Фиктивная этническая принадлежность и идеальная нация



 

Я называю «фиктивной этнической принадлежностью» сообщество, образованное национальным государством. Это выражение намеренно сложное, и термин «фикция» в нем, как я указывал выше, должен пониматься не в смысле чистой и простой иллюзии, не имеющей исторических последствий, но, напротив, по аналогии с «фиктивным лицом» (persona ficta) юридической традиции, в смысле институционального действия, «изготовления». Ни одна нация не обладает этнической базой естественным образом, но они обретают ее по мере того, как национализируются их общественные формации, как включающееся в них, упорядочивающееся и доминирующее в них население «этнизируется», то есть представляется в прошлом или в будущем как если бы оно образовывало естественное сообщество и обладало изначальной идентичностью, культурой, интересами, более высокими, чем индивиды и социальные условия[79].

Фиктивная этническая принадлежность не совпадает чисто и просто с «идеальной нацией», которая становится объектом патриотизма, но она необходима ему, поскольку без нее нация существует только как идея или произвольная абстракция: патриотические призывы ни к кому не направлены. Именно этническая принадлежность позволяет видеть в государстве выражение предсуществующего единства, все время соотносить его с «исторической миссией» на службе нации и, следовательно, идеализировать политику. Создавая народ как фиктивную этническую единицу, на основе универсалистского представления, которое приписывает каждому индивиду одну единственную этническую принадлежность и подразделяет все человечество на различные этнические группы, потенциально соответствующие нациям, национальная идеология делает нечто большее, чем просто оправдывает стратегии, применяемые государством для контроля над населением; она заранее вписывает требования этих стратегий в чувство «принадлежности» в обоих смыслах этого слова: она образует принадлежность самому себе и в то же время принадлежность всем себе подобным. То есть заставляет индивида называться именем сообщества, именем, которое носит его окружение. Натурализация принадлежности и возвышение идеальной нации – это две стороны одного процесса.

Как производится этническая принадлежность? Как производится этническая принадлежность, если она кажется не фикцией, но самым естественным из всех истоков? История показывает, что есть два основных конкурирующих между собой пути к достижению этого: язык и раса. Зачастую их объединяют, так как только их взаимодополнительность позволяет народу представить себя совершенно автономной единицей. В обоих случаях объявляется, что национальный характер (который можно назвать еще и «душой народа» или «духом народа») имманентно присущ народу. Но оба они проецируют трансцендентное на актуально действующих индивидов и политические отношения. Они создают как два способа укоренения исторического населения в самой «природе» (различие языков, как и различие рас, представляется как судьба), так и два способа придать смысл его существованию во времени, преодолеть его случайность. Однако обстоятельства приводят к тому, что то один, то другой путь начинает доминировать, поскольку они основываются на развитии различных институтов и обращаются к различным символам, к различным идеализациям национальной идентичности. Такое различное проявление этнической принадлежности – либо с лингвистической, либо с расовой доминантой – имеет очевидные политические последствия. По этой причине, а также ради ясности анализа, мы должны исследовать их по отдельности.

Общность языка кажется самым абстрактным понятием: в действительности его смысл оказывается самым конкретным, так как он привязывает индивидов к источнику, который в любой момент может быть актуализирован, который содержит в себе общее действие обмена, дискурсивного общения между этими индивидами, используя как средства разговорного языка, так и весь постоянно обновляющийся массив записанных и зафиксированных текстов. Это не означает, что такое сообщество является непосредственным, что оно не имеет внутренних пределов; тем более что в действительности коммуникация не становится «прозрачной» для всех индивидов. Но эти пределы всегда относительны: даже если индивиды в силу социальных обстоятельств настолько удалены друг от друга, что никогда не общаются напрямую, они связаны неразрывной цепью промежуточных дискурсов. Эти индивиды не изолированы ни юридически, ни фактически.

Но ни в коем случае не следует думать, что эта ситуация стара как мир. Напротив, она появилась поразительно недавно. Империи древности и старорежимные общества строились на связях между лингвистически разделенным населением, на иерархии несовместимых друг с другом «языков» господствующих и угнетаемых классов, сакральной и профанной областей, для соотнесения которых должна была существовать целая система переводов[80]. В современных национальных формациях переводчиками стали писатели, журналисты, политические деятели, актеры, говорящие на языке «народа» таким образом, что наиболее «естественным» оказывается введение все больших различий. Перевод становится прежде всего внутренним переводом, переводом между «уровнями языка». Социальные различия выражаются и релятивизируются как различные способы говорить на национальном языке, предполагающем общий код и даже общую для всех норму[81]. Этот язык, как известно, прививается всеобщим школьным образованием и является основной задачей этого образования.

Вот почему существует тесная историческая взаимосвязь между формированием нации и развитием школы как «народного» института, не ограниченного особыми формациями или культурой элит, но ставшего фундаментом социализации индивидов. То, что школа есть также место внушения, а порой и оспаривания националистической идеологии – это вторичное явление, и строго говоря, оно не так важно, как вышеназванное. Можно сказать, что всеобщее школьное образование – основной институт, производящий этническую принадлежность как языковое сообщество. Но он не единственный: государство, экономический обмен, семейная жизнь – тоже в некотором смысле «школы», органы идеальной нации, опознаваемой по «общему языку», который принадлежит ей как «ее собственный». Поскольку решающим здесь является не только то, что национальный язык – это язык официальный; гораздо более фундаментально, что он может казаться самой основой жизни народа, реальностью , которую каждый усваивает по-своему, никак не нарушая при этом собственной идентичности. Между установлением единого национального языка и расхождением, постоянными столкновениями «классовых языков» нет противоречия; напротив, они дополняют друг друга, так как последние просто не являются различными языками. Все лингвистические практики соперничают в такой «любви к языку», апеллирующей не к «школьной норме», не к частным употреблениям, но к «родному языку», то есть к идеалу общего происхождения – к изначальному, в отличие от технических терминов и специальных употреблений, языку, который становится таким образом метафорой взаимной национальной любви[82].

Но можно задаться вопросом (независимо от чисто исторических задач, которые ставит история национальных языков, трудностей унификации и сравнения этих языков, разработки их идиом как одновременно «народных» и «литературных», – как известно, эти проблемы весьма далеки от разрешения во всех национальных государствах, несмотря на работу местных интеллектуалов, поддерживаемых различными международными организациями): почему общности языка недостаточно для производства этнической принадлежности?

Возможно, это объясняется парадоксальными свойствами, которые, в силу самой структуры лингвистического означающего, эта общность приписывает индивидуальной идентичности. В определенном смысле в основе языка всегда лежит превращение индивидов в субъекты, так как любое превращение такого рода – дискурсивного порядка. Всякая «личность» строится с помощью слов, в которых заявляют себя право, генеалогия, история, политические предпочтения, профессиональные качества, психология. Но лингвистическое конструирование идентичности по определению открыто. Индивид не «выбирает» свой родной язык и не может «сменить» его по собственной воле. Тем не менее, всегда можно усвоить несколько языков и по-другому сделать себя носителем дискурса и трансформаций языка. Языковая общность вводит ужасающе противоречивую национальную память (Ролан Барт однажды позволил себе назвать ее «фашистской»), но она, тем не менее, обладает странной пластичностью: она немедленно натурализует приобретенный опыт. В некотором смысле, слишком быстро. Это коллективная память, сохраняющаяся за счет индивидуального забвения «истоков». Иммигрант «второго поколения» – термин, приобретающий в этой связи структурное значение, – привыкает к национальному языку (и в силу этого к самой нации) так же спонтанно, «наследственно», так же необратимо для эмоциональной сферы и воображаемого, как и коренной житель одной из, как у нас говорят, «местностей» (terroirs) (большая часть этих жителей еще недавно не говорила в повседневности на национальном языке). «Родной» язык (langue «maternelle») – не обязательно язык «реальной» матери. Общность языка есть актуальная общность, вызывающая ощущение, что она существовала всегда , но не создающая в последовательности поколений никакого чувства своего предназначения. В идеальном случае эта общность «ассимилирует» любого, никто не может этого избежать. В пределе она затрагивает каждого индивида в его основе (под ее воздействием он становится субъектом), но ее исторические особенности связаны исключительно со сменяющими друг друга институтами. В зависимости от обстоятельств язык может служить различным нациям (как английский, или испанский, или же французский язык) или существовать после «физического» исчезновения народов, этот язык использующих (как латынь, «древнегреческий», «литературный» арабский). Чтобы привязанность языка к границам определенного народа сохранялась, этот язык нуждается в особом дополнении, то есть в принципе закрытости, в принципе исключения.

Этим принципом и является расовая общность. И здесь для того, чтобы понять нас, требуется особое внимание. Любые соматические или психологические черты, видимые или невидимые, могут служить построению фикции расовой идентичности, то есть формировать природные и наследственные различия между социальными группами внутри нации или же за ее пределами. В другом месте я, вслед за другими исследователями, обсуждал эволюцию признаков расы и отношения, в которые они вступают с различными историческими формами социальных конфликтов. Но здесь нужно учитывать прежде всего символическое ядро, позволяющее идеально отождествить расу и этническую принадлежность и представить единство расы истоком или причиной продолжения исторического существования народа. То есть, в отличие от языковой общности, речь не идет о реально общей для всех индивидов, образующих политическое единство, практике. Здесь нет эквивалента коммуникации. В некотором смысле, речь идет о фикции второго порядка. Однако эта фикция также черпает свою эффективность в повседневных практиках, в отношениях, которые непосредственно структурируют «жизнь» индивидов. Тогда как языковая общность устанавливает равенство индивидов, только «натурализуя» тем самым социальное неравенство лингвистических практик, расовая общность, прежде всего, растворяет социальное неравенство в еще более двусмысленном «подобии»: она этнизирует социальные различия, демонстрирующие непримиримые антагонизмы, придавая им форму разделения между «подлинно» и «ложно» национальным.

Я думаю, что здесь можно прояснить этот парадокс. Символическое ядро расовой идеи (и ее демографических и культурных эквивалентов) – это генеалогическая схема, то есть всего-навсего та идея, что родство индивидов из поколения в поколение передает одновременно биологическую и духовную субстанцию и тем самым вписывает ее во временную общность, называемую «родством». Вот почему как только национальная идеология провозглашает, что индивиды, образующие единый народ, являются родственниками (или предписывает им образование расширенного круга родства), мы можем говорить о втором способе этнизации.

Нам могут возразить, что такое представление характеризует общества и общности, не являющиеся национальными. Но именно здесь вступает в игру новация, делающая очевидной национальную форму и современную идею расы. Эта идея коррелирует с настойчивым стиранием «частных» генеалогий, кодифицированных (и еще поныне кодифицируемых) традиционными системами предпочтений в выборе супруга и продолжения рода. Идея общности расы появляется, когда границы родства на уровне рода, соседской общины и, по крайней мере теоретически, общественного класса разрушаются – и воображаемо переносятся на уровень национальности : когда ничто не запрещает союза с любым из «сограждан» и, напротив, подобный союз является единственной «нормой», «естественным». Расовая общность может представляться большой семьей или общим контуром семейных отношений (общность «французских», «американских», «алжирских» семей )[83]. С этого момента всякий индивид обладает семьей, и это обладание зависит от социальных условий, к которым он принадлежит, но эта семья – как собственность – становится непрерывной связью между индивидами. Чтобы продолжить этот разговор, следует рассмотреть историю семьи, института, который играет здесь такую же центральную роль, как школа в обсуждении предыдущей проблемы. Этот институт присутствует в любом дискурсе о расе.

 

Семья и школа

 

Здесь мы наталкиваемся на пробелы в истории семьи, до сих пор подчиняющейся доминирующим точкам зрения матримониального права и «частной жизни» как сюжета романов и антропологических исследований. Большая тема новейшей историографии о семье – это появление «нуклеарной семьи», то есть семьи в узком смысле (состоящей только из супружеской пары и детей); при этом обсуждается, можно ли считать ее специфическим явлением Нового времени (ХУШ-Х1Х века), связанным с буржуазными формами общественной жизни (тезис Ариеса и Шортера), или же она – результат эволюции, задолго подготовленной церковным правом и контролем церковных властей над браком (утверждение Гуди)[84]. На самом деле эти позиции не являются несовместимыми. Но главное в них то, что они не проясняют вопроса, который для нас является решающим: соответствие, постепенно устанавливающееся с помощью института гражданского общества и кодификации семьи (прототип которой – Кодекс Наполеона), между разложением отношений «широкого» родства и вмешательством в семейные отношения национального государства, проявляющемся начиная с регламентации наследования и вплоть до организации контроля над рождаемостью. Заметим, что в современных национальных обществах, если не считать некоторых «маньяков» происхождения, некоторых любителей «поностальгировать» по аристократии, генеалогия больше не является ни теоретическим знанием, ни объектом устной памяти, она больше не фиксируется и не сохраняется частным образом: сегодня именно государство создает и поддерживает архив родственных и брачных связей.

Здесь также нужно различать поверхностный и глубинный уровни. Поверхностный уровень – это фамилиалистский дискурс, в политической традиции поспешно ассоциирующийся с национализмом, особенно во Франции (основа консервативного национализма). Глубинный уровень – это одновременное возникновение «частной жизни», тесной «семейной близости» и семейной политики государства, благодаря которой в публичном пространстве появилось новое понятие «населения» и демографических техник его измерения, морального и медицинского контроля над его воспроизводством. Таким образом, «семейная близость» в современном мире полностью противоположна пространству независимости, у границ которого должны останавливаться государственные структуры. Напротив, внутри этой сферы отношения между индивидами немедленно берут на себя «гражданскую» функцию и становятся возможными только благодаря постоянной помощи государства, начинающейся с того, что сексуальные отношения регламентируются продолжением рода. Это позволяет понять и тот анархистский тон, которым легко окрашивается «девиантное» сексуальное поведение в современных национальных формациях, тогда как в предшествовавших обществах оно приобретало прежде всего черты религиозной ереси. Государственная забота о здоровье и общественная безопасность заменили священника (не в прямом смысле: они ввели новую «свободу» и новый тип помощи, новую миссию, и тем самым новые обязательства). Также по мере того, как родство, взаимосвязь поколений и экономические функции семьи в широком смысле слова распадаются, их место занимает не естественное микросообщество и не чисто «индивидуалистические» отношения контракта, но национализация семьи, компенсирующаяся идентификацией национального сообщества как символического родства, ограниченного правилами псевдоэндогамии, проектирующегося, возможно, в большей степени, чем на восходящую линию родства, на общность потомства.

Вот почему идея благородного происхождения всегда остается скрытой во взаимном соотношении «буржуазной» семьи и общества в форме нации. Вот почему и национализм неявно связан с сексизмом: не столько как проявление одной и той же авторитарной традиции, сколько в той мере, в какой неравенство сексуальных ролей в супружеской любви и воспитании детей образует центральный пункт для юридического, экономического, образовательного и медицинского посредничества государства. Вот почему, наконец, представление о национализме как о «современном племенном строе» – великая для социологов альтернатива его «религиозному» толкованию – это одновременно мистификация и характерное явление. Мистификация, потому что оно изображает национализм регрессом к архаическим формам сообщества, на самом деле несовместимым с национальным государством (это заметно по незавершенности образования нации везде, где сохраняются мощные связи родства по восходящей линии или племенные связи). И характерное явление для подмены, которую совершает нация в понимании родства и которая лежит в основе трансформации самой семьи. Это обязывает нас спросить, в какой мере национальная форма может продолжать свое бесконечное воспроизводство (по крайней мере как доминирующая форма), когда трансформация семьи «завершится», то есть когда из сексуальных отношений и продолжения рода будет полностью исключен генеалогический порядок. Тогда мы достигнем предела материальных возможностей понимания человеческих «рас» и использования этого представления в производстве этнической принадлежности. Но без сомнения, мы его еще не достигли.

И Альтюссер не ошибся, когда, пытаясь предложить определение «государственных идеологических аппаратов», предположил, что ядро господствующей идеологии буржуазных обществ сместилось от связи семьи и церкви к связи семьи и школы[85]. Тем не менее, я хотел бы внести в эту формулировку две поправки. Прежде всего, я не считаю, что тот или иной из этих институтов сам по себе образует «государственный идеологический аппарат»: это выражение означает, скорее, совместное функционирование нескольких доминирующих институтов. И второе: я предлагаю считать, что в наше время важность школьного образования и семейной ячейки состоит не только в их роли в воспроизводстве рабочей силы, но и в том, что они подчиняют это воспроизводство образованию фиктивной этнической принадлежности, то есть взаимосвязи языковой и расовой общности, которую заключает в себе политика в отношении населения (то, что Фуко называет ярким, но двусмысленным термином «система биовласти»[86]). Школа и семья могут иметь и другие аспекты и заслуживают того, чтобы их проанализировали исходя из других точек зрения. Их история начинается намного раньше, чем история национальной формы, и она может продолжаться после исчезновения последней. Но то, что заставляет их вместе образовывать господствующий в буржуазных обществах идеологический аппарат, существующий благодаря их взаимной зависимости и их стремлению исчерпывающе распределять между собой время формирования индивида, – это их национальная важность, то есть их непосредственная важность для производства этнической принадлежности. И в этом смысле есть только один «государственный идеологический аппарат», господствующий в буржуазных общественных формациях, использующий в своих собственных целях институты школы и семьи и дополнительно другие институты, связанные с школой и семьей, – и существование такого идеологического аппарата основано на гегемонии национализма.

Еще одно замечание, чтобы покончить с этой гипотезой. Зависимость, и даже взаимодополнительность, еще не означает гармонии. Языковая и расовая (или наследственная) этническая принадлежность в некотором смысле исключают друг друга. Выше я уже говорил, что языковое сообщество открыто, тогда как расовое представляется закрытым в принципе (поскольку теоретически оно приводит к бесконечному удерживанию, во всех поколениях, вовне сообщества или на его «нижних пределах» «иностранцев», тех, кто по критериям этого сообщества не принадлежит к той же самой национальности). В обоих случаях это идеальные представления. Без сомнения, расовый символизм соединяет в себе элемент антропологической универсальности, на котором он и основывается (цепь поколений, абсолютность родства, распространенного на все человечество), и элемент воображаемых отбора и запретов. Но на практике миграция и межнациональные браки постоянно преступают поставленные таким образом пределы (даже там, где принудительная политика объявляет «метизацию» преступлением). Настоящее препятствие смешению населения прежде всего образуется в силу классовых различий, которые стремятся восстановить феномен касты. Приходится постоянно переопределять наследуемую субстанцию этнической принадлежности: вчера было «германство», «французская» или «англо-саксонская» раса, сегодня есть «европейство» и «восточность», а завтра, может быть, появится «средиземноморская» раса. И напротив, открытость языковой общности – это открытость только на идеальном уровне, пусть даже ее материальной основой является возможность перевода с языка на язык и способность индивида умножать знание языков.

Формально эгалитарная, принадлежность к языковому сообществу

- прежде всего в силу того, что она опосредована институтом школы

- сразу же создает разделения, дифференцирующие нормы, по большей части совпадающие с классовыми различиями. Чем больший вес имеет в буржуазных обществах школьное образование, тем в большей степени различия во владении языком (языком литературным, языком культуры, технологическим языком) функционируют в них как кастовые различия, предписывая индивидам различное «социальное предназначение». Не удивительно, что в подобных условиях эти различия непосредственно ассоциируются с телесным габитусом[87] (говоря словами Пьера Бурдье), придающим речевому акту в его личностных оттенках, не поддающихся универсализации, функцию расового или мнимого расового признака (это понятие все еще занимает весьма важное место в формулировке «классового расизма»): «иностранный» или «местный» акцент, «народный говор», «языковые ошибки» или, напротив, показная «правильная речь» означают непосредственную принадлежность говорящего к определенному населению и непроизвольно отсылают к семейному истоку, к положению, передающемуся по наследству[88]. Производство этнической принадлежности есть также расизация языка и вербализация расы.

Небезынтересно (как с точки зрения непосредственно политической, так и с точки зрения эволюции национальной формы, ее будущей роли в установлении общественных отношений), что всегда доминирует только одно из этих представлений об этнической принадлежности – поскольку они создают две радикально различающиеся позиции по отношению к проблеме интеграции и ассимиляции, два способа обоснования юридического порядка и национализации институтов[89].

«Революционная» французская нация складывается прежде всего вокруг символизации языка: она тесно связывает политическое единство с лингвистическим единообразием, а демократизацию государства – с принудительным устранением культурных «партикуляризмов» (при этом в качестве объекта фиксируется «диалект»). Со своей стороны, «революционная» американская нация основывает свое идеальное происхождение на двойном устранении: на исключении «автохтонных» американских индейцев и на различии между свободными «белыми людьми» и «чёрными» рабами. Языковая общность, унаследованная от «родной» англо-саксонской нации не создала бы проблемы, по крайней мере заметной, пока испанская иммиграция не придала ей значение классового символа и одновременно расового признака. Истории национальной французской идеологии «нативизм» был присущ до конца XIX века, когда колонизация, с одной стороны, и интенсификация импорта рабочих рук и разделение работников на основе их этнической принадлежности, с другой, привели к созданию фантазма «французской расы». В истории национальной американской идеологии, напротив, этот фантазм проявился очень быстро, так как она представляет формирование американского народа «выплавкой» новой расы и вместе с тем иерархическим совмещением различных этнических притоков – за счет сложных аналогий с иммиграцией европейской или азиатской – и социального неравенства, унаследованного от рабства и усиленного экономической эксплуатацией чёрных[90].

Эти исторические различия не предполагают никакого «предназначения» – они прежде всего являются материалом для политической борьбы, – но на глубинном уровне они изменяют условия, в которых встают проблемы ассимиляции, равенства в правах, гражданства, национализма и интернационализма. Можно всерьез задаться вопросом, обратится ли «европейское устройство» – в той мере, в какой оно стремится перенести на «общественный» уровень функции и символы национального государства, – в области производства фиктивной этнической принадлежности прежде всего к установлению «европейского колингвизма» или же прежде всего  к идеализации «демографической европейской идентичности», утверждающейся по отношению к «южному населению» (туркам, арабам, неграм)[91]. Каждый «народ», продукт национального процесса этнизации, обязан сегодня найти собственный путь, чтобы преодолеть стремление к исключительности или отождествляющую идеологию мира межнациональных коммуникаций и планетарных соотношений сил. Или же: каждый индивид обязан найти в трансформации воображаемого «своего» народа средства для выхода из этого воображаемого на уровень коммуникации с индивидами из других народов, которые имеют те же интересы, и, в каком-то смысле, то же будущее, что и он.

 

6. СТРУКТУРЫ ДОМАШНЕГО ХОЗЯЙСТВА И ФОРМИРОВАНИЕ ТРУДОВЫХ РЕСУРСОВ В КАПИТАЛИСТИЧЕСКОЙ МИРО-ЭКОНОМИКЕ [92]

 

И. Валлерстайн 

Домашние хозяйства представляют собой одну из ключевых институциональных структур капиталистической миро-экономики. Попытка трансисторического анализа социальных институтов, как если бы они составляли некий род, конкретно реализующийся в каждой исторической системе как вариант или разновидность, всегда будет оказываться ошибочной. Скорее разнообразные институциональные структуры данной исторической системы (а) фундаментальным образом характеризуют именно эту систему; (б) являются частью взаимосвязанной серии установлений, определяющих операциональные структуры системы.

В этом случае настоящая историческая система является капиталистической миро-экономикой как единой развивающейся исторической сущностью. Наилучшим образом понять находящиеся в этой системе домашние хозяйства можно будет, скорее в том случае, если мы проанализируем, как они вписываются в серию установлений этой системы, а не через сравнивание их с гипотетическими параллельными установлениями (зачастую носящими те же номинальные обозначения) в других исторических системах. В самом деле, имеются все основания сомневаться в том, было ли что-нибудь параллельное нашему «домашнему хозяйству» в прежних системах (хотя то же самое может быть сказано и о таких институциональных концептах, как «государство» или «класс»). Трансисторическое использование таких терминов, как «домашнее хозяйство», в лучшем случае является аналогическим.

Чем заниматься сравнениями мнимых наборов характеристик возможно параллельных институций, лучше обратиться к разбору проблемы, отталкиваясь от актуального состояния капиталистической миро-экономики. Бесконечное накопление капитала является определяющей характеристикой и raison d’être этой системы. По мере своего развертывания это бесконечное накопление влечет за собой всеобщую коммодификацию, превращение всего в товар, абсолютное увеличение мирового производства и сложное и детализированное социальное разделение труда. Осуществление этого накопления предполагает систему поляризующего распределения, при которой большинство мирового населения выступает в качестве трудовых ресурсов, производящих прибавочную стоимость, каковую некоторым образом распределяют между собой представители меньшинства мирового населения.

С какими проблемами, обуславливаемыми способами производства и воспроизводства этого мира трудовых ресурсов, имеют дело накопители капитала? Полагаю, в этом отношении можно выделить три их основных заботы:

1. Предпочтительным для них является распоряжение трудовыми ресурсами, время пользования которыми может свободно избираться, сдвигаться. Т. е. индивидуальные предприниматели хотят оплачивать лишь прямые производственные расходы, а следовательно не желают тратиться на аренду неиспользуемого рабочего времени. С другой стороны, они хотят иметь людей, готовых работать, как только у них появится желание производить. Временные сдвиги в пользовании рабочей силой могут быть и десятилетними, и годовыми, и недельными, и даже часовыми.

2. Предпочтительным для них является распоряжение трудовыми ресурсами, место пользования которыми может свободно избираться, сдвигаться. Т. е. индивидуальные предприниматели хотят размещать и перемещать свои предприятия, в соответствие с соображениями наименьшей затратности (наименьших затрат на транспорт, наименьшей исторической стоимости рабочей силы и т. д.), свободно от неправомерных ограничений, налагаемых существующим географическим распределением мировых трудовых ресурсов. Пространственные сдвиги в пользовании рабочей силой могут быть межконтинентальными, могут быть перемещениями из деревни в город или же просто перемещениями с одного места на другое.

3. Предпочтительным для них является предельно низкий уровень стоимости трудовых ресурсов. Т. е. индивидуальные предприниматели хотят, чтобы их прямая стоимость (выплачиваемая в форме зарплаты, непрямых денежных платежей и т. п.) была минимизирована, по крайней мере на тот или иной определенный период.

Каждое из этих предпочтений, которые должен (под угрозой экономического краха) разделять индивидуальный предприниматель, частично противоречит интересам накопителей капитала как мирового класса. Как мировому классу накопителям необходимо обеспечить воспроизводство мировых трудовых ресурсов на численном уровне, соответствующем уровню мирового производства, и не допустить самоорганизации этой мировой рабочей силы как классовой силы, что поставила бы под угрозу существование системы как таковой. Таким образом, для них как мирового класса в качестве необходимых могут представляться определенные мероприятия по перераспределению [прибавочной стоимости] (для обеспечения адекватного уровня платежеспособного спроса по всему миру; для обеспечения долгосрочного воспроизведения мировых трудовых ресурсов и создания адекватного механизма политической защиты системы путем допуска кадров к получению своей доли прибавочной стоимости).

Следовательно, проблемой является то, какого рода установления, с точки зрения накопителей капитала (в их противоречащих друг другу ипостасях сборища конкурирующих индивидов и коллективного класса), были бы оптимальными в плане формирования трудовых ресурсов? Мы укажем на несколько аспектов, в которых историческое развитие структур «домашнего хозяйства» согласовывалось с этой целью. Противоречащие друг другу нужды предпринимателей как индивидов и предпринимателей как класса наилучшим образом могут быть примирены в том случае, если определяющие факторы предложения трудовых ресурсов имели бы податливую структуру: если бы установления проседали (т. е. гибко реагировали на разного рода давления со стороны «рынка»), но проседали бы медленно. Представляется, что «домашнее хозяйство», как оно исторически развилось при капитализме, имеет именно такой характер. Его границы пластичны, но вместе с тем обладают краткосрочной жесткостью, заложенной как в корыстном экономическом интересе, так и в социальной психологии его членов.

Этим границам пластичность мягко прививалась тремя основными способами. Прежде всего, постоянно оказывалось давление, направленное на устранение территориальной определенности структуры домашнего хозяйства. На ранней фазе то было давление, давно уже констатированное, направленное на все большее освобождение людей от привязанности (физической, правовой и эмоциональной) к небольшому частному земельному наделу. На второй фазе, как правило, исторически более поздней, то было давление, направленное на уменьшение – но никогда на полное искоренение – значимости соседствования (co-residentiality) как основы для установления правовых и социопсихологических связей со структурой, поддерживаемой за счет объединяемых доходов. (Именно этот феномен был описан, на мой взгляд – чрезвычайно некорректно, как утверждение «нуклеарной семьи».)

Второе, по мере развертывания капиталистической миро-экономики, становилось все более ясно, что социальное разделение производства основывалось на тех мировых трудовых ресурсах, по отношению к которым применялся принцип частичной денежной оплаты труда. Эта «частичность» была двойственной. Мировые домашние хозяйства (а) рассеивались в своем местонахождении на кривой, представлявшей процентное отношение совокупного производительного труда, оплачиваемого зарплатой. Подозреваю, что корректный статистический анализ, проделанный для миро-экономики в целом, показал бы, что исторически эта кривая значительным образом преобразовалась из диспропорциональной в кривую нормального распределения. Далее, (б) фактически внутри капиталистической миро-экономики никакие домашние хозяйства вообще не занимают мест на крайних концах этой кривой, что значит – фактически для каждого индивидуального домашнего хозяйства был характерен «частичный» труд на зарплате.

Третье, формы участия домашних хозяйств в предоставлении рабочей силы все больше и больше стратифицировались по линиям этничность/национальность и пол (gender). Причем одновременно все больше и больше утверждалась и внедрялась идеология равных возможностей. Эти два движения согласовывались в силу того, что действительная стратификация осуществлялась в довольно подвижных формах, т. к. и сами пограничные линии этничности (в том числе, и правила, регулирующие эндогамию) были пластичны. Хотя в отношении полов пограничные линии были менее пластичны, чем в отношении этничности, тем не менее было возможно постоянно переопределять, какие формы профессиональной занятости приходятся на какой из секторов, разделенных границей половой стратификации.

Заметьте, что в каждом из этих аспектов (территориальность, стратификация по критерию денежной оплаты труда, этнической и половой принадлежности) самой структуре оказывается присущ некий внутренний конфликт: отрыв от территориальности, но вместе с тем определенная значимость соседствования; утверждение денежной оплаты труда, но лишь как частичной; расслоение по этническому и половому признакам, но смягчаемая идеологией равных возможностей. Именно наличие такого рода конфликтности, такой «полумерности», и позволяло накопителям капитала с успехом (но ограниченным) манипулировать мировыми трудовыми ресурсами. И именно эта конфликтность придала как энергии, так и двусмысленности соответствующей реакции со стороны мировой рабочей силы – реакции, которая сказалась как на становлении общественной сознательности людей (верность народу, классу, домашнему хозяйству), так и на их политической сознательности (вовлеченность в движения).

Эффективность домашнего хозяйства, с точки зрения накопителей, может быть оценена по контрасту с двумя гипотетическими альтернативами к этому образованию как объединяющей доходы (так сказать симбиотической) структуре. Одной из этих альтернатив является «община» (коммуна), состоящая из 50 или 100 или даже большего количества людей. Другая – это изолированная структура с очень небольшим количеством участников (как то – одинокий человек или нуклеарная семья без взрослых детей). Конечно, община как структура социального воспроизводства часто встречалось в более ранних исторических системах. Предпринимались попытки (большей частью безуспешные) насаждения такого рода объемных структур и внутри капиталистической миро-экономики. Распространению же структур с очень небольшим количеством участников скорее противодействовали, считая их «нежизнеспособными».

Эмпирическим фактом является то, что в настоящее время объединяющие доход домашние хозяйства в общем тяготеют к тому, чтобы быть средними по размеру. Дабы избежать уменьшения количества своих членов, домашние хозяйства зачастую отказываются от непреложности принципа родства и допускают неродственников к участию в них. Дабы избежать избыточного увеличения количества своих членов, их взаимные обязательства друг по отношению к другу возрастают как в социальном, так и в правовом плане. Но почему эта тенденция к усредненности – как по размеру, так и по составу – берет верх?

Как представляется, главным недостатком структур с очень небольшим количеством участников является то, что для обеспечения коллективного воспроизводства в этом случае необходим значительно более высокий уровень дохода от денежно оплачиваемого труда, чем в структурах среднего размера. В том случае, если уровень зарплат оказывается слишком низким, домашние хозяйства стремятся расширить свои границы, таким образом обеспечивая свое выживание. Что, очевидно, также играет на руку накопителям капитала.

Главным недостатком структур со слишком большим количеством участников, как то видится, является то, что в этом случае уровень совокупной производительности, достаточный для обеспечения выживания, оказывается слишком низким. С одной стороны, это не нравится накопителям, поскольку в результате снижается давление, принуждающее работников выходить на рынок наемного труда. С другой стороны, сами трудящиеся считают, что этим создается напряжение между теми членами общины, кто полагает возможным для себя выиграть от большей мобильности, и теми, кто не думает так. «Привести в движение» домашнее хозяйство можно. Но очень сложно «передвинуть» общину.

Институциональные структуры не являются чем-то данным. Скорее они представляют собой локусы, арены, или даже объекты противонаправленных усилий по их формированию. Институт домашнего хозяйства находится в центре двух принципиальных конфронтаций. Первая задается противоборством зачастую противостоящих друг другу интересов трудящихся, которые объединяются в домашние хозяйства, и накопителей капитала, обладающих властью в том или ином районе и/или государстве. Вторая конфронтация задается противоречием между целями, преследуемыми накопителями капитала в отношении структур домашнего хозяйства, и их неизбежно проявляющейся склонностью к действиям, идущим вразрез этим целям. Рассмотрим поочередно каждую из них.

Домашнее хозяйство как структуру, объединяющую доходы, можно рассматривать равно как прибежище и для жилья, и для сопротивления навязываемым накопителями капитала моделям размещения трудовых ресурсов. По мере того, как ответственность за воспроизведение рабочей силы все более перемещалась с «общины» на «домашнее хозяйство» как контролируемое «государством», сама пластичность этого института (в аспектах членства, границ, местоположения и сочетания форм труда), столь полезная для капиталистов, также оказывалась полезной и в плане краткосрочного сопротивления или избегания давлению на него. В самом деле, до возникновения социальных движений, да и после их возникновения, совещательное принятие решений внутри домашних хозяйств было, пожалуй, главным оружием повседневной политической борьбы, доступным для трудящихся мира. То, в чем зачастую видели проявления атавистических стремлений, нередко являлось социополитическими маневрами, направленными на защиту доли получаемой потребительной стоимости, или же просто усилиями по уменьшению уровня эксплуатации. Тот факт, что характер выдвигаемых домашними хозяйствами требований постоянно менялся (так, временами на повестке дня могло оказываться требование большего участия женщин в наемном труде, иногда – меньшего), на деле можно легко объяснить, если рассматривать эти требования скорее как тактические, чем стратегические; как непосредственные реакции на существующую политическую ситуацию.

Вопрос об актуальных формах конфликта между домашним хозяйством как ареной политического сопротивления трудящихся мира накопителям капитала, контролирующим экономические и государственные структуры; как и вопрос об их систематических изменениях во времени и пространстве – это значительные темы, требующие особого разбора, который мы не будем предпринимать здесь. Более уместным будет обратиться к анализу воздействия, оказываемого этим противоречием на базисные экономические механизмы самого капитализма. Капитализм вызывает коммодификацию, превращение сущего в товар, но, как мы это уже подчеркивали, лишь частичную коммодификацию. Однако расширение коммодификации на деле служило обычным механизмом для вывода миро-экономики из состояний циклической стагнации. Общую тенденцию можно резюмировать следующим образом: против своей воли и вопреки своим долгосрочным интересам, накопители капитала постоянно содействуют процессам превращения всего, и в частности обыденной жизни, в товар. Описание этого длительного процесса коммодификации обыденной жизни большей частью и занимает социальные науки на протяжении двух столетий. В долгосрочной перспективе этот длительный процесс обязательно приведет к краху системы. Пока же он отражается в изменениях структур домашнего хозяйства, чья внутренняя динамика в значительной степени коммодифицировалась и все более продолжает увязать в товарных формах – что сказывается в изменениях как практики приготовления еды, чистки и починки домашних вещей и одежды, так и характера ухода за престарелыми и больными, способов эмоционального восстановления. Все большему преобразованию обыденной жизни в товарные формы сопутствует упадок значимости принципов соседствования и родства как определяющих границы домашнего хозяйства. Представляется, что конечным образованием, формируемым этим длительным давлением, является не «индивид» и не «нуклеарная семья», но такая структура, сам способ связи в которой преимущественно основывается на той функции объединения доходов, которую она исполняет.

В качестве заглавия для своей книги об опыте современности Маршал Берман воспользовался метафорой Маркса из «Манифеста»: «Все застывшее размягчается».[93] Метафора эта заключает Марксов анализ необратимого процесса «революционизирования» производительных сил и производственных отношений. Далее мы читаем: «Все священное оскверняется, – и вот, как я считаю, наиболее значимые для нашего контекста слова, – и люди приходят, наконец, к необходимости взглянуть трезвыми глазами на свое жизненное положение и свои взаимные отношения». Во многом это начало происходить только сейчас. И именно пример объединяющего доходы всевозрастного пролетарского домашнего хозяйства – оторванного от его некогда непреложной привязанности к определенной территории, принципу родства и соседствования – более всего обнажает эти реальные условия жизни. Поэтому-то и становится политически невозможным удерживать их на этом минимальном уровне. Сам процесс расширяющейся коммодификации оборачивается самой глубокой политизацией. Если оскверняется все святое, то не остается никакого оправдания для неравного распределения вознаграждения за труд. Даже индивидуалистическая реакция «мне побольше» преобразуется в «по крайней мере, мою справедливую долю». Трудно представить себе более радикальный политический лозунг.

Отсюда становится ясным, почему усилия накопителей капитала всегда были направлены на создание домашнего хозяйства «средних размеров» – прежде всего, для того, чтобы порвать с такими прежними формами организации трудовых ресурсов, как «община», но также и с тем, чтобы задержать неумолимый, пусть и медленный ход пролетаризации. Так что неслучайным является то, что проблемы семьи, равноправия полов и организации обыденной жизни сегодня по-прежнему являются политически центральными. На деле эти проблемы становятся все более острыми в силу все большей пролетаризации населения – процесса, вызывающего у накопителей капитала глубокое недоверие, но зачастую и самих трудящихся всего мира, социальные движения которых так и не определили свою однозначную позицию по этому вопросу, вводящего в состояние смущенного смятения. Однако этот вопрос во многих отношениях является ключевым для структурирования классового сознания, а потому и для роста потенциала самих этих движений.

 

 


Дата добавления: 2019-09-08; просмотров: 214; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!