ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН (1889-1951)



Людвиг Витгенштейн — выдающийся мыслитель XX столетия, соединивший в своем творчестве идеи родившейся в Англии философии анализа (Рассел, Мур и др.) и континентальной, прежде всего немецкой философии (Кант, Шопенгауэр и др.). Впрочем, в его трудах отчетливо слышны также давние, классические — античные и иные — мотивы. В философском пути Витгенштейна выделяются два периода. Основные идеи первого сгруппированы в «Логико-философский трактат» (1921), мысли второго вошли в «Философские исследования» (1953) и другие работы. Две позиции, выработанные в разное время, тесно связаны между собой, но во многом диаметрально противоположны. Они стимулировали формирование столь характерных умонастроений XX в., как философия логического анализа (логический позитивизм и др.) и — лингвистического анализа. Родиной и духовным домом Витгенштейна была Австрия, философская же деятельность его оказались связанной с Англией. Сегодня идеи, труды философа, безусловно, принадлежат к достижениям мировой культуры, оказывая все большее влияние на современную философскую мысль.

Витгенштейн — создатель самобытной и оригинальной концепции. В его трудах раскрыта органическая связь философствования с глубинными механизмами, концептуальными схемами языка. Вместе с тем ему удалось выявить, сколь важную роль в философском мироуяснении играет невыразимое, невысказываемое — то, о чем ^возможно говорить и приходится молчать, особым, исполненным глубокого смысла молчанием.

Тексты Витгенштейна необычны: они составлены из кратких прoнyмepoвaнныx мыслей-фрагментов. Публикуемая ниже подборка таких афоризмов позволяет в определенной степени представить себе, о чем и как размышлял философ. Тексты цитируются по:

1. Wittgenstein L. Logisch — philosophische Abhanndlung// Tractatus logico-philosophicus. London. 1966. 166 p. Пер. М.С.Козловой.

2. Wittgenstein L. Philosophische Untersuchungen // Philosophical Investigations. Oxford 1967, IX 272 p. Пер. Ю.А.Асеева и М.С.Козловой,

Тексты даны по параграфам, а не по страницам.

М.С.Козлова

 

 

Из книги «ЛОГИКО-ФИЛОСОФСКИЙ ТРАКТАТ»

 

[Предисловие автора]

 

...В книге обсуждаются философские проблемы и показано, как я надеюсь, что постановка этих проблем зиждется на непонимании логики нашего языка. Смысл книги в целом можно сформулировать приблизительно так: то, что вообще может быть сказано, может быть сказано ясно, о том же, что сказать невозможно, следует молчать.

Итак, замысел книги — провести границу мышления, или, скорее, не мышления, а выражения мысли: ведь для проведения границы мышления мы должны были бы обладать способностью мыслить по обе стороны этой границы (то есть иметь возможность мыслить немыслимое).

Такая граница поэтому может быть проведена только в языке, а то, что лежит за ней, оказывается просто бессмыслицей.

...Я считаю, что поставленные проблемы в своих существенных чертах решены окончательно. И если я не заблуждаюсь на сей счет, то... ценная сторона этой работы в том, что она показывает, сколь мало дает решение этих проблем (Людвиг Витгенштейн. Вена 1918).

...4.002 ...Повседневный язык — часть человеческого устройства, и он не менее сложен, чем это устройство. Люди не в состоянии непосредственно извлечь из него логику языка. Язык переодевает мысли. Причем настолько, что внешняя форма одежды не позволяет судить о форме облаченной в нее мысли; дело в том, что внешняя форма одежды создавалась с совершенно иными целями, отнюдь не для того, чтобы судить по ней о форме тела.

Молчаливо принимаемые соглашения, служащие пониманию повседневного языка, чрезвычайно сложны.

4.003 Большинство предложений и вопросов, трактуемых как философские, не ложны, а бессмысленны. Вот почему на вопросы такого рода вообще невозможно давать ответы, а можно лишь устанавливать их бессмысленность. Большинство предложений и вопросов философов коренится в непонимании логики языка. ...

...4.021 Предложение — картина действительности: ибо, понимая предложение, я знаю изображаемую им возможную ситуацию. ...

...4.1 Предложение представляет существование и не-существование событий.

4.11 Целокупность истинных предложений — наука в ее полном охвате (или целокупность наук).

4.111 Философия не является одной из наук. (Слово «философия» должно обозначать нечто, стоящее над или под, но не рядом с науками).

4.112 Цель философии — логическое прояснение мыслей. Философия — не учение, а деятельность.

Философская работа, по существу, состоит из разъяснении.

Результат философии — не «философские предложения», а достигнутая ясность предложений.

Мысли, обычно как бы туманные и расплывчатые, философия призвана делать ясными и отчетливыми....

...4.113 Философия устанавливает границы спорной территории науки.

4.114 Она призвана определить границы мыслимого и тем самым немыслимого.

Немыслимое она должна ограничить изнутри через мыслимое.

4.115 Она дает понять, что не может быть сказано, ясно представляя то, что может быть сказано.

4.116 Все, что вообще мыслимо, можно мыслить ясно. Все, что поддается высказыванию, может быть высказано ясно...

...6.41 Смысл мира должен находиться вне мира. В мире все есть, как оно есть, и все происходит, как оно происходит; в нем нет ценности — а если бы таковая была, то не имела бы ценности.

Если есть некая ценность, действительно обладающая ценностью, она должна находиться вне всего происходящего и так-, бытия. Ибо все происходящее и так-бытие случайны.

То, что делает его неслучайным, не может находиться в мире, ибо иначе оно бы вновь стало случайным.

Оно должно находиться вне мира.

6.42 Потому-то и невозможны предложения этики. Высшее не выразимо предложениями.

6.421 Понятно, что этика не поддается высказыванию.

Этика трансцендентальна. ...

...6.43 Если добрая или злая воля изменяет мир, то ей по силам изменить лишь границы мира, а не факты, — не то, что может быть выражено посредством языка.

Короче, мир благодаря этому должен тогда вообще стать другим. Он должен как бы уменьшиться или увеличиться как целое.

Мир счастливого иной, чем мир несчастного.

6.431 Так же, как со смертью, мир не изменяется, а прекращается. ...

...6.4312 ...Живи я вечно — разве этим раскрывалась бы некая тайна? Разве и тогда эта вечная жизнь не была бы столь же загадочной, как и нынешняя? Постижение тайны жизни в пространстве и времени лежит вне пространства и времени.

(Ведь здесь подлежит решению вовсе не какая-то из проблем науки).

6.432 С точки зрения высшего совершенно безразлично, как обстоят дела в мире (wie die Welt ist). Бог не обнаруживается в мире.

6.4321 Факты всецело причастны лишь постановке задачи, но не процессу ее решения.

6.44 Мистическое — не то, как мир есть, а что он есть.

6.45 Созерцание мира с точки зрения вечности — это созерцание его как целого — ограниченного целого.

Переживание мира как ограниченного целого — вот что такое мистическое.

6.5 Для ответа, который невозможно высказать, не выскажешь и вопрос.

Тайны не существует.

Если вопрос вообще может быть поставлен, то на него можно и ответить.

6.51 Скептицизм не неопровержим, но явно бессмыслен, поскольку он пытается сомневаться там, где невозможно спрашивать.

Ибо сомнение может существовать только там, где существует вопрос; вопрос — только там, где нечто может быть высказано.

6.52 Мы чувствуем, что, если бы даже были получены ответы на все возможные научные вопросы, это вовсе не затронуло бы наших жизненных проблем. Тогда, конечно, уж не осталось бы вопросов, но это и было бы определенным ответом.

6.521 Решение жизненной проблемы мы замечаем по исчезновению этой проблемы.

(Не потому ли те, кому после долгих сомнений стал ясен смысл жизни, все же не в состоянии сказать, в чем состоит этот смысл).

6.522 В самом деле, существует невысказываемое. Оно показывает себя, это — мистическое.

6.53 Правильный метод философии, собственно, состоял бы в следующем: ничего не говорить, кроме того, что может быть сказано, то есть кроме высказываний науки, — следовательно, чего-то такого, что не имеет ничего общего с философией. — А всякий раз, когда кто-то захотел бы высказать нечто метафизическое, доказывать ему, что он не наделил значением определенные знаки своих предложений. Этот метод не приносил бы удовлетворения собеседнику — он не чувствовал бы, что его обучают философии, — но лишь такой метод был бы безупречно правильным.

6.54 Мои предложения служат прояснению так: понявший меня, поднявшись с их помощью — по ним — над ними, в конечном счете признает, что они бессмысленны. (Он должен, так сказать, отбросить лестницу, после того, как поднимется по ней).

Ему нужно преодолеть эти предложения, тогда он правильно увидит мир.

7. О чем невозможно говорить, о том следует молчать.

 

Из книги «ФИЛОСОФСКИЕ ИССЛЕДОВАНИЯ»

 

[Предисловие автора]

 

Публикуемые здесь мысли — конденсат философских исследований, занимавших меня последние шестнадцать лет. ...Я записал все эти мысли в форме заметок, коротких абзацев.

...После нескольких неудачных попыток увязать мои результаты в... целостность я понял, что это мне никогда не удастся. Что лучшее из того, что я мог бы написать, все равно осталось бы лишь философскими заметками. Что, как только я пытался принудить мои мысли идти в одном направлении вопреки их естественной склонности, они вскоре оскудевали. — И это было, безусловно, связано с природой самого исследования. Именно оно принуждает нас странствовать по обширному полю мысли, пересекая его вдоль и поперек в самых разных направлениях. — Философские заметки в этой книге — это как бы множество пейзажных набросков, созданных в ходе этих долгих и запутанных странствий.

...вновь занявшись философией шестнадцать лет назад, я был вынужден признать, что моя первая книга содержит серьезные ошибки.

Своим сочинением я не стремился избавить других от усилий мысли. Мне хотелось иного: побудить кого-нибудь, если это возможно, к самостоятельному мышлению (Людвиг Витгенштейн. Кембридж, январь 1945).

89. ...В каком смысле логика — нечто сублимированное? Ведь нам кажется, что логике присуща особая глубина — универсальное значение. Представляется, что она лежит в основе всех наук. — Ибо логическое исследование выявляет природу всех предметов. Оно призвано проникать в основания вещей, а не заботиться о тех или иных фактических событиях. — Логика вырастает не из интереса к тому, что происходит в природе, не из потребности постичь причинные связи, а из стремления понять фундамент или сущность всего, что дано в опыте. А для этого не надо устремляться на поиски новых фактов, для нашего исследования существенно то, что мы не стремимся узнать с их помощью что-то новое. Мы хотим понять нечто такое, что уже открыто нашему взору. Ибо нам кажется, что как раз этого мы в каком-то смысле не понимаем.

Августин в «Исповеди» (XI/14) говорит: «quid est ergo tempus? si nemo ex me guaerat scio; si guarenti explicare velim, nescio»1.

Этого нельзя было бы сказать о каком-нибудь вопросе естествознания (например, об удельном весе водорода). Что человек знает, когда его никто об этом не спрашивает, и не знает, когда должен объяснить это кому-то, — и есть то, о чем нужно напоминать себе. (А это явно то, о чем почему-то вспоминается с трудом).

90. Нам представляется, будто мы должны проникнуть вглубь явлений, однако наше исследование направлено не на явления, а, можно сказать, на возможности явлений. То есть мы напоминаем себе о типе высказывания, повествующего о явлениях. Оттого и Августин припоминает различные высказывания о длительности событий, об их прошлом, настоящем, будущем. (Конечно, это не философские высказывания о времени, о прошлом, настоящем и будущем.)

Поэтому наше исследование является грамматическим. И это исследование проливает свет на нашу проблему, устраняя недоразумения, связанные с употреблением слов в языке, недопонимание, порождаемое в числе прочего и определенными аналогиями между формами выражения в различных сферах нашего языка. — Некоторые из них можно устранить, заменив одну форму выражения другой, такую замену можно назвать «анализом» наших форм выражения, ибо этот процесс иногда напоминает разложение на составные элементы.

91. При этом может создаться впечатление, будто существует нечто подобное окончательному анализу наших языковых форм, следовательно, единственная полностью разобранная на элементы форма выражения. То есть впечатление таково, будто наши общепринятые формы выражения, по сути, еще не проанализированы, будто в них скрывается нечто такое, что нам следует выявить. Кажется, сделай мы это выражение совершенно ясным, наша задача будет решена...

...93. ...Впечатление, будто предложение совершает нечто необычайное, — следствие недопонимания.

94. ...Наши формы выражения всячески мешают видеть, что происходят обычные вещи, отправляя нас в погоню за химерами.

...96. ...Мышление, язык кажутся нам... единственным в своем роде коррелятом, картиной мира.

97. Мышление окружено неким ореолом. — Его сущность, логика представляет порядок мира, притом порядок априорный, то есть порядок возможностей, который должен быть общим для мира и мышления..

...Предваряя всякий опыт, он должен всецело пронизывать его, сам же он не может быть подвластен смутности или неопределенности опыта. — Напротив, он должен состоять из чистейшего кристалла. Но кристалла, явленного не в абстракции, а как нечто весьма конкретное, даже самое конкретное как бы наиболее незыблемое из всего существующего ([1], 5.5563).

Мы находимся во власти иллюзии, будто своеобразное, глубокое, существенное в нашем исследовании заключено в стремлении постичь ни с чем не сравнимую сущность языка, то есть понять порядок соотношения понятий: предложение, слово, умозаключение, истина, опыт и т.д. Этот порядок есть как бы сверх-порядок сверх-понятий. А между тем, если слова «язык», «опыт», «мир» находят применение, оно должно быть столь же непритязательным, как и использование слов «стол», «лампа», «дверь».

100. ...Я хочу сказать: мы превратно понимаем ту роль, какую в наших способах выражения играет идеал... Ослепленные идеалом, мы неясно понимаем действительное употребление слова... («игра» и прочих — М.К.).

101. ...Нами ...владеет представление: идеал должен обнаружиться в действительности. И в то же время мы не видим, каким образом он может там обнаружиться, и не понимаем природы этого «должен». Мы верим: идеал должен скрываться в реальности, ибо полагаем, что уже усматриваем его там.

102. Строгие и ясные правила логической структуры представляются нам чем-то скрывающимся в глубине, в сфере понимания. ...

103. По нашим представлениям, этот идеал неколебим. Ты не можешь выйти за его пределы. Ты всегда вынужден возвращаться к нему. Вне его ничего нет; вне его не хватает воздуха для дыхания. — Откуда к нам пришло такое представление? Похоже, оно сидит в нас, как очки на носу, — на что бы мы ни смотрели, мы смотрим через них. Нам никогда не приходит в голову снять эти очки.

104. Мы делаем предикатами вещей то, что заложено в наших способах их представления. Под впечатлением возможности сравнения мы принимаем эти способы за максимально всеобщее фактическое положение вещей.

105. Если мы считаем, что должны найти выше указанный порядок, идеал в действительном языке, нас перестает удовлетворять то, что называют «предложением», «словом», «знаком» в обыденной жизни.

С точки зрения логики, предложение, слово должны быть чем-то чистым, четко очерченным. И вот мы ломаем голову над сущностью подлинного знака. — Является ли она представлением о знаке как таковом или же представлением, связанным с данным моментом?

106. При этом, как бы витая в облаках, с трудом понимаешь, что надлежит оставаться в сфере предметов повседневного мышления, а не сбиваться с пути, воображая, что требуется описать крайне тонкие вещи, не имея в своем распоряжении средств для такого описания. Нам как бы выпадает задача восстановить разорванную паутину с помощью собственных пальцев.

107. Чем пристальнее мы приглядываемся к реальному языку, тем резче проявляется конфликт между ним и нашим требованием. (Ведь кристальная чистота логики оказывается для нас недостижимой, она остается всего лишь требованием). Это противостояние делается невыносимым; требованию чистоты грозит превращение в нечто пустое. — Оно заводит нас на гладкий лед, где отсутствует трение, стало быть, условия, в каком-то смысле становятся идеальными, но именно поэтому мы не в состоянии двигаться. Мы хотим идти: тогда нам нужно трение. Назад на грубую почву!

108. Мы узнаем: то, что называется «предложением», «языком», — это не формальное единство, которое я вообразил, а семейство более или менее родственных образований. — Как же тогда быть с логикой? Ведь ее строгость оказывается обманчивой. — А не исчезает ли вместе с тем и сама логика? — Ибо как логика может поступиться своей строгостью? Ждать от нее послабления в том, что касается строгости, понятно, не приходится. Предрассудок кристальной чистоты логики может быть устранен лишь в том случае, если развернуть все наше исследование в ином направлении. (Можно сказать: исследование должно быть переориентировано под углом зрения наших реальных потребностей).

Философия логики толкует о предложениях и словах в том же смысле, как это делают в повседневной жизни, ...как говорят о шахматных фигурах, устанавливая правила игры с ними, а не описывая их физические свойства.

Вопрос: «Чем реально является слово?» аналогичен вопросу «Что такое шахматная фигура?».

109. Что верно, то верно: нашим изысканиям не обязательно быть научными. У нас не вызывает интереса опытное знание о том, что «вопреки нашим предубеждениям нечто можно мыслить так или этак», что бы это ни означало....И нам не надо развивать какую-либо теорию. В наших рассуждениях неправомерно что-то гипотетическое. Нам следует отказаться от всякого объяснения и заменить его только описанием. Причем это описание обретает свое целевое назначение — способность прояснять — в связи с философскими проблемами, они решаются путем такого всматривания в работу нашего языка, которое позволяет осознать его действия вопреки склонности истолковать их превратно. Проблемы решаются не приобретением нового опыта, а путем упорядочения уже давно известного. Философия есть борьба против околдовывания нашего интеллекта средствами нашего языка.

110. Утверждение «Язык (или мышление) есть нечто уникальное» оказывается неким суеверием (а не ошибкой!), порождаемым грамматическими иллюзиями.

Его патетика — отсвет именно этих иллюзий, этой проблемы.

111. Проблемам, возникающим в результате превратного толкования форм нашего языка, присуща глубина. Это — глубокие беспокойства; они укоренены в нас столь же глубоко, как и формы нашего языка, и их значение столь же велико, сколь велика для нас важность языка. — Зададимся вопросом, почему грамматическая шутка воспринимается нами как глубокая. (А это и есть глубина философии).

112. Обманчивое впечатление производит закрепившееся в формах нашего языка подобие облика [выражений]: оно нас беспокоит. «Это же не так!» — говорим мы. — «Но это должно быть так»

113. «Однако это так» повторяю я себе вновь и вновь. Мне кажется: сумей я полностью сосредоточиться на этом факте, сфокусировать на нем свое внимание, я понял бы суть дела.

114. «Логико-философский трактат» (4.65): «Общая форма предложения такова: дело обстоит так». — Предложение такого рода люди повторяют бесконечное множество раз, полагая при этом, будто вновь и вновь исследуют природу. На самом же деле здесь просто очерчивается форма, через которую мы воспринимаем ее.

115. Нас берет в плен картина. И мы не можем выйти за ее пределы, ибо она заключена в нашем языке и тот как бы нещадно повторяет ее нам.

116. Когда философы употребляют то или иное слово — «знание», «бытие», «объект», «я», «предложение», «имя» — и пытаются схватить сущность соответствующего предмета, то всегда стоит поинтересоваться: так ли фактически употребляется это слово в языке, откуда оно родом?

Мы возвращаем слова от метафизического к их повседневному употреблению.

118. В чем же ценность нашего исследования, казалось бы разрушающего все великое и важное? (Как бы разрушающего все строения, оставляя лишь обломки, камни и мусор.) Но оно разрушает лишь воздушные замки, расчищая почву языка, на которой они возведены.

119. Итоги философии — обнаружение той или иной сглаженной [обкатанной] бессмыслицы да вмятин от травм, которые получил рассудок, натыкаясь на границы языка. Они, эти вмятины, позволяют нам познать ценность такого открытия.

122. Главный источник нашего недопонимания в том, что мы не обозреваем употребления наших слов. — Нашей грамматике недостает такой наглядности. — Именно наглядно представленное взору действие рождает понимание, которое заключается в «усмотрении связей». Отсюда важность отыскивания и изобретения переходных случаев (von Zwischengliedern).

Понятие явленного взору действия (ubersichtlichen Darstellung) имеет для нас принципиальное значение. Оно характеризует тип нашего представления, способ нашего рассмотрения вещей (Разве это не «мировоззрение»?).

123. Философская проблема имеет форму: «Я попал в тупик».

124. Философия никоим образом не смеет посягать на действительное употребление языка, в конечном счете она может только описывать его.

Ведь дать ему вместе с тем и какое-то обоснование она не в силах.

Она оставляет все так, как оно есть.

И математику она оставляет такой, как она есть, ни одно математическое открытие не может продвинуть ее. «Ведущая проблема математической логики» остается для нас такой же проблемой математики, как и любая другая.

125. Не дело философии разрешать противоречия с помощью математических, логико-математических открытий. Она призвана ясно показать то состояние математики, которое нас беспокоит, — состояние до разрешения противоречия. (И это не значит, что тем самым мы стремимся уйти от трудностей).

Главное здесь вот что: мы устанавливаем правила и технику игры, а затем, следуя этим правилам, сталкиваемся с тем, что все идет не так, как было задумано нами. Что, следовательно, мы как бы запутались в наших собственных правилах.

Именно эту «запутанность в собственных правилах» мы и хотим понять, то есть получить ясную картину.

Это проливает свет на понятие предполагания. Ибо в таких случаях дело идет иначе, чем мы предсказывали, предполагали. Ведь говорим же мы, столкнувшись с противоречием: «Я этого не предполагал».

Гражданское положение противоречия, или его положение в гражданском обществе, — вот философская проблема.

126. Философия просто предъявляет все это нам, ничего не объясняя и не делая выводов. — Так как все открыто взору, не надо ничего объяснять. Ведь нас интересует не то, что скрыто.

«Философией» можно было бы назвать и то, что возможно до всех новых открытий и изобретений.

127. Труд философа — это подбор припоминаний [осуществляемый] с той или иной специальной целью.

128. Пожелай кто-нибудь сформулировать в философии тезисы, пожалуй, никогда не удалось бы довести дело до дискуссии о них, так как все согласились бы с ними.

129. Наиболее важные для нас аспекты вещей утаены их простотой и повседневностью. (Что-то не удается заметить, потому что оно всегда перед глазами.) Подлинные основания собственного исследования совсем не привлекают внимания человека. До тех пор, пока однажды это не бросится ему в глаза. — Иначе говоря: то, что не бросается нам в глаза, будучи увиденным однажды, оказывается самым бросающимся в глаза и наиболее характерным (starkste).

...254. Типичной уловкой в философии является и подстановка слова «тождественный» вместо «одинаковый» (например). Под видом того, будто речь шла об оттенках значения и от нас требовалось лишь найти слово для передачи нужного нюанса. Но в процессе философствования это нужно лишь тогда, когда возникает задача психологически точного изображения нашей склонности использовать определенную форму выражения. То, что мы в таком случае «склонны говорить», — это, конечно, не философия, а лишь материал для нее. Так, например, то, что склонен говорить математик об объективности и реальности математических фактов, — не философия математики, а нечто, подлежащее философской обработке.

255. Философ лечит вопрос, как болезнь.

...261. ...В ходе философствования рано или поздно наступает такой момент, когда уже хочется издать лишь некий нечленораздельный звук. — Но выражением такой звук служит лишь в определенной языковой игре, которую в данном случае требуется описать. ...

...295. ...Вглядываясь в самих себя в процессе философствования, мы часто видим перед собой... прямо-таки живописное изображение нашей грамматики. Не факты, а как бы иллюстрированные обороты речи. ...

...299. Невозможность удержаться — будучи во власти философского мышления — от того, чтобы не сказать того-то, и неодолимая склонность сказать это не означают, что нас к тому побуждает некоторое предположение или непосредственное наблюдение положения вещи, либо знание о нем. ...

...308. Как же возникает философская проблема душевных процессов, состояний и бихевиоризма? Первый шаг к ней совершенно незаметен. Мы говорим о процессах и состояниях, оставляя нераскрытой их природу! Предполагается, что когда-нибудь мы, пожалуй, будем знать о них больше. Но это-то и предопределяет особый способ нашего рассмотрения явлений. Ибо мы уже составили определенное понятие о том, что значит познать процесс полнее. (Решающее движение в трюке фокусника уже сделано, нам же оно кажется невинным). — И вот рушится аналогия, призванная прояснить наши мысли. Выходит, что нужно отрицать еще не понятый процесс в еще не изученном субстрате. Так возникает видимость отрицания нами душевных процессов. А мы, естественно, не собираемся их отрицать!

309. Какова твоя цель в философии? — показать мухе выход из мухоловки. ...

...436. Если полагать, что вся сложность задачи (постичь согласие мысли и действительности. — М.К.) тут состоит в том, что нужно описывать трудно уловимые явления, быстро ускользающие переживания данного момента или что-то в этом роде, то легко попасть в тупик философствования. Тогда обычный язык кажется нам слишком грубым, как будто мы должны иметь дело не с теми явлениями, о которых говорят повседневно, а «с теми, что легко ускользают и в своем возникновении и исчезновении порождают первые лишь огрубление».

(Августин: Manifestissima et usitatissima sunt et eadem rusus latent, et nova est inventio eorum1).

...593. Главная причина философских недомоганий — однообразная диета: люди питают свое мышление только одним видом примеров.

...599. В философии не выводят заключений. «Но это должно быть так!» — не предложение философии. Она лишь утверждает то, что признает каждый.

600. Разве все, что не бросается нам в глаза, производит впечатление не бросающегося в глаза? Разве обычное всегда создает впечатление обычности?

 

 

БЕРТРАН РАССЕЛ (1872—1970)

Бертран Рассел — крупнейший английский философ, логик, математик, общественный деятель. Родился 18 мая 1872 г. в старинной аристократической семье, окончил Кембриджский университет, где изучал математику и философию. В юношеские годы находился под сильным впечатлением от знаменитой «Автобиографии» Дж.Ст.Милля, что, возможно, определило и его политические взгляды умеренного либерала (он даже выставил свою кандидатуру от либералов в парламент). Преподавал философию в Кембридже, университетах США. Лекции по истории философии, прочитанные им в 1943—1944 гг., легли в основу блестящей книги «История западной философии».

Прожив долгую жизнь, Б.Рассел в значительной степени определил и облик философии XX века, став одним из основоположников аналитической философии. Основные идеи аналитического метода в философии содержатся уже в книге 1900 года «Критическое изложение философии Лейбница».

Особое место в научном творчестве Б.Рассела занимает разработка философских проблем математики, в первую очередь, ее обоснование в виде логицизма — сведения основных понятий и предложений математики к логике. Эта программа была изложена Расселом в трехтомном, написанном совместно с А.Уайтхедом труде «Начала математики»(« Principia Mathematica » (1910—1913). Здесь же Расселом был предложен вариант разрешения так называемого «парадокса Рассела» (обнаруженного им в логицистской программе известного логика Г. Фреге) в виде теории типов.

Вместе с Т.Фреге Б.Рассела можно считать и одним из основоположников современной символической логики. Его теория дескрипций (статья «О денотации», 1905), в которой дается анализ смысла и значения именующих выражений языка, является существенным вкладом в логическую семантику.

Среди работ общефилософского характера особое место занимает книга Б.Рассела «Человеческое познание, его сфера и границы» (1948), подводящая итог эволюции взглядов Рассела на гносеологию.

Б.Рассел известен и как активный общественный деятель. Он был одним из инициаторов Пагуошского движения ученых за мир, соавтором Манифеста Рассела-Эйнштейна, лауреатом Нобелевской премии по литературе (1950).

Ниже приводятся отрывки из работы Б.Рассела «Мое философское развитие». Тексты цитируются по кн.:

1. Проблема истины в современной западной философии науки. М., 1987.

И.Н.Грифцова, Г.В.Сорина

 

 

БУНТ ПРОТИВ МОНИЗМА

 

К концу 1898 г. Мур и я восстали сразу против Канта и Гегеля. Мур начал бунт, я верно за ним последовал. Думаю, что первым опубликованным разъяснением новой философии стала статья Мура в журнале «Майнд» — «Природа суждения». Впоследствии мы отказались от многих тогдашних идей, однако критическую часть — именно, что факт в общем и целом независим от опыта — продолжаем, — полагаю, что оба — считать правильной. Несмотря на общность позиций, интересовало нас в новой философии разное. Полагаю, что для Мура главным было опровержение идеализма, а для меня — опровержение монизма. Впрочем, идеализм и монизм тесно связаны в учении об отношениях, дистиллированном Брэдли из философии Гегеля. Я назвал его «учением о внутренних отношениях», а собственные взгляды — «учением о внешних отношениях» (1.108).

Впервые важность вопроса об отношениях я осознал, работая над Лейбницем. Я обнаружил (в книгах о Лейбнице этого не было), что его метафизика открыто опирается на учение, согласно которому всякое суждение атрибутирует предикат субъекту и (что казалось ему почти той же вещью) всякий факт состоит из субстанции, обладающей некоторым свойством. Я обнаружил, что это же учение лежит и в основании систем Спинозы, Гегеля и Брэдли, которые, впрочем, разрабатывали его с большей логической строгостью.

Но радость приносили не только эти сухие, логические теории. Я чувствовал настоящую свободу, мне будто удалось вырваться из душного помещения и оказаться на овеваемом свежим ветром морском берегу. Предположение гегельянцев, что пространство и время существуют только в моем уме, меня душило: я любил звездное небо — даже больше, чем моральный закон, и Кантовы взгляды, по которым выходило, что моя любовь лишь субъективная фикция, были для меня невыносимыми. В первом порыве освобождения я стал наивным реалистом и радовался, что трава действительно зеленая, вопреки мнению всех философов, начиная с Локка. Не сумев сохранить в себе этой приятной веры, в ее нетронутой чистоте, я все же никогда более не запирался в темницу субъективизма.

У гегельянцев имелись всевозможные аргументы для доказательства «нереальности» тех или иных вещей. Число, пространство, время, материя — все это прямо обвинялось в самопротиворечивости. Ничто не было реальным, как нас убеждали, кроме Абсолюта, который мог мыслить только себя, поскольку не было ничего другого, о чем можно было бы мыслить; и Абсолют вечно мыслил те вещи, о которых мыслили в своих книгах философы-идеалисты.

Все аргументы гегельянцев, осуждавших занятия математикой и физикой, основывались на аксиоме внутренних отношений. Поэтому, когда я ее отбросил, то начал верить всему, во что гегельянцы не верили. Это дало мне очень богатую (fall) вселенную. Я вообразил себе, что все числа сидят рядком на Платоновых небесах, [см. мою книгу The Nightmares of Eminent Persons — статью «Кошмар математика».] Я думаю, что точки пространства и моменты времени действительно существуют, и что материя вполне может состоять из элементов, находимых физикой. Я верил в мир универсалий, состоящих по большей части из того, что обозначается глаголами и предлогами. Кроме том, я теперь не обязан был считать математику чем-то не вполне истинным. Гегельянцы утверждали, что «дважды-два четыре» не совсем верно. Они, конечно, не имели в виду, что дважды-два будет 4,00001 или что-нибудь в этом роде. Они хотели сказать, что Абсолют способен делать вещи и получше, чем складывание (впрочем, они не любили выражать эту мысль попросту).

С течением времени моя вселенная стала не такой комфортабельной. Восстав против Гегеля, я полагал, что вещь должна существовать, если доказательство Гегеля о том, что ее нет, неверно. Постепенно, с помощью бритвы Оккама, я получил более гладковыбритую картину реальности. Я не имею в виду, что она позволяла доказать не-реальность сущностей (entities), относительно которых показывалась их не-необходимостъ; однако аргументы в пользу их реальности были устранены. Я и сейчас полагаю, что невозможно опровергнуть существование целых чисел, точек, моментов или олимпийских богов. Может быть, они и реальны. Но для такого мнения нет ни малейшего основания.

В ранний период развития новой философии я много занимался лингвистическими вопросами. Меня интересовало, что именно образует единство комплекса, более специально — что образует единство предложения. Различие между предложением и словом было для меня загадкой. Я видел, что единство предложения зависит от наличия в нем глагола, но мне казалось, что глагол имеет в виду ту же самую вещь, что и соответствующее глагольное существительное, хотя глагольное существительное уже не обладает способностью связывать части комплекса. Меня беспокоило различие между словами «есть» и «бытие» (is and being). Моя теща, известная и энергичная религиозная деятельница, убеждала меня, что философия трудна лишь потому, что в ней много длинных слов. Я возражал ей, приводя такое предложение из своих записей: «Что есть означает — есть, и следовательно отличается от есть, ибо «есть есть» бессмысленно». Нельзя сказать, что это предложение трудно из-за длинных слов. С течением времени такие проблемы перестали меня волновать. Они возникали из-за моей веры, что если слово что-нибудь означает, то должна быть какая-то вещь, которая имеется им в виду. В теории дескрипций, которую я предложил в 1905 г., показана ошибочность такой точки зрения; данная теория решила также и ряд других проблем, которые до этого не могли быть разрешены.

Хотя мои взгляды и изменились-с того давнего времени, некоторые вещи я все же продолжаю считать чрезвычайно важными. Я и сегодня придерживаюсь учения о внешних отношениях и связанного с ним плюрализма. Я по-прежнему считаю, что отдельно взятая (isolated) истина вполне может быть истинной; что анализ не есть фальсификация; что любое не являющееся тавтологией суждение, если оно истинно, истинно в силу своего отношения к факту; и что факты в общем и целом независимы от опыта. Я не вижу ничего невозможного в существовании вселенной, лишенной опыта. Больше того, я думаю, что опыт является весьма ограниченным и, с космической точки зрения, тривиальным аспектом крошечной части вселенной. По всем этим вопросам мои взгляды не изменились с тех пор, как я отказался от учений Канта и Гегеля (1.116—118).

 

 

НАЧАЛА МАТЕМАТИКИ: ФИЛОСОФСКИЕ АСПЕКТЫ

 

На протяжении всего периода от 1900 до 1910 г. Уайтхед и я отдавали большую часть нашего времени тому, что в конце концов стало «Началами математики» (1.118).

Наши проблемы были двух родов: философские и математические. Вообще говоря, Уайтхед оставил философские проблемы мне.

...Главная цель «Начал математики» состояла в доказательстве того, что вся чистая математика следует из чисто логических предпосылок и пользуется только теми понятиями, которые определимы в логических терминах. Это было, разумеется, антитезой учениям Канта... Но со временем работа продвинулась еще в двух направлениях. С математической точки зрения, были затронуты совершенно новые вопросы, которые потребовали новых алгоритмов и сделали возможным символическое представление того, что ранее расплывчато и неаккуратно выражалось в обыденном языке. С философской точки зрения, наметились две противоположные тенденции: одна — приятная, другая — неприятная. Приятное состояло в том, что необходимый логический аппарат вышел не столь громоздким, как я вначале предполагал. Точнее, оказались ненужными классы. В «Принципах математики» много обсуждается различие между классом как единым (one) и классом как многим (many). Вся эта дискуссия, вместе с огромным количеством сложных доказательств, оказалась ненужной. В результате работа, в ее окончательном виде, была лишена той философской глубины, первым признаком которой служит темнота изложения.

Неприятное же было без сомнения очень неприятным: из посылок, которые принимались всеми логиками после Аристотеля, выводились противоречия. Это свидетельствовало о неблагополучии в чем-то, но не давало никаких намеков, каким образом можно было бы исправить положение. Открытие одного такого противоречия весной 1901 г. положило конец моему логическому медовому месяцу. Я сообщил о неприятности Уайтхеду, который «утешил» меня словами: «Никогда больше нам не насладиться блаженством утренней безмятежности».

Я увидел противоречие, когда изучил доказательство Кантора о том, что не существует самого большого кардинального числа. Полагая, в своей невинности, что число всех вещей в мире должно составлять самое большое возможное число, я применил его доказательство к этому числу— мне хотелось увидеть, что получится. Это привело меня к обнаружению очень любопытного класса. Размышляя по линиям, которые до тех пор казались адекватными, я полагал, что класс в некоторых случаях является, а в других — не является, членом самого себя. Класс чайных ложек, например, не является сам чайной ложкой, но класс вещей, которые не являются чайными ложками, сам является одной из вещей, которые не являются чайными ложками. Казалось, что есть случаи и не негативные: например, класс всех классов является классом. Применение доказательства Кантора привело меня к рассмотрению классов, не являющихся членами самих себя; эти классы, видимо, должны образовывать некоторый класс. Я задался вопросом, является ли этот класс членом самого себя или нет. Если он член самого себя, то должен обладать определяющим свойством класса, т.е. не являться членом самого себя. Если он не является членом самого себя, то не должен обладать определяющим свойством класса, и потому должен быть членом самого себя. Таким образом, каждая из альтернатив ведет к своей противоположности. В этом и состоит противоречие.

Поначалу я думал, что в моем рассуждении должна быть какая-то тривиальная ошибка. Я рассматривал каждый шаг под логическим микроскопом, но не мог обнаружить ничего неправильного. Я написал об этом Фреге, который ответил, что арифметика зашаталась и что он увидел ложность своего Закона V. Это противоречие настолько обескуражило Фреге, что он отказался от главного дела своей жизни — от попытки вывести арифметику из логики. Подобно пифагорейцам, столкнувшимся с несоизмеримыми величинами, он нашел убежище в геометрии, явно посчитав, что вся его предшествующая деятельность была заблуждением. Что касается меня, то я чувствовал, что причина в логике, а не в математике, и что именно логику и следовало бы преобразовать. Я укрепился в этом мнении, когда открыл рецепт составления бесконечного числа противоречий.

Философы и математики реагировали на ситуацию по-разному. Пуанкаре, не любивший математическую логику и обвинявший ее в бесплодности, обрадовался: «она больше не бесплодна, она рожает противоречия». Это блестящее замечание, впрочем, никак не способствовало решению проблемы. Некоторые другие математики, относившиеся неодобрительно к Георгу Кантору, заняли позицию Мартовского Зайца: «От этого я устал. Поговорим о чем-нибудь другом», — что точно так же казалось мне неадекватным.

...Парадоксы обнаруживали и раньше, некоторые были известны в древности; как мне казалось, тогда ставили похожие проблемы, хотя авторы, писавшие после меня, считали, что проблемы греков были иного рода. Наиболее известен парадокс об Эпимениде-критянине, который сказал, что все критяне лжецы, и заставил людей сомневаться, не лгал ли он, когда говорил это. Этот парадокс в самой простой форме возникает, когда человек говорит: «Я лгу». Если он лжет, то это ложь, что он лжет, и, следовательно, говорит правду; но если он говорит правду, то лжет, ибо именно это он утверждает. Противоречие поэтому неизбежно. Это противоречие упоминается св. Павлом (Тит 1,12), который, однако, не занимался его логическими аспектами, а доказывал с его помощью порочность язычников (1.119-122).

Объясню общие принципы теории типов, не вдаваясь в трудные технические детали. Возможно, лучше всего будет начать с того, что имеется в виду под «классом». Возьмем пример из домашнего хозяйства. Допустим, в конце обеда хозяин предлагает на выбор три сладких блюда, настаивая, чтобы вы попробовали одно, два или все три, как вы пожелаете. Сколько линий поведения открыто перед вами? Вы можете от всего отказаться. Это первый выбор. Вы можете выбрать что-то одно. Это можно сделать тремя различными способами, и, следовательно, перед вами еще три варианта. Вы можете выбрать два блюда. Это также возможно сделать тремя способами. Или вы можете выбрать все три, что дает одну последнюю возможность. Общее число возможностей, таким образом, равно восьми, то есть 23. Можно легко обобщить эту процедуру. Положим, перед вами n объектов, и вы желаете знать, сколько путей имеется, чтобы ничего не выбрать, или что-то выбрать, или же выбрать все п. Вы обнаружите, что число путей 2n. Если выразить это в логическом языке: класс из n-го количества элементов имеет 2n подклассов. Это суждение истинно и в том случае, когда n бесконечно. Кантор как раз и доказал, что даже в этом случае 2n больше, чем n. Применяя это, как сделал я, ко всем вещам во вселенной, мы приходим к заключению, что классов вещей больше, чем вещей. Отсюда следует, что классы не являются «вещами». Но, поскольку никто не знает точно, что означает слово «вещь» в этом утверждении, не очень-то легко точно сформулировать, что именно удалось доказать. Заключение, к которому я пришел, состояло в том, что классы — это просто подсобное средство (convenience) в рассуждении (1.124).

Теория дескрипций, упомянутая выше, впервые была изложена в моей статье «О денотации» в журнале «Майнд» (1905). Она так поразила тогдашнего редактора журнала, посчитавшего ее нелепой, что он упрашивал меня пересмотреть ее и не настаивать на публикации. Но я был убежден в том, что она является здравой, и отказывался уступить. Впоследствии статья получила широкое признание и стала считаться моим важнейшим вкладом в логику. Правда, сегодня ее отвергают те, кто отказывался от различения имен и других слов. Полагаю, такая реакция происходит из-за того, что эти люди никогда не занимались математической логикой. Во всяком случае, я не вижу в такой критике смысла. Признаюсь, однако, что учение об именах, наверное, немного сложнее, чем я когда-то полагал. Впрочем, сейчас не буду рассматривать этих трудностей и возьму язык в его обыденном употреблении.

Я взял для доказательства противоположность имени «Скотт» и дескрипции «автор Вэверлея». Утверждение «Скотт — автор Вэверлея» выражает тождество, а не тавтологию. Георг IV желал знать, является ли Скотт автором Вэверлея, но не желал знать, является ли Скотт Скоттом. Для всех, кто не изучал логику, это совершенно ясно. Но для логика в этом заключена головоломная трудность. Логики полагают (или полагали раньше), что если два выражения обозначают один и тот же объект, то суждение, содержащее одно выражение, может всегда быть заменено суждением, содержащим другое, и при этом остаться истинным, если оно было истинным, или ложным, если оно было ложным. Но, как мы только что видели, можно превратить истинное суждение в ложное, если заменить «автора Вэверлея на «Скотта». Отсюда видно, что необходимо различие между именем и дескрипцией: «Скотт» — это имя, а «автор Вэверлея» — дескрипция.

Другое важное различие между именами и дескрипциями заключается в том, что имя не может осмысленно входить в суждение, если нет чего-то, что оно именует, в то время как дескрипция не подчиняется этому ограничению. Мейнонг, к работам которого я относился всегда с великим почтением, не сумел заметить этого различия. Он указал, что можно делать утверждения с логическим субъектом «золотая гора», хотя никакой золотой горы не существует. Он доказал, что, когда вы говорите, будто золотой горы не существует, то очевидно, что есть нечто, о чем вы говорите, что этого не существует — а именно, золотая гора; следовательно, золотая гора должна пребывать в некоем туманном Платоновом мире бытия, ибо в противном случае ваше утверждение, что золотая гора не существует, не будет иметь значения. Признаюсь, что пока я не пришел к теории Дескрипций, этот аргумент казался мне убедительным. Существенно важным моментом в теории было то, что, хотя «золотая гора» может быть в грамматическом смысле субъектом значимого суждения, такое суждение, если его правильно проанализировать, больше не будет иметь субъекта. Суждение «золотая гора не существует» становится суждением «пропозициональная функция "X золотая и гора" ложна для всех значений X». Утверждение «Скотт — автор Вэверлея» становится утверждением для всех значенийX, «X написал Вэверлея» эквивалентно «X — это Скотт». Здесь фраза «автор Вэверлея» уже не встречается.

Теория дескрипций пролила также свет на то, что имеется в виду под «существованием». «Автор Вэверлея существует» означает «имеется значениеС, для которого пропозициональная функция "X написал Вэверлея" всегда тождественна «"X есть С" истинно». Существование в этом смысле может утверждаться только об описании, и, будучи проанализированным, оно оказывается случаем пропозициональной функции, истинной по крайней мере в одном значении переменной. Мы можем сказать: «автор Вэверлея существует», и мы можем сказать: «Скотт — автор Вэверлея»; но «Скотт существует» — скверно с точки зрения грамматики. В лучшем случае это можно проинтерпретировать как означающее «человек, именуемый "Скоттом", существует», но «человек, именуемый "Скоттом"» — это дескрипция, а не имя. Когда имя используют правильно, то есть как собственно имя, грамматически неправильно было бы говорить «нечто существует» («that exists»).

Центральная идея теории дескрипций состояла в том, что выражение может содействовать (contribute) значимости предложения, не имея само по себе (in isolation) никакого значения. Этому, в случае дескрипций, имеется точное доказательство: если «автор Вэверлея» означало что-нибудь другое, чем «Скотт», то «Скотт — автор Вэверлея» было бы ложно, а это не так. Если бы «автор Вэверлея» означало «Скотт», то «Скотт — автор Вэверлея» было бы тавтологией, а это не так. Следовательно, «автор Вэверлея» не означает ни «Скотт», ни что-либо другое — то есть, «автор Вэверлея» ничего не означает. Что и следовало доказать (1.127-129).

 

 

ОПРЕДЕЛЕНИЕ «ИСТИНЫ»

 

По вопросу об определении истины я писал в два разных периода. Четыре статьи на эту тему, написанные в 1906—1909 гг., перепечатаны в моей книге «Философские очерки» (1910). В конце 30-х гг. я вновь занялся этим предметом, и результаты этого второго исследования изложены в книге «Исследование значения и истины» (1940) и, с небольшими изменениями, в «Человеческом познании» (1948).

С того момента, как я отказался от монизма, у меня не было сомнений, что истина должна определяться через некоторое отношение к факту; но каково в точности это отношение — должно зависеть от характера той или иной истины. Я начал с критики двух теорий, с которыми я радикально расходился: монизма и прагматизма.

...В монизме «истина» определяется через когеренцию: ни одна истина не является независимой от какой-либо другой истины, каждая, сформулированная во всей полноте и без незаконной абстракции, оказывается всей истиной обо всей вселенной. Ложь, согласно этой теории, состоит в абстракции и таком понимании частей, как если бы они были независимыми целыми (1.129).

Существо моего несогласия с прагматизмом состоит в следующем: согласно прагматизму, убеждение следует считать истинным, если оно имеет определенные последствия; я же считаю, что эмпирическое убеждение следует считать истинным, если оно имеет определенные причины (1.130).

Критическую статью против прагматизма я написал и в 1939 г. для тома о Дьюи в «Библиотеке живущих философов», издаваемой д-ром Шилпом. Дьюи ответил мне там же. Не думаю, чтобы мы высказали что-то новое по сравнению с предыдущей дискуссией.

Мое собственное определение «истины», в этот ранний период, опубликовано в виде последней главы «Философских очерков». Впоследствии я должен был от него отказаться, потому что оно основывалось на том взгляде, будто ощущение есть по сути дела событие, имеющее относительный характер. От этого взгляда, как это объясняется в предыдущей главе, я отказался под влиянием Уильяма Джемса. Лучше всего пояснить его на примере. Возьмем суждение «Сократ любит Платона»: если вы его понимаете, то должны понимать и составляющие данное суждение слова; и я думал, что понимание слов состоит в том, чтобы увидеть их отношение к тому, что они обозначают. Далее, если я верю, что «Сократ любит Платона», то между мной, Сократом, любовью и Платоном имеется четырехчленное отношение. Когда Сократ любит Платона, имеется двухчленное отношение между Сократом и Платоном. Я считал, что единство комплекса зависит от отношения верить, где любовь не выступает как отношение, но есть один из членов, между которыми имеет место отношение верования. Когда верование истинно, имеется комплекс, состоящий из Сократа и Платона, соотнесенных через соотношение любовь. Именно существование этого комплекса, полагал я, наделяет истиной комплекс, в котором верование является отношением. Я отказался от этой теории, потому что разуверился в «субъекте», а также не считал более, что отношение может быть значимым термином, за исключением тех случаев, когда возможна парафраза, в которой оно не выступает таковым. По этим причинам, выдвигая критику монистической и прагматистской теории истины, я должен был найти новую теорию, которая позволяла бы обходиться без «субъекта».

Эта теория сформулирована в «Исследовании значения и истины». Большая часть книги посвящена вопросу о значении слов, а после этого в ней обсуждается проблема смысла предложений. В движении к простейшему имеется несколько различных ступеней. Имеется, прежде всего, предложение; затем то, что является общим для предложений, в которых говорится об одном и том же на разных языках. Это «что-то» я называю «суждением». Так, «Цезарь мертв» и «Cesar est mort» утверждают одно и то же суждение, хотя предложения и различны. За суждением стоит верование. Люди, умеющие говорить, склонны выражать свои верования в предложениях, хотя предложения используются и для других целей. Их можно использовать, преследуя коварные цели и формируя у кого-нибудь убеждения, которые мы сами не разделяем; а также для выражения приказания, желания или вопроса. Но с точки зрения теории познания и определения «истины», важны предложения, выражающие верования. Истина и ложь принадлежат прежде всего верованиям и только производным образом — суждениям и предложениям. Верования, если они достаточно просты, могут существовать без слов, и есть все основания полагать, что они присущи высшим животным. Верование «истинно», когда имеется соответствующее отношение к одному или более фактам, и ложно, когда такого отношения нет. Проблема определения «истины», поэтому, состоит из двух частей: во-первых, анализ того, что имеется в виду под «верованием», и затем, исследование отношения между верованием и фактом, делающего верование истинным (1.135—136).

Подытожим: свойством истинности или ложности могут обладать прежде всего верования и только затем — предложения. Верование есть некий факт, который вступает, или может вступать, в определенное отношение к другому факту. Я могу верить, что сегодня четверг, как в четверг, так и в другие дни. Если я верю в это в четверг, то имеется факт, — а именно, что сегодня четверг, — к которому мое верование имеет некоторое особенное отношение. Если я верю в то же самое в другой день недели, то такого факта нет. Когда верование истинно, я называю факт, благодаря которому оно истинно, его «верификатором». Чтобы завершить определение, мы должны быть способны, при данном веровании, описать факт или факты, которые, если они существуют, делают верование истинным. Это дело долгое, потому что характер отношения, которое может иметь место между верованием и его верификатором, изменяется в соответствии с характером верования. Простейшим случаем, с этой точки зрения, является сохраняемый памятью сложный образ. Допустим, я мысленно представляю себе комнату, и в моем зрительном образе имеется стол и четыре стула; и предположим, что, входя в комнату, я вижу стол и четыре стула; то, что я вижу, есть верификатор того, что я себе представлял; образ памяти с верованием имел близкое и очевидное соответствие с восприятием, которое его верифицировало. Сформулируем суть дела в схематически простейших терминах: у меня есть, скажем, зрительная, невербальная память об А, находящемся слева от Б; и фактически А находится слева от Б. Соответствие в этом случае совершенно прямое и простое. Образ А похож на А, образ Б — на Б, и отношение «слева от» одинаково и в образе, и в верификаторе. Но как только мы начинаем употреблять слова, этот простейший тип соответствия становится невозможным, потому что слово для отношения не есть само отношение. Если я говорю «А предшествует Б», мое предложение есть отношение между тремя словами, в то время как то, что я хочу утверждать, есть отношение между двумя вещами. Сложность соответствия возрастает с введением логических слов, таких как «или», «не», «все», «некоторые». Но, хотя сложность возрастает, принцип остается тем же самым. В «Человеческом познании» я завершил обсуждение истины и лжи следующим определением: «Каждое верование, не являющееся просто импульсом к действию, по природе своей картина, соединенная с да-чувством или нет-чувством; в случае да-чувства оно «истинно», если есть факт, подобный картине в том же смысле, в каком прототип подобен образу; в случае нет-чувства оно «истинно», если такого факта нет. Верование, которое не является истинным, называется «ложным».

Определение «истины» само по себе не дает определения «знания». Знание состоит из определенных истинных верований, но не из всех. Обычный пример — часы, которые остановились, но о которых я думаю, что они идут. Когда я вдруг смотрю на них, они случайно показывают правильное время. В этом случае у меня истинное верование о том, что касается времени, но не знание. Вопрос о том, что образует знание, однако, очень сложен, и я его в данной главе обсуждать не буду.

Теория истины, развитая в «Исследовании значения и истины», является, принципиально, корреспонденткой теорией; другими словами, предложение или верование «истинно» благодаря какому-то отношению к одному или большему числу фактов; но отношение это не всегда является простым и изменяется в зависимости от структуры рассматриваемого предложения и от отношения того, что утверждается, к опыту. Хотя эта вариация и вызывает неизбежные сложности, теория стремится сохранить союз со здравым смыслом, насколько это вообще совместимо с попыткой избежать явных ошибок (1.141—142).

 

 


Дата добавления: 2020-01-07; просмотров: 226; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!