Духовное образование от школьной реформы 1808–1814 гг. до 1867 г.



а) В XIX в. в области духовного образования был проведен целый ряд реформ, имевших наряду с положительными и отрицательные последствия. Последние объясняются отчасти тем, что изначально каждая отдельная реформа не столько имела в виду усовершенствование духовного образования, сколько являлась отражением господствовавших в данный момент политических воззрений, так что потребности духовной школы учитывались далеко не в достаточной мере. Реформы никогда не исходили от Святейшего Синода, он только проводил их, действуя под давлением преобладавшего политического направления или государственной власти, представленной в лице обер-прокурора.
Реформы зарождались в атмосфере энтузиазма, характерной для начала царствования Александра I, проникнутой идеями народного просвещения. Все образованное общество с интересом и сочувствием следило за мероприятиями правительства[94]. Эти идеи не могли не затронуть духовную школу и духовенство в целом, так как его кастовая обособленность еще не развилась до такой степени, чтобы полностью изолировать его от всех течений внутри образованных слоев общества. К тому же недостатки духовного образования и необходимость материальной поддержки духовных школ со времен Екатерины II были общепризнаны. Подлинным инициатором реформы следует считать, как это теперь установлено, епископа Старо-Русского викария Новгородской епархии Евгения Болховитинова (1767–1837), впоследствии митрополита Киевского (1822–1837) и члена Святейшего Синода (1824–1837)[95].
Евгений окончил Воронежскую семинарию, а затем Московскую Академию, одновременно посещая лекции в университете; он отличался знанием французской литературы, поддерживал тесные связи с кружком Новикова. Будучи Новгородским викарным епископом, он имел возможность обсуждать проблемы духовного образования с Амвросием Подобедовым, митрополитом Новгородским и Петербургским, живо интересовавшимся вопросами педагогики[96]. Итогом этих бесед явилось составленное епископом Евгением по поручению митрополита «Предначертание» реформы, в котором в общих чертах рассматривались наиболее принципиальные ее моменты; оно стало первым шагом в подготовке реформы[97]. Евгений ратовал за сокращение роли латыни, в том числе в преподавании философии и богословия, а также за придание академическому образованию более научного, нежели дидактического характера. Академии должны были, подобно университетам, стать центрами духовных учебных округов и приобрести полномочия по надзору за духовными школами высшей и низшей ступени, а также в области духовной цензуры. В этих тезисах молодого епископа наряду с высокой оценкой роли науки отразился дух реформ, к тому времени осуществленных в светских учебных заведениях. Из Указа 1803 г. о реформе духовного образования видно, что идеи «Предначертания» вполне соответствовали взглядам Александра I и Святейшего Синода[98]. Существенным недостатком «Предначертания», в общем ограничившегося теоретическими соображениями, являлось то, что оно обходило молчанием вопрос об организации прочной и постоянной материальной базы духовного образования. К счастью, недостаток этот в известной мере удалось компенсировать благодаря идее члена Святейшего Синода Могилевского архиепископа Анастасия Братановского, напомнившего о забытом указе Петра I, в котором продажа церковных свечей объявлялась монополией Церкви, и предложившего направить доходы от нее на содержание школ. Хотя этих средств было, конечно, недостаточно, тем не менее они представляли собой стабильную статью школьного бюджета, который можно было дополнить государственными дотациями.
29 ноября 1807 г. по указу Александра I был создан Комитет по усовершенствованию духовных училищ. Уже 26 июня 1808 г. комитет представил императору разработанное им «Начертание правил об образовании духовных училищ», которое и было утверждено[99]. В этом проекте, непосредственным автором которого являлся М. М. Сперанский, отчетливо проявилось воздействие реформ, уже проведенных в области светского образования. Во главе всей системы духовных школ ставилась подчинявшаяся Святейшему Синоду Комиссия духовных училищ, которой впоследствии предстояло превратиться в практически самостоятельный орган. Четыре типа, или четыре ступени, школ, а именно академии, семинарии, уездные училища и приходские школы, были в то же время служебными инстанциями: прямые служебные контакты существовали только между комиссией и непосредственно следующим за нею звеном — академиями, и так — между всеми четырьмя ступенями. Академии должны были выпускать священников, ученых монахов и учителей духовных школ. Каждая из них возглавляла духовно-учебный округ и осуществляла надзор за находившимися в нем семинариями. Семинарии готовили своих воспитанников к поступлению в академии, к службе в приходах и, коль скоро того потребует правительство,— к учебе в Медицинской академии. Соответственным образом уездные училища предваряли собой семинарии, кроме того, они призваны были и вообще дать возможность получить образование при наименьших издержках. Приходские школы должны были принести в деревню единообразное, методически правильное преподавание, заботясь о том, чтобы юношество находилось под всеобщим, единообразным и основанным на твердых правилах надзором. Как финансовые отчеты школ, так и средства, выделявшиеся для них комиссией, должны были проходить последовательно все соответствующие промежуточные инстанции.
Каждая из четырех академий, непосредственно подчиненных комиссии, управляла учебным округом, к которому было приписано определенное число епархий со всеми их школами. Семинарии были теснейшим образом связаны с академиями, которым они непосредственно подчинялись. Окончившие семинарию могли продолжить образование только в «своей» академии, а преподавательский состав семинарий пополнялся исключительно за счет выпускников соответствующей академии. Такой порядок предусматривался еще Уставом 1798 г. Каждая из 36 существовавших в 1808 г. епархий должна была иметь одну семинарию, 10 уездных училищ и до 30 приходских школ. Ввиду того что в разных концах огромной империи цены, а соответственно и расходы на содержание учебных заведений сильно разнились, все епархии с их семинариями при распределении штатов были разделены на три категории.
В академиях были заведены внешнее правление, ведавшее подчиненными им школами данного духовно-учебного округа, и внутреннее — занимавшееся академическими делами. Далее, при академиях создавались Конференции по поощрению учености, главным образом в области богословских наук. По плану предусматривалось к 1814 г. организовать Петербургский духовно-учебный округ, а затем приступить к устроению остальных в такой последовательности: Москва, Киев, Казань.
С публикацией указа от 26 июня 1808 г. члены расформированного тогда подготовительного комитета были переведены во вновь образованную Комиссию духовных училищ. Руководящую роль при решении первой из основных задач, стоявших перед комиссией, а именно — при разработке подробных уставов для школ всех четырех ступеней, принадлежала опять-таки М. М. Сперанскому. Им в форме философского рассуждения было написано введение к уставам, а также первая часть Устава духовных академий. Ввиду большой занятости государственными делами работу над окончанием Устава академий и написанием прочих уставов Сперанский вынужден был передать Рязанскому архиепископу Феофилакту Русанову[100].
По новому Уставу академии представляли собой центры богословской науки и в то же время — богословские учебные заведения. Во главе академии стояла конференция, состоявшая из действительных членов и, в духе характерного для эпохи Александра I меценатства, из некоторого числа почетных членов, а также членов-корреспондентов. Последние кооптировались действительными членами и могли принадлежать как к духовному так и к светскому сословию. Действительными членами конференции являлись епархиальный архиерей, ректор академии, известное число профессоров и до десяти духовных лиц, отличающихся образованием и трудолюбием. В обязанности конференции входила организация ежегодного торжественного собрания по поводу годовщины создания Комиссии духовных училищ, а также рабочих заседаний для проведения публичных экзаменов выпускников академии, для присуждения званий действительного студента и ученых степеней кандидата, магистра или доктора богословия. Две последние академические степени предназначались для кандидатов на доцентуру, для преподавателей академии или авторов серьезных научных трудов. В июне и декабре каждого года конференция действительных членов принимала экзамены у студентов. Кроме того, трое из действительных членов избирались в цензурный комитет подведомственного академии учебного округа. Внутреннее правление академии, находившееся под попечением епархиального архиерея, состояло из ректора, отвечавшего не только за процесс преподавания, но и за все остальные стороны жизни академии, инспектора, обязанного заботиться о нравственном воспитании студентов, и эконома. В помощники инспектору назначались двое преподавателей. В студенческом общежитии имелся староста, который должен был докладывать инспектору о поведении учащихся. Внешнее правление состояло из двух членов внутреннего правления и из двух других членов конференции. В его компетенцию входил контроль за преподаванием в семинариях, а также назначение в них учителей. При этом оно должно было избегать излишних переводов преподавателей из одной семинарии в другую.
Очень глубоко реформа затронула саму организацию обучения. Наряду с грамматикой и историей много времени в высшем образовании отводилось на философию и богословие. Низшие классы были закрыты. Вся программа академии теперь разбивалась на два двухгодичных курса, т. е. была рассчитана на четыре года. На первом курсе изучались: 1) словесность, эстетика, «всеобщая философская грамматика»; 2) всеобщая история, история Церкви, древнегреческая и древнерусская история; 3) математика, в том числе и высшая. Изучение философии на втором курсе включало в себя: 1) теоретическую и практическую физику, 2) всю метафизику, 3) историю философии. Программа по богословию на этом курсе содержала следующие предметы: 1) догматику, 2) этику, 3) апологетику, 4) герменевтику, 5) гомилетику и 6) каноническое право. Из иностранных языков изучались: греческий, латинский, древнееврейский, французский и немецкий.
Полный шестилетний курс семинарии состоял из трех двухгодичных курсов: 1) риторики, 2) философии, 3) богословия. Здесь преподавались следующие предметы: 1) словесность, 2) светская история, 3) география, 4) математика, 5) физика, 6) философия, 7) Священное Писание, 8) герменевтика, 9) история Церкви, 10) христианская археология, 11) догматическое, нравственное и пастырское богословие, 12) пасхалия. Изучение латинского, греческого и древнееврейского языков было обязательным, немецкого и французского — факультативным.
Учебный план уездных духовных училищ, рассчитанный также на шесть лет, включал следующие дисциплины: грамматику, арифметику, подробный катехизис, историю и географию в сжатом изложении, церковный устав (Типик), начатки классических языков и церковное пение. В приходских школах, готовивших учеников в уездные училища, учили чтению, письму, каллиграфии, четырем арифметическим действиям, началам русской грамматики, краткому катехизису и церковному пению[101].
Исходя из этой учебной программы, правительство было склонно оптимистически смотреть на дальнейшее развитие духовного образования по пути «истинного просвещения». В указе Александра I от 30 августа 1814 г. высказано пожелание «учредить школы истины». «Просвещение,— говорится в нем,— по своему значению есть распространение света, и, конечно, должно быть того, который во тьме светится и тьма его не объят. Сего-то света держась во всех случаях, вести учащихся к истинным источникам и теми способами, коими Евангелие очень просто, но премудро учит; там сказано, что Христос есть путь, истина и живот; следовательно, внутреннее образование юношей к деятельному христианству да будет единственною целию сих училищ». Если Комиссия духовных училищ, направляя духовное образование, будет руководствоваться этими основными требованиями, то «на сем основании можно будет созидать то учение, кое нужно им (учащимся.— Ред.) по их состоянию, не опасаясь злоупотребления разума, который будет подчинен освящению Вышнему»[102]. Эти слова, в которых отражено умонастроение Александра I в период Священного союза, не столько очерчивали задачи духовной школы, сколько выражали тот дух, в котором надлежало воспитывать будущих пастырей Церкви и церковных ученых.
Современники высоко оценили реформу и ее принципы. О них с грустью вспоминали через 10 лет, когда дух преобразований, казалось, совершенно рассеялся. В начале царствования Николая I господствующим было критическое отношение к основным положениям реформ 1808–1814 гг.; в это время Филарет Амфитеатров, тогда епископ Рязанский, писал Филарету Дроздову: «На духовные училища смотрю я как на прекрасное растение, которое, благодатию Божиею и милостию монаршею было согреваемо и поливаемо, начинало только расцветать и обещало обильный плод, но вдруг засуха. Бог весть, откуда повеял засушительный ветр, и когда он перестанет, и что будет с сим растением»[103]. Около 25 лет это «прекрасное растение», насажденное и опекавшееся Комиссией духовных училищ, медленно умирая, сопротивлялось «засушительному ветру». Как только после реформы 1867–1869 гг. оно успело пустить новые корни, грянула очередная «засуха» эпохи Победоносцева, окончательно погубившая его. В памяти последующих поколений деятельность комиссии осталась окружена ореолом славы, и дело тут не в ее практических успехах, а в ее принципах. Такова оценка, высказанная столетие спустя далеко не либеральным историком Церкви, профессором Киевской Академии Ф. Титовым: «Школа эта устроена знаменитою Комиссиею духовных училищ, в деятельности которой принимали участие лучшие представители Церкви и духовного просвещения 1-й половины XIX в. Школа эта, когда учился в ней Макарий Булгаков с своими товарищами, не была еще испорчена преобразованиями, какие были произведены в ней вскоре потом, по инициативе известного обер-прокурора Святейшего Синода гр. Протасова. То была школа идейная, возбуждавшая в своих питомцах дух самосознания, философского, серьезного отношения ко всему окружающему, располагавшая их к критическому свободному обсуждению всяких запросов духа и жизни»[104].
б) Император Александр I утвердил законопроект, предусматривавший в качестве источника содержания духовных школ доходы от продажи церковных свечей[105]. По предложению Сперанского для пополнения этих недостаточных сумм были предприняты следующие меры, которые к 1814 г. должны были обеспечить капитал в 25 млн руб.: 1) Святейший Синод клал в банк часть церковного имущества стоимостью в 1 200 000 руб. сроком на шесть лет. Таким же образом предполагалось поступить 2) с годовыми доходами от продажи свечей в сумме до 3 млн руб. и 3) с частью выплат из государственной казны в размере 1 800 000 руб. Через шесть лет сумма основного капитала и процентов должна была дать указанные 25 млн руб. В целях увеличения средств, выделявшихся епархиями на содержание уездных училищ, в 1810 г. церковной монополией была объявлена торговля венчиками и листками с разрешительной молитвой (для покойных). Годовой бюджет академии составлял 55 800 руб.; бюджет семинарии в зависимости от категории — 17 000, 14 375 и 12 850 руб. Бюджет уездных духовных училищ был установлен соответственно в суммах 1500, 1200 и 900 руб., а церковноприходских школ — 550, 475 и 400 руб. Повышение этих норм, предпринятое в 1820 г., дало преимущество учебным заведениям Петербурга и Петербургского учебного округа. В целом бюджет духовных школ вырос с 923 350 руб. до 1 674 120 руб. Субсидии из государственной казны, вначале составлявшие 400 000 руб., превысили миллион[106].
В 1825 г. имелось 3 духовных академии, 39 семинарий, 128 уездных духовных училищ и 170 церковноприходских школ. Число учащихся с 29 000 в 1808 г. увеличилось до 45 551, из них 12 249 были государственными стипендиатами (см. § 19). Четверть века спустя, т. е. в 1850 г., статистика дает следующую картину: 4 академии (в том числе восстановленная в 1842 г. Казанская Академия), 47 семинарий (в том числе 6 новых и 2 восстановленных после присоединения в 1839 г. униатов Белоруссии к православной Церкви, а именно — Литовская и Полоцкая), 182 уездных духовных училища и 188 церковноприходских школ. Общее число учащихся составляло 61 335 человек, из которых казеннокоштных 19 210. Имущество школ, в 1824 г. оценивавшееся в 10 463 000 руб. (серебром), к 1849 г. достигло 15 789 200 руб. Проценты возросли с 591 000 руб. в 1824 г. до 828 500 руб. в 1849 г. За тот же период доходы от продажи церковных свечей увеличились с 431 360 до 826 000 руб. Расходы Духовно-учебного управления Святейшего Синода за эти 25 лет удвоились: в 1849 г. они составили 1 655 980 руб. В 1836 г. при обер-прокуроре графе Протасове штатные суммы были увеличены для повышения жалованья учителям и отчасти для поддержания школьных зданий. Бюджет академий возрос с 78 000 до 91 600 руб., а Петербургской — почти до 150 000 руб.; оклады преподавателей как академий, так и прочих учебных заведений были повышены на 80–100%. Возросли и пособия, выплачивавшиеся государственным стипендиатам. Дотации из государственной казны исчислялись теперь 468 225 руб. в год[107].
При Николае I были открыты сословные школы для дочерей духовных лиц по той, главным образом, причине, что плата за обучение в уже существовавших школах для девочек (которые, за исключением учебных заведений «ведомства императрицы Марии», являлись частными пансионами) оказывалась слишком высока для духовенства. Открывавшиеся женские школы, которые частично содержались на средства епархиальных попечительств, прежде всего предназначались для сирот из духовного звания. В 1855 г. было уже 22 таких школы. Образцом служила возникшая в 1843 г. Царскосельская школа, попечительницей которой стала супруга Николая I императрица Александра Феодоровна. Школа находилась на штатом содержании Духовно-учебного управления Святейшего Синода. Школы такого же типа были вскоре открыты в Солигаличе (в 1845 г.; в 1848 г. переведена в Ярославль), в Казани (1853) и в Иркутске (1854). Их программа была небогатой: закон Божий (катехизис и начальные сведения по библейской истории), чтение и письмо, грамматика и церковное пение[108].
При поступлении в академию студенты должны были взять обязательство по ее окончании не оставлять духовное сословие, т. е. стать священниками или учителями духовных школ. В большинстве случаев предпочтение отдавалось второй профессии, так как жизнь священника не выглядела особо привлекательной. Но и здесь были свои трудности: епархиальные архиереи имели обыкновение, кто мягче, кто жестче, подталкивать преподавателей семинарий и уездных училищ к принятию священства. Выход из этого положения подсказывало каноническое право, согласно которому женитьба на вдове являлась препятствием для посвящения в сан. Вследствие этого браки со вдовами получили такое распространение, что Святейший Синод в 1834 г. своим указом запретил епархиальным архиереям давать разрешения на такие браки всем обязавшимся избрать духовное поприще, предоставив это право Комиссии духовных училищ. К концу 40-х — началу 50-х гг. обнаружилось, что число выпускников семинарий стало значительно превышать число священнических вакансий. Тогда Херсонский архиепископ Иннокентий Борисов, один из наиболее образованных иерархов своего времени, как член Святейшего Синода внес в него предложение запретить прием в семинарии сыновей церковнослужителей. В Синоде эта идея вызвала протест ряда епископов. Митрополит Филарет Дроздов представил Святейшему Синоду свое особое мнение, в котором указывал на то, что из среды церковнослужителей вышло много выдающихся иерархов, таких, как Платон Левшин, Серафим Глаголевский, Иннокентий Смирнов и др. Предлагавшаяся мера, по мнению митрополита, могла «наполовину уменьшить в духовенстве число способных к высшим должностям». В 1849 г. число безместных выпускников возросло до 7448, так что по предложению Петербургского митрополита Никанора Клементьевского (1848–1856) обсуждение этой проблемы было поручено особой комиссии. В конце концов Святейший Синод разрешил выход из духовного сословия, освободил духовных лиц от обязанности посылать своих сыновей в духовные учебные заведения, допустив домашнее образование их детей, а в школах средней и низшей ступени был введен numerus clausus [ограничение на число поступающих (лат.)][109].
в) Как видно из цитированного выше указа Александра I от 30 августа 1814 г., в основе реформ 1808–1814 гг. лежали мистические взгляды, распространенные в ту пору при дворе и в обществе; такие настроения были характерны и для авторов уставов, например для М. М. Сперанского и архиепископа Феофилакта Русанова; близок к мистическому направлению в то время был также первый ректор пореформенной Петербургской Академии (впоследствии Московский митрополит) архимандрит Филарет Дроздов. Однако были и серьезные противники этих тенденций, к которым относились среди прочих Петербургский митрополит Серафим и Киевский митрополит Евгений. Это противоположное течение стало одерживать верх, по мере того как интерес к мистицизму со стороны императора слабел и мистическая волна в обществе начала спадать. На место «духовного министра» князя Голицына пришел министр народного просвещения адмирал Шишков (§ 9). Как это всегда бывает, реакция начиналась с мелочей. Так, митрополиты Серафим и Евгений возымели намерение отменить в академиях ученые степени. Правда, успехом эти планы не увенчались благодаря энергичному сопротивлению ректора Петербургской Академии архимандрита Григория Постникова, но выпускникам шестого курса Петербургской и второго курса Киевской Академий присуждение степени магистра богословия было задержано на 2 года[110]. К числу иерархов, которые, по крайней мере внешне, отказались от своих мистических «заблуждений юных лет», принадлежал, между прочим, и тогдашний Московский митрополит Филарет Дроздов, который отныне хранил втайне свою любовь к «прекрасному растению», взращенному Комиссией духовных училищ.
Эпоха Николая I (1825–1855) также носила отчетливый отпечаток личности монарха, который был совсем не похож на своего брата Александра в его молодые годы. Взгляды Николая I на задачи образования определялись практическими соображениями государственной пользы. Во все области управления и в жизнь народа в целом он хотел внести военный порядок, дисциплину, единообразие. Это означало, что целью школы было всего лишь сообщить учащимся знания, достаточные для исполнения ими впоследствии своего служебного долга. Духовная школа должна была формировать в будущих священниках единообразное шаблонное сознание, ибо, кроме учения Церкви и канонических правил, в духовной области не допускалось никаких иных точек зрения или собственных мнений[111]. Уже во время своей коронации в 1825 г. император объявил присутствовавшим иерархам о своем желании, чтобы был написан такой учебник закона Божия, по которому можно было бы в равной мере обучать во всех школах, прежде всего — в военных учебных заведениях, а также чтобы был издан Катехизис с ясным и точным изложением учения православной Церкви по всем вопросам веры и нравственности. В следующем году Московский митрополит Филарет представил Святейшему Синоду свои «Начатки православного учения». 6 декабря 1829 г. Святейший Синод получил именной указ, предписывавший ему обсудить законодательные меры по улучшению духовного образования. Уже один этот указ свидетельствует о принципиальном неприятии императором реформы 1808–1814 гг., однако собственная коренная реформа не соответствовала бы характеру Николая I[112]. Изменения он производил постепенно, высказывая свою позицию то по одному, то по другому конкретному поводу. Если два первых обер-прокурора в царствование Николая I не понимали этих своеобразных черт в характере и взглядах императора, то третий, граф Протасов (1836–1855), будучи генералом, прошедшим николаевскую школу военной дисциплины и единообразия, являлся как раз тем человеком, который вполне соответствовал устремлениям государя. В Комиссии духовных училищ, которая во многом действовала независимо от Святейшего Синода, а значит и от обер-прокурора, Протасов справедливо усматривал оплот «духа александровских реформ» и поэтому решил устранить ее. Комиссия не выказывала склонности пересматривать школьные уставы, как того требовал Протасов, изъявив лишь готовность создать специальную комиссию для обсуждения вопроса о существующих и подлежащих написанию учебниках. После этого Протасов испросил согласия императора на «реформу» духовных школ путем исправления их уставов или даже замены их новыми, но без участия комиссии.
Протасов начал с того, что разослал всем ректорам академий и семинарий циркуляр с поручением, «дабы они свободно изложили, как они понимают богословию и какие улучшения полагали бы внести в нее». Особое одобрение со стороны Протасова получили идеи ректора Вятской семинарии архимандрита Никодима Казанцева, который в 1838 г. был вызван в Петербург[113]. Но выбор Протасовым своего ближайшего помощника оказался не слишком удачен. Архимандрит Никодим, человек весьма способный и знающий, придавал большое значение добрым отношениям с Московским митрополитом Филаретом, который смотрел на планы Протасова более чем сдержанно. Беседу с Протасовым Никодим записал по памяти с протокольной точностью, и эти его записи рисуют нам живой образ обер-прокурора и его царственного вдохновителя. Протасов разразился громовой речью против духовенства и преподавателей духовных учебных заведений. Существовавшая система обучения, по его мнению, не соответствовала ни целям государства в отношении народного просвещения, ни обязанностям Церкви по отношению к государству. «Вы учились не столько для себя, сколько для нас,— говорил Протасов.— Вы наши учители в вере. Но мы вас не понимаем. Ваша богословия очень выспренна. Ваши проповеди высоки... У вас нет народного языка. Вы чуждаетесь церковности. Практическое богослужение вам не известно. Вы почитаете низким для себя знать и изучить его, оттого смешите, вступая в священную должность. Не умеете ни петь, ни читать, не знаете церковного устава. Вас руководят дьячки, над вами издеваются начитанные мещане». Затем Протасов перешел к критике школьного дела. «В ваших школах нет специальности. Вы хотите быть и почитаться универсально учеными. Это ошибка. У нас всякий кадет знает марш и ружье; моряк умеет назвать последний гвоздь корабля, знает его место и силу; инженер пересчитает всевозможные ломы, лопаты, крюки, канаты. А вы, духовные,— продолжал гусарский генерал,— не знаете ваших духовных вещей! Вы изобрели для себя какой-то новый язык, подобно медикам, математикам, морякам. Без толкования вас не поймешь. Это тоже нехорошо. Говорите с нами языком, нам понятным, поучайте закону Божию так, чтобы вас понимал с первого раза последний мужик!». «Подумайте хорошенько и мне скажите, что нужно изменить в семинариях? — вопрошал далее обер-прокурор своего собеседника.— Как упростить существующие науки? Не нужно ли ввести новые, и какие именно? Не надобно ли иные науки сократить, а другие и вовсе выгнать? Помните: семинария не академия. Из академий идут профессоры: им много знать нужно. Из семинарий поступают во священники по селам. Им надобно знать сельский быт и уметь быть полезными крестьянину даже в его делах житейских... На что такая огромная богословия сельскому священнику? К чему нужна ему философия, наука вольномыслия, вздоров, эгоизма, фанфаронства?.. Пусть лучше затвердят хорошенько катехизис и церковный устав, нотное пение. И довольно!» Заключительные слова «декламатора», как называет его Никодим, решительно испугали архимандрита; это видно из его записей. «Ты не знаешь,— заявил Протасов,— когда я напомянул государю, что в духовных семинариях читают философию, государь с гневом и в недоумениях воскликнул: «Как? У духовных есть философия, эта нечестивая, безбожная, мятежная наука? Изгнать ее!» Архимандрит доложил обо всем бывшему тогда в Петербурге Московскому митрополиту Филарету, который, не находя от удивления слов, только повторял: «Куда идут? Чего хотят?» Все старания архимандрита Никодима составить по поручению обер-прокурора новый устав для семинарий успеха не имели[114].
Учебный процесс Протасов намеревался упростить, ограничив в нем роль науки. Так как при осуществлении своих замыслов он не мог рассчитывать на поддержку духовного начальства, т. е. ученого монашества, он решил действовать самостоятельно. Начался период «вертопрахства», как заклеймил его архимандрит Никодим. 1 марта 1839 г. был опубликован Устав Духовно-учебного управления Святейшего Синода. В нем говорилось: «Вникая в необходимость тесной связи между управлением православной Церкви и воспитанием юношества, приготовляемого на священное служение оной, Мы признали за благо сосредоточить в Святейшем Синоде, как в едином главном духовном правительстве империи Нашей, высшее заведование духовно-учебною частью, которое доселе вверено было особой Комиссии духовных училищ, а надзор за повсеместным исполнением существующих по сей части законов вверить обер-прокурору Святейшего Синода»[115]. Установленный этим императорским указом надзор обер-прокурора de facto превратился в его безграничное господство над духовной школой, которое продолжалось, с незначительным ослаблением в 1867–1884 гг., вплоть до конца синодального периода.
Священник М. Морошкин, первый, кому довелось заглянуть в архивы Святейшего Синода, так характеризует «реформы» Протасова: «Поверхностно знакомый с сущностью и характером духовных дел, особенно духовного образования, Протасов более обращал внимание на внешний блеск и форму и мало заботился о внутреннем содержании»[116]. Во главе Духовно-учебного управления был поставлен А. И. Карасевский, один из руководящих чиновников Комиссии духовных училищ, «человек добрый, деликатный, незаносчивый». Он был слепо предан Протасову, точно выполняя все его предписания, и умел по одному намеку обер-прокурора угадывать его желания[117].
Еще до указа 1839 г. Протасов начал «наводить порядок» в Петербургских Академии и семинарии. Об этом сохранились записки очевидца, профессора академии (1833–1852) Д. С. Ростиславова, работы которого, главным образом о духовном образовании и приходском духовенстве в 1830–1860 гг., не лишены, правда, некоторой тенденциозности[118]: Ростиславов разделял недовольство многих своих коллег, также не принадлежавших к ученому монашеству, засильем монахов в духовной школе и был склонен в обер-прокуратуре усматривать некоторый элемент «освободительного характера», ограждающий от власти епископов и ректоров. Тем убедительнее его описание отупляющей «военизации» Петербургской Академии и епархиальных семинарий, куда направлялись специальные ревизоры, например, в церковь приходилось ходить строем. Но были и положительные моменты, из которых Ростиславов называет улучшение питания, чистоту в спальных комнатах, обеспечение пусть и единообразной, но порядочной одеждой и практичная обстановка в рабочих помещениях,— все это было инициативой Протасова. Состояние, в котором Протасов застал Петербургскую Академию, было действительно во многих отношениях безрадостным: спальные помещения студентов были переполнены, содержались в беспорядке и служили одновременно рабочими комнатами, где готовились к лекциям. Протасов настоял на устройстве специальных спальных комнат, где, как и в кадетских корпусах, разрешалось находиться только по ночам. Если Петербургская Академия подчинилась новым правилам, то Московский митрополит решительно отказался вводить их. Поэтому Московская Академия смогла приобщиться к этим достижениям лишь позже. И вообще, порядки здесь были, по словам одного из студентов 40-х гг., «патриархальными и свободными», и только в начале 50-х гг. ректор Алексий Ржаницын (1847–1853), стремившийся улучшить условия быта студентов, ввел более строгий распорядок. Что касается митрополита Филарета, то он признал нестроения в академии лишь к концу 50-х гг., когда заявил, что из-за переполненности помещений студентам приходится выполнять свои задания, как на рынке[119].
В провинциальных духовных школах положение было, разумеется, много хуже, чем в обеих столицах. Сравнивая мемуары начала 20-х и 50-х гг., легко видеть, как мало изменились за это время и условия жизни студентов, и сама система воспитания[120].
В 1840 г. были изданы утвержденные Николаем «Новые правила» преподавания в семинариях, представлявшие собой точную копию беседы Протасова с архимандритом Никодимом. В годовом отчете обер-прокурора императору от 1840 г. отмечается, что согласно этим правилам из основных дисциплин семинарской программы наиболее важными для сельского священника являются пастырское богословие и гомилетика. Общеобразовательные предметы были сокращены, а философия сведена к логике и психологии, зато были включены новые предметы, «полезные для общежития», такие, как основы медицины, крестьянского хозяйства и естествознание; с 1843 г. в некоторых семинариях стали обучать иконописанию[121]. Во всех духовных школах курс обучения был рассчитан на шесть лет. Кроме того, чтобы избежать переполнения низшего класса семинарий (класса «риторов») готовившимися в псаломщики, для последних был организован дополнительный класс.
Избыточность учащихся в духовных учебных заведениях заставила Святейший Синод в 1850 г. отменить обязательное обучение сыновей духовенства непременно в духовных школах, открыв им доступ в школы светские. Еще ранее, в 1842 г., император разрешил принимать выпускников семинарий на государственную службу, отменив существовавшее ограничение, в силу которого выпускники, не принадлежавшие к духовному сословию, могли рассчитывать на место только в «ведомстве православного исповедания» (в качестве чиновников консисторий или учителей семинарий).
В 1836 г. было решено увеличить чрезвычайно маленькие штаты и оклады, особенно в семинариях и духовных училищах. Государственная казна выделила на эти цели дополнительно 468 225 руб., что дало возможность в последующие годы, при обер-прокуроре Протасове, применяясь к местным условиям, укрепить штатное содержание отдельных семинарий[122].
г) Целью реформы 1808–1814 гг. являлось повышение общеобразовательного уровня в духовных учебных заведениях и в то же время — развитие собственной русской богословской науки. Граф Протасов был в известном смысле прав, когда в беседе с архимандритом Никодимом утверждал, что учебные планы и уставы Комиссии духовных училищ плохо учитывали то обстоятельство, что большинство выпускников духовных школ призваны были стать приходскими священниками. Оптимистическая вера в ценность абстрактной науки мешала реформаторам-идеалистам вроде Евгения Болховитинова, Сперанского, Феофилакта Русанова или юного ректора пореформенной Петербургской Академии Филарета Дроздова опуститься до столь конкретной практической задачи. Требования к учителям и учащимся резко повысились. Через духовные училища и семинарии, связанные между собой как ступени единой системы, лишь небольшое число избранных, лучших учеников попадало в академии. Однако реформа в семинариях и в еще большей степени — в академиях замедлялась из-за нехватки студентов. В Московской Академии она была завершена в 1814 г., в Киевской — в 1819 г., в Казанской — в 1842 г. Последующее развитие сохранило лишь фрагменты задуманной идеалистами системы. Для многих 6–8 лет обучения было мало, и они, как и в предыдущем столетии, задерживались на школьной скамье гораздо дольше или же оставляли ее диаконами и псаломщиками[123]. Зубрежка, бессмысленное затверживание наизусть вошли уже в привычку в духовных школах и были результатом метода обучения, не позволявшего ученику ни малейших отступлений от дефиниций и толкований учителя. От хорошего ученика не ждали ничего, кроме тупого повторения сказанного преподавателем. Еще печальнее, чем в школах низших ступеней, последствия такого метода были в семинариях. Учителя, преподававшего свой предмет в более свободной манере, вскоре начинали подозревать в недостаточном владении материалом или в вольнодумстве. Из высказываний Протасова в разговоре с архимандритом Никодимом можно заключить, что такого рода педагогика вполне соответствовала взглядам высшего начальства. Во всяком случае дело было не в неспособности учителей или учащихся. Именно с этой точки зрения следует рассматривать часто весьма критические отзывы учеников о своих преподавателях. «Профессора представляли из себя посредственность,— писал один бывший семинарист 40-х гг.,— занимаясь исключительно чтением уроков по составленным заранее запискам». В семинариях в то время не читалось лекций, а задавались и выслушивались школьные уроки. Лишь несколько чудаков преподавали хорошо, но и те давали в сущности лишь объяснения к сказанному в учебниках или их конспектах[124]. Поведение этих последних, даже по мнению митрополита Филарета, противоречило Уставу семинарий. Такой взгляд начальства на методику преподавания не мог пробудить у преподавателей интерес к живому общению с учениками; более того, он вызывал, как замечает один из современников, апатию к наукам и даже к жизни[125]. В то же время нельзя забывать, что тем не менее многие ученые, которые во 2-й половине XIX в. внесли значительный вклад в науку, основы своих знаний (в особенности богословских) приобрели именно в семинариях после реформы 1808–1814 гг.[126]
До реформы преподавание богословия, философии и некоторых других дисциплин велось, как известно, на латыни, она же служила и разговорным языком. В конце 30-х гг. статус латыни был приравнен к другим предметам, а преподавание перешло на русский язык. По Уставу 1840 г. латинскому языку в семинариях отводилось только по три урока в неделю на первом и по два — на втором двухгодичном курсе. В академиях сохранилось лишь чтение трудных латинских и греческих авторов, грамматика же считалась уже изученной. Хотя латынь и потеряла свою прежнюю роль языка общения, ей все же придавалось большое значение. Так, в 1852 г. архиепископ Иннокентий Борисов жаловался на то, что в семинариях много времени, усердия и способностей тратилось на излишнее изучение латинского и греческого языков[127]. После реформы 1840 г. программа семинарий все еще оставалась очень обширной; много места в ней уделялось общеобразовательным светским дисциплинам. На первом двухгодичном курсе преподавались: 1) логика и психология, 2) русская литература, 3) всеобщая светская история, 4) алгебра, 5) геометрия в связи с топографией, 6) физика, 7) естественная история, 8) народная медицина, 9) обязательные языки: латинский и греческий, 10) факультативные — древнееврейский, французский и немецкий. В учебный план философского и богословского двухгодичного курса входили: 1) догматика, 2) нравственное богословие, 3) неправославные вероисповедания, 4) церковная риторика (гомилетика), 5) библейская и церковная история, 6) библеистика, 7) патристика, 8) литургика, 9) герменевтика, 10) церковное право и 11) история Русской Церкви.
Для преподавания всех этих предметов был необходим немалый учительский состав, который после реформы 1808–1814 гг. формировался почти исключительно из выпускников духовных академий. Он делился на две категории, статус которых принципиально различался,— ученых монахов и светских учителей; ко второй категории по своему положению принадлежало также небольшое число белых священников. По сравнению со своими коллегами ученые монахи обладали достаточно большими привилегиями[128]. Жалованье светских учителей в духовных училищах и семинариях было мизерным и едва увеличилось даже после реформы 1808–1814 гг. Лишь в редких случаях у них была перспектива в конце своей педагогической карьеры получить место инспектора духовного училища или дослужиться до почти недостижимой должности инспектора семинарии. Как правило же, должности ректоров и инспекторов в духовных школах средней и нижней ступени предоставлялись «академикам» из числа ученого монашества. Эти молодые люди 28–30 лет, облаченные в монашеское одеяние, но никогда не бывавшие в монастыре, не имевшие никакого педагогического опыта, оказывались начальниками над светскими учителями с долголетним педагогическим стажем. В случае каких-либо конфликтов ученые монахи могли всегда рассчитывать на поддержку епархиального архиерея или Святейшего Синода. В своих многочисленных высказываниях об ученом монашестве, преподававшем в академиях и семинариях, архиепископ Никанор Бровкович, сам вышедший из этой среды, рисует весьма неприглядную картину (см. § 12). Молодые карьеристы принимали постриг еще на студенческой скамье. По окончании академии они получали должности согласно аттестату: те, у кого он был лучше, могли сразу стать инспекторами семинарий, прочие начинали свою педагогическую деятельность учителями духовных училищ или семинарий. Как правило, через каждые два-три года следовал перевод на новое место с производством в инспекторы, а затем и в ректоры. Но и став ректором, ученый монах редко удерживался на одном месте. Из биографий епископов видно, что им приходилось ректорствовать поочередно в трех или четырех семинариях, по нескольку лет в каждой. Частая смена предмета преподавания не позволяла подготовить сколько-нибудь глубокого лекционного курса; уже по одной этой причине преподаватель попросту вынужден был буквально держаться существовавших учебников. Наряду с чтением лекций по догматике и руководством учебным заведением на плечи ректора ложились еще и другие административные обязанности. Так, например, ректоры в сане архимандрита зачастую привлекались к работе в духовных консисториях в роли «наблюдателей», в их задачу входила защита интересов монашества перед лицом членов консисторий, принадлежавших к приходскому духовенству[129].
Идеологи реформы 1808–1814 гг. считали, что академии смогут лучше выполнять поставленную перед ними основную задачу — наряду с научной работой в области богословия готовить учительские кадры,— если преподаваемый курс будет носить единообразный авторизованный характер. Связанное с этим требование, чтобы преподаватели академии не читали собственных лекций, а скрупулезно придерживались определенных учебников, подчеркнуто строго выполнялось с начала 20-х гг., когда, если воспользоваться сравнением епископа Филарета Амфитеатрова, в то время еще либерала, «засушительный ветр» реакции едва ощущался. Когда же при Протасове реакция уже полностью восторжествовала, всякая научно-обоснованная критика в процессе обучения была запрещена, а богословская литература подвергалась беспощадной цензуре. Малейшее отклонение от традиционно принятого считалось преступлением. Архиепископ Никанор Бровкович рассказывает, как в начале его педагогической деятельности в Петербургской Академии в середине 50-х гг. ректор академии Макарий Булгаков сурово отчитал его за то, что он затронул в своих лекциях «щекотливые вопросы»,— таким был тогда «метод академического преподавания». «Меня... разменяли на мелочь»,— замечает владыка Никанор в заключение[130]. Московскую Академию начало реакции застало в тот момент, когда преподавание в ней, преодолев схоластику, находилось на взлете. Лекции по догматике ректора академии архимандрита Филарета Амфитеатрова, читавшиеся в 1816–1819 гг., студенты слушали с необычайным интересом. Профессор философии В. И. Кутневич читал свой предмет с «собственными комментариями». Архимандрит Кирилл Богословский-Платонов преподавал в 1819–1824 гг. догматику, почти не пользуясь учебником, прибегая вместо него к новейшей западноевропейской литературе. Его преемник, ректор архимандрит Поликарп Гайтанников (1824–1835), придерживавшийся тех же методов, встретил уже сопротивление со стороны митрополита Филарета и после конфликта с ним вынужден был оставить свой пост. Архимандрит Филарет Гумилевский, также отказавшись от учебника, предпочитал в своих лекциях по догматике опираться на современную католическую и протестантскую литературу по богословию[131]. Протоиерей А. В. Горский (1812–1876), принявший в 1864 г. курс догматики от архимандрита Филарета, не изменил манере своего предшественника.
Имя Горского неразрывно связано с историей Московской Духовной Академии. Ему она обязана своим расцветом и первенствующим положением среди других академий империи, которое она сохранила за собой до самого конца синодального периода. Через сто лет после реформы в академии о Горском писали: «Бесспорно, для Московской Духовной Академии громаднейшее значение имеет Александр Васильевич Горский, занимающий первое место за все время столетнего существования академии. Без преувеличения можно сказать, что все лучшее и светлое в академии идет от Горского и академия не утратит окончательно своей богословско-научной силы, пока в ней совершенно не иссякнет дух Горского»[132]. Жизнь Горского полна своеобразия, которое так свойственно биографиям многих ведущих умов русской культуры[133]. Он родился 12 августа 1812 г. в Костроме в семье семинарского учителя и учился в семинарии своего родного города. Во время инспекции 1828 г. его знания произвели такое впечатление на ревизовавшего семинарию иеромонаха Афанасия Дроздова, что последний взял его с собой в Москву. Без окончания богословского класса семинарии 16-летний Горский был принят в академию, которую закончил за четыре года. Сразу после этого вместе со степенью бакалавра (1833) он получил здесь доцентуру по церковной и светской истории. Со следующего года Горский читал только историю Церкви, а в 1839 г. стал ординарным профессором по этой дисциплине. Его предшественники на кафедре были людьми своеобразными: иеромонах Платон имел обыкновение развлекать своих слушателей чтением Гийона и Юнг-Штиллинга; лекции профессора Ф. А. Терновского-Платонова были так плохи, что его отстранили от преподавания, оставив ему одну светскую историю. В 1830–1833 гг. историю Церкви читал Филарет Гумилевский, сам только что окончивший академию. Кафедру церковной истории Горский занимал подряд 30 лет, вплоть до 1864 г. В 1860 г. митрополит Филарет захотел назначить его ректором академии, в связи с чем писал о нем следующее: «При несомненном достоинстве вообще он обладает по истории и древностям церковным сведениями, которые присоединили его к числу известных ученых»[134]. И по многочисленным воспоминаниям современников видно, как высоко ценил Горского весьма расположенный к критике митрополит и как часто он советовался с ним о делах академии[135]. Стремясь передать ректорство Горскому, митрополит Филарет тщетно старался склонить молодого профессора принять монашество, Горский же настаивал на рукоположении его в священнический сан, что было не принято в отношении неженатых. После серьезных колебаний митрополит в 1860 г. все-таки уступил желанию Горского, чтобы уже в том же году произвести его в протоиереи. В глазах митрополита принадлежность Горского к белому духовенству служила отныне препятствием для занятия им поста ректора академии. «Слышу,— писал Филарет обер-прокурору графу А. П. Толстому,— что некоторые желают, чтобы ректором академии был протоиерей Горский. Желаю сего и я и для сего предлагал ему вступить в монашество. Но он остался твердым в своем давно принятом расположении. Если угодно, чтобы он был ректором, то пусть будет мне поручено настоятельно предложить ему вступление в монашество. Ибо если он будет протоиереем ректором и у него будет в подчинении архимандрит инспектором, то это будет вступление, хотя еще мало приметное, но уже примерное для будущего,— вступление на путь желаемого некоторыми церковного переворота, чтобы вопреки древнему постоянному правилу поставить белое духовенство выше монашествующего и вверить управление протоиереям с их супругами, а архиереям оставить только рукоположение без рассуждения о достоинстве рукополагаемых. От такого управления нельзя ожидать ни единства, ни твердости, ни чистоты. Да не поколеблются опоры Дома Божия»[136]. Митрополит Филарет отстаивает здесь типичную для защитников ученого монашества точку зрения, которую, впрочем, разделяли почти все иерархи вплоть до последнего сторонника монашеской гегемонии — скончавшегося в 1936 г. митрополита Антония Храповицкого. Но, уступая новым веяниям 60-х гг., митрополит Филарет вынужден был наконец сдаться. В 1864 г. Горский был назначен ректором академии и оставался им до самой своей смерти 11 ноября 1875 г. На время его ректорства пришлась коренная перестройка духовного образования, закончившаяся реформой 1867–1868 гг., которая имела, может быть, даже большее значение, чем реформа 1808–1814 гг. Горский принимал непосредственное участие в ее подготовке и проведении. Но еще ранее под его руководством формировались преподаватели и ученые, которым впоследствии было суждено стать деятелями пореформенной духовной школы России.
В качестве преподавателя академии Горский прежде всего довел читавшиеся им курсы (в 1833–1864 гг.— «Всеобщая и русская церковная история», в 1862–1875 гг.— «Догматическое богословие») до научного уровня, подобавшего высшей школе. Благодаря своим хорошим отношениям с митрополитом Филаретом, который терпел его педагогические методы, потому что от Горского не приходилось опасаться ересей, ему удавалось выходить за рамки, очерченные Духовно-учебным управлением. Горский был из тех преподавателей высшей школы, которые владели вниманием аудитории и умели увлечь своих слушателей, вместе с тем он был выдающимся воспитателем, пользовавшимся огромным нравственным влиянием на студенчество. Архиепископ Алексий Лавров-Платонов, один из учеников Горского, ставший профессором церковного права в академии, рисует следующий образ своего знаменитого учителя: «Он учил нас трояким способом: всех вообще на кафедре, увлекая нас своими глубокими изысканиями, историческими картинами, блестящими характеристиками отцов и учителей Церкви (доселе не могу забыть его характеристики Оригена), затем он всех же нас учил на другой своей кафедре — в библиотеке. Это тоже драгоценнейшие для нас его лекции, коими он вводил нас в полное обладание литературою предмета. Но были еще его лекции — lectiones privatissimae [лекции сугубо частные (лат.)] — домашние. На эти лекции иногда он призывал нас поодиночке, по поводу прочитанных им наших рассуждений или для сообщения своих мыслей относительно данной темы»[137]. Особенно содержательны были лекции Горского по истории Церкви. Кроме историко-прагматического изложения материала он давал критический анализ источников, которые, сверх того, для наиболее яркого освещения предмета приводил в пространных выдержках. Профессор П. С. Казанский, слушавший Горского, когда тот только начинал свою преподавательскую деятельность, так рассказывает об этом: «Его лекции отличаются большею живостию, нежели печатанные его сочинения, где он исключает всякий порыв чувства и оставляет голый факт и сухое соображение... В наше время списки его лекций ходили по рукам и их немало распространилось по всей России. Достоинство этих лекций узнаешь только тогда, когда основательно изучишь предмет... Если принято в основание чужое сочинение, то по убеждению, что оно верно передает первоначальные источники... Для нас и почти для каждого он служит как бы справочным лексиконом»[138]. Полнота и многосторонность его знаний были поистине изумительны, и потому его влияние простиралось на все отрасли русского богословия. Из его школы вышли не только такие историки, как А. П. Лебедев и Е. Е. Голубинский, но и замечательные специалисты по патристике, догматике, церковному праву и т. п. Любимым предметом Горского была история Русской Церкви. Здесь им была проделана большая исследовательская работа, открыто и изучено много документов. И если он мало и неохотно публиковал свои труды, то виной тому была только его скромность. Особо интересовала его эпоха патриаршества. К сожалению, до нас дошли лишь наброски, но поля этих рукописей испещрены ценнейшими замечаниями, немало из которых заставляют задуматься и современного историка. Можно догадываться, что Е. Е. Голубинский многими своими научными достижениями обязан упомянутым lectiones privatissimae Горского, от которого он унаследовал и склонность к критическому прочтению источников. «Этот аскет-профессор, этот инок-мирянин, с подвижническою жизнью соединявший общительную гуманность и готовность всякому служить своими знаниями и трудами, это было необыкновенное явление. Оно едва ли повторится»,— писал о Горском Н. П. Гиляров-Платонов[139].
Важным следствием академической деятельности Горского стал подъем уровня преподавания в тех многочисленных семинариях России, где оказывались его ученики. Надо также заметить, что к процветанию Московской Академии в эпоху реакционных нападок был причастен также митрополит Филарет, который в роли попечителя, а иногда и довольно строгого опекуна оградил ее от неоднократных попыток начальственного вмешательства.
Значительную роль в жизни академии в период 1814–1867 гг. играла профессура по философии, не любимая вышестоящими властями, которым она внушала недоверие. Основы ее авторитета были заложены, без сомнения, В. И. Кутневичем, первым профессором кафедры философии Московской Академии. Он был, как то видно из материала, собранного историком академии С. К. Смирновым, прекрасным знатоком и приверженцем современной немецкой философии, который умел вызвать у студентов живой интерес к своему предмету, несмотря на то что лекции читались на латинском языке. Кутневич преподавал в академии с 1815 по 1824 г.[140] Его преемник протоиерей Ф. А. Голубинский (1797–1854), как и Горский, был уроженцем Костромы. Сын псаломщика, сумевшего впоследствии стать священником в Костроме, Голубинский поступил в 1806 г. в семинарию, а в год ее окончания был «информатором», т. е. ассистентом учителя греческого языка. В следующем году он стал студентом только что реформированной Московской Духовной Академии, которую закончил в 1818 г. со степенью магистра, после чего, по рекомендации Кутневича, был назначен бакалавром по кафедре философии, а с 1820 г. преподавал также немецкий язык. В 1822 г. Голубинский стал экстраординарным, а в 1824 г.— ординарным профессором философии, каковым оставался в академии в течение 30 лет, вплоть до своей смерти. В 1828 г. он был рукоположен в священника, а в следующем году стал протоиереем[141]. Еще в студенчестве Голубинский вместе с несколькими товарищами организовал с разрешения инспектора «Общество научных дискуссий», которое отличалось от позднейших университетских семинаров по сути дела лишь отсутствием руководителя из числа преподавателей. Сохранился незаконченный отчет Голубинского о собраниях общества в первые три месяца его существования (март—июнь 1816 г.) — интересное свидетельство научных интересов тогдашней академической молодежи. О мотивах основания этого общества Голубинский писал следующее: «Часто в часы досуга они (студенты.— Ред.) любили с дружескою свободою и откровенностью говорить, что каждый думал о предметах их учений; иногда читали друг перед другом свои сочинения и судили о них»[142].
В годы профессорства Голубинский пользовался в академии большим уважением — как ученый, как педагог и как человек. По свидетельству одного из студентов, «Федор Александрович был главою наставников, столпом академии и патриархом философов... Он говорил лекции просто, внятно, не столько с одушевлением, сколько с самоуглублением, как бы рассуждая сам с собою. Знал он бездну, но блестеть не любил и не увлекал молодых слушателей; с бóльшим вниманием стали бы его слушать люди более разумные и знающие. Особенно он любил распространяться о древней философии, об индийцах и китайцах, о Платоне... Должно заметить еще, что он был весьма осторожен в словах, боялся говорить нам много о новых немецких системах, хотя знал их весьма основательно. Правда, читал он нам о Гегеле, но не дал полного понятия о нем, потому что читал одну логику Гегеля... Он знал в совершенстве древнюю классическую литературу, новую немецкую и французскую, древнюю и новую философию, многих святых отцов, глубоко изучил Священное Писание; но свои познания не высказывал; свои мнения выражал нерешительно, осторожно и как бы неискренно; но все чужие мнения он знал основательно, разумеется, ученые»[143]. Голубинский, как и многие его современники, очень интересовался немецкой философией и протестантским богословием. Когда в начале своей преподавательской деятельности он преподавал немецкий язык, то заставлял студентов переводить сочинения Арндта, снабжая их собственными религиозно-философскими комментариями. На барона Хакстхаузена (Haxthausen), немецкого католика, после беседы с Голубинским большое впечатление произвели его познания в области немецкой философии, и прежде всего знание Гегеля и Шеллинга[144].
В 1852 г. начальный курс философии перешел к В. Д. Кудрявцеву-Платонову (1828–1891), который в 1854 г. принял от Голубинского и все остальные его курсы. Он читал менее эклектично, чем его предшественник и учитель. Плоды его трудов появились лишь после реформы академии и введения нового устава, в разработке которого он участвовал.
К столпам академии принадлежал также профессор математики протоиерей П. С. Делицын, один из основателей «Общества научных дискуссий». Его деятельность бела весьма разносторонней. Начинал он ее преподавателем французского языка, занимаясь со студентами переводами Боссюэ. Главной его заслугой перед академией стали переводы сочинений отцов Церкви, которые с 1843 г. начала издавать академия. В течение 20 лет Делицын перевел почти все запланированные 42 тома, и всякий, кто берет в руки это издание (в котором, кстати говоря, имя переводчика не указано), бывает обрадован точностью перевода и ясностью языка, учитывающего к тому же и особенности стиля каждого из авторов. Наряду с этим Делицын много лет работал в духовной цензуре[145].
Выпускник Петербургской Академии Е. В. Амфитеатров (1815–1889), бывший долгие годы (начиная с 1839 г.) профессором эстетики и литературы, пользовался известностью как опытный педагог и талантливый лектор. Высок был его нравственный авторитет среди студенчества. По отзыву одного из его учеников, он обладал счастливой способностью превращать в свою собственность все, что встречалось ему в богатой иностранной литературе, так что рассказы о явлениях и лицах из мира искусства и литературы, которые он черпал у французских и немецких авторов, казались его собственными творениями. Лекции Амфитеатрова, писал другой, были мастерски составлены, точны и не особенно многословны. Их содержание вызывало у нас большой интерес. Историю литературы Амфитеатров рассматривал с эстетической точки зрения, приводя массу цитат из произведений выдающихся писателей. Еще учителем семинарии, он с особым воодушевлением говорил о Гомере, Данте, Мильтоне и других великих поэтах, теперь же вводил своих студентов в мир современной русской литературы, читал им Пушкина, Жуковского и только что вышедшие «Мертвые души» Гоголя, в то время как курсы русской литературы в Московском университете не выходили за пределы XVIII в.[146]
Сложнее складывалась судьба другого значительного ученого, профессора Н. П. Гилярова-Платонова (1824–1887). Он начал свою академическую деятельность в 1848 г., когда эпоха Протасова достигла своего апогея. Гиляров-Платонов читал герменевтику, неправославные исповедания, историю ересей и расколов в Церкви, но по желанию митрополита Филарета должен был оставить чтение лекций о расколе из-за своей «либеральной» критики позиции православной Церкви. Вследствие поданной им докладной записки с требованием веротерпимости в отношении старообрядцев он был в 1854 г. уволен из академии. В 1856–1863 гг. этот высокообразованный человек с независимым характером служил в Москве цензором. «Широта его взглядов, смелое направление мысли, дисциплинированное духовной школой, делали то, что многие повременные издания и литературные работы держались и видели свет только благодаря отваге цензора, в существе дела благонамеренного, хотя и не всегда согласного с конкретными требованиями высшего цензурного начальства»[147].
В Московской Академии начинал свою неудачную карьеру архимандрит Феодор Бухарев (1824–1871), который принадлежал к самым одаренным и интересным личностям из числа получивших образование в духовной школе. Это трагическая фигура среди ученого монашества, о теневых сторонах которого с такой горечью говорил архиепископ Никанор Бровкович. Сначала Бухарев учился в Тверской семинарии, где обратил на себя внимание своими способностями, а затем — в Московской Академии. В надежде посвятить себя всецело богословским занятиям он в возрасте 20–21 года постригся в монахи, так как, по его собственному позднейшему признанию, был болезненным и углубленным в самого себя. По окончании академии он в качестве бакалавра начал преподавать Ветхий Завет и в 1846 г. стал экстраординарным профессором по этой дисциплине. Однако Феодор не был предназначен для роли лектора, ибо не мог удержаться в рамках учебного предмета, не давая воли своему личному интересу к тем или иным темам. На студентов он производил скорее впечатление талантливого проповедника собственных идей. Для самого Бухарева чтение лекций являлось делом побочным: он всецело посвятил себя работе над комментарием к Апокалипсису, который по завершении был передан для просмотра митрополиту Филарету. Взгляды, развиваемые в комментарии Бухарева, насторожили митрополита; он явился на один из проводившихся архимандритом экзаменов, и впечатление, которое он вынес оттуда — и от ответов студентов, и от объяснений Бухарева,— было столь неблагоприятным, что Филарет настоял на его переводе на кафедру догматики Казанской Академии (1855). Незадолго до кончины архимандрита Бухарева его коллега профессор Казанский так писал о нем: «Об Апокалипсисе была переписка у А. М. Бухарева с митрополитом Филаретом. Я читал ее и не мог не признать, что Бухарев был правее митрополита... Александр Михайлович Бухарев пылкая голова, но туманная. На его попытку объяснить Апокалипсис я смотрю как на пункт помешательства... Любовь Христа, примиряющая всех и все,— вот основной пункт книг и статей Бухарева. Он живет сам в мире идеальном, все надеясь своими идеями пробудить человечество к лучшей жизни... Действительно, из среды монашествующих случалось мне слышать мнение, что после Священного Писания сочинение о. Феодора первое... Когда он служил у нас профессором, его обирал служитель до того, что не только без копейки денег оставлял его, но и книги его продавал. И о. Феодор усматривал во всем этом чуть не действие Духа Божия, двигавшего руками вора»[148]. По оценке архиепископа Саввы Тихомирова, который, будучи консерватором, отнюдь не разделял богословских взглядов Бухарева, это был человек «с живыми способностями и горячим сердцем»[149]. Феодор Бухарев, заключает его биограф, был исключительным явлением в истории Русской Церкви. «Богословие Бухарева не следует изучать в отдельности, как, например, истолковательное, догматическое, нравственное, обличительное. Оно едино, потому что это живое богословие; отличительная его особенность не в логических схемах, совершенно согласных с общими построениями православного богословия, а в своеобразном душевном устроении автора, которое обнаруживается во всех его суждениях по богословским вопросам»[150].
Эти особенности и определяли его судьбу как человека и писателя, который позволял себе суждения, извинительные разве что для светского богослова, но никак не для ученого монаха. На чрезвычайно злобную, клеветническую критику архимандрит Феодор реагировал, к слову сказать, с таким истинно христианским смирением, что другим представителям ученого монашества было впору только устыдиться. По мнению Г. Флоровского, Бухарев является жертвой конфликта двух течений, типичных для 60-х гг.,— «столкновения косности и мечтательности»,— конфликта, определившего судьбы столь многих его современников[151]. В этой связи его перевод в Казань предстает в новом свете, тем более что своеобразная литературная манера Бухарева вызвала беспокойство митрополита Филарета еще в 1848 г., когда Бухарев представил ему рукопись своих «Трех писем к Гоголю», написанных после выхода «Переписки с друзьями» Гоголя. В Казани Бухарев снискал себе симпатии студентов и всего образованного общества, которому нравились его проповеди. Популярностью пользовались его вечера; в этом «оазисе» искали разъяснения многочисленным проблемам, угнетавшим людей 50-х гг., но не находившим свободного публичного обсуждения в неподвижной атмосфере николаевского режима. Правда, абстрактно-теоретические и мечтательно-мистические рассуждения Бухарева лишь в малой степени удовлетворяли эти запросы[152]. Такого рода деятельность Бухарева вызвала неудовольствие начальства, и его назначили — весьма характерная примета того времени! — как в свое время и профессора Гилярова-Платонова, членом новообразованного Комитета по духовной цензуре в Петербурге. Здесь Бухареву довелось осуществлять цензуру журнала «Домашняя беседа» В. И. Аскочевского, который в своем журнале в необычайно вульгарной форме нападал на Бухарева и на ученое монашество вообще. Миролюбие, смирение и объективность не позволили Бухареву вычеркнуть эти грубости. Они были столь недостойны, что конференция Московской Академии возбудила судебное дело по обвинению в оскорблении. Особо яростным нападкам Аскочевского подверглось сочинение Бухарева «О православии в отношении к современности», вышедшее из печати в 1861 г. Аскочевский называл автора еретиком и осыпал его ругательствами. И эту «критику» Бухарев беспрепятственно пропустил в печать, ограничившись лишь тем, что в журнале «Сын Отечества» дал свои возражения. Последовали новые атаки, и общественность была оповещена, что в ближайшем будущем Бухарев намеревается опубликовать еще более опасную книгу об Апокалипсисе. Возникшие по этому поводу толки заставили Бухарева забрать из типографии свою рукопись. Тем не менее он был уже до такой степени скомпрометирован, что его уволили с должности цензора и отправили в Никитский монастырь в Переяславле, обязав никаких своих сочинений впредь не печатать. Для расшатанных нервов архимандрита это было слишком: он заявил, что желает сложить с себя монашеский сан, так как обет безусловного послушания стесняет его в борьбе с несправедливостью своего церковного начальства. За это его ославили отступником, что еще более угнетало его. Последние годы жизни Бухарев провел в материальной нужде: гонорары за редкие публикации были слишком ничтожны, чтобы обеспечить существование, тем более человека, уже женатого. Он умер в апреле 1871 г.[153] Судьба Бухарева обнажила прежде всего проблемы ученого монашества, но она указала также на необходимость реформирования духовного образования: господствовавшие в нем воззрения не соответствовали требованиям времени.
Старейшая из академий, Киевская, была преобразована на основе нового учебного плана в 1819 г. После этого около десяти лет она испытывала недостаток в преподавателях. Новый подъем начался лишь в ректорство архимандрита Иннокентия Борисова (1830–1839)[154]. Он окончил Киевскую Академию в 1823 г., став ее первым магистром, и был назначен инспектором Петербургской семинарии. В том же году он принял монашество и, уже будучи иеромонахом, стал бакалавром богословия в Петербургской Академии. К началу 1826 г. Иннокентий — экстраординарный профессор, а два месяца спустя — архимандрит. На его проповеди в Казанском соборе и в Александро-Невской лавре собиралось множество народу, а появление их на страницах академического журнала «Христианское чтение» разом повысило его тираж. Неблагоприятным следствием популярности архимандрита Иннокентия как проповедника стала критика, которой подверглись его лекции в академии. За свою склонность к философскому обоснованию догматических положений он был обвинен в ложном толковании православия. Вот что пишет Д. С. Ростиславов, знавший Борисова как инспектора и профессора, в своих воспоминаниях о студенческих годах: «Борисов... занимался с большим усердием богословскою иностранною литературою; можно сказать, что он прочитал все, что тогда выходило замечательного в ней, принадлежало ль это тогдашним рационалистам и неологам или защитникам католической и протестантской догмы. Но кроме того, с не меньшим, может быть, усердием он занимался философией, историей, эстетикою, археологией и пр. ...Будь сказано не в обиду почитателям покойного митрополита Филарета Дроздова, ученость Борисова была многостороннее, объемистее и современнее учености Московского святителя. Последний мог удивлять всякого чрезвычайно обширным знанием богословия и сочинений отцов Церкви. Но на первого с удивлением смотрели профессоры Киевского и Харьковского университетов, приглашавшиеся к нему на вечера для ученых бесед большею частию о предметах всех почти, а не одних богословских наук... На профессорской должности Борисов был не сухим теоретиком, тяжелым немецким гелертером[*] , но оратором, который воодушевлен и увлечен своим предметом и умеет также воодушевлять и увлекать им своих слушателей... Лекции его... были глубоко обдуманы и излагались в строгой систематической связи». Сначала Иннокентий Борисов читал апологетику и экклезиологию, позднее, в свой последний петербургский год,— догматику. При этом он «смело касался рационалистических идей, конечно, оценивал и критиковал их, как прилично наставнику духовной академии, но и не ратовал против них, как фанатик. Студенты были увлечены этими лекциями, заслушивались их и выходили из класса в полном очаровании от них». Будучи затем ректором Киевской Академии, которую он привел к новому расцвету, он и здесь пленял слушателей своими лекциями[155].
После продолжавшегося всего один год ректорства архимандрита Иеремии Соловьева во главе Киевской Академии стал архимандрит Димитрий Муретов (1811–1883), который был ректором в продолжение 10 лет (1840–1850)[156]. Он был сыном церковнослужителя, учился в Киевской Академии и окончил ее в 1835 г. со свидетельством лучшего и по способностям, и по знаниям. Его учитель, ректор академии Иннокентий Борисов, доверил ему как бакалавру преподавание Священного Писания и герменевтики. В 1837 г. Борисов передал Муретову, уже в 1835 г. принявшему монашество, и свои лекции по догматике, в которых последний вскоре превзошел своего учителя, отказавшись от ошеломлявшей смелости его выводов и дефиниций, равно как и их схоластического формализма. Лекции Муретова отличались глубиной и философской точностью. Их содержание покоилось на добротном историческом фундаменте. По скромности Муретов не печатал своих работ по догматике, и большой удачей можно считать уже то, что сохранились по крайней мере записи некоторых его лекций, сделанные одним из его учеников (Н. Д. Оглоблиным). «В лекциях своих и богословскую проблематику стремился он свести к ее духовным истокам, к духовному опыту,— писал Г. Флоровский.— И всегда у него чувствуется вся вопросительность испытующей мысли. Мировоззрение Димитрия приходится восстанавливать теперь по его проповедям. Проповедовать он очень любил, и всего более именно на догматические темы. Говорил он очень просто, но в простых, почти наивных, словах умел выразить всю точность религиозных созерцаний, вскрыть внутреннюю перспективу даже в обыденных мелочах. Димитрий напоминает всего больше именно Филарета Московского — и своей догматической пытливостью, и силой, и последовательностью рассуждающей мысли, и своим даром пластических определений... В богословии Димитрий был именно философ прежде всего. Он исходил из данных Откровения, из свидетельства слова Божия, и затем сразу же переходил к спекулятивному раскрытию смысла и силы догмата. Он не был историком, хотя и придерживался исторического метода в изложении догматики»[157]. К числу его учеников принадлежал и Макарий Булгаков. В какой степени догматика последнего испытала влияние Муретова, сказать трудно. Возможно, он пользовался записями лекций своего учителя[158]. Среди профессоров философии в этот период первым был священник И. М. Скворцов (1795–1863), который по окончании (в 1817 г.) Петербургской Духовной Академии преподавал сначала в Киевской семинарии, а затем, с 1819 по 1849 г.,— в академии. Скворцов оставил после себя большое число работ по истории философии и разбор философии Канта, но своей популярностью он был обязан в первую очередь лекциям по церковному праву, которые читал в Киевском университете. Он состоял в тесной дружбе с архимандритом Иннокентием Борисовым, впоследствии переписывался с ним. Влияние Борисова на его идеи несомненно. «Философия во всей ее силе нужна в академии,— писал Скворцов своему другу.— Это потребность века, и без нее учитель Церкви не будет иметь важности пред своими учениками»[159]. Борисов и Скворцов действительно пробудили в студентах академии живейший интерес к философии. Многие будущие исследователи и профессора философии духовных академий и университетов в 30–50-х гг. учились именно в Киевской Академии[160].
Петербургская Академия, где преподаватели сменялись особенно часто, в пореформенный период могла похвастаться лишь немногими значительными богословами. Действительно достойны упоминания лишь Филарет Дроздов (1812–1819) и Григорий Постников (1819–1822). И в позднейшее время профессора философии ничем не блистали. Такой признанный специалист по догматике, как Никанор Бровкович, писал в 40-х гг.: «Я... видел, что в нашей системе и то, и другое, и третье с точки зрения так называемой науки представляется далеко не столь прочно, как представлялось до сей поры с точки зрения ригористического православия»[161]. Однако он полон глубокой признательности ректору архимандриту Макарию Булгакову (1850–1857) за его лекции по догматике: Макарий дал плодотворный толчок развитию богословской науки. Хотя его лекции, по мнению Никанора Бровковича, были не столь хороши, как его публикации, но просты и ясны, и вообще он был великим учителем![162] Наиболее выдающимся научным достижением Булгакова явилось не «Православное догматическое богословие», а «История Русской Церкви», обеспечившая ему почетное место в русской науке. Суждения современников о нем весьма различны. Ряса ученого монаха и высокое положение в иерархии часто казались Макарию не поддержкой, а бременем, помехой в его научной работе. «Как надоело мне архиерейское служение. Мне ничего так не хочется, как только побыстрее уйти на покой!» — писал он в одном из писем уже в 1867 г. По оценке его биографа Ф. И. Титова, Макарий Булгаков принадлежал к наиболее прогрессивным среди епископов 60-х и 70-х гг. «Макарий Булгаков был иерарх широкого кругозора, светлых взглядов и редкой терпимости к мнениям и убеждениям других, в том числе и своих противников, которых у него было немало»[163]. Его «прогрессивные» воззрения наталкивались на особое неприятие со стороны консервативных иерархов, в то время как многочисленные карьеристы с завистью наблюдали за тем, как он безо всяких усилий достиг своего высокого положения. Ему покровительствовал и оказывал явное предпочтение перед другими епископами обер-прокурор граф Д. А. Толстой, ценивший прогрессивность (разумеется, весьма относительную) его взглядов. Большое возмущение вызвало участие Макария Булгакова в разработке реформы церковного суда в 1870 г.[164] Стараниями его противника, профессора Московской Академии А. Ф. Лаврова-Платонова, реформа была погублена. Впоследствии Лавров, будучи викарием Московской епархии, оказался в подчинении у митрополита Макария, который доверил управление своей епархии епископу Алексию (таково было теперь имя Лаврова), чтобы сберечь время для работы над «Историей Русской Церкви»[165].
Среди профессоров Петербургской Академии заслуживает упоминания также Иоанн Соколов (1818–1869). На его развитие оказали влияние его учителя по Московской Академии — Филарет Гумилевский, А. В. Горский и Ф. А. Голубинский. По окончании академии Соколов остался в ней читать этику, пастырское богословие и библеистику. Затем он был переведен в Петербургскую Академию, где в течение десяти лет читал церковное право, после того как, несмотря на резкую критику митрополита Филарета, получил степень доктора богословия за «Опыт курса церковного законоведения»[166]. В 1855–1857 гг. он был ректором Петербургской семинарии, а в 1864–1867 гг.— Петербургской Академии, в промежутке между этими назначениями побывав в Казани в качестве ректора тамошней академии. Затем, вплоть до своей ранней смерти, он был епископом Смоленским. Со временем его перевода в Казань совпало, кстати говоря, назначение Макария Булгакова епископом Тамбовским. Архимандрит Порфирий Успенский, который и сам немало претерпел из-за консерватизма иерархии, в своем интересном дневнике писал по этому поводу: «Бывает несчастное время, когда стесняют круг благотворной деятельности даровитых людей. Таково наше время. Недавно отсюда услали в Казань умного ректора Петербургской семинарии архимандрита Иоанна и на место сокола посадили ворону, архимандрита Нектария, вызванного из Киева на чреду священнослужения. Ректора академии преосвященного Макария удалили в Тамбов, где он будет судить пьяных церковников и где едва ли продолжит историю нашей Церкви, которой только первые три части обнародованы на днях. Он не имел счастья понравиться новому митрополиту-ригористу»[167]. Митрополитом, о котором идет здесь речь, был Григорий Постников. В воспоминаниях Московского митрополита Леонтия Лебединского (1891–1893), ученика Иоанна Соколова, есть сведения и о том, чем же именно последний заслужил немилость митрополита Григория: «Каноническое право преподавал Иоанн Соколов... уроки его мы слушали с удовольствием. Очень даровитый, он имел смелый полет мыслей и здоровую голову. Из скучного по-видимому предмета он умел сделать весьма интересный по манере изложения. В преподавании он много отличался от Макария (имеется в виду Макарий Булгаков.— И. С.), говорил довольно медленно, возбуждал вопросы и решал их превосходно. Особенно он обладал и критическим талантом. Помню, когда он разбирал «Духовный регламент», мы были в восторге. О. Иоанна мы по справедливости, думаю, считали выше Макария по его глубокому и самостоятельному уму. К сожалению, своеобразный характер о. Иоанна и его нередко страстные выходки много повредили ему и замедлили ход по службе. Жаль, что этот умный человек не пожил дольше в архиерействе». И Никанор Бровкович, также ученик Иоанна Соколова, подчеркивает его солидные познания и талант лектора. Он метко характеризует Иоанна как ученого монаха, страдавшего «мировой скорбью». Его нервозность была прямо-таки болезненной и стала одной из причин того, что он буквально сгорел в огне возбуждения, охватившего духовную жизнь России в 60-х гг. (см. § 9)[168].
Нельзя не вспомнить и преподавателя философии Петербургской Академии Ф. Сидонского (1805–1873). Он был выпускником этой академии, а с 1833 г.— профессором философии, однако должен был оставить кафедру уже в 1835 г. В 1864 г., когда он уже был священником, его пригласили на должность профессора философии в Петербургский университет. В академии он читал историю философии, этику и естественное право, причем был первым, кто делал это на русском языке. На устаревшие, но по-прежнему официально принятые учебники Баумайстера и Винклера (Winkler), внушавшие отвращение студентам, он не обращал внимания. В свои лекции Сидонский вводил «многие из тех идей, которые в то время занимали немецких и французских мыслителей, через это затрагивал и поддерживал любознательность студентов и пробуждал в них стремление к философскому мышлению»[169]. Деятельность Сидонского продолжил В. Н. Карпов (1798–1867), ученик Скворцова по Киевской Академии. Карпов составил себе имя переводами и анализом диалогов Платона. Хотя он и старательно следил за тем, чтобы как-нибудь не отклониться от православия, совсем избежать подозрений в этом ему не удалось. Один из его коллег по академии, профессор Ростиславов, рассказывает, что митрополит Филарет Дроздов однажды задал Карпову в присутствии митрополита Серафима Глаголевского вопрос, ведет ли разум к религии, на что тот ответил вполне утвердительно, обезоружив недоверчивых иерархов. Так или иначе, в Петербургской Академии он удержался и преподавал в ней 34 года. В области философии он стремился создать собственную систему, базировавшуюся на христианстве и отвергавшую рационализм[170].
Из многочисленных учеников Карпова, на которых он имел влияние, наиболее выдающимся был Никанор Бровкович (1826–1890), борец против позитивизма и представитель христианского идеализма[171]. Его очень интересные воспоминания, вышедшие только в 1900 г. под заглавием «Биографические материалы», содержат сведения (отчасти уже приведенные нами) об его учителях в академии — Макарии, Карпове и Иоанне Соколове, есть в них также упоминавшиеся здесь критические размышления об ученом монашестве, к которому он и сам принадлежал еще со студенческих лет (1847–1851), приняв постриг в 1850 г. Богословские взгляды Никанора Бровковича, как и мировоззрение в целом, сделали его противником господствовавшей в академии системы обучения. Когда в своих лекциях по апологетике он осмелился привлечь современных философов, например Фейербаха и Штрауса, то оказался в конфликте с ректором Макарием Булгаковым. С тех пор за его деятельностью следили с недоверием, что стало для него большой помехой в карьере. Вместо «опасной апологетики» ему пришлось более пяти лет, пока он оставался преподавателем Московской Академии, читать введение в православное богословие, причем строго придерживаясь учебника Макария Булгакова, вышедшего в 1847 г. В последующие 14 лет Никанор был поочередно ректором трех семинарий, а затем, в 1868–1871 гг.,— ректором Казанской Академии, последним ректором дореформенного периода. Сомнительная репутация его как богослова мешала ему даже в обер-прокурорство графа Д. А. Толстого, который пять лет продержал его в викарных епископах. Настоящей причиной этих трудностей было превосходство Никанора над своими собратьями по ученому монашеству и иерархами как по талантам, так и по знаниям и проповедническому дару. Он был личностью с сильно выраженными индивидуальными чертами, что в России, и в особенности в среде русской иерархии, так часто принимали за признак либерализма, а от такого ярлыка было трудно избавиться всю жизнь. Случай помог ему стать наконец архиепископом. Проповедь о пользе войны, которой он в действительности не произносил, доставила ему расположение обер-прокурора К. П. Победоносцева, а благодаря «светской манере», с какой он держался при встрече с супругой Александра III во время маневров в Елизаветграде в 1884 г., он снискал себе высочайшую благосклонность[172].
Другим значительным ученым, деятельность которого приходится на начало рассматриваемого периода, был протоиерей Г. П. Павский (1787–1863). Он принадлежал к первому выпуску Петербургской Академии после реформы 1808–1814 гг. и затем получил кафедру древнееврейского языка. После рукоположения в священника ему предложили также должность профессора богословия в Петербургском университете и поручили преподавание закона Божия цесаревичу Александру Николаевичу. «Павский был филолог прежде всего — у него был филологический дар и чутье. Он полюбил еврейскую Библию со всем жаром ученой страсти». Наряду с семитскими языками Павский прекрасно владел немецким, французским и английским, а также санскритом и даже исландским. Он знал всю языковедческую литературу своего времени, посвященную Ветхому Завету. Вот как пишет один из его учеников о значении его учебной деятельности в 20–30-х гг.: «Будучи профессором еврейского языка, он, по-видимому, не мог иметь большого влияния на студентов, а между тем доставлял им пользы в научном отношении едва ли не более, нежели все наставники по богословию (за исключением немногих),— это происходило от метода его преподавания. Прочитавши в несколько классов грамматику еврейского языка, он для перевода брал какого-либо пророка, сам разбирал или помогал студентам разбирать прежде всего буквальный смысл его и после сопровождал разбор филологическими и богословскими замечаниями, которые всегда интересовали студентов»[173]. Таким образом за несколько лет Павский перевел на своих занятиях весь Ветхий Завет. Изданные литографическим способом в 1828 г. конспекты одного из его студентов получили широкое хождение во всех академиях. Содержание своих занятий с наследником Павский издал двумя небольшими книжками: «Христианское учение в краткой системе по предварительном понятии о религии, Откровении и Библии», и «Начертание церковной истории». Когда об этом узнал Петербургский митрополит Серафим, он попросил просмотреть эти книги митрополита Филарета, который нашел в них «неясность и сбивчивость в понятиях». Вслед за тем Серафим потребовал от Павского объяснений и представил их вместе с замечаниями Филарета императору Николаю I. Императору объяснения Павского не понравились, в результате чего последнему пришлось оставить и службу при дворе, и профессуру. Император определил ему пенсию, которая позволяла Павскому отныне целиком посвятить себя научной работе. Это произошло в 1835 г., а вскоре, в 1841–1842 гг., в связи со своим переводом Ветхого Завета Павский столкнулся с новыми трудностями. Иеромонах Агафангел Соловьев поднял вокруг этой работы, существование которой благодаря многочисленным копиям отнюдь не могло быть тайной, большой шум, повсюду трубя о том, что перевод в отдельных своих частях неверен и искажает смысл Священного Писания; это вынудило церковные власти вмешаться[174]. Ниже мы еще скажем более подробнее об этом «деле Павского», которое, как и первое, наглядно демонстрирует те трудности, какие приходилось испытывать, работая в области богословской науки.
Такой же внезапный конец преподавательской карьеры ожидал и профессора литературоведения протоиерея К. И. Делекторского († 1842). Как священнослужителю ему приходилось выступать с проповедями в церкви Министерства внутренних дел. Он ненавидел «семинарскую риторику», говорил живо и просто, не боясь указывать и на пороки столичного аристократического общества. Протоиерей И. Базаров вспоминал, как император Николай сказал однажды священнику: «Батюшка, Вы еще слишком молоды, чтобы быть обвинителем», на что Делекторский ответил: «Ваше Величество, я не ведаю, когда Бог призовет меня на Суд Свой. Пока свет сияет, я должен работать над тем, чтобы спасать души моих слушателей». В 1835 г. Делекторский был уволен из академии[175].
Казанская Академия была реформирована позднее, чем все другие; она возобновила свою деятельность лишь в 1842 г. Обер-прокуроры Нечаев и Протасов затягивали открытие преобразованной академии якобы из-за отсутствия средств, в действительности же — из характерных для николаевской эпохи соображений: умножение такого беспокойного элемента, как студенчество, было политически нежелательно. И только Казанскому архиепископу Владимиру Ужинскому (1836–1848) удалось наконец настоять на открытии академии. Так как здание семинарии сильно пострадало от пожара, аудитории пришлось расположить в чердачном этаже Спасского монастыря, а студентов расселить по монашеским кельям. Ректор академии архимандрит Григорий Митькевич (1844–1851) и архиепископ Григорий Постников (1848–1856) многое сделали для академии в материальном отношении[176]. Среди преподавателей особенно выделялись уже упомянутые архимандриты Феодор Бухарев и особенно Иоанн Соколов. Курс догматики, читавшийся Соколовым в Казани (и позднее — в Петербурге), производил такое же сильное впечатление на студентов, как и раньше — петербургские лекции по церковному праву. Один из слушавших в Казани лекции Иоанна с восторгом вспоминал о глубине и ясности его мысли, необыкновенной оригинальности языка и лежавшей на всем печати неповторимой личной одаренности. «Отличительною чертою его лекций было соединение в них тонкого и глубокого философского анализа с некоторым оттенком мистицизма самой, впрочем, чистой, высокой и благородной пробы»[177]. При всех своих достоинствах Соколов как преподаватель и ректор был, по свидетельству П. Знаменского, также одного из его учеников, властолюбив и полон презрения, иногда граничившего с грубостью, не только по отношению к студентам, но и к профессорам. Превышая свои полномочия, он перемещал профессоров и доцентов с одной кафедры на другую, вмешивался в их преподавательскую деятельность. Его своеобразный характер и эти выходки, как пишет тот же Знаменский, являлись немалой помехой нормальному течению учебного процесса[178]. Преемники его, архимандрит Иннокентий Новгородов (1867–1868) и Никанор Бровкович (1868–1871), приложили немало усилий, чтобы ликвидировать отрицательные последствия его ректорства[179].
Как видно из приведенных примеров, в течение некоторого времени накануне реформы 1869 г. Казанская Академия служила местом ссылки «либерально настроенных» ученых монахов (Бухарев, Соколов, Бровкович). От других академий она отличалась тем, что считалась академией миссионерской, которая призвана была знакомить своих студентов с религиями и языками нерусских народов России. Однако до 1869 г. для этого только закладывались основы.
Реформа 1808–1814 гг. помимо устранения недостатков духовной школы имела в виду также расширение ее учебных программ. Прежде всего выяснилось, что закончившие семинарии по старой программе не обладали достаточными знаниями для того, чтобы слушать академические лекции нового научного уровня. Одновременно дал о себе знать значительный недостаток в подходящих преподавателях. К счастью, быстро обнаружилось, что среди студентов можно найти множество способных молодых людей, из которых при новых порядках вскоре получились хорошие учителя. Новое поколение преподавателей стремилось строить свою педагогическую деятельность на основе самостоятельного научного исследования. Эти устремления натолкнулись на репрессивное противодействие со стороны ректоров и епархиальных архиереев, в подчинении которых находились академии. В течение 30 пореформенных лет новые программы постепенно подвергались обратному пересмотру в пользу прежних и в конце концов в 1839–1840 гг. с согласия императора Николая I были сильно урезаны обер-прокурором Протасовым. Все эти меры нанесли тяжелый удар по академическому и семинарскому образованию, но были уже не в силах остановить научную работу в области богословия. Несмотря на репрессии, она выжила, продолжала развиваться и создала предпосылки для стремительного подъема богословия во 2-й половине XIX в., когда реформа 1808–1814 гг. дала наконец зрелые плоды.
д) Политические и социальные процессы эпохи Николая I имели, естественно, большое влияние на внешнюю жизнь духовной школы, значительно изменив ее, но внутреннее ее развитие в своих существенных чертах определялось духом реформ александровского времени. Возрос уровень обучения, из-за чего повысились требования к прилежанию и сообразительности учащихся. Почти во всех академиях и семинариях постепенно искоренялся господствовавший в XVIII в. метод заучивания наизусть. Ученики и студенты со своей стороны начинали выказывать все больший интерес к науке. Лучшим доказательством тому может служить обновленный за счет молодежи преподавательский состав, который даже во второй половине рассматриваемого периода сумел сохранить в учебном процессе дух и жизнь. Новые веяния не прошли бесследно и для экзаменационной системы. Прежде полугодовые и годовые оценки на устных экзаменах были в академиях и некоторых семинариях решающими для судьбы учащегося. Они определяли его место в списке и тем самым оказывали после выпускного экзамена определяющее влияние на его служебную карьеру. Однако хорошие оценки были результатом всего лишь усердия и хорошей памяти, помогавших затверживать учебник. После же реформы 1808–1814 гг. большее значение стали придавать семестровым работам студентов, в которых обнаруживались не только знания, но и степень понимания выученного, а иногда также способность к критическому анализу. Студенты последнего года обучения обязаны были теперь представить научную (так называемую курсовую) работу, которая тщательно проверялась и оценивалась, особенно у студентов, входивших в десятку лучших по результатам устных экзаменов. Зачастую эти работы подправлялись преподавателями (в Москве это иногда делал сам митрополит Филарет), а затем публиковались. Такая система заставляла студентов сконцентрироваться на той или иной области науки. К сожалению, эта специализация редко принималась во внимание, когда бывшим выпускникам, а теперь преподавателям назначали их предмет: считалось, что окончивший академию должен владеть всеми предметами настолько, чтобы преподавать любой из них. В семинариях, правда, еще бывали случаи, когда преподаватель, многие годы ведя одну и ту же дисциплину, имел возможность продолжить научную работу в интересующей его области. Но в академиях такое было практически невозможно, по крайней мере для ученых монахов, так как их продвижение по служебной лестнице было связано с постоянной сменой учебного предмета. Поэтому уже студентом молодой ученый страдал от мысли, что впоследствии будет, вероятно, оторван от любимой отрасли науки. Кроме того, в продолжение практики XVIII в. и в ущерб духовной школе из выпускников духовных академий в большой степени пополнялись кафедры светских высших учебных заведений: университетов, Медико-хирургической академии и др. Особенно сильное «кровопускание» произошло, когда М. М. Сперанскому потребовалось большое число профессоров по русскому законоведению[180].

Как и прежде, академии подлежали надзору соответствующих епархиальных архиереев. Впрочем, Петербургской Академии после назначения обер-прокурором Протасова приходилось больше опасаться его вмешательства, нежели престарелого митрополита Серафима. Киевский митрополит Евгений Болховитинов мало вникал в дела подведомственной ему академии, зато его преемник митрополит Филарет Амфитеатров, напротив, зорко следил за тем, чтобы обучение в академии шло в консервативном духе. Московская Академия находилась под неусыпным надзором митрополита Филарета Дроздова, который строго контролировал как деятельность преподавателей, так и жизнь студентов и сам дух академии. Его интересовала не только научная квалификация профессоров, но и, прежде всего, их личное отношение к вопросам веры. «Безверный наставник на всякой кафедре вреден для академии»,— заметил он однажды[181]. Применение научно-критических методов в богословии митрополит считал опасным признаком неверия. Его частые посещения и регулярное присутствие на экзаменах наводили страх и на профессоров, и на студентов. В присутствии студентов митрополит Филарет нередко в самой резкой форме критиковал сказанное преподавателем, и никто не мог быть уверен в том, что не будет им прерван. Его столкновения с ректором архимандритом Поликарпом Гайтанниковым (1824–1835) в академии запомнили надолго[182]. Результатом такого контроля, с педагогической точки зрения весьма сомнительного, было то, что в своих лекциях профессора стали ориентироваться на мнение митрополита. «Филаретовский дух» сформировал не одно поколение воспитанников Московской Академии, определив их богословские и церковно-политические взгляды. Даже в конце XIX в. он еще чувствовался у многих богословов и иерархов. Новые педагогические порядки с чертами военного воспитания, вдохновителем которых был обер-прокурор Протасов, от Петербургской Академии перекинулись и на другие академии. В Казань они были принесены архимандритом Иоанном Соколовым. Будучи ректором, он регламентировал прически студентов, на богослужении расставлял их по росту и ввел форменную одежду — режим чрезмерной строгости, по определению историка академии[183]. Всеобщее распространение такого рода педантичной регламентации достаточно засвидетельствовано воспоминаниями учащихся различных духовных учебных заведений. Периодическим послаблениям способствовали разве что частые смены ведущих педагогов, в особенности ректоров. Преемственность в воспитании до некоторой степени поддерживалась лишь благодаря инспекторам, сменявшимся реже. Особенно строги были порядки в Москве, где старались, в духе Филарета, по возможности изолировать студентов от жизни за стенами академии. Ответной реакцией в академиях, а отчасти и в старших классах семинарий становились нарушения дисциплины и даже попойки[184].
Переворот в общественном мнении в первые годы царствования Александра II не мог не затронуть и духовное образование. Студенты проявляли живой интерес к вопросам общественной жизни и к светской публицистике, особенно к дискуссиям на эти темы на страницах возникавших тогда новых журналов. В семинарии были заронены, по выражению митрополита Филарета, «семена демократии». Семинаристы зачитывались не только запрещенными журналами и брошюрами, но и произведениями немецкой либеральной теологии и даже философского материализма, например Фейербахом. Тревожным сигналом послужило участие студентов духовной академии и университета в Казани в панихиде по убитым во время крестьянских беспорядков в деревне Бездна (Казанской губернии)[185]. Было очевидно, что изоляция духовной школы от перемен в общественной жизни оказалась невозможной. Симптомом конца николаевской эпохи в области духовного образования стали требования новой его реформы, выдвигавшиеся ожившим общественным мнением.


Дата добавления: 2019-09-13; просмотров: 194; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!