Нельзя развивать интерес к любой творческой деятельности в отрыве от нравственности



 

…И вот, как сейчас помню, Саша, торжествующий, вышел. Я сидел в кресле. Он поставил напротив меня свою картину. Затем побежал за настольной лампой. Включил ее, направив свет на картон.

То, что я увидел, привело меня в смятение. В горле что‑то сдавило, я растерялся…

На картине был нарисован белый гроб, резной работы, с выступами, с крышкой, с мощным основанием – то есть такой гроб, который я, возможно, и не видел, но представлял, что именно таким должно быть это последнее убежище человека. А по краям восемь разноцветных то ли урн, то ли круглых подставок. Причем эти урны уменьшались по мере отдаления от переднего плана.

– Я сейчас, – рассказывал Макаров, – могу как‑то оценить свое психологическое состояние: ощущение какой‑то внутренней боли сменялось чувством беспомощности, ужасными, нелепыми предположениями…Хотелось спросить: «Зачем же так? Ведь у нас не так давно бабушка умерла. Это самое тяжелое горе, о котором, правда, никто из нас не напоминает, но оно не покидает нас, носится в воздухе…» Приходили и другие мысли: когда‑то Саша вроде бы в шутку заладил, что ему надоело жить. «Может быть, и этот гроб, – думал я, – навеян страшными мыслями…»

И пока я размышлял, он, точно кожей чувствуя мое замешательство, спрашивал у меня: «Ну что? Ну как?»

И все‑таки, верный своей установке, я сказал:

– Ты знаешь, удивительно прекрасно по цвету…

– Но я чувствую все же, – сказал он, – что тебе что‑то не нравится.

– Не совсем оптимистично по сюжету, – процедил я, натужно улыбаясь, и добавил: – А ты попробуй сделать еще что‑нибудь. По‑моему, у тебя с цветом получилось что‑то необыкновенное.

Саша отправился к себе в комнату и через полчаса принес портрет Джона Леннона. Портрет был необычен в выборе красок. Кажется, я такого сочетания никогда и не видел. Фон – густой чернильной фиолетовости, лицо – ярко‑лимонно‑желтое, однако не ядовито‑желтое, а мягко и тепло‑желтое с некоторой белизной, волосы – иссиня‑черные, однако местами с коричневым отливом, и одежда – краплак с какой‑то голубой тенью.

– Прекрасный портрет, – сказал я. – Кажется, ты сможешь сделать нечто совершенно необычное. Нет, портрет просто восхитительный…

Я говорил, а в голове у меня сидела мысль о картине с гробом. И он это понимал. И знал, что все мои похвалы портрету – попытка отвлечь его, замять историю с той картиной… И может быть, протестуя против этого, а может быть, по какой‑то другой причине, только я отлично знал, что он начнет говорить о своей первой картине. Так оно и получилось. Он сказал:

– А ты знаешь, мне первая картина больше нравится. Ты знаешь, как я ее назвал? Я ее назвал «Жить, чтобы жить».

– Что же, очень по‑философски… А какой ты смысл вкладываешь в это название?

– Мне трудно это сказать, – ответил он, – но жизнь действительно так прекрасна, что смерть лишь подчеркивает ее красоту и ее вечность…

И все‑таки в тот вечер я не смог рассуждать о его картине. Я вспоминал его разговоры о сюрреализме. Саша стал меня расспрашивать об этом направлении. Из всех живописных течений я именно сюрреализм и не приемлю. Ненавижу за его бездушность. Я сказал ему об этом. Тогда через несколько дней он притащил альбом Сальвадора Дали, и мы стали рассматривать репродукции. Почему для меня неприемлемо его творчество? Я пояснил, насколько мог, свою точку зрения: все стерилизовано, химизировано, выжжено, все дышит смертью, концом света, ужасом: эти черепа, змеи; распятые с геометрической точностью, пригвожденные шипами фигуры… Саша согласился с моими оценками. Правда, спросил:

– Ну, а техника у него сильная?..

– Безусловно, своеобразная, но скорее фотографическая, а не живописная. А главное: он недобрый, этот Дали.

– А разве нельзя его понять как художника, который изображает всю мерзость бездуховной жизни?

– Можно, конечно, и так понять, – сказал я. – Но даже в изображении уродливого в искусстве что‑то должно дышать теплотой. Где‑то должен быть хотя бы маленький просвет. Помнишь, например, у Брэдбери, в его романе «451° по Фаренгейту» – там все уничтожено машинной цивилизацией, но есть какой‑то проблеск: одуванчик вырос на асфальте этого безумного города… Вот и в искусстве должны быть свои одуванчики… Может быть, я с такими взглядами устарел?

– Да нет, ты, пожалуй, прав, – сказал он. И я обрадовался, что он со мной согласился. Прошел день, он снова заговорил о Дали, и я чувствовал, что он хочет как‑то перейти снова к своему рисунку.

– Я не возражаю против одуванчиков, – сказал он, – но почему должен быть такой стандарт? Разве талант Дали не имеет права на жизнь? А разве «Герника» Пикассо не такой же протест против жестокости мира?

 


Дата добавления: 2019-09-13; просмотров: 224; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!