систематически обосновывается посредством данных, используемых прежде всего для иллюстрации или примера. Я заключаю, следовательно, что каждая философия истории содержит внутри себя элементы собственно истории, так же как каждая собственно история содержит внутри себя элементы вполне сформировавшейся философии истории.

Коль скоро поняты эти отношения, становится возможным, с моей точки зрения, различать собственно историка и философа истории на основе второго этапа осознания, на котором последний доводит до конца свои попытки понять смысл исторического процесса. Философ истории стремится не только понять, что случилось в истории, но также и определить критерий, посредством которого он может знать, что он успешно понимает её смысл или значение. Далее, должным образом понятая философия истории является комментарием не только к историческому документу, но также и к деятельности, посредством которой данной расшифровке исторического поля может быть позволено претендовать на статус знания. На мой взгляд, совершенно не случайно, что выдающиеся философы истории XIX века были, за исключением, возможно, Маркса, философами языка в наиболее глубоком смысле. Не случайно и то, что Гегель, Ницше и Кроче были диалектиками. Ибо, с моей точки зрения, диалектика есть не что иное, как формализация проникновения в тропологическую природу всех форм дискурса, которые не предназначены просто для артикуляции мировоззрения внутри ограничений какой-то одной модальности языкового словоупотребления – что случилось с естественными науками после того, как они предпочли Метонимию                  в XVII веке.

Я говорил о том, что на ненаучную или протонаучную природу исторических исследований указывает неспособность историков придерживаться – как это могли сделать естествоиспытатели XVII века – какого-то особого типа дискурса. История, подобно гуманитарным наукам в целом, оставалась обязана отклонениям (но также и его творческой способности) естественного языка на протяжении XIX века – и остаётся таковой и сегодня. Как результат, историография стала жертвой, принесенной для создания взаимно исключающих, хотя и равно законных интерпретаций одного и того же ряда исторических событий или одного и того же сегмента исторического процесса. Как показывают современные исследования, внутри данной дискурсивной традиции, – где общий набор проблем и общее целое содержания взяты как ключевые проблемы, которые должны быть решены в данный период времени, – могут быть использованы по меньшей мере четыре возможные интерпретативные стратегии, согласующиеся с типами языковых протоколов, санкционированных доминирующими тропами обыденной речи. Я обосновал то, что типы историографии, созданные XIX веком, соответствуют на метаисторическом уровне типам философии истории, созданным в тот же самый период.

В то время, когда великие историки XIX века писали историю в модусах Метафоры, Метонимии, Синекдохи и Иронии, философы истории писали об историографии с позиций, артикулированных на основе того же набора модальностей. Казалось, что философы истории ради сциентизации или эстетизации историографии Радикальными способами пытаются навязать исторической рефлексии языковые протоколы, санкционированные особым тропологическим употреблением. Гегель, Маркс, Ницше и Кроче – все они раздражали конвенциальных историков своими попытками создать специальный язык, на котором можно было бы говорить об истории или о том, как историки говорят об истории.

Выдающиеся историки XIX века чувствовали, что история не может стать ни строгой наукой, ни чистым искусством до тех пор, пока не прояснены эпистемологические и эстетические понятия, которые лежат в основе их повествований. И многие из них признавали, что для квалификации в качестве науки история должна обеспечить себя специальным языком, чтобы посредством него сообщать полученные результаты. Без такого языка общий синтез, подобный произошедшему в физических науках, будет невозможен. Несмотря на это, нет единого языкового протокола, продержавшегося хотя бы день среди историков (или в социальных науках в целом), протокола, каким обладают физические науки со времён Ньютона в лице математики и логики. Так как история сопротивлялась любой попытке формализации дискурса, историки были обречены на множественность интерпретативных стратегий, содержащихся в употреблении обыденного языка на протяжении XIX века.

Я не знаю, исчерпывают ли определенные мною четыре интерпретативные стратегии все содержащиеся в языке возможности репрезентации исторических феноменов. Но я действительно надеюсь на то, что моя типология интерпретативных стратегий позволяет мне объяснить престиж, которым пользовались историки и философы истории в разные периоды истории мысли и в разных аудиториях XIX века. Я полагаю, что связь между историком и его потенциальной аудиторией выходит на передний план на теоретическом и, в частности, языковом уровне сознания. И это говорит о том, что престиж, которым пользуются данный историк или философ истории в специфической аудитории, может быть обязан некритически обусловленному языковому фундаменту, на котором производится префигурация исторического поля.

На мой взгляд, нет такой теории истории, которая была бы убедительной и неопровержимой для некой аудитории только по причине адекватности её как «объяснения данных», содержащихся в повествовании, поскольку в истории, как и в социальных науках в целом, не существует способа предварительного установления [pre-establishing] того, что будет считаться «данными» и что будет считаться «теорией», «объясняющей» то, что эти данные «означают». В свою очередь, не существует никакого соглашения по поводу того, что будет считаться собственно «историческими» данными. Решение этой проблемы требует метатеории, которая установит на метаисторическом уровне различие между просто «природными» явлениями и явлениями собственно «историческими».

Часто говорят, конечно, что исторические данные – это все артефакты, памятники и документы, созданные людьми, и что задача исторического мышления – классифицировать формы этих явлений и объяснить их появление в историческом времени посредством установления мотивов и интенций, которые скрываются за их возникновением. Но не только сложно провести различие между природными и историческими явлениями в некоторых ключевых случаях (случаях войн, например) – при определении мотивов сложно провести различие между животными импульсами конкретного действующего лица истории и собственно человеческими формами, которые такой импульс могут принять. Многое зависит от того, как далеко мы намереваемся зайти в исследовании мотива и намерения. Можно попытаться проникнуть во внутреннее пространство сознания, где мотивы и намерения в глубинах человеческого бытия сливаются сначала с психологическими, затем с биологическими и, наконец, с физико-химическими процессами. Но это угрожало бы мысли бесконечным возвращением к истокам. Решение конвенциального историка принимать выражения осознанного намерения действующих лиц истории за чистую монету является не более и не менее оправданным, чем решение Материалистического Детерминиста свести осознанное намерение к положению эффекта более базовой, психофизической причины, или решение Идеалиста интерпретировать его как функцию более общего «духа эпохи». Эти решения берут своё начало в более фундаментальных представлениях о форме, которую, как представляется, должны принимать исторические теории. Таким образом, историки расходятся не только по вопросу «Что такое данные?», но также и по поводу формы теорий, посредством которых эти данные конституируются как «проблемы» и далее «решаются», соединяясь с ними в «объяснении».

В истории, и я это обсуждал, историческое поле конституируется как возможная сфера анализа в языковом акте, тропологическом по своей природе. Доминантный троп, в котором этот конституирующий акт доводится до конца, будет определять и виды объектов, которым позволено появляться в этом поле в качестве данных, и возможные отношения, которые, как предполагается, существуют между ними. Теории, которые потом разрабатываются для объяснения происходящих в этом поле изменений, могут претендовать на власть объяснять «то, что случилось» только постольку, поскольку они созвучны языковому модусу, в котором это поле было префигурировано как возможный объект мысленного восприятия. Таким образом, любая теория, ограниченная данным модусом, обречена на неудачу в аудитории, которая привержена другому модусу префигурации. Такой историк, как Маркс, использующий Механистичную объяснительную теорию, не имеет влияния на аудиторию, которая предрасположена к принятию префигурации исторического поля в модусе Иронии, Синекдохи или Метафоры. Сходным образом, такой историк, как Буркхардт, который до всякой критики принимает префигурацию исторического поля в Ироническом модусе, не имеет влияния на аудиторию, предрасположенную к выбору в пользу префигурации исторического поля в Метонимическом модусе. Эти некритические предпочтения разных модусов дискурса и соответствующие им конституирующие тропологические стратегии объясняют появление разных интерпретаций истории, которые я обнаружил в этом исследовании исторического сознания XIX века.

Было бы соблазнительно попытаться сопоставить четыре базовые формы исторического сознания с соответствующими типами личности, но я отказался от этого сравнения по двум причинам. Первая состоит в том, что современная психология находится в том же самом состоянии концептуальной анархии, которое переживала история в XIX веке. Мне представляется возможным, что анализ современной психологической мысли обнаружит тот же самый набор интерпретативных стратегий (каждая из которых принимает вид окончательного знания своего предмета), который я обнаружил при анализе исторического мышления. То есть, поскольку психология не достигла уровня систематизации, который характеризует физические науки, но остаётся разделённой на соперничающие «школы» интерпретации, я в качестве итога скорее всего получил бы удвоение тех результатов, которые были получены мною при исследовании исторического мышления.

Более важно другое. Я не думаю, что раскрытие типа личности данного историка, который предположительно лежит в основе и придаёт форму его работе, обогащает понимание его мышления. Мне кажется, что обнаружение «Радикальной личности» у Маркса после его «Революционных теорий» не служит сколь либо существенному прояснению ни проблемы специфической формы, которую приняли его произведения, ни привлекательности, которую они имели в глазах аудитории и с «Революционным», и с «Либеральным» образом мысли. Что касается так называемого психобиографического подхода к истории, то я замечаю следующие проблемы. Когда речь идёт о явно гениальном мыслителе или писателе, то применение такой теории, как психоанализ, созданной для исследования невротиков и психотиков, кажется ошибкой. Помимо всего прочего, невротик – это тот, кто по определению не способен к тому, чтобы успешно сублимировать навязчивые идеи, конституирующие комплекс, который определяет структуру его личности. Напротив, в случае таких гениев, как Гегель, Маркс, Токвиль и даже Ницше, их работы являются доказательством их сублимационной способности. Исследование биографий таких гениев могло бы объяснить их интерес к некоторым проблемам, но слишком мало помогло бы нам в понимании особой формы их сочинений, особых отношений между теорией и данными, которые в них используются, а также привлекательности, которую эти сочинения имеют для той аудитории, которая по своим психологическим склонностям отлична от их авторов.

Поэтому я ограничил настоящее исследование анализом отношения между явным уровнем исторического повествования, где применяются теоретические понятия, использованные для объяснения данных, и скрытым уровнем, рассматриваемым как языковой, на котором эти понятия некритически конституированы. Этого было достаточно, чтобы охарактеризовать, для чего я решил избрать ценностно нейтральный и чисто формальный путь, интерпретативные стратегии, разработанные историками и философами истории XIX века. Более того, это позволило мне объяснить, почему исторические мыслители XIX века, тщательно и исчерпывающе исследовавшие, в пределах их личной компетенции, одни и те же «данные» исторических документов, они приходили к столь разным и кажущимся взаимно исключающими выводам касательно значения и смысла этих «данных» для их собственного времени. Конституируя историческое поле альтернативными способами, они имплицитно связывали себя с разными стратегиями объяснения, построения сюжета и идеологического подтекста, посредством которых они видели его истинный «смысл». «Кризис историцизма», в который историческое мышление вступило в последнем десятилетии XIX века, был, таким образом, не более чем осознанием невозможности выбора (на удовлетворительных теоретических основаниях) между разными воззрениями на историю, которые были санкционированы этими альтернативными интерпретативными стратегиями.

О понятой таким образом истории исторического мышления XIX века можно сказать, что она описывает полный круг: от восстания против Иронического исторического мировоззрения позднего Просвещения к возвращению преобладания похожего

Иронического мировоззрения в канун XX века. Классическая эпоха европейской исторической мысли, от Гегеля до Кроче, представляла собой попытку конституировать историю как основу для «реалистической» науки о человеке, обществе и культуре. Этот реализм должен был быть основан на сознании, освобожденном от врожденного сциентизма и пессимизма Иронии позднего Просвещения, с одной стороны, и когнитивно безответственной веры раннего Романтического движения – с другой. Но в трудах своих наиболее выдающихся историков и философов истории Европа XIX века преуспела только в порождении множества конфликтующих «реализмов», каждый из которых был снабжен теоретическим аппаратом и подкреплен эрудицией, что делало невозможным отрицание его претензий хотя бы на условное принятие.

Престиж разных мыслителей, которых я исследовал, увеличивался и тускнел вместе с изменениями настроений той публики, которая их читала. В свою очередь, эти настроения санкционировали префигурацию исторического поля в разных дискурсивных модальностях. Не следует говорить, следовательно, что концепция истории Мишле была опрокинута или опровергнута более «научной», «эмпирической» или «реалистической» концепцией Ранке; или что усилия Ранке, в свою очередь, были сведены к нулю ещё более «научным» или «реалистическим» Токвилем; или что все трое были отодвинуты в тень врожденным «реализмом» Буркхардта. Нельзя сказать хоть с какой-то теоретической обоснованностью ни того, что Маркс в своём обращении к истории был более «научен», чем Гегель, ни того, что Ницше был более «глубок» в своём расширении исторического сознания, чем Маркс или Гегель. Ибо предметом обсуждения на протяжении XIX века в истории, как и в искусстве и в социальных науках, была форма, которую должна обрести настоящая «реалистическая репрезентация исторической реальности». Нельзя, наконец, говорить хоть с какой-то уверенностью и о том, что от Гегеля до Кроче имелся какой-то реальный прогресс в эволюции исторической теории, поскольку каждый из великих историков и философов истории, которых я исследовал, продемонстрировал талант исторического повествования или согласованность взглядов, которые делали его работы на самом деле закрытой системой мысли, несопоставимой со всеми другими, рождающимися в споре с ним.

Я мог бы, будучи связан конкретной концепцией науки, настаивать на том, что Токвиль был более «научным» историком, чем Мишле или Ранке, или что Маркс был более «реалистичным» социальным теоретиком, чем Гегель и Кроче. Но для того чтобы высказать такое заключение, я должен был бы игнорировать тот факт, что одних только исторических оснований недостаточно для предпочтения одной концепции «науки» истории другой. Такое заключение будет простым отражением логически предшествующего выбора или языкового модуса, в котором Токвиль и Маркс префигурировали историческое поле, или идеологического подтекста их представлений об историческом процессе. В гуманитарных науках это остаётся вопросом не только выражения предпочтения того или иного способа понимания задач анализа, но также и выбора среди противоборствующих представлений о том, какой следует быть адекватной гуманитарной науке.

Далее, рефлексия по поводу эволюции исторического чувства XIX века действительно позволяет мне локализовать современную историографию внутри особой фазы истории исторического сознания в целом. Большинство лучших исторических мыслителей XX века озабочены, подобно их коллегам в начале XIX века, преодолением ситуации Иронии, в которой находится историческое сознание с конца XIX века. На мой взгляд, эта озабоченность объясняет популярность современной спекулятивной философии истории, равно как и возрождение интереса к труду великих исторических теоретиков доиронического периода: Гегеля, Маркса и Ницше. Хотя современная академическая историография остаётся замкнутой внутри иронического мировоззрения, которое породило кризис историцизма в конце XIX века, и продолжает сокрушаться по поводу проявления какого бы то ни было интереса к спекулятивной философии истории со стороны как непрофессионалов, так и профессионалов, историческое мышление в целом продолжает порождать системы «историологии», которые подвергают сомнению Ироническую точку зрения.

Современная историческая мысль нападает на Ироническую точку зрения с двух сторон. Она стремится преодолеть присущий той скептицизм, который выдает себя за ученую осторожность и эмпиризм, и моральный агностицизм, который выдает себя за объективность и идеологическую нейтральность. В работах таких разных писателей и мыслителей, как Мальро, Йейтс, Джойс, Шпенглер, Тойнби, Уэллс, Ясперс, Хайдеггер, Сартр, Беньямин, Фуко, Лукач и множество других, современное историческое мышление ставит рядом Иронию профессиональной историографии и, как возможные альтернативы ей, представления об историческом процессе, выполненные в модусах Метафоры, Метонимии и Синекдохи, каждое со своей собственной стратегией объяснения и уникальным идеологическим подтекстом. Если возникает вопрос о выборе между этими альтернативными воззрениями на историю, единственными основаниями для предпочтения одного другому являются моральные или эстетические основания.

Р. Г. Коллингвуд в конце жизни любил говорить, что история зависит от пишущего, что способ думать об истории в конечном счёте является функцией типа человека, который это делает. Но верно также и обратное. Перед лицом альтернативных воззрений, которые интерпретаторы истории предлагают на наше рассмотрение без каких бы то ни было аподиктически обоснованных теоретических причин, по которым следовало бы предпочесть одни другим, мы обращаемся к моральным и эстетическим основаниям для выбора какого-то одного воззрения как более «реалистического». Короче говоря, поздний Кант был прав: мы свободны понимать «историю» так, как нам нравится, равно как мы свободны сделать из неё все, что мы хотим. И если мы хотим преодолеть агностицизм, который Ироническое воззрение на историю, выступающее как единственное возможный «реализм» и «объективность», к которым мы стремимся в исторических исследованиях, навязывает нам, мы должны просто отвергнуть это Ироническое воззрение и захотеть увидеть историю с другой, антииронической точки зрения.

Такая рекомендация, сделанная в конце работы, претендующей быть ценностно нейтральной и чисто формалистской в своих рефлексиях по поводу исторического мышления в классическую эпоху, может показаться не соответствующей внутренней Иронии её собственной характеристики истории исторического сознания. Я не отрицаю, что Формализм моего подхода к истории исторической мысли сам по себе отражает Ироническую ситуацию, внутри которой возникло большинство современных академических историографии. Но я придерживаюсь того, что признание этой Иронической точки зрения обеспечивает основания для её преодоления. Если можно показать, что Ирония – это только одна из множества возможных точек зрения на историю, каждая из которых имеет веские причины для существования на поэтическом и моральном уровне сознания, Ироническая позиция начнет утрачивать статус необходимой точки зрения на исторический процесс. Историки и философы истории будут, таким образом, свободны концептуализировать историю, постигать её содержание, конструировать повествовательные объяснения её процессов в той модальности сознания, которая в наибольшей степени соответствует их собственным моральным и эстетическим ожиданиям. И историческое сознание останется открытым для установления заново его связей с великими поэтическими, научными и философскими интересами, которые вдохновляли классических практиков и теоретиков его золотой поры, – в XIX веке.

 

ПРИМЕЧАНИЯ

Уайт Х. Метаистория: Историческое воображение в Европе XIX века / Пер. с англ. под ред. Е. Г. Трубиной и В. В. Харитонова. – Екатеринбург: Издательство Уральского университета, 2002. – С. 17–21.

2 Там же. – С. 491–500.

 

Л. В. ЛЕСКОВ

ФУТУРОСИНЕРГЕТИКА

Теория самоорганизующихся систем1

 

Общая теория систем рассматривает главным образом процессы установления равновесия, гомеостаза в объектах различной природы. Поддержание равновесия достигается с помощью механизма обратных связей. Но реальный мир состоит в основном из сложных систем, которые оказываются в состоянии равновесия лишь в порядке исключения. Развитие таких систем, их взаимопревращения определяются в первую очередь нелинейными процессами. Предмет исследования теории самоорганизующихся систем – процессы именно этого класса.

Формирование современного научного аппарат этой теории происходило параллельно по нескольким научным направлениям. В математике это теория особенностей (А. Пуанкаре, А. А. Андронов, X. Уитни) и теория катастроф (Р. Том, К. Зиман, В. И. Арнольд). Ключевые термины, введенные в этих теориях: бифуркации – процессы качественной перестройки различных объектов; катастрофы – скачкообразные изменения, возникающие в виде внезапного ответа системы на плавное изменение параметров; аттрактор – «притягивающее» состояние системы, в котором за счет отрицательных обратных связей автоматически подавляются малые возмущения. В физике это работы И. Р. Пригожина и возглавляемой им Брюссельской школы по термодинамике необратимых процессов. В цикле работ этой школы доказана реальность необратимых процессов, обоснована их конструктивная роль в физике, химии и биологии, показана фундаментальная роль необратимости в диссипативных структурах. В результате этих исследований родилась новая наука – теория неравновесных процессов, в рамках которой возникли такие понятия, как самоорганизация и диссипативные структуры.

Исследуя процессы самоорганизации в физических, химических и биологических системах, профессор Штутгартского университета Герман Хакен предложил термин «синергетика» (по-гречески synergos означает согласованный, совместно действующий). Им предложена наглядная модель когерентного лазерного излучения, исследованы процессы неравновесных фазовых переходов. Синергетика как новое научное направление нацелена на исследование коллективных, кооперативных взаимодействий в процессах возникновения и поддержания самоорганизации в системах открытого типа.

Процессы самоорганизации в системах различного типа активно исследуются и в России, в первую очередь в Институте прикладной математики имени М. В. Келдыша РАН (С. П. Курдюмов, Г. Г. Малинецкий) и в Московском государственном университете (А. А. Самарский). Крупный вклад в развитие теории нелинейных колебаний внесли академик                     Л. И. Мандельштам и его школа.

С ОТС теорию самоорганизующихся систем, или синергетику, связывает прежде всего принцип системности, отказ от редукционизма. Во главу угла синергетики поставлено исследование сложного во всех его аспектах.

Рассмотрим базовые принципы теории самоорганизующихся систем.

I. Принцип открытости. Система является открытой, если обладает источниками и стоками по информации, веществу и энергии – всем вместе или каждым по отдельности. Самый простой пример такой системы – дырявое ведро, которое пробуют наполнить водой из-под крана. Но такой системой является и журналист, пишущий для газеты очерк о сенсационном событии, о котором узнают читатели газеты. Адам Смит рассматривал социум как закрытую систему, в которой невидимая рука рынка приводит к равновесию спрос и предложение. Смит ошибался, на самом деле человеческое общество – тоже открытая система, имеющая сложные и многочисленные связи с другими обществами и с окружающей средой.

II. Принцип нелинейности. Приведем пару простых примеров, к чему могут приводить нелинейные обратные связи. Попробуйте взять лист бумаги и сложить его пополам. Потом еще раз пополам и в третий раз тот же лист снова пополам. И так далее – всего 40 раз. А теперь попробуйте угадать, какой толщины окажется у вас в руках пачка свернутых листов. Вряд ли вы сумеете угадать, но если произведете нехитрый арифметический подсчет, то получите поразительный результат – 350 тыс. км, расстояние от Земли до Луны! <…>

III. Когерентность, т. е. самосогласованность сложных процессов (cohaerentia на латыни означает связь, сцепление). В случае колебательных или волновых процессов, обладающих постоянной разностью фаз, когерентность проявляется в явлении интерференции – при сложении волн они либо усиливают, либо ослабляют друг друга. Когерентность используется в лазерах – приборах для получения чрезвычайно интенсивных и узконаправленных монохроматических пучков света. Когерентность приводит к свертыванию сложного, в процессе эволюции нелинейные системы развиваются в направлении все менее вероятных событий. Сложность определяется нелинейными зависимостями и в устойчивом состоянии соответствует узкому набору параметров.

Из этих базовых принципов следуют фундаментальные свойства самоорганизующихся систем. Рассмотрим наиболее важные из них.

1. Необратимость эволюционных процессов. Классическая механика не знает стрелы времени. Эволюционный подход предложил Ч. Дарвин, но этому подходу не удалось найти соответствия в термодинамике. Больцман попытался дать объективную формулировку понятия времени, обратившись ко второму началу термодинамики, но не справился с этой задачей. В итоге очень долго сохранялось консервативное понятие времени. Еще в XVI в. Джордано Бруно писал, что Вселенная едина, неподвижна, бесконечна. Она не движется в пространстве, не рождается и не уничтожается. Тогда что же такое время? Отвечая на этот вопрос, Эйнштейн писал: время – это иллюзия.

Больцман был прав, когда утверждал, что между необратимостью и вероятностью существует тесная связь. Отсюда ясно, что необратимость может возникнуть лишь в тех системах, поведение которых в какой-то степени подчиняется законам случайности. Стрела времени может появляться в таких системах потому, что в силу случайностей их будущее не задано. Разрешенные состояния системы отделены от запрещенных вторым началом термодинамики, потому что существует энтропийный барьер.

Нелинейные процессы образуют второй барьер, который не позволяет стреле времени изменить свое направление на противоположное. В мире, который обладает фундаментальным свойством необратимости, наличествует неопределенность, которая служит предпосылкой существования человеческой культуры, так как без нее не было бы места для новаций, для творчества.

2. Бифуркационный характер эволюции. Принципиальная отличительная особенность развития нелинейных систем – чередование периодов относительно монотонного самодвижения в режиме аттракции и зон бифуркации – катастрофического, скачкообразного изменения хода исторического процесса. В зоне бифуркации паттерн эволюции утрачивает устойчивость по отношению к малым возмущениям, второстепенным, случайным факторам. А за порогом этой зоны лежит уже не один эволюционный паттерн, а целый спектр виртуальных альтернативных сценариев эволюции.

Означает ли это, что мы оказались перед необходимостью отказа от фундаментального принципа детерминизма, прочно усвоенного традиционной наукой? Разумеется, нет: речь идет о другом – о наполнении понятия детерминизма новым содержанием. Мы расстаемся лишь с пониманием причинно-следственных связей как жестко однозначных: после точки бифуркации лежит виртуальное пространство эволюционных альтернатив, выход на которые обусловлен не только действовавшими ранее причинными связями, но и новыми нелинейными факторами. Выход на тот или иной из этих альтернативных сценариев обусловлен определенным набором этих нелинейных факторов, а потому альтернативные сценарии квантованы, они не образуют спектра с размытыми границами. Новый принцип детерминизма состоит, таким образом, в том, что в зоне бифуркации появляется возможность увидеть все поле будущих альтернатив, а не один единственный, быть может, предопределенный заранее исход.

Этот новый бифуркационный принцип детерминизма несомненно более труден для понимания, но зато он обладает тем важным преимуществом, что открывает перед человеком новые возможности управления своей судьбой. Среди тех нелинейных факторов, сочетание которых ориентирует эволюционный процесс в направлении того или иного аттрактора, есть немало таких, которыми человек в состоянии управлять. В воздействии на эти факторы нет грубого насилия над природой, которое основательно усвоено традиционной технологией управления, вмешательство человека в точках бифуркации может носить триггерный характер воздействия на нелинейные процессы.

Ключевое значение при выборе стратегии воздействия на нелинейные факторы эволюционного процесса приобретают вопросы ценности знаний о роли этих факторов и о тех целях, которые ставит перед собой человек, выбирая ту или иную стратегию управления. Знание нелинейностей и зависящих от них эволюционных альтернатив позволяет выбрать среди них оптимальный исторический сценарий, после чего цель управляющих воздействия будет состоять в том, чтобы свести к минимуму риск выхода на все прочие аттракторы.

Чтобы подобные рассуждения не казались пустой абстракцией, приведем конкретный пример. В послевоенные годы в Советском Союзе встала задача резкого повышения производства хлопчатника, который нужен был в первую очередь для нужд военно-промышленного комплекса. С этой целью стали наращивать сеть мелиоративных каналов в бассейне Амударьи. Это дало рекордные урожаи – и высокие награды строителям. Но затем началось быстрое засоление почвы вдоль каналов и урожайность, естественно, упала. Тогда стали тянуть каналы дальше, превращая в поля все новые сухие земли. Но вскоре и они превращались в солончаки. А потом пришла новая, еще более страшная беда – не получая воды из Амударьи, почти высохло Аральское море. Начался губительный процесс превращения в бесплодную пустыню ранее благодатного края.

Всего этого можно было избежать, выбрав иную стратегию, которая обеспечила бы высокие урожаи хлопчатника, правда, несколько позже, но зато устойчиво. Дно и стенки каналов в песчаных почвах следовало бетонировать. Вместо немереной подачи воды на поля – применять дождевальные установки, которые давали растениям ровно столько влаги, сколько им нужно. При такой стратегии не было бы солончаков, не погиб бы и Арал. А вот с наградами за ударный труд пришлось бы подождать. Но тут уже вопрос о том, кто и какие цели перед собой ставит.

3. Динамизм структуры саморазвивающихся систем. Умирая, император Александр III завещал своему наследнику не допускать никаких социально-политических перемен в стране. И молодой император Николай II, свято следуя этому завету, на протяжении всех двадцати трех лет своего царствования сделал все от него зависящее, чтобы воспрепятствовать абсолютно необходимым преобразованиям социально-политического устройства страны. Безмерно тяжелую цену за эту неумную политику пришлось заплатить и стране, и самому последнему российскому императору.

С точки зрения социосинергетики структура системы также является динамичной категорией, она нуждается в регулярной корректировке и перестройке. Тут, правда, возникает другая опасность: нельзя начинать перестройку ни по Горбачеву, ни по Гайдару. Потому что в первом случае перестройка велась без всякого плана и без ясного осознания цели, ради которой ее решили проводить. А во втором план и цель были, но они были совершенно механически позаимствованы из чужого опыта, без всякого учета российских условий. Априорная ошибочность обеих реформаторских стратегий кажется настолько очевидной, что возникает вопрос о нравственной безупречности самих реформаторов.

Говоря о необходимости структурных преобразований, не следует забывать, что синергетика имеет дело с кризисами двух типов – структурными и системными. Кризис первого типа можно снять, проведя в соответствии с изменившимися условиями перестройку внутренней структуры системы. Кризис второго типа означает, что возможности структурной модернизации системы исчерпаны, она исторически обречена и ее социально-экологическую нишу предстоит занять системе, основанной на иных принципах общественного устройства.

Путать эти два типа кризисов опасно для судеб системы. Подобную ошибку в 1917 г. совершил Ленин, который принял тяжелый структурный кризис капитализма за системный и на этом основании сделал вывод о возможности победы социализма в отсталой России, которая возьмет на себя роль базы мировой социалистической революции. Но капитаны капиталистической системы нашли успешные способы преодолеть кризисные явления и вывести развитые страны на передовые позиции в мире. А социалистический эксперимент в России последователи Ленина привели к провалу, не сумев усвоить уроков вождя мировой социалистической революции: оказавшись перед лицом структурного кризиса хозяйственной жизни страны, они своей бестолковой политикой превратили его в системный, который и закончился развалом Советского Союза. Между тем, исторически социалистический выбор развития обречен не был, опыт Китая доказывает это однозначно.

4. Режимы с обострением, или сверхбыстроразвивающиеся кризисы. Механизм, лежащий в основе кризиса этого типа, – нелинейная положительная обратная связь. В химии подобные процессы называют автокаталитическими: химическая реакция ускоряется под действием одного из ее продуктов, который играет роль катализатора.

В условиях информационного общества подобный автокаталитический процесс возник в сфере финансового оборота капитала. Когда финансовые операции совершаются в считанные минуты, игра на стоимости акций на биржах, расположенных в разных частях земного шара, либо на колебаниях цен на нефть и т.п. привела к возникновению принципиально нового феномена в экономике – финансомики. Суть этого феномена состоит в том, что теперь можно получать прибыль, играя по формуле «деньги – деньги». К настоящему времени соответствующий спекулятивный оборот капитала достиг чудовищной величины –миллиарда долларов в минуту!

Другой пример – это статистически обоснованный С. П. Капицей гиперболический закон роста численности народонаселения Земли. Согласно этому закону, численность населения растет в режиме с обострением по времени:

                                       

где tkp= 2030 – критический год.

Из этой формулы следует, что в год рождения Иисуса Христа на Земле жило 100 млн человек, что приблизительно соответствует действительности, а в 2000 г. – около 6,5 млрд. Но уже в 2030 г. число землян должно возрасти до бесконечности, что, разумеется, невозможно – неизбежен демографический переход к иному, некатастрофическому закону изменения численности народонаселения. Другой вопрос, что за пределами этих оценок остается цена, которую человечеству придется заплатить за этот переход, – она может иметь катастрофические последствия для судьбы биологического вида «человек разумный».

Очевидное следствие из этих двух примеров: режимы с обострением за очень малые промежутки времени могут приводить к образованию нестационарных диссипативных структур. Все дело в том, что в обоих случаях в системе с положительной обратной связью отсутствуют стоки, которые могли бы обеспечить стабилизацию структуры. В примере с народонаселением демографический переход может состояться только за счет включения такого стока – путем планомерного контроля над рождаемостью либо аномального роста смертности, например вследствие массовых эпидемий.

5. Новое понимание будущего. К зоне бифуркации примыкает виртуальное пространство альтернативных ветвей эволюции, будущее как бы предзадано. Можно эту мысль выразить и иначе: паттерны грядущего существуют до начала хода исторического процесса. И по какому бы из этих альтернативных паттернов ни пошел реальный исторический процесс, все, что ему не соответствует, будет отсекаться, диссипативные процессы выполнят свою работу – в этом заключается свойство аттракции.

Будущее – это вовсе не то, что обязательно будет завтра. Будущее – это набор альтернативных вариантов. Знание этих вариантов открывает практическую возможность управляющих воздействий на вектор исторического процесса. Поскольку спектр альтернативных «целей»  эволюции – виртуальных аттракторов ясен тому, кто обладает таким знанием, можно говорить, что будущее способно оказывать влияние на ход истории. Классическая эпистемология утверждает, что будущее определяется прошлым. Синергетика приводит к существенному уточнению этого взгляда: будущее само влияет на настоящее, а это в свою очередь значительно расширяет диапазон практических возможностей человека как исторического актора.

Спектр альтернативных аттракторов эволюции определяется внутренними свойствами социальной системы. Пути выхода к этим аттракторам дискретны, спектр перехода к ним не является сплошным. Поэтому существуют лишь узкие «коридоры» движения к оптимальным ветвям эволюции. Свет из будущего, падающий на сегодняшний день сквозь туннель этого коридора, помогает выбрать оптимальную стратегию действий, меняет наше восприятие реальности.

6. Принцип подчинения (соответствующий англоязычный термин более резок – slaving principle, т.е. принцип порабощения). Переход системы к эволюции на новом сценарном аттракторе означает, что степень ее свободы становится минимальной и основную роль в ее самодвижении в соответствии с этим сценарием начинают играть именно те параметры, которые определяют эти оставшиеся степени свободы. Эти ключевые факторы называются параметрами порядка, или регулировочными параметрами. Тот факт, что этих параметров немного, а все прочие степени свободы оказываются подавленными, значительно облегчает построение математических моделей эволюции саморазвивающихся систем. Подавление в устойчивом режиме аттракции всех второстепенных мод называется принципом подчинения.

Приведем в качестве примера использования этого принципа историю Временного правительства в марте – октябре 1917 г. Победа февральской революции означала выбор в пользу аттрактора буржуазно-демократической революции. В 1917 г. успех развития страны по этому сценарию определялся главным образом тремя факторами: безотлагательное решение вопросов о земле и о мире и сохранение армии – год спустя большевики, лишившись ее, вынуждены были подписать Брестский мир, который Ленин совершенно справедливо назвал похабным. Решающий удар по армии нанесло не Временное правительство, а Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов, издавший в марте 1917 г. печально знаменитый «Приказ номер один», который отменял воинскую дисциплину и ставил командный состав армии в полную зависимость от темной солдатской массы. После этого началось повальное дезертирство, «братание» с противником, который готовился к наступлению, расстрелы офицеров. Что касается вопросов земли и мира, то Временное правительство потопило их решение в пустопорожней болтовне. Не приходится поэтому удивляться, что в октябре 1917г. власть перешла к большевикам с минимальными усилиями с их стороны – государственный переворот обошелся, кажется, в шесть погибших. Это был переход уже к совершенно другому историческому аттрактору.

7. Фундаментальная роль случайностей. С точки зрения классического миропредставления, влияние случайностей, второстепенных факторов на роль исторического процесса минимально, его ход определяется главным образом объективными закономерностями исторического процесса.

В случае саморазвивающихся систем положение меняется радикально. В зоне бифуркации система теряет устойчивость. Принцип подчинения перестает работать, малые флуктуации вследствие нелинейных положительных связей могут приобретать решающее значение. Известен фантастический рассказ Рея Бредбери, когда путешественник во времени случайно раздавил какую-то бабочку, а когда вернулся в свое время, то обнаружил, что ход истории совершенно переменился.

Менее известны литературные эссе английского историка А. Тойнби. Он рассмотрел две версии альтернативной истории, одна из которых состояла в том, что царь Македонии Филипп уцелел во время покушения на него и его сын Александр не смог поэтому совершить своих завоевательных походов в Азии. А в соответствии со второй версией в Пунических войнах победу одержал не Рим, а Карфаген. Ход дальнейшей мировой истории в обоих случаях пошел по сценариям, которые значительно отличались от реальных.

А теперь вернемся еще раз к истории Временного правительства. Да, упустив контроль над ключевыми факторами, оно допустило выход страны в режим бифуркации. Но и тут оно наделало массу ошибок, но уже тактических. После июльских событий правительство издало приказ об аресте Ленина и других лидеров большевиков, попытавшихся организовать антиправительственный путч. Приказ не был выполнен. «Мы не для того устраивали революцию, – якобы сказал Керенский Савинкову, – чтобы сажать в тюрьму революционеров». А в августе тот же Керенский, договорившись с Корниловым о вводе в бунтующий Петроград войск, верных правительству, в последний момент испугался опасности военного переворота и пошел на сговор с теми же большевиками, которых только что хотел отправить в тюрьму. Поднять после этого власть, буквально выскользнувшую из его рук, большевикам уже не составило большого труда.

8. Законы темпоритма процессов самоорганизации. Интересен случай системного объединения «разновозрастных» констелляций, каждая из которых развивается к тому же в собственном темпоритме. Пример создания целостной системы из таких различных подсистем – это Советский Союз, входившие в состав которого союзные республики существенно различались по историческому опыту, уровню развития и национальному менталитету. Историкам еще предстоит разобраться, в какой степени оказался удачным исторический эксперимент формирования из этого разнородного социального конгломерата «новой исторической общности – советского народа». Но факт состоит в том, что после распада Советского Союза исторические пути этих республик резко разошлись.

Существует поэтому мнение, что правительство царской России проводило по отношению к народам, тем или иным путем включенным в состав империи, более мудрую политику, сохраняя их социально-политическую и культурную автономию. Той же политики придерживались и руководители былой Британской империи. А потому, видимо, не случайно внутри сменившего ее Британского содружества наций сохранились многочисленные хозяйственные, политические и культурные связи.

Существует объективный показатель внутренней связи различных элементов системы – относительная скорость процессов диссипации. Хаос на микроуровне может приводить к организованности на макроуровне. В самосогласовании, в синхронизации темпоритмов различных элементов системы проявляется конструктивная роль хаоса.

Опасны волюнтаристские попытки искусственно «подстегнуть», ускорить тот темп эволюции системы, который является для нее естественным. Наглядный пример подобных попыток насилия над историей – шоковая терапия и приватизация по Гайдару и Чубайсу, нанесшие сокрушительные удары по хозяйственной жизни страны.

В целом принятие эволюционной синергетической парадигмы открывает перед нами неклассическое пространство мысли. Принятие этой парадигмы означает, во-первых, отказ от базовых постулатов традиционной науки:

• принципов существования абсолютной истины и абсолютно достоверного знания;

• классического принципа причинности;

• редукционизма;

• концепции линейности;

• гипотезы апостериорности, т.е. приобретения знаний исключительно на основе прошлого опыта.

Во-вторых, переход на позиции эволюционной парадигмы означает принятие системы новых эпистемологических принципов:

• многофакторное описание реальности в эволюционном пространстве – времени;

• принцип альтернативности постбифуркационных эволюционных сценариев;

• концепция элевационизма, иными словами, поиска онтологических предпосылок будущего в прежних формах, эволюционных истоков нового (elevation означает возведение);

• признание плюрализма взаимнодополнительных теоретических моделей, их иерархического взаимоотношения и неизбежности развития.

Рассмотрим содержательный блок общих принципов моделирования процессов социокультурной динамики методами социосинергетики.

1. Принцип становления: главная форма бытия – не покой, а движение, становление. Эволюционный процесс имеет два полюса: хаос и порядок, деконструкция и конструкция.

2. Принцип сложности: возможность обогащения, усложнения системы в процессе эволюции.

3. Принцип виртуальности будущего: наличие спектра альтернативных паттернов в постбифуркационном эволюционном пространстве – времени.

4. Принцип подчинения: минимальное количество ключевых регулировочных параметров в режиме бифуркации.

5. Фундаментальная роль случайностей в зоне бифуркации.

6. Принцип дополнительности: возможность описания процессов социокультурной динамики с помощью различных моделей.

7. Принцип фаллибилизма: неизбежность эволюции теоретического описания социокультурных систем.

8. Принцип фрактальности: главное в становлении не элементы, а структура.

9. Принцип темпоральности: множественность темпоритмов эволюции элементов системы.

10. Принципы верификации теоретических моделей социосинергетики: ретропроекция и системного обобщения.

 

Синергетика исторического субъекта2

 

В центре острых проблем современного глобального эволюционного кризиса неизменно оказывается вопрос о человеке в ритмах истории и о ритмах истории в человеке, иными словами, о человеке как историческом субъекте. Роль исторического субъекта резко возрастает в любых кризисных ситуациях, в зонах бифуркаций. Известно, например, что тяжелые потери, которые понес Советский Союз в начальный период войны, были в значительной мере обусловлены тем, что Сталин не поверил многочисленным предупреждениям о готовности Гитлера начать войну. При этом далеко не всегда крутые повороты истории зависят от исторических персонажей, занимающих столь высокое положение как Сталин. Известный ныне только узкому кругу специалистов министр юстиции Временного правительства Малянтович не выполнил в июле 1917 г. решения об аресте Ленина – и колесо истории закрутилось в сторону Октябрьского переворота.

Сложное взаимопереплетение светлых и темных сторон наступившей исторической эпохи уходит корнями в антропологический кризис. Потребительски ориентированный менталитет homo economicus – базовой фигуры эры индустриализма – исчерпал свой эволюционный потенциал, долгое время активировавший развитие общества. На его основе невозможно решить ни одну из тех тяжелых проблем, которые сегодня встали перед обществом.

В этой обстановке возник синдром предкризисного человека – homo praecrisimos, как его называет философ и психолог А. П. Назаретян. Ситуация осложняется глубоким кризисом культурно-исторических форм цивилизации. Старые формы сдают позиции, поиск новых идет в жесткой борьбе противоположных, часто взаимоисключающих тенденций. Современная ситуация характеризуется нарастанием симптомов цивилизационного кризиса, разрушением прежних структур регуляции и девальвацией духовных ценностей, хаотизацией общественной жизни во многих регионах. На ведущие позиции выдвигается идеология постмодернизма, ориентированная, по словам Ж. Лиотара, на отказ от интерпретации реальности в духе рационалистической традиции Просвещения в пользу «поиска нестабильностей» и хаологии.

Кризисные явления испытывает и наука. Век индустриализма начертал на своем знамени формулу Ф. Бэкона «Knowledge is power itself» – «знание само по себе власть». Переход к постиндустриальной цивилизации означает существенную перестройку этой знаменитой формулы. Как отмечает              Э. Тоффлер в своей монографии «Метаморфозы власти», если ранее власть базировалась на трех как бы равновесомых источниках – богатстве, насилии и знании, то ныне безусловно лидирующая роль переходит к знанию. Сегодня и богатство, и возможность опираться на силу определяются в первую очередь именно знанием. И эти процессы продолжают развиваться в стремительном темпе.

Но в то же время научное знание в его общепризнанных академических формах находится в тяжелом кризисе: до сих пор не найден научно обоснованный отклик на тот вызов, который история предъявила человечеству. Не предложены алгоритмы снятия современных эволюционных проблем. Отсутствие адекватных решений может скорее всего означать одно: для выхода на соответствующие рубежи необходим новый научно-технологический прорыв фундаментального масштаба. Нетрудно однако заметить, что голоса тех, кто отстаивает в науке консервативные позиции, звучат сегодня громче сторонников креативного поиска.

В фокусе всей острой проблематики оказывается, очевидно, сам человек, извечные тайны его бытия. В XX в. Ф. Ницше провозгласил, что Бог умер. Современные постструктуралисты пошли дальше и объявили о смерти субъекта. Изначально этот девиз означал бунт против потребительских постулатов буржуазного сознания с его представлением о своевольном и своевластном индивиде. Позднее, однако, эту концепцию смерти субъекта стали трактовать более расширительно, как принципиальный отказ от анализа феномена человека в его системной целостности и переход на позиции последовательной деструкции персонажа.

Эти новейшие принципы означают полный отказ от философии экзистенциализма, один из основоположников которой Н. А. Бердяев высказывался прямо противоположным образом: «Проблема человека есть основная проблема философии... Разгадка бытия для человека скрыта в человеке. В познании бытия человек есть совсем особая реальность, не стоящая в ряду других реальностей. Человек не есть дробная часть мира, в нем заключены цельная загадка и разгадка мира». «Человек есть тайна, ее надо разгадывать», – писал Ф. М. Достоевский. Отказываясь от разгадки этой тайны, мы никогда не сумеем разобраться в глубинных движениях происходящих сегодня глобальных перемен, не сможем и составить сколько-нибудь обоснованный прогноз об их дальнейшем ходе.

В диалоге «Тимей» Платон вводит понятие «хоры» – кругового движения вечного бытия, которое не знает перемен. Век индустриализма принял иную концепцию темпоральности: непрерывное движение вдоль линейной шкалы времени, характеризующей неостановимый прогресс. Постиндустриальный переход означает новый поворот в наших представлениях о времени: неизбежность бифуркаций, или катастроф, решающая роль малых нелинейностей, квантованный спектр альтернативных сценариев эволюции. С точки зрения нелинейной науки время перестало быть одномерным: виртуальные эволюционные паттерны не только существуют реально, но и способны, находясь в будущем, оказывать влияние на реалии сегодняшней обстановки и ее изменение.

Каждая новая эпоха требует адекватного ответа на вопрос, над которым мучился еще Августин Блаженный: кто я такой, откуда пришел и куда пролегает мой путь? Продолжая рассуждать на эту же тему, Кант пришел к выводу, что все эти вопросы можно свести к одному: что такое человек?

Уточним: если нас интересует тема «человек в ритмах жизни, и ритмы жизни в человеке», то нам следует конкретизировать постановку этого вопроса. Предмет нашего исследования – человек как исторический субъект, действующее лицо в ритмах истории.

На какой методологической основе следует искать ответ на этот вопрос? Ответ подсказывает сам характер эпохи – высокая нестабильность и стремительный темп структурных перемен на всех уровнях человеческого бытия. Наука, которая исследует явления этого типа, – это теория самоорганизующихся систем, или синергетика. Естественно распространить такой подход и на ключевую для понимания современных ритмов общественного бытия проблему – проблему человека.

Перед тем, как переходить к анализу сформулированной проблемы по существу, следует сделать одно замечание об особенностях синергетической методологии. Предметом синергетического исследования является не сам изучаемый предмет, а его теоретическая модель, степень соответствия которой реальности проверяется приемами фальсификации и фаллибилизма. Недостаток этой методологии состоит в том, что она, подобно дружескому шаржу, отражает только наиболее существенные черты исследуемого объекта, проходя мимо нюансов, которые могут быть интересными, а преимущество – в системной целостности моделирования. Другое преимущество вытекает из первого как следствие: расширяются границы эксплицитных и прогнозных возможностей. А для наших целей это может иметь решающее значение.

<…> Главным, определяющим фактором исторического процесса конца XX – начала XXI вв. стала глобализация мирового хозяйства. Сам по себе этот процесс, видимо, исторически неизбежен и в принципе способен привести к росту общего благосостояния. Однако капитаны капиталистической экономики, ощущая грозные удары охватившего ее системного кризиса, постарались придать процессу глобализации униполярную ориентацию как возможного средства смягчения, а в случае удачи и снятия этого кризиса.

В результате все острые эволюционные противоречия только обострились и к ним добавились новые. Возникла «внесубстанциональная» форма капитализма, когда вследствие спекулятивного оборота капитала на уровне миллиарда долларов ежеминутно (!) деньги стали приносить еще больше денег, а труд оказался ненужным. Мировое рыночное хозяйство попало под монополистический контроль финансовых центров и транснациональных корпораций. В результате хозяйственная жизнь все более начинает напоминать средневековый феодализм с всевластием новых финансовых баронов, а права человека все более ограничиваются. Все это грозит мировой цивилизации откатом в варварство.

Мир ответил на это вспышкой терроризма, за которым стоят вещи более опасные – сепаратизм, фундаментализм, национализм. Поднимается волна антиглобализма. «Тотальная дестабилизация, – оценивает ситуацию                А. С. Панарин, – стратегическая постмодернистская игра агентов глобализма, самонадеянно решивших управлять хаосом».

А что же остается в этих условиях историческому субъекту, накопившему за прошедшие тысячелетия огромный духовный багаж? Вот какой ответ дает на этот вопрос выдающийся американский психолог             А. Маслоу: «Каждый век, кроме нашего, имел свой идеал. Все они были выдвинуты нашей культурой: святой, герой, джентльмен, рыцарь, мистик. А то, что предложили мы, – хорошо приспособленный человек без проблем – это очень бледная и сомнительная замена». Чтобы подкрепить эту оценку, сошлемся еще на одно авторитетное мнение – английского философа, психолога и социолога Дж. Ст. Милля, который задолго угадывая такой поворот общественных настроений, писал, что его «отнюдь не восхищает тот идеал жизни, предлагаемый теми, кто думает, что нормальное состояние человеческих существ состоит в борьбе за преуспевание, что топтание и подавление других, расталкивание локтями и наступание на пятки друг другу, составляющее ныне существующий тип социальной жизни, является самым желательным жребием человеческого рода или же не чем иным, как неприятными симптомами индустриального прогресса».

И особенно, быть может, печален тот факт, что в попытках разобраться в своих проблемах историческому субъекту сегодня мало чем способна помочь культура, которая и сама в современных условиях цивилизационного слома находится в состоянии глубокого кризиса.

Как показывает выполненный анализ эволюции исторического субъекта, движущей пружиной этого процесса служил саморефлексирующий интеллект. На виртуальном многомерном пространстве его эволюции происходило внутреннее саморазвитие человеческого разума, сопровождавшееся согласованными с ним циклами общественного развития. Этот самосогласованный эволюционный процесс называется коэволюцией человека с самим собой.

Чтобы по возможности адекватно отразить эту сложную совокупность эволюционных процессов в синергетической модели исторического актора, необходимо в первую очередь выделить те факторы, регулирующие эти процессы, которые оставались инвариантными при всех поворотах эволюции. Обращаясь к проведенному выше анализу, можно выделить три таких   фактора – это мифологическое сознание, комплекс архетипов как устойчивых, но скрытых от непосредственного наблюдения доминирующих стереотипов человеческого поведения и спонтанный характер творческих импульсов, которые выполняют роль триггеров, запускающих очередной цикл эволюционного процесса.

Мифологическое сознание на протяжении всей истории человеческого рода находило отражение в двух взаимосвязанных аспектах человеческого мировосприятия – утопии и идеологии. Об утопии принято говорить с осуждением, но это ошибка. Большой любитель парадоксов Оскар Уайльд однажды выразился по этому поводу следующим образом: «На карту земли, на которой не обозначена утопия, не стоит даже смотреть, так как эта карта игнорирует страну, к которой неустанно стремится человечество. Прогресс – это реализация утопии». Утопия, соглашался с ним Анатоль Франс, – это принцип любого прогресса, стремление к лучшему будущему.

Утопии порождаются неблагополучием и неустроенностью человеческого бытия, она взрывает его основы и открывает путь к переходу на новую, более высокую ступень эволюционного развития. Утопия – это всегда предвосхищение, разновидность общественного идеала. Социальный заказ, на который откликается утопия, – это проект альтернативы, мысленный социальный эксперимент. При своем зарождении ни одна великая идея не годится для осуществления, но чтобы сохранить за ней возможность победить в будущем, надо позволить ей жить, сколько бы странной на первый взгляд она не казалась. Но не менее опасна и другая крайность – нетерпение, стремление поскорее провести в жизнь сырой проект. Как избежать этой крайности? Тщательный анализ переходных процессов, умение преодолевать негативные стороны утопического сознания, корнями уходящего в мифологию, – вот ключ к решению этого вопроса.

Если основная функция утопии – это разрушение существующих социальных структур, то роль идеологии прямо противоположна – их консервация и охрана. Внимательный читатель, который помнит историю советской России, может не согласиться с этим утверждением: советская идеология была ориентирована на построение светлого коммунистического будущего. Но на практике эта идеология, являвшаяся основой программы коммунистической партии и сформировавшаяся в результате противоестественного процесса трансформации утопии в идеологию, служила именно консервации существующих общественных порядков.

Утопизм и идеологию как проявления мифологического сознания объединяет одно – активное воздействие на групповое, самосогласованное восприятие действительности человеческими коллективами. Аналогичную, хотя далеко и не всегда выраженную на вербальном уровне роль играют и архетипы как доминанты человеческой психики. Поскольку воздействие этих коллективных психологических сил человек ощущает постоянно, у нас есть возможность описать их проявления с помощью понятия «поля». Соответствующий подход был использован автором в концепции социокулътурного, или социоглюонногополя.

Понятие поля используется в естествознании для описания динамических систем. В физике их примером являются гравитационные и электромагнитные поля. Эти поля представляют собой любопытные сущности: наблюдается их воздействие, но не они сами. Поля подобны сверхтонкой, невидимой простым глазом сети, которая связывает предметы и явления.

Объектом воздействия социоглюонного психического поля является массовый человек, а пространство, на котором оно действует, – это многомерное пространство всей материально-духовной культуры. Как следует понимать воздействие этого поля на человека?

Существуют две диаметрально противоположные точки зрения на соотнесенность понятий «индивид» и «исторический субъект». По мнению    Э. Дюркгейма, субъектом истории являются не индивидуальные акторы, а их группы, объединенные коллективной и безличной силой, которая олицетворяет само общество. Л. фон Мизес категорически с ним не согласен. Абсурдно приписывать исторические достижения группам, утверждает он, мыслят и действуют только индивиды. Нововведения порождаются не групповым разумом, во всех случаях это плод труда индивидов. Большинство же «являются заурядными людьми. Они не имеют собственных мыслей, только воспринимают. Они не создают новых идей; они повторяют то, что слышали, и подражают тому, что видели. Если бы мир был населен только такими людьми, то не существовало бы никаких изменений и никакой истории».

Концепция социоглюонного поля позволяет сблизить и согласовать эти крайние взгляды на проблему исторического субъекта. Реальным действующим лицом истории является отдельный человек, но это не индивид, а массовый человек, который способен воспринимать реальную жизнь только через призму виртуалистики мифов, порожденных массовым сознанием, идеологическими воздействиями и речами собственных харизматических лидеров. Ясно поэтому, что действие объективных законов хозяйственной жизни и социокультурного развития может проявляться лишь опосредованно, через их отражение в виртуальных психологических мирах массового человека как главного субъекта истории. Находясь под постоянным действием социоглюонного поля, он превращается в homo credens – человека верующего.

Исторический субъект познает социальную реальность не непосредственно, а через ее отражение в социоглюонном поле. Если он воспитан в рационалистических традициях, то ему не удается ощутить эту двойственность своего положения в мире и он отождествляет самого себя с фиктивным образом простого индивидуального актора. В результате возникает парадоксальный феномен, названный К. Юнгом персоной, или маской коллективной психики, «которая заставляет других и ее носителя думать, будто он индивидуален, в то время как это всего лишь сыгранная роль, которую произносит коллективная психика».

Но еще за триста лет до Юнга о чем-то подобном писал великий знаток человеческой души Вильям Шекспир:

 

Весь мир – театр,

В нем женщины, мужчины – все актеры;

У них свои есть выходы, уходы,

И каждый не одну играет роль.

 

С подобными ролями мы сталкиваемся ежедневно – это и престижное потребительство, и погоня за новинками моды, и спортивный «фанатизм» и многое другое. Человек-«персона» легко становится добычей черного пиара избирательных кампаний. Его досуг обслуживают все разновидности масс-медиа. И лишь одно ему совершенно недоступно – спонтанные порывы творчества (тут надо сделать важную оговорку: речь идет о модели, о типе, а не о живом человеке).

Психология масс, утверждает современный французский социолог        С. Московичи, наравне с политической экономией составила одну из двух наук о человеке, идеи которых образовали философию истории. Коллективное мнение, писал X. Ортега-и-Гассет, может не совпадать с чьими-то личными представлениями, но от этого не перестает быть реальным. Это коллективное убеждение тяготеет над личностью, подавляет ее, заставляет соглашаться с ним. И если человек не противостоит давлению социоглюонного поля, то волны массовой веры подхватывают его и он скользит по их вершинам, словно на акваплане. Но если его собственное мнение начинает расходиться с массовым, то у него возникают проблемы.

Сциентистская мысль Просвещения породила миф о всесилии разума как главном и единственном способе раскрытия последних истин, как высшего основания прав человека и предпосылке неостановимого технического прогресса. Вооружившись этими идеями, Гегель, а вслед за ним Маркс решили, что миф окончательно проиграл логосу, и построили свои схемы завершения мировой истории. Первый полагал, что это произойдет в результате саморазвития мирового духа, а второй предсказал грядущее спасение человечества в коммунистическом царстве свободы. Но история посмеялась над обоими: попытавшись бросить вызов мифологии, каждый из них сумел всего-навсего заменить один миф другим.

Дольше продержалась мифология модерна в ее либеральном варианте. Но постепенно стали проясняться и ее слабые стороны. Провозгласив абсолютную универсальность разума, модерн противопоставил себя природе как объекту, изначально чуждому рацио, а вслед за тем поставил под сомнение и человеческие права тех, кто не успел или не сумел усвоить рационалистических принципов Просвещения. Логика саморазвития мифологии модерна привела в итоге к экологическому кризису и к резкому расслоению человечества на «золотой миллиард» и массу экономических изгоев.

Ритмы модерна определили всю историю XX в. Научно-техническая революция, тотальная мобилизация труда, всеобщее оснащение техникой обеспечили человечеству никогда ранее не бывалое могущество. Но миф модерна скрывал и свое mysterium iniquitatis – таинство зла. Торжество техники не нуждалось в опоре на нравственность. А доведенный до логического завершения рационализм Просвещения, объявлявший чуждым все, что так или иначе не укладывалось в его жесткие рамки, породил крайнюю степень извращения догматизированной мифологии модерна – Гулаг и Освенцим.

Достигнув в конце XX в. своей высшей точки – униполярной постиндустриальной глобализации, модерн потерпел сокрушительную катастрофу. Индустриальная цивилизация XX в. взяла на вооружение две версии мифологии модерна – либеральную и коммунистическую. Коммунистический миф, превращенный в догматическую идеологию, первым показал свою несостоятельность.

Испытав головокружение от успехов, адепты альтернативной, либеральной мифологии модерна поспешили объявить об окончательной победе идей либерализма и конце истории. Но реальность ответила им грозным предупреждением 11 сентября 2001 г. В ответ они не нашли ничего лучшего, как снова схватиться за оружие. Едва начав отсчитывать свои первые годы, XXI в. оказался в тени новых мифов, которые словно прочная рыболовная сеть охватили весь земной шар. Первый из них – это вера во Всемирную Паутину, Интернет, ухватившись за которую, как Тезей за нить Ариадны, человечество выйдет на дорогу, ведущую к благоденствию. Сто лет назад такие же надежды возлагали на радио. «И вот радио есть, – меланхолически заметил по этому поводу Илья Ильф, – а счастья нет».

Второй миф – вера во всесилие дядюшки Сэма и убежденность в том, что он несет всему остальному миру благую весть. Впрочем, убедили в этом американские проповедники главным образом самих себя. А тех, кто не согласен, они готовы вразумить – если потребуется, и силой оружия. А третий миф – прямое следствие первого: это охватившая всю планету пропагандистская кампания о том, что избавление от всех бед принесет человечеству униполярная глобализация, проводимая по рецептам Вашингтона. Неужели и весь XXI в. пройдет в тени мифологии?

Основной конфликт в истории цивилизации – это противоречие между универсальными законами Космоса и притязаниями человечества на абсолютную власть, извечная борьба титанов и богов. Модерн потерпел катастрофу потому, что провозгласив всесилие разума, не сумел разрешить этого противоречия. Одного только рационалистического инструментария для этого недостаточно, тут нужна мобилизация всех сторон духовной культуры человечества. Между тем, миф рационализма был возведен в догму, которой придали ранг обязательной эксплицитной и прогнозной парадигмы.

С точки зрения синергетики такой подход означал априорный отказ учитывать с виду «второстепенные» малые нелинейности и стохастический, а не строго детерминированный характер эволюции. Вооруженный этой догмой человек мог чувствовать себя уверенно лишь до тех пор, пока на его пути не возникала очередная бифуркация исторического процесса, когда фундаментальную роль начинали играть случайности, и будущее вопреки всем традиционным представлениям вдруг могло оказывать влияние на реальность сегодняшнего дня.

На рубеже XX и XXI вв. на смену былой абсолютной вере в прогресс и неодолимую силу модерна пришла пессимистическая «философия надежды» – постмодернизм. Новый миф означал, во-первых, отказ от прежних идолов и прежде всего от рационалистического духа Просвещения, а во-вторых, утверждение метафизического плюрализма. Выдать эту новую мифологию за нечто более адекватное новому повороту истории можно было только от растерянности или утраты веры в собственные силы. На деле эта смена ориентиров может в конечном счете привести только к рассудочной иррациональности нового средневековья и к слепой вере в авторитет харизматических лидеров. А «плюрализм мнений», узаконенный постмодернизмом, можно будет интерпретировать как естественное оправдание окончательного разделения человечества на избранную касту немногочисленных ариев и всех прочих. Отсюда только один шаг до этнического расизма. И хотя философия постмодерна, быть может, вполне отвечает социальному заказу мировых финансовых баронов, эта новая мифология потенциально не менее опасна, чем та, которая привела историю XX в. к многочисленным кризисам.

Так неужели человечество и вправду обречено постоянно менять один миф на другой, платя за каждую смену мифологии цену, которая с каждым разом становится все более непомерной? Правильный ответ подсказывает сама история мифотворчества только что закончившейся эпохи индустриальной цивилизации. Система миропредставления века постиндустриализма должна быть основана на принципиально новой общекультурной парадигме, в основе которой лежат принципы нелинейной науки и философии нестабильности. Вне этой новой, синергетической парадигмы не существует способов снятия тех системных кризисов, которые грозят человечеству окончательной катастрофой уже в ближайшие десятилетия.

Но не явится ли эта выстраиваемая на наших глазах альтернативная парадигма основой нового мифотворчества, которое опять заведет человечество на тупиковые эволюционные паттерны? На это можно дать только один ответ, который кому-то покажется парадоксальным: несомненно, обязательно возникнет новая мифология. А вот в тупики она может и не завести, потому что переход к синергетическому, нелинейному мышлению дает человеку принципиально новое качество – возможность заблаговременно и взвешенно выбирать оптимальную дорогу в будущее среди набора виртуальных альтернатив.

Синергетическое мышление позволяет по-новому осмыслить наиболее высоко ценимое человеком понятие свободы. Прежняя догматическая идеология приучала нас думать, что свобода – это осознанная необходимость. Нет, возражаем мы на это: свобода – это возможность выбора. Но одновременно и чувство ответственности за этот выбор – категории морали, нравственности становятся, таким образом, неотъемлемой частью синергетического мышления. И это тоже принципиальной важности знак новизны.

Эти преимущества нового мышления нам еще предстоит по-настоящему осознать во всей их значимости для судеб рода людского. Пусть нам не дано отказаться от мифологии, выйти за пределы мифологического мышления. Но мы можем другое: сделать виртуальный миф рабочим инструментом критического поиска оптимума среди множества исторических альтернатив. Это вполне разрешимая задача, поскольку методология критического анализа концепций и стратегических инициатив разработана неплохо. При таком подходе и миф, и основанные на нем утопии можно будет включить в арсенал поиска способов преодоления очередной, исторически неизбежной бифуркации и путей перехода к новому аттрактору устойчивого развития.

XXI в. нуждается в прорыве ко второму Осевому времени, которое даст свежий импульс новому суперциклу в истории человечества.

 

ПРИМЕЧАНИЯ

Лесков Л. В. Футуросинергетика. Универсальная теория систем. – М.: Экономика, 2005. – С. 43–55.

2 Там же. – С. 55–72. 

3 Glue по-английски означает клей, склеивать.

 


Дата добавления: 2020-01-07; просмотров: 234; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!