КОНТРРЕВОЛЮЦИЯ ПОДНИМАЕТ ГОЛОВУ...



 

В первые два месяца, когда формально власть числилась за правительством Гучкова - Милюкова, она фактически сосредоточивалась полностью в руках Совета. В следующие два месяца Совет ослабел: часть влияния на массы перешла к большевикам, частицу власти министры-социалисты перенесли в своих портфелях в коалиционное правительство. С началом подготовки наступления автоматически укреплялось значение командного состава, органов финансового капитала и кадетской партии. Прежде чем пролить кровь солдат, Исполнительный комитет произвел солидное переливание собственной крови в артерии буржуазии. За кулисами нити сосредоточивались в руках посольств и правительств Антанты.

На открывшуюся в Лондоне междусоюзническую конференцию западные друзья "позабыли" пригласить русского посла; лишь после того как он сам о себе напомнил, его позвали за десять минут до открытия заседания, причем для него за столом не оказалось места и ему пришлось втиснуться между французами. Издевательство над послом Временного правительства и демонстративный выход кадетов из министерства - оба события произошли 2 июля - имели одну и ту же цель: пригнуть соглашателей к земле. Разразившаяся сейчас же вслед за этим вооруженная демонстрация тем более должна была вывести советских вождей из себя, что под двойным ударом они все свое внимание направляли по прямо противоположному пути. Раз приходится тянуть кровавую лямку в союзе с Антантой, то лучших посредников, чем кадеты, все равно не найти. Чайковский, один из старейших русских революционеров, превратившийся за долгие годы эмиграции в умеренного британского либерала, нравоучительно говорил: "Для войны нужны деньги, а социалистам союзники денег не дадут". Соглашатели стеснялись этого аргумента, но понимали весь его вес.

Соотношение сил явно изменилось к невыгоде для народа, но никто не мог сказать насколько. Аппетиты буржуазии возросли, во всяком случае, гораздо значительнее, чем ее возможности. В этой неопределенности заключался источник столкновений, ибо силы классов проверяются в действии и события революции сводятся к таким повторным проверкам. Каково бы ни было, однако, по объему перемещение власти слева направо, оно мало затрагивало Временное правительство, остававшееся пустым местом. Людей, которые в критические июльские дни интересовались министерством князя Львова, можно пересчитать по пальцам. Генерал Крымов, тот самый, который вел некогда разговоры с Гучковым о низложении Николая II, - мы скоро встретим этого генерала в последний раз - прислал на имя князя телеграмму, заканчивающуюся наставлением: "Пора переходить от слов к делу". Совет звучал насмешкой и лишь резче подчеркивал бессилие правительства.

"В начале июля, - писал впоследствии либерал Набоков, - был один короткий момент, когда словно поднялся опять авторитет власти; это было после подавления первого большевистского выступления. Но этим моментом Временное правительство не сумело воспользоваться, и тогдашние благоприятные условия были пропущены. Они более не повторились". В том же духе высказывались и другие представители правого лагеря. На самом деле в июльские дни, как и во все вообще критические моменты, составные части коалиции преследовали разные цели. Соглашатели были бы вполне готовы позволить окончательно раздавить большевиков, если бы не было очевидно, что, справившись с большевиками, офицеры, казаки, георгиевские кавалеры и ударники разгромят самих соглашателей. Кадеты хотели идти до конца, чтобы смести не только большевиков, но и советы. Однако же не случайно кадеты оказывались во все острые моменты вне правительства. В последнем счете их выпирало оттуда давление масс, непреодолимое, несмотря на все соглашательские буфера. Даже если бы им удалось овладеть властью, либералы не могли бы удержать ее. События впоследствии показали это с исчерпывающей полнотой. Мысль об упущенной будто бы в июле возможности представляет собою ретропективную иллюзию. Во всяком случае, июльская победа не только не упрочила власти, но, наоборот, открыла период затяжного правительственного кризиса, который формально разрешился только 24 июля, по существу же явился вступлением к четырехмесячной агонии февральского режима.

Соглашатели разрывались между необходимостью восстановить полудружбу с буржуазией и потребностью смягчить враждебность масс. Лавированье становится для них формой существования, зигзаги превращаются в лихорадочные метания, но основная линия круто направляется вправо. 7 июля правительством постановлен целый ряд репрессивных мер. Но в том же заседании, как бы украдкой, воспользовавшись отсутствием "старших", т. е. кадетов, министры-социалисты предложили правительству приступить к осуществлению программы июньского съезда советов. Это немедленно же повело к дальнейшему распаду правительства. Крупный землевладелец, бывший председатель Земского союза князь Львов обвинил правительство в том, что его аграрная политика "подрывает народное правосознание". Помещиков беспокоило не то, что они могут лишиться наследственных владений, а то, что соглашатели "стремятся поставить Учредительное собрание перед фактом уже разрешенного вопроса". Все столпы монархической реакции стали ныне пламенными сторонниками чистой демократии! Правительство постановило пост министра-председателя возложить на Керенского с сохранением за ним военного и морского портфелей. Церетели, новому министру внутренних дел, пришлось давать в Исполнительном комитете ответ по поводу арестов большевиков. Протестующий запрос исходил от Мартова, и Церетели бесцеремонно ответил своему старшему товарищу по партии, что предпочитает иметь дело с Лениным, а не с Мартовым: с первым он знает, как надо обращаться, а второй связывает ему руки... - "Я беру на себя ответственность за эти аресты", - с вызовом бросил министр в насторожившемся зале.

Нанося удары налево, соглашатели прикрываются опасностью справа. "Россия стоит перед военной диктатурой, - докладывает Дан на заседании 9 июля. - Мы обязаны вырвать штык из рук военной диктатуры. А это мы можем сделать только признанием Временного правительства Комитетом общественного спасения. Мы должны дать ему неограниченные полномочия, чтобы оно могло в корне подорвать анархию слева и контрреволюцию справа..." Как будто у самого правительства, боровшегося с рабочими, солдатами и крестьянами, мог быть в руках другой штык, кроме штыка контрреволюции! 252 голосами при 47 воздержавшихся объединенное собрание постановило: "1. Страна и революция в опасности. 2. Временное правительство объявляется правительством спасения революции. 3. За ним признаются неограниченные полномочия". Постановление звучало громко, как пустая бочка. Наличные в заседании большевики воздержались от голосования, что свидетельствует о несомненной растерянности на верхах партии в те дни.

Массовые движения, даже разбитые, никогда не проходят бесследно. Место титулованного барина занял во главе правительства радикальный адвокат; министерство внутренних дел возглавил бывший каторжанин. Плебейское обновление власти налицо. Керенский, Церетели, Чернов, Скобелев, вожди Исполнительного комитета, определяли теперь физиономию правительства. Не есть ли это осуществление лозунга июньских дней: "Долой десять министров-капиталистов"? Нет, это лишь обнаружение его несостоятельности. Министры-демократы взяли власть только для того, чтобы вернуть министров-капиталистов. La coalition est morte, vive la coalition! (фр. - Коалиция умерла, да здравствует коалиция! - Ред.)

Разыгрывается торжественно-постыдная комедия разоружения пулеметчиков на Дворцовой площади. Расформировывается ряд полков. Солдаты отправляются небольшими частями на пополнение фронта. Сорокалетние приводятся к повиновению и загоняются в окопы. Все это агитаторы против режима керенщины. Их десятки тысяч, и они выполнят до осени большую работу. Параллельно разоружаются рабочие, хотя и с меньшим успехом. Под давлением генералов - мы сейчас увидим, какие формы оно приняло, - вводится на фронте смертная казнь. Но в тот же день, 12 июля, издается декрет, ограничивающий заключение земельных сделок. Запоздалая полумера, принятая под мужицким топором, вызвала слева издевательства, справа - скрежет зубовный. Запретив всякие уличные шествия - угроза налево, - Церетели замахнулся и на самовольные аресты - попытка одернуть направо. Сместив главнокомандующего войсками округа, Керенский объяснял налево, что - за разгромы рабочих организаций, направо, что - за недостаточную решительность.

Казаки стали подлинными героями буржуазного Петрограда. "Были случаи, - рассказывает казачий офицер Греков, - когда при входе кого-либо в казачьей форме в присутственное место, в ресторан, где было много публики, все вставали и приветствовали вошедшего рукоплесканиями". Театры, кинематографы и сады устроили ряд благотворительных вечеров в пользу раненых казаков и семей убитых. Бюро Исполнительного комитета оказалось вынуждено избрать комиссию во главе с Чхеидзе для участия в руководстве похоронами "воинов, павших при исполнении революционного долга в дни 3 - 5 июля". Чашу унижения соглашателям пришлось пить до дна. Церемониал начинался с литургии в Исаакиевском соборе. Гробы выносились на руках Родзянко, Милюковым, князем Львовым и Керенским и с крестным ходом направлялись для погребения в Александро-Невскую лавру. По пути следования милиция отсутствовала, охрану порядка взяли на себя казаки: день похорон был днем их полного владычества над Петроградом. Убитые казаками рабочие и солдаты, родные братья февральских жертв, похоронены были втихомолку, как хоронились при царизме жертвы 9 января.

Кронштадтскому Исполнительному комитету правительство предъявило требование немедленно выдать в распоряжение следственных властей Раскольникова, Рошаля и прапорщика Ремнева под угрозой блокады острова. В Гельсингфорсе наряду с большевиками арестованы были впервые и левые эсеры. Вышедший в отставку князь Львов жаловался в газетах на то, что "советы - ниже уровня общегосударственной морали и не очистились от ленинцев - этих агентов немцев"... Делом чести для соглашателей стало доказать свою государственную мораль. 13 июля исполнительные комитеты принимают на объединенном заседании внесенную Даном резолюцию: "Все лица, которым предъявляются обвинения судебной властью, отстраняются от участия в Исполнительных комитетах впредь до судебного приговора". Большевики ставились этим фактически вне закона. Керенский закрыл всю большевистскую прессу. В провинции шли аресты земельных комитетов. "Известия" бессильно плакались: "Всего несколько дней назад мы были свидетелями разгула анархии на улицах Петрограда. Сегодня на тех же улицах безудержно льются контрреволюционные, черносотенные речи".

После расформирования наиболее революционных полков и разоружения рабочих равнодействующая еще более передвинулась вправо. В руках верхушки военных, промышленно-банковских и кадетских групп явно сосредоточилась значительная часть реальной власти. Другая часть ее оставалась по-прежнему в руках советов. Двоевластие было налицо, но уже не легализованное, контактное или коалиционное двоевластие предшествовавших месяцев, а взрывчатое двоевластие клик: военно-буржуазной и соглашательской, которые боялись друг друга, но в то же время нуждались друг в друге. Что оставалось? Возродить коалицию. "После восстания 3 - 5 июля, - справедливо говорит Милюков, - идея коалиции не только не исчезла, но, наоборот, приобрела временно больше силы и значения, чем имела прежде".

Временный комитет Государственной думы неожиданно воскрес и вынес резкую резолюцию против правительства спасения. Это было последним толчком. Все министры вручили свои портфели Керенскому, превратив его тем самым в средоточие национального суверенитета. В дальнейшей судьбе февральского режима, как и в личной судьбе Керенского, этот момент получил важное значение: в хаосе группировок, отставок и назначений обозначилось нечто вроде неподвижной точки, около которой вращались все остальные. Отставка министров послужила лишь вступлением к переговорам с кадетами и промышленниками. Кадеты поставили свои условия: ответственность членов правительства "исключительно перед своей совестью"; полное единение с союзниками; восстановление дисциплины в армии; никаких социальных реформ до Учредительного собрания. Неписаным пунктом было требование отсрочки выборов в Учредительное собрание. Это называлось "внепартийной и национальной программой". В таком же духе ответили представители торговли и промышленности, которых соглашатели тщетно пытались противопоставить кадетам. Исполнительный комитет снова подтвердил свою резолюцию о наделении правительства спасения "всеми полномочиями": это означало согласие на независимость правительства от советов. В тот же день Церетели в качестве министра внутренних дел разослал циркуляр о принятии "скорых и решительных мер к прекращению всех самоуправных действий в области земельных отношений". Министр продовольствия Пешехонов требовал со своей стороны прекращения "насильственных и преступных выступлений против землевладельцев". Правительство спасения революции рекомендовало себя прежде всего как правительство спасения помещичьей собственности. Но не только ее одной. Промышленный воротила инженер Пальчинский, в тройном звании управляющего министерством торговли и промышленности, главноуполномоченного по топливу и металлу и руководителя комиссии по обороне, энергично проводил политику синдицированного капитала. Меньшевистский экономист Череванин жаловался в экономическом отделе Совета на то, что благие начинания демократии разбиваются о саботаж Пальчинского. Министр земледелия Чернов, на которого кадеты перенесли обвинение в связи с немцами, увидел себя вынужденным "в целях реабилитации" подать в отставку. 18 июля правительство, в котором преобладали социалисты, издает манифест о роспуске непокорного финляндского сейма с социал-демократическим большинством. В торжественной ноте к союзникам по случаю трехлетия мировой войны правительство не только повторяет ритуальную клятву верности, но и докладывает о счастливом подавлении мятежа, вызванного неприятельскими агентами. Неслыханный документ пресмыкательства! Одновременно издается свирепый закон против нарушений дисциплины на железных дорогах. После того как правительство продемонстрировало свою государственную зрелость, Керенский решился наконец ответить на ультиматум кадетской партии в том смысле, что предъявленные ею требования "не могут служить препятствием для вхождения во Временное правительство". Замаскированной капитуляции либералам было, однако, уже недостаточно. Им нужно было поставить соглашателей на колени. Центральный комитет кадетской партии заявил, что изданная после расторжения коалиции правительственная декларация 8 июля - набор демократических общих мест - для него неприемлема, и прервал переговоры.

Атака имела концентрический характер. Кадеты действовали в тесной связи не только с промышленниками и союзными дипломатами, но и с генералитетом. Главный комитет союза офицеров при ставке состоял под фактическим руководством кадетской партии. Через высший командный состав кадеты давили на соглашателей с наиболее чувствительной стороны. 8 июля главнокомандующий Юго-Западным фронтом генерал Корнилов отдал приказ открывать по отступающим солдатам огонь из пулеметов и артиллерии. Поддержанный комиссаром фронта Савинковым, бывшим главою террористической организации социалистов-революционеров, Корнилов потребовал перед тем введения смертной казни на фронте, угрожая в противном случае самовольно сложить с себя командование. Секретная телеграмма немедленно появилась в печати: Корнилов заботился, чтобы о нем знали. Верховный главнокомандующий Брусилов, более осторожный и уклончивый, нравоучительно писал Керенскому: "Уроки Великой французской революции, частью позабытые нами, все-таки властно напоминают о себе..." Уроки состояли в том, что французские революционеры, тщетно попытавшись перестроить армию "на началах гуманности", стали затем на путь смертной казни, "и их победные знамена обошли полмира". Кроме этого генералы ничего не вычитали в книге революций. 12 июля правительство восстановило смертную казнь "на время войны для военнослужащих за некоторые тягчайшие преступления". Однако главнокомандующий Северным фронтом генерал Клембовский писал через три дня: "Опыт показал, что те боевые части делались совершенно небоеспособными, в которые поступало много пополнений. Армия не может быть здоровой, если источник ее пополнения гнилой". Гнилым источником пополнений являлся русский народ.

16 июля Керенский созвал в ставке совещание старших военачальников с участием Терещенко и Савинкова. Корнилов отсутствовал: откат на его фронте шел полным ходом и приостановился лишь через несколько дней, когда немцы сами задержались у старой государственной границы. Имена участников совещания: Брусилов, Алексеев, Рузский, Клембовский, Деникин, Романовский - звучали как отголоски канувшей в бездну эпохи. Четыре месяца высокие генералы чувствовали себя полупокойниками. Теперь они ожили и, считая министра-председателя воплощением досадившей им революции, безнаказанно награждали его злобными щелчками.

По данным ставки, армии Юго-Западного фронта за время с 18 июня по 6 июля потеряли около 56 000 человек. Ничтожные жертвы по масштабам войны! Но два переворота, февральский и октябрьский, обошлись гораздо дешевле. Что дало наступление либералов и соглашателей, кроме смертей, разрушений и бедствий? Социальные потрясения 1917 года изменили лицо шестой части земли и приоткрыли перед человечеством новые возможности. Жестокости и ужасы революции, которых мы не хотим ни отрицать, ни смягчать, не падают с неба: они неотделимы от всего исторического развития.

Брусилов доложил о результатах начатого месяц перед тем наступления: "полная неудача". Причина ее в том, что "начальники, от ротного командира до главнокомандующего, не имеют власти". Как и почему они потеряли ее, он не сказал. Что касается будущих операций, то "подготовиться к ним мы можем не раньше весны". Настаивая вместе с другими на репрессиях, Клембовский тут же выразил сомнение в их действенности. "Смертная казнь? Но разве можно казнить целые дивизии? Предавать суду? Но тогда половина армии окажется в Сибири..." Начальник генерального штаба докладывал: "5 полков Петроградского гарнизона расформированы. Зачинщики предаются суду... Всего будет вывезено из Петрограда около 90000 человек". Это было принято с удовлетворением. Никто не задумывался над тем, какие последствия повлечет за собою эвакуация петроградского гарнизона.

"Комитеты? - говорил Алексеев. - Их необходимо уничтожить... Военная история, насчитывающая тысячелетия, дала свои законы. Мы хотели их нарушить, мы и потерпели фиаско". Этот человек под законами истории понимал строевой устав. "За старыми знаменами, - хвастал Рузский, - люди шли, как за святыней, умирали. А к чему привели красные знамена? К тому, что войска теперь сдавались целыми корпусами". Ветхий генерал забыл, как сам он в августе 1915 года докладывал совету министров: "Современные требования военной техники для нас непосильны; во всяком случае, за немцами нам не угнаться". Клембовский злорадно подчеркивал, что армию разрушили, собственно, не большевики, а "другие" проводившие негодное военное законодательство "люди, не понимающие быта и условий существования армии". Это был прямой кивок в сторону Керенского. Деникин наступал на министров еще решительнее: "Вы втоптали их в грязь, наши славные боевые знамена, вы и подымите их, если в вас есть совесть..." А Керенский? Заподозренный в отсутствии совести, он униженно благодарит солдафона за "откровенно и правдиво выраженное мнение". Декларация прав солдата? "Если бы я был министром во время того, как она вырабатывалась, декларация выпущена не была бы. Кто первый усмирил сибирских стрелков? Кто первый пролил для усмирения непокорных кровь? Мой ставленник, мой комиссар". Министр иностранных дел Терещенко заискивающе утешает: "Наше наступление, даже неудачное, подняло доверие к нам союзников". Доверие союзников! Разве не для этого земля вращается вокруг своей оси?

"В настоящее время офицеры - единственный оплот свободы и революции", - поучает Клембовский. "Офицер - не буржуй, - поясняет Брусилов, - он - самый настоящий пролетарий". Генерал Рузский дополняет: "...и генералы - пролетарии". Уничтожить комитеты, восстановить власть старых начальников, изгнать из армии политику, то есть революцию, - такова программа пролетариев в генеральских чинах. Керенский не возражает против самой программы, его смущает лишь вопрос сроков. "Что касается предложенных мер, - говорит он, - я думаю, что и генерал Деникин не будет настаивать на немедленном их проведении в жизнь..." Генералы были сплошь серые посредственности. Но они не могли не сказать себе: "Вот каким языком нужно разговаривать с этими господами!"

В результате совещания произошла смена верховного командования. Податливый и гибкий Брусилов, назначенный вместо осторожного канцеляриста Алексеева, возражавшего против наступления, был теперь смещен, и на его место назначен генерал Корнилов. Смену мотивировали неодинаково: кадетам обещали, что Корнилов установит железную дисциплину; соглашателей заверяли, что Корнилов - Друг комитетов и комиссаров; сам Савинков ручается за его республиканские чувства. В ответ на высокое назначение генерал отправил правительству новый ультиматум: он, Корнилов, принимает свое назначение не иначе как при условиях "ответственности перед собственной совестью и народом; невмешательства в назначения высшего командного состава; восстановления смертной казни в тылу". Первый пункт порождал затруднения: "отвечать перед собственной совестью и народом" уже начал Керенский, а это дело не терпит соперничества. Телеграмма Корнилова была опубликована в самой распространенной либеральной газете. Осторожные политики реакции морщились. Ультиматум Корнилова был ультиматумом кадетской партии, только в переводе на несдержанный язык казачьего генерала. Но расчет Корнилова был правилен: непомерностью притязаний и дерзостью тона ультиматум вызвал восторг всех врагов революции, и прежде всего кадрового офицерства. Керенский всполошился и хотел немедленно уволить Корнилова, но не встретил поддержки в своем правительстве. В конце концов по совету своих вдохновителей Корнилов согласился в устном объяснении признать, что ответственность перед народом он понимает как ответственность перед Временным правительством. В остальном ультиматум с небольшими оговорками был принят. Корнилов стал главнокомандующим. Одновременно военный инженер Филоненко назначен был при нем комиссаром, а бывший комиссар Юго-Западного фронта Савинков - управляющим военным министерством. Один - случайная фигура, выскочка, другой - с большим революционным прошлым, оба законченные авантюристы, готовые на все, как Филоненко, или по крайней мере на многое, как Савинков. Их тесная связь с Корниловым, способствовавшая быстрой карьере генерала, сыграла, как увидим, свою роль в дальнейшем развитии событий.

Соглашатели сдавались по всей линии. Церетели твердил: "Коалиция - это союз спасения". За кулисами переговоры, несмотря на формальный разрыв, шли полным ходом. Для ускорения развязки Керенский, по явному соглашению с кадетами, прибег к мере чисто театральной, т. е. вполне в духе его политики, но вместе с тем весьма действительной для его целей: он подал в отставку и уехал за город, предоставив соглашателей их собственному отчаянью. Милюков говорит по этому поводу: "Своим демонстративным уходом он... показал и своим противникам, и своим конкурентам, и своим сторонникам, что, как бы они ни смотрели на его личные качества, он необходим в данную минуту просто по занятому им политическому положению - посреди двух борющихся лагерей". Партия была выиграна по системе поддавков. Соглашатели бросились к "товарищу Керенскому" с подавленными проклятиями и открытыми мольбами. Обе стороны, кадеты и социалисты, без труда навязали обезглавленному министерству решение самоупраздниться, поручив Керенскому создать правительство заново по единоличному своему усмотрению.

Чтобы запугать окончательно и без того испуганных членов исполнительных комитетов, им доставляют последние сведения об ухудшающемся положении на фронте. Немцы теснят русские войска, либералы теснят Керенского, Керенский теснит соглашателей. Фракции меньшевиков и эсеров заседают всю ночь на 24 июля, томясь беспомощностью. В конце концов исполнительные комитеты большинством 147 голосов против 46 при 42 воздержавшихся - небывалая оппозиция! - одобряют передачу власти Керенскому без условий и без ограничений. На происходившем одновременно кадетском съезде раздались голоса за свержение Керенского, но Милюков осадил нетерпеливых, предлагая пока ограничиться давлением. Это не значит, что Милюков делал себе иллюзии насчет Керенского. Но он видел в нем точку приложения для сил имущих классов. Освободив правительство от советов, освободить его от Керенского не представляло бы уже никакого труда.

Тем временем боги коалиции продолжали жаждать. Постановление об аресте Ленина предшествовало образованию переходного правительства 7 июля. Теперь необходимо было актом твердости ознаменовать возрождение коалиции. Еще 13 июля появилось в газете Горького - большевистской печати уже не существовало - открытое письмо Троцкого Временному правительству. Оно гласило: "У вас не может быть никаких логических оснований в пользу изъятия меня из-под действия декрета, силою которого подлежат аресту т.т. Ленин, Зиновьев и Каменев. Что же касается политической стороны дела, то у вас не может быть оснований сомневаться в том, что я являюсь столь же непримиримым противником общей политики Временного правительства, как и названные товарищи". В ночь, когда созидалось новое министерство, в Петрограде были арестованы Троцкий и Луначарский, а на фронте - прапорщик Крыленко, будущий верховный главнокомандующий большевиков.

Появившееся в свет после трехнедельного кризиса правительство выглядело заморышем. Оно состояло из фигур второго и третьего плана, подобранных по принципу наименьшего зла. Заместителем председателя оказался инженер Некрасов, левый кадет, который 27 февраля предлагал для подавления революции вручить власть одному из царских генералов. Беспартийный и безличный писатель Прокопович, обитавший на меже между кадетами и меньшевиками, стал министром промышленности и торговли. Бывший прокурор, затем радикальный адвокат Зарудный, сын "либерального" министра Александра II, призван был к руководству юстицией. Председатель крестьянского Исполнительного комитета Авксентьев получил портфель министра внутренних дел. Министром труда остался меньшевик Скобелев, министром продовольствия - народный социалист Пешехонов.

Из либералов в кабинет вошли столь же второстепенные фигуры, ни до, ни после того не игравшие руководящих ролей. На пост министра земледелия неожиданно вернулся Чернов: в четыре дня, протекшие между отставкой и новым назначением, он успел реабилитировать себя. В своей "Истории" Милюков бесстрастно отмечает, что характер отношений Чернова к германским властям "оставался невыясненным; возможно, - присовокупляет он, - что и показания русской разведки, и подозрения Керенского, Терещенко и других в этом отношении шли слишком далеко". Восстановление Чернова в звании министра земледелия являлось не более как данью престижу правящей партии эсеров, в которой Чернов, впрочем, все больше терял влияние. Зато Церетели предусмотрительно остался вне министерства: в мае считалось, что он будет полезен революции в составе правительства, теперь он собирался быть полезен правительству в составе Совета. С этого времени Церетели действительно выполняет обязанности комиссара буржуазии при системе советов. "Если бы интересы страны были нарушены коалицией, - говорил он на заседании Петроградского Совета, - наш долг - отозвать наших товарищей из правительства". Речь шла уже не о том, чтобы, исчерпав либералов, устранить их, как обещал недавно Дан, а о том, чтобы, почувствовав себя исчерпанными, своевременно отойти от кормила самим. Церетели подготовлял полную сдачу власти буржуазии.

В первой коалиции, оформившейся 6 мая, социалисты были в меньшинстве; но они были фактическими хозяевами положения; в министерстве 24 июля социалисты были в большинстве, но они были только тенью либералов. "При небольшом номинальном перевесе социалистов, - признает Милюков, - действительный перевес в кабинете, безусловно, принадлежал убежденным сторонникам буржуазной демократии". Точнее было бы сказать: буржуазной собственности. С демократией дело обстояло менее определенно. В том же духе, хотя и с неожиданной мотивировкой, сравнивал июльскую коалицию с майской министр Пешехонов: тогда буржуазии нужна была опора слева; теперь, когда грозит контрреволюция, нам необходима поддержка справа: "чем больше сил мы привлечем справа, тем меньше останется тех, которые будут нападать на власть". Несравненное правило политической стратегии: чтобы сломить осаду крепости, самое лучшее - открыть ворота изнутри. Это и была формула новой коалиции.

Реакция наступала, демократия отступала. Классы и группы, устрашенные на первых порах революцией, поднимали голову. Интересы, которые вчера прятались, сегодня выступали наружу. Торговцы и спекулянты требовали истребления большевиков и свободы торговли; они возвышали голос против всех ограничений оборота, даже и тех, которые введены были еще при царизме. Продовольственные управы, пытавшиеся бороться со спекуляцией, объявлялись виновными в недостатке жизненных продуктов. С управ ненависть переносилась на советы. Меньшевистский экономист Громан докладывал, что поход торговцев "особенно усилился после событий 3 - 4 июля". Советы делались ответственными за поражения, дороговизну и ночные грабежи.

Встревоженное монархическими происками и боясь какого-либо ответного взрыва слева, правительство отправило 1 августа Николая Романова с семьей в Тобольск. На следующий день закрыта была новая газета большевиков "Рабочий и солдат". Отовсюду поступали сведения о массовых арестах войсковых комитетов. Большевики могли собрать в конце июля свой съезд лишь полулегально. Армейские съезды запрещались. Съезжаться стали те, которые раньше сидели по домам: землевладельцы, торговцы и промышленники, казачьи верхи, духовенство, георгиевские кавалеры. Их голоса звучали однородно, различаясь лишь степенью дерзости. Бесспорное, хотя и не всегда открытое дирижерство принадлежало кадетской партии.

На торгово-промышленном съезде, собравшем в начале августа около 300 представителей важнейших биржевых и предпринимательских организаций, программную речь произнес текстильный король Рябушинский, который не поставил свой светильник под спудом. "У Временного правительства была лишь видимость власти... фактически воцарилась шайка политических шарлатанов... Правительство налегает на налоги, в первую очередь облагая жестоко торгово-промышленный класс... Целесообразно ли давать расточителю? Не лучше ли во имя спасения родины наложить опеку на расточителей?.." И, наконец, заключительная угроза: "Костлявая рука голода и народной нищеты схватит за горло друзей народа!" Фраза о костлявой руке голода, обобщавшая политику локаутов, прочно вошла с этого времени в политический словарь революции. Она дорого обошлась капиталистам.

В Петрограде открылся съезд губернских комиссаров. Агенты Временного правительства, которые, по замыслу, должны были стать вокруг него стеной, сомкнулись на самом деле против него и под руководством своего кадетского ядра взяли злополучного министра внутренних дел Авксентьева в штыки. "Нельзя сидеть между двух стульев: власть должна властвовать, а не быть марионеткой". Соглашатели оправдывались и протестовали вполголоса, опасаясь, что их спор с союзниками подслушают большевики. Министер-социалист ушел со съезда как обваренный.

Эсеровская и меньшевистская печать заговорила постепенно языком жалобы и обиды. На ее страницах стали появляться неожиданные разоблачения. 6 августа эсеровское "Дело народа" опубликовало письмо группы левых юнкеров, присланное ими с дороги к фронту: авторов "поразила роль, в которой выступали юнкера... систематическое битье по физиономии, участие юнкеров в карательных экспедициях, сопровождавшихся расстрелами без суда и следствия, по одному лишь приказанию батальонного командира... Озлобленные солдаты стали стрелять в отдельных юнкеров из-за угла"... Так выглядела работа по оздоровлению армии.

Реакция наступала, правительство отступало. 7 августа освобождены были из тюрьмы наиболее популярные черносотенные деятели, причастные к распутинским кругам и к еврейским погромам. Большевики оставались в "Крестах", где надвигалась голодовка арестованных рабочих, солдат и матросов. Рабочая секция Петроградского Совета послала в этот день приветствие Троцкому, Луначарскому, Коллонтай и другим заключенным.

Промышленники, губернские комиссары, казачий съезд в Новочеркасске, патриотическая печать, генералы, либералы - все считали, что производить выборы в Учредительное собрание в сентябре совершенно невозможно; лучше всего было бы отложить их до конца войны. На это правительство, однако, пойти не могло. Но компромисс был найден: созыв Учредительного собрания был отсрочен до 28 ноября. Не без брюзжания кадеты приняли отсрочку: они твердо рассчитывали, что за остающиеся три месяца должны будут произойти решающие события, которые самый вопрос об Учредительном собрании перенесут в иную плоскость. Надежды эти все более открыто связывались с именем Корнилова.

Реклама вокруг фигуры нового "верховного" стала отныне в центре буржуазной политики. Биография "первого народного главнокомандующего" распространялась в огромном количестве экземпляров, при активном содействии ставки. Когда Савинков, в качестве управляющего военным министерством, говорил журналистам: "Мы полагаем", то "мы" означало не Савинков и Керенский, а Савинков и Корнилов. Шум вокруг Корнилова заставлял Керенского настораживаться. Шли все более упорные слухи о заговоре, в центре которого стоит комитет союза офицеров при ставке. Личное свидание главы правительства и главы армии в начале августа только разожгло их взаимную антипатию. "Этот легковесный краснобай хочет мною командовать?" - должен был сказать себе Корнилов. "Этот ограниченный и невежественный казак собирается спасать Россию?" - не мог не подумать Керенский. Оба были по-своему правы. Программа Корнилова, включавшая в свой состав милитаризацию заводов и железных дорог, распространение смертной казни на тыл и подчинение ставке петроградского военного округа вместе со столичным гарнизоном, стала тем временем известна в соглашательских кругах. За официальной программой без труда угадывалась другая, невысказанная, но тем более действительная. Левая печать забила тревогу. Исполнительный комитет выдвигал новую кандидатуру в главнокомандующие в лице генерала Черемисова. О предстоящей отставке Корнилова заговорили открыто. Реакция всполошилась.

6 августа совет союза двенадцати казачьих войск: донского, кубанского, терского и пр. - постановил, не без участия Савинкова, "громко и твердо" довести до сведения правительства и народа, что снимает с себя ответственность за поведение казачьих войск на фронте и в тылу в случае смены "вождя-героя" генерала Корнилова. Конференция союза георгиевских кавалеров еще более твердо пригрозила правительству: если Корнилов будет смещен, то союз немедленно отдаст "боевой клич всем георгиевским кавалерам о выступлении совместно с казачеством". Ни один из генералов не протестовал против этого нарушения субординации, и печать порядка с восторгом печатала постановления, означавшие угрозу гражданской войны. Главный комитет союза офицеров армии и флота разослал телеграмму, в которой все свои надежды возлагал "на любимого вождя генерала Корнилова", призывая "всех честных людей" выразить ему доверие. Заседавшее в те дни в Москве совещание "общественных деятелей" правого лагеря послало Корнилову телеграмму, в которой присоединяло свой голос к голосу офицеров, георгиевских кавалеров и казачества: "Вся мыслящая Россия смотрит на вас с надеждой и верой". Яснее нельзя было сказать. В совещании принимали участие промышленники и банкиры, как Рябушинский и Третьяков, генералы Алексеев и Брусилов, представители духовенства и профессуры, вожди кадетской партии во главе с Милюковым. В качестве прикрытия фигурировали представители полуфиктивного "крестьянского союза", который должен был дать кадетам опору в крестьянских верхах. На председательском кресле возвышалась монументальная фигура Родзянко, благодарившего делегацию казачьего полка за усмирение большевиков. Кандидатура Корнилова на роль спасителя страны была, таким образом, открыто выдвинута наиболее авторитетными представителями имущих и образованных классов России.

После такой подготовки верховный главнокомандующий вторично появляется у военного министра для переговоров о представленной им программе спасения страны. "По приезде в Петроград, - рассказывает об этом визите Корнилова начальник его штаба генерал Лукомский, - он поехал в Зимний дворец в сопровождении текинцев с двумя пулеметами. Эти пулеметы, после входа генерала Корнилова в Зимний дворец, были сняты с автомобиля, и текинцы дежурили у подъезда дворца, чтобы, в случае надобности, прийти на помощь главнокомандующему". Предполагалось, что помощь главнокомандующему может понадобиться против министра-председателя. Пулеметы текинцев были пулеметами буржуазии, направленными в сторону соглашателей, путающихся в ногах. Так выглядело правительство спасения, независимое от советов!

Немедленно после корниловского визита член Временного правительства Кокошкин заявил Керенскому, что кадеты выйдут в отставку, "если не будет сегодня же принята программа Корнилова". Хоть и без пулеметов, но кадеты разговаривали с правительством ультимативным языком Корнилова. И это помогало. Временное правительство поспешило рассмотреть доклад верховного главнокомандующего и признало в принципе возможным применение предложенных им мер, "до смертной казни в тылу включительно".

В мобилизацию сил реакции, естественно, включился Всероссийский церковный собор, который по официальной своей цели должен был завершить освобождение православной церкви от бюрократического пленения, по существу же должен был оградить ее от революции. С устранением монархии церковь лишилась своего официального главы. Ее отношения с государством, исконным защитником и покровителем, повисли в воздухе. Правда, святейший Синод в послании от 9 марта поспешил благословить совершившийся переворот и призвал народ "довериться Временному правительству". Однако будущее нависало угрозой. Правительство отмалчивалось в церковном вопросе, как и в других. Духовенство совершенно растерялось. Изредка откуда-нибудь с окраины, из города Верного на границе Китая, приходила от местного причта телеграмма, заверявшая князя Львова, что его политика вполне отвечает заветам Евангелия. Подлаживаясь к перевороту, церковь не осмеливалась вмешаться в события. Резче всего это сказывалось на фронте, где влияние духовенства свалилось вместе с дисциплиной страха. Деникин признает: "Если офицерский корпус все же долгое время боролся за свою командную власть и военный авторитет, то голос пастырей с первых же дней революции замолк и всякое участие их в жизни войск прекратилось". Съезды духовенства в ставке и в штабах армий проходили совершенно бесследно.

Собор, являвшийся прежде всего кастовым делом самого духовенства, особенно его верхнего яруса, не остался все же замкнут в рамки церковной бюрократии: за него изо всех сил ухватилось либеральное общество. Кадетская партия, не находившая в народе никаких политических корней, мечтала о том, чтобы реформированная церковь послужила для нее трансмиссией к массам. В подготовке собора деятельную роль играли, наряду с князьями церкви и впереди их, светские политики разных оттенков - как князь Трубецкой, граф Олсуфьев, Родзянко, Самарин, либеральные профессора и писатели. Кадетская партия тщетно пыталась создать вокруг собора атмосферу церковной реформации, боясь в то же время неосторожным движением раскачать подгнившую подстройку. Об отделении церкви от государства не было и речи ни у духовенства, ни у светских реформаторов. Князья церкви, естественно, склонны были ослабить контроль государства над своими внутренними делами, но с тем, чтобы государство и впредь не только ограждало их привилегированное положение, их земли и доходы, но и продолжало бы покрывать львиную долю их расходов.

В свою очередь либеральная буржуазия готова была обеспечить православию сохранение положения господствующей церкви, но под условием, чтобы она научилась по-новому обслуживать в массах интересы господствующих классов.

Но здесь главные трудности и начинались. Тот же Деникин сокрушенно отмечает, что русская революция "не создала ни одного сколько-нибудь заметного народно-религиозного движения". Правильнее было бы сказать, что по мере вовлечения в революцию новых слоев народа они почти автоматически поворачивались спиною к церкви, если даже раньше были связаны с ней. В деревне отдельные священники могли еще иметь личное влияние, в зависимости от их поведения в земельном вопросе. В городе никому не только в рабочей, но и в мелкобуржуазной среде не приходило в голову обращаться к духовенству за разрешением поднятых революцией вопросов. Подготовка церковного собора натолкнулась на полное безучастие народа. Интересы и страсти масс находили свое выражение на языке социалистических лозунгов, а не богословских текстов. Запоздалая Россия проходила свою историю по сокращенному курсу: она оказалась вынуждена перешагнуть не только через эпоху Реформации, но и через эпоху буржуазного парламентаризма.

Задуманный в месяцы прилива революции церковный собор совпал с неделями ее отлива. Это еще более сгустило его реакционную окраску. Состав собора, круг затронутых им вопросов, даже церемониал его открытия - все свидетельствовало о коренных изменениях в отношении разных классов к церкви. На богослужении в Успенском соборе наряду с Родзянко и кадетами присутствовали Керенский и Авксентьев. Московский городской голова эсер Руднев в приветствии сказал: "Пока будет жить русский народ, в душе его будет гореть вера христианская". Вчера еще эти люди считали себя прямыми потомками русского просветителя Чернышевского.

Собор рассылал печатные воззвания во все концы, взывал о сильной власти, обличал большевиков и заклинал, в тон с министром труда Скобелевым: "Рабочие, трудитесь, не жалея сил, и подчиняйте ваши требования благу родины". Но особенное внимание уделил собор земельному вопросу. Митрополиты и епископы были не менее помещиков напуганы и ожесточены размахом крестьянского движения, и страх за церковные и монастырские земли захватывал их души гораздо сильнее, чем вопрос о демократизации церковного прихода. Грозя божьим гневом и отлучением от церкви, послание собора требует "немедленно возвратить церквам, обителям, причтам и частным владельцам награбленные у них земли, леса и урожаи". Вот где уместно вспомнить о гласе вопиющего в пустыне! Собор тянулся из недели в неделю и до высшей точки своих работ, восстановления патриаршества, упраздненного Петром двести лет тому назад, добрался только после октябрьского переворота.

В конце июля правительство постановило созвать на 13 августа в Москве Государственное совещание от всех классов и общественных учреждений страны. Состав совещания определялся самим правительством. В полном противоречии с результатами всех без исключения демократических выборов, происходивших в стране, правительство приняло меры к тому, чтобы заранее обеспечить на совещании одинаковую численность представителей имущих классов и народа. Только на основе такого искусственного равновесия правительство спасения революции еще надеялось спастись само. Никакими определенными правами этот земский собор не наделялся. "Совещание... получало, - по словам Милюкова, - самое большее - лишь совещательный голос": имущие классы хотели показать демократии пример самоотречения, чтобы тем вернее завладеть затем властью целиком. Официально целью совещания объявлялось "единение государственной власти со всеми организованными силами страны". Печать говорила о необходимости сплотить, примирить, ободрить, поднять дух. Другими словами, одни не хотели, а другие не способны были ясно сказать, для чего, собственно, совещание собирается. Назвать вещи по имени и здесь стало задачей большевиков.

 

 

КЕРЕНСКИЙ, И КОРНИЛОВ...

(Элементы бонапартизма, в русской революции).

 

Немало написано на ту тему, что дальнейшие несчастья, включая и пришествие большевиков, могли бы быть избегнуты, если бы вместо Керенского во главе власти стоял человек с ясной мыслью и твердым характером. Неоспоримо, что Керенскому не хватало ни того, ни другого. Но почему же определенные общественные классы оказались вынуждены поднять именно Керенского на своих плечах?

Как бы для того, чтобы освежить нашу историческую память, испанские события снова показывают нам, как революция, смывая привычные политические разграничения, обволакивает на первых порах розовой туманностью всех и все. Даже враги ее стремятся в этой стадии окраситься ее краской: в этой мимичности выражается полуинстинктивное стремление консервативных классов приспособиться к угрожающим переменам, чтобы как можно меньше пострадать от них. Солидарность нации, основанная на рыхлых фразах, превращает соглашательство в необходимую политическую функцию. Мелкобуржуазные идеалисты, глядящие поверх классов, думающие готовыми фразами, не знающие, чего хотят, и желающие всем всего лучшего, являются на этой стадии единственно мыслимыми вождями большинства. Если бы у Керенского была ясная мысль и твердая воля, он оказался бы совершенно непригоден для своей исторической роли. Это не ретроспективная оценка. Так смотрели большевики и в разгаре событий. "Защитник по политическим делам, социал-революционер, который стоял во главе трудовиков, радикал без какой бы то ни было социалистической школы - Керенский полнее всего отражал первую эпоху революции, ее "национальную" бесформенность, зажигательный идеализм ее надежд и ожиданий, - так писал автор этих строк в тюрьме Керенского после июльских дней. - Керенский говорил о земле и воле, о порядке, о мире народов, о защите отечества, героизме Либкнехта, о том, что русская революция должна поразить мир своим великодушием, и размахивал при этом красным шелковым платочком. Полупроснувшийся обыватель с восторгом слушал эти речи: ему казалось, что это он сам говорит с трибуны. Армия встретила Керенского как избавителя от Гучкова. Крестьяне слышали о нем как о трудовике, о мужицком депутате. Либералов подкупала крайняя умеренность идей под бесформенным радикализмом фраз..."

Но период всеобщих объятий длится недолго. Борьба классов замирает в начале революции только для того, чтобы ожить затем в виде гражданской войны. В феерическом подъеме соглашательства заранее заключено его неизбежное крушение. Быструю утрату Керенским популярности официозный французский журналист Клод Анэ объяснял тем, что недостаток такта толкал социалистического политика на действия, "мало гармонирующие" с его ролью. "Он посещает императорские ложи. Он живет в Зимнем или Царскосельском дворце. Он спит в постели русских императоров. Немножко слишком много тщеславия, и притом слишком заметного; это шокирует в стране, наиболее простой в мире". Такт, в малом, как и в большом, предполагает понимание обстановки и своего места в ней. Этого у Керенского не было и следа. Доверчиво поднятый массами, он был совершенно чужд им, не понимал их и нисколько не интересовался тем, как они воспринимают революцию и какие делают из нее выводы. Массы ждали от него смелых действий, а он требовал от масс не мешать его великодушию и красноречию. В то время как Керенский наносил арестованной семье царя театральный визит, солдаты, окарауливавшие дворец, говорили коменданту: "Мы вот на нарах спим, у нас довольствие плохое, а Николашка хоть и арестован, у него мясо в помойку кидают". Это были "невеликодушные" слова, но они выражали то, что чувствовали солдаты.

Вырвавшийся из вековой скованности народ на каждом шагу переступал черту, какую ему указывали просвещенные вожди. Керенский причитал на эту тему в конце апреля: "Неужели русское свободное государство есть государство взбунтовавшихся рабов?.. Я жалею, что не умер два месяца назад: я бы умер с великой мечтой" и т. д. Этой плохой риторикой он надеялся повлиять на рабочих, солдат, матросов, крестьян. Адмирал Колчак рассказывал впоследствии перед советским трибуналом, как радикальный военный министр объезжал в мае суда Черноморского флота, чтобы примирить матросов с офицерами. Оратору казалось после каждой речи, что цель достигнута: "Вот видите, адмирал, все улажено..." Но ничто не было улажено: развал флота только начинался.

Чем дальше, тем острее Керенский возмущал массы жеманничаньем, чванством, заносчивостью. Во время объезда фронта он раздраженно выкрикивал в вагоне своему адъютанту, может быть, с таким расчетом, чтобы его услышали генералы: "Гоните вы эти проклятые комитеты в шею!" Прибыв в Балтийский флот, Керенский приказал Центральному комитету моряков явиться к нему на адмиральский корабль. Центробалт, как советский орган, не был подчинен министру и счел приказание оскорбительным. Председатель комитета матрос Дыбенко ответил: "Если Керенский желает говорить с Центробалтом, пусть придет к нам". Разве это не невыносимая дерзость! На судах, где Керенский вступал с матросами в политические разговоры, дело шло не лучше, особенно на большевистски настроенном корабле "Республика", где министра допрашивали по пунктам: почему он в Государственной думе голосовал за войну? почему подписался под империалистской нотой Милюкова от 21 апреля? почему назначил царским сенатором 6000 рублей в год пенсии? Керенский отказался отвечать на эти коварные вопросы, поставленные его "недругами". Команда сухо признала объяснения министра "неудовлетворительными"... При гробовом молчании матросов Керенский покинул корабль. "Восставшие рабы!" - говорил радикальный адвокат с зубовным скрежетом. А матросы испытывали чувство гордости: "Да, мы были рабы и мы восстали!"

Бесцеремонностью своего обращения с демократическим общественным мнением Керенский на каждом шагу вызывал полуконфликты с советскими вождями, которые шли по тому же пути, что и он, но с большей оглядкой на массы. Уже 8 марта Исполнительный комитет, испуганный протестами снизу, объявил Керенскому о недопустимости освобождения из-под ареста полицейских. Через несколько дней соглашатели видели себя вынужденными протестовать против намерения министра юстиции вывезти царскую семью в Англию. Еще через две-три недели Исполком ставил общий вопрос об "урегулировании отношений" с Керенским. Но эти отношения не были и не могли быть урегулированы. Столь же неблагополучно обстояло дело и по партийной линии. На эсеровском съезде в начале июня Керенский был забаллотирован при выборах в ЦК, получив 135 голосов из 270. Как извивались лидеры, разъясняя направо и налево, что "за товарища Керенского многие не голосовали ввиду его перегруженности". На самом деле, если штабные и департаментские эсеры обожали Керенского как источник благ, то старые эсеры, связанные с массами, относились к нему без доверия и без уважения. Но без Керенского ни Исполнительный комитет, ни партия эсеров обойтись не могли: он был необходим как соединительное звено коалиции.

В советском блоке ведущая роль принадлежала меньшевикам: они изобретали решения, т. е. способы уклонения от действий. Но в государственном аппарате народники имели над меньшевиками явный перевес, который нагляднее всего выражался в доминирующем положении Керенского. Полукадет-полуэсер Керенский был в правительстве не представителем советов, как Церетели или Чернов, а живой связью между буржуазией и демократией. Церетели - Чернов представляли одну из сторон коалиции. Керенский был персональным воплощением самой коалиции. Церетели жаловался на преобладание у Керенского "личных моментов", не понимая, что они неотделимы от его политической функции. Сам Церетели в качестве министра внутренних дел издал циркуляр на тему о губернском комиссаре, который должен опираться на все местные "живые силы", т. е. на буржуазию и на советы, и проводить политику Временного правительства, не поддаваясь "партийным влияниям". Этот идеальный комиссар, возвышающийся над враждебными классами и партиями, чтобы в себе самом и в циркуляре почерпнуть свое призвание, - ведь это и есть Керенский губернского или уездного масштаба. Для увенчания системы необходим был независимый всероссийский комиссар в Зимнем дворце. Без Керенского соглашательство было бы то же, что церковный купол без креста.

История возвышения Керенского полна поучительности. Министром юстиции он стал благодаря февральскому восстанию, которого он боялся. Апрельская демонстрация "восставших рабов" сделала его военным и морским министром. Июльские бои, вызванные "немецкими агентами", поставили его во главе правительства. В начале сентября движение масс делает главу правительства еще и верховным главнокомандующим. Диалектика соглашательского режима и вместе с тем его злая ирония состояли в том, что давлением своим массы должны были поднять Керенского на самую высшую точку, прежде чем опрокинуть его.

Презрительно отмахиваясь от народа, давшего ему власть, Керенский тем более жадно ловил знаки одобрения образованного общества. Еще в первые дни революции вождь московских кадетов доктор Кишкин рассказывал, вернувшись из Петрограда: "Если бы не Керенский, то не было бы того, что мы имеем. Золотыми буквами будет записано его имя на скрижалях истории". Либеральные хвалы стали одним из важнейших политических критериев Керенского. Но он не мог, да и не хотел сложить просто свою популярность у ног буржуазии. Наоборот, он все больше входил во вкус потребности видеть все классы у собственных ног. "Мысль противопоставить и уравновесить между собой представительство буржуазии и демократии, - свидетельствует Милюков, - не чужда была Керенскому с самого начала революции". Этот курс естественно вытекал из всего его жизненного пути, пролегавшего между либеральной адвокатурой и подпольными кружками. Почтительно заверяя Бьюкенена, что "Совет умрет естественной смертью", Керенский на каждом шагу пугал своих буржуазных коллег гневом Совета. А в тех нередких случаях, когда лидеры Исполнительного комитета расходились с Керенским, он стращал их самой страшной из катастроф: отставкой либералов.

Когда Керенский повторял, что не хочет быть Маратом русской революции, это означало, что он отказывается применять суровые меры против реакции, но отнюдь не против "анархии". Такова, впрочем, и вообще мораль противников насилия в политике: они отвергают его, поскольку дело идет об изменении того, что существует; но для защиты порядка не останавливаются перед самой беспощадной расправой.

В период подготовки наступления на фронте Керенский стал особенно излюбленной фигурой имущих классов. Терещенко рассказывал направо и налево о том, как высоко наши союзники ценят "труды Керенского"; строгая к соглашателям кадетская "Речь" неизменно подчеркивала свое расположение к военному министру; сам Родзянко признавал, что "этот молодой человек... с удвоенной силой каждый день воскресает для блага родины и созидательной работы". Такими отзывами либералы хотели заласкать Керенского. Но и по существу они не могли не видеть, что он работает на них. "...Подумайте, - спрашивал Ленин, -- что было бы, если бы Гучков стал отдавать приказы к наступлению, расформировывать полки, арестовывать солдат, запрещать съезды, кричать солдатам "ты", называть их "трусами" и г. д. А Керенский эту "роскошь" может себе еще позволить, пока он не прожил того, правда, головокружительно быстро тающего доверия, которое народ отпустил ему в кредит..."

Наступление, поднявшее репутацию Керенского в рядах буржуазии, окончательно подорвало его популярность в народе. Крах наступления был, по существу, крахом Керенского в обоих лагерях. Но поразительное дело: "незаменимым" его делала отныне именно его двухсторонняя скомпрометированность. О роли Керенского в создании второй коалиции Милюков выражается так: "единственный человек, который был возможен", но, увы, "не тот, кто был нужен"... Руководящие либеральные политики никогда, впрочем, не брали Керенского слишком всерьез. А широкие круги буржуазии все больше возлагали на него ответственность за все удары судьбы. "Нетерпение патриотически настроенных групп" побуждало, по свидетельству Милюкова, искать сильного человека. Одно время на эту роль выдвигался адмирал Колчак. Водворение сильного человека у кормила "мыслилось в ином порядке, чем порядок переговоров и соглашений". Этому нетрудно поверить. "На демократизм, на волю народную, на Учредительное собрание, - пишет Станкевич о кадетской партии, - надежды были уже брошены: ведь муниципальные выборы по всей России дали подавляющее большинство социалистам... И начинаются судорожные поиски власти, которая могла бы не убеждать, а только приказывать". Точнее сказать, власти, которая могла бы взять революцию за горло.

В биографии Корнилова и в свойствах его личности нелегко выделить черты, которые оправдывали бы его кандидатуру на пост спасителя. Генерал Мартынов, бывший в мирное время начальником Корнилова по службе, а во время войны разделявший с ним плен в одном из австрийских замков, характеризует Корнилова такими словами: "...Отличаясь упорным трудолюбием и большой самоуверенностью, он, по своим умственным способностям, был заурядным средним человеком, лишенным широкого кругозора". Мартынов записывает в актив Корнилову две черты: личную храбрость и бескорыстие. В той среде, где прежде всего заботились о личной безопасности и нещадно воровали, эти качества бросались в глаза. Стратегических способностей, прежде всего способности оценить обстановку в целом в ее материальных и моральных элементах, у Корнилова не было и в помине. "К тому же ему недоставало организаторского таланта, - говорит Мартынов, - а по запальчивости и неуравновешенности своего характера он был вообще мало способен к планомерным действиям". Брусилов, наблюдавший всю боевую деятельность своего подчиненного за время мировой войны, отзывался о нем с полным пренебрежением: "Начальник лихого партизанского отряда - и больше ничего". Официальная легенда, которая создана была вокруг корниловской дивизии, диктовалась потребностью патриотического общественного мнения находить светлые пятна на мрачном фоне. "48-я дивизия, - пишет Мартынов, - погибла лишь вследствие безобразного управления... самого Корнилова, который... не сумел организовать отступательное движение, а главное, неоднократно менял свои решения и терял время..." В последний момент Корнилов бросил заведенную им в капкан дивизию на произвол судьбы, чтобы самому попытаться спастись от пленения. Однако после четырех суток блужданий незадачливый генерал сдался австрийцам и лишь впоследствии бежал из плена. "По возвращении в Россию в беседах с разными газетными корреспондентами Корнилов разукрасил историю своего побега яркими цветами фантазии". Над прозаическими поправками, которые хорошо осведомленные свидетели вносят в легенду, у нас нет основания останавливаться. По-видимому, с этого момента у Корнилова появляется вкус к газетной рекламе.

До революции Корнилов был монархистом черносотенного оттенка. В плену при чтении газет он неоднократно говаривал, что "с удовольствием перевешал бы всех этих Гучковых и Милюковых". Но политические идеи занимали его, как вообще людей подобного склада, лишь постольку, поскольку касались непосредственно его самого. После февральского переворота Корнилов очень легко объявил себя республиканцем. "Он весьма плохо разбирался, - по отзыву того же Мартынова, - в скрещивавшихся интересах различных слоев русского общества, не знал ни партийных группировок, ни отдельных общественных деятелей". Меньшевики, эсеры и большевики сливались для него в одну враждебную массу, которая мешает командирам командовать, помещикам - пользоваться поместьями, фабрикантам - вести производство, купцам - торговать.

Комитет Государственной думы уже 2 марта ухватился за генерала Корнилова и за подписью Родзянко настаивал перед ставкой о назначении "доблестного, известного всей России героя" главнокомандующим войсками Петроградского военного округа. На телеграмме Родзянко царь, уже переставший быть царем, надписал: "Исполнить". Так революционная столица получила своего первого красного генерала. В протоколах Исполнительного комитета от 10 марта записана о Корнилове фраза: "...генерал старой закваски, который хочет закончить революцию". В первые дни генерал постарался, впрочем, показать себя с выгодной стороны и не без шума выполнил ритуал ареста царицы - это ставилось ему в плюс. Из воспоминаний назначенного им коменданта Царского Села полковника Кобылинского обнаруживается, однако, что Корнилов играл на два фронта. После представления царице, сдержанно рассказывает Кобылинский, "Корнилов сказал мне: "Полковник, оставьте нас вдвоем. Сами идите и станьте за дверью". Я вышел. Спустя минут пять Корнилов позвал меня. Я вошел. Государыня подала мне руку..." Ясно, Корнилов отрекомендовал полковника как друга. В дальнейшем мы узнаем о сценах объятий между царем и его "тюремщиком" Кобыльнским. В качестве администратора Корнилов оказался на своем новом посту из рук вон плох. "Его ближайшие сотрудники в Петрограде, - пишет Станкевич, - постоянно жаловались на его неспособность работать и руководить делом". В столице Корнилов задержался, однако, недолго. В апрельские дни он попытался, не без внушений со стороны Милюкова, учинить первое кровопускание революции, но натолкнулся на сопротивление Исполнительного комитета, вышел в отставку, получил в командование армию, затем - Юго-Западный фронт. Не дожидаясь легального введения смертной казни, Корнилов отдал приказ расстреливать дезертиров и выставлять трупы с надписями на дорогах, грозил суровыми карами крестьянам за нарушение права помещичьей собственности, сформировал ударные батальоны и при каждом подходящем случае грозил кулаком Петрограду. Это сразу окружило его имя ореолом в глазах офицерства и имущих классов. Но и многие комиссары Керенского сказали себе: иной надежды, кроме как на Корнилова, уже не остается. Через несколько недель боевой генерал с печальным опытом командования дивизией стал верховным главнокомандующим разлагающейся многомиллионной армии, которую Антанта хотела заставить сражаться до полной победы.

У Корнилова закружилась голова. Политическое невежество и узость горизонта делали его легкой добычей искателей приключений. Своенравно отстаивая свои личные прерогативы, "человек с сердцем льва и с мозгами барана", как характеризовали Корнилова генерал Алексеев, а вслед за ним Верховский, легко поддавался чужим влияниям, если только они совпадали с голосом его честолюбия. Дружественный Корнилову Милюков отмечает в нем "детскую доверчивость к людям, умевшим ему польстить". Ближайшим вдохновителем верховного главнокомандующего в скромном звании ординарца оказался некий Завойко - темная фигура из бывших помещиков, нефтяной спекулянт и авантюрист, который особенно импонировал Корнилову своим пером: у Завойко был действительно резвый стиль ни перед чем не останавливающегося проходимца. Ординарец был режиссером рекламы, автором "народной" биографии Корнилова, составителем докладных записок, ультиматумов и вообще тех документов, для которых, по выражению генерала, требовался "сильный, художественный стиль". К Завойко присоединился другой искатель приключений, Аладьин, бывший депутат первой Думы, проведший несколько лет в эмиграции, не вынимавший изо рта английской трубки и потому считавший себя специалистом по международным вопросам. Эти двое стояли по правую руку Корнилова, связывая его с очагами контрреволюции. Левый фланг его прикрывали Савинков и Филоненко: всемерно поддерживая преувеличенное мнение генерала о самом себе, они заботились о том, чтобы он преждевременно не сделал себя невозможным в глазах демократии. "К нему шли и честные и бесчестные, и искренние и интриганты, и политические деятели и воины и авантюристы, - пишет патетический генерал Деникин, - и все в один голос говорили: "Спаси". Какова была пропорция честных и бесчестных, установить нелегко. Во всяком случае, Корнилов серьезно счел себя призванным "спасти" и оказался поэтому прямым конкурентом Керенского.

Соперники вполне искренне ненавидели друг друга. "Керенский, - по словам Мартынова, - усвоил себе высокомерный тон в отношениях со старшими генералами. Скромный труженик Алексеев и дипломатичный Брусилов позволяли себя третировать, но подобная тактика была неприменима к самолюбивому и обидчивому Корнилову, который... в свою очередь свысока смотрел на адвоката Керенского". Более слабый из двух готов был на уступки и предлагал серьезные авансы. По крайней мере, в конце июля Корнилов говорил Деникину, что из правительственных кругов ему предлагают войти в состав министерства. "Ну нет! Эти господа слишком связаны с советами... Я им говорю: предоставьте мне власть, тогда я поведу решительную борьбу".

Под ногами Керенского почва колыхалась, как на торфяных болотах. Выхода он искал, как всегда, в области словесных импровизаций: собрать, провозгласить, заявить. Личный успех 21 июля, когда он поднялся над враждующими лагерями демократии и буржуазии в качестве незаменимого, подсказал Керенскому идею Государственного совещания в Москве. То, что происходило в закрытом зале Зимнего дворца, должно было быть перенесено на открытую сцену. Пусть страна собственными глазами увидит, что все расползется по швам, если Керенский не возьмет в руки вожжи и кнут!

                         *       *      *

К участию в Государственном совещании привлечены были, по официальному списку, "представители политических, общественных, демократических, национальных, торгово-промышленных и кооперативных организаций, руководители органов демократии, высшие представители армии, научных учреждений, университетов, члены Государственной думы четырех составов". Намечалось около 1500 участников, собралось около 2500, причем расширение происходило целиком в интересах правого крыла. Московская газета эсеров укоризненно писала по адресу своего правительства: "Против 150 представителей труда выступает 120 представителей торгово-промышленного класса. Против 100 крестьянских депутатов приглашаются 100 представителей землевладельцев. Против 100 представителей Совета явится 300 членов Государственной думы..." Газета партии Керенского выражала сомнение, чтобы такое совещание дало правительству "ту опору, которой оно ищет".

Соглашатели ехали на совещание скрепя сердце: надо сделать, убеждали они друг друга, честную попытку договориться. Но как быть с большевиками? Необходимо было во что бы то ни стало помешать им вмешаться в диалог демократии с имущими классами. Особым постановлением Исполнительного комитета партийные фракции лишались права выступать без согласия его президиума. Большевики решили огласить от имени партии декларацию и покинуть совещание. Зорко подстерегавший каждое их движение президиум потребовал от них отказа от преступного замысла. Тогда большевики без колебаний вернули входные билеты. Они готовили иной, более внушительный ответ: слово было за пролетарской Москвой.

Почти с первых дней революции сторонники порядка противопоставляли при каждом подходящем случае спокойную "страну" неугомонному Петрограду. Созыв Учредительного собрания в Москве составлял один из лозунгов буржуазии. Национал-либеральный "марксист" Потресов слал проклятья Петрограду, вообразившему себя "новым Парижем". Как будто жирондисты не грозили громами старому Парижу и не предлагали ему свести свою роль к 1/83! Провинциальный меньшевик говорил в июне на съезде советов: "Какой-нибудь Новочеркасск гораздо вернее отражает условия жизни во всей России, чем Петроград". В сущности, соглашатели, как и буржуазия, искали опоры не в действительных настроениях "страны", а в ими же создаваемой утешительной иллюзии. Теперь, когда предстояло прощупать политический пульс Москвы, устроителей совещания ожидало жестокое разочарование.

Чередовавшиеся с первых дней августа контрреволюционные совещания, начиная со съезда землевладельцев и кончая церковным собором, не только мобилизовали имущие круги Москвы, но подняли на ноги также рабочих и солдат. Угрозы Рябушинского, призывы Родзянко, братание кадетов с казачьими генералами - все это происходило на глазах московских низов, все это большевистские агитаторы истолковывали по горячим следам газетных отчетов. Опасность контрреволюции приняла на этот раз осязательные, даже персональные формы. По фабрикам и заводам прошла волна возмущения. "Если советы бессильны, - писала московская газета большевиков, - пролетариат должен сплотиться вокруг своих жизнеспособных организаций" На первое место выдвинулись профессиональные союзы, стоявшие уже в большинстве под большевистским руководством. Настроение на заводах было настолько враждебным Государственному совещанию, что идея всеобщей стачки, выдвинутая снизу, была принята почти без сопротивления на собрании представителей всех ячеек московской организации большевиков. Профессиональные союзы подхватили инициативу. Московский Совет большинством 364 голосов против 304 высказался против стачки. Но так как на фракционных заседаниях рабочие - меньшевики и эсеры - голосовали за стачку и лишь подчинились партийной дисциплине, то решение давно не переизбиравшегося Совета, вынесенное к тому же против воли его действительного большинства, меньше всего могло остановить московских рабочих. Собрание правлений 41 профессионального союза постановило призвать рабочих к однодневной забастовке протеста. Районные советы оказались в большинстве на стороне партии и профессиональных союзов. Заводы тут же выдвинули требование перевыборов Московского Совета, который не только отстал от масс, но и попал в острое противоречие с ними. В Замоскворецком районном Совете совместно с заводскими комитетами требование замены депутатов, пошедших "против воли рабочего класса", собрало 175 голосов против 4 при 19 воздержавшихся!

Ночь накануне стачки была тем не менее тревожной ночью для московских большевиков. Страна шла по пути Петрограда, но отставала от него. Июльская демонстрация прошла в Москве неудачно: большинство не только гарнизона, но и рабочих не отважилось выйти на улицы против голоса Совета. Как будет на этот раз? Утро принесло ответ. Противодействие соглашателей не помешало забастовке стать могущественной демонстрацией враждебности к коалиции и правительству. Два дня тому назад газета московских промышленников самоуверенно писала: "Пусть же скорее петроградское правительство едет в Москву, пусть вслушается в голос святынь, колоколов, святых башен кремлевских..." Сегодня голос святынь оказался заглушен предгрозовой тишиной.

Член Московского комитета большевиков Пятницкий писал впоследствии: "Забастовка... прошла великолепно. Не было света, трамвая, не работали фабрики, заводы, железнодорожные мастерские и депо, даже официанты в ресторанах бастовали". Милюков внес в эту картину яркий штрих: "Съехавшиеся на совещание делегаты... не могли ехать на трамвае и завтракать в ресторане": это позволяло им, по признанию либерального историка, тем лучше оценить силу не допущенных на совещание большевиков. "Известия" Московского Совета исчерпывающе определили значение манифестации 12 августа: "Вопреки постановлению советов... массы пошли за большевиками". 400 000 рабочих бастовало в Москве и ее окрестностях по призыву партии, которая в течение пяти недель не выходила из-под ударов и вожди которой все еще скрывались в подполье или сидели в тюрьмах. Новый петроградский орган партии "Пролетарий", прежде чем быть закрытым, успел поставить соглашателям вопрос: "Из Петрограда - в Москву, а из Москвы куда?"

Хозяева положения сами должны были задавать себе этот вопрос. В Киеве, Костроме, Царицыне проведены были однодневные забастовки протеста, всеобщие или частичные. Агитация охватила всю страну. Везде, в самых глухих углах, большевики предупреждали, что Государственное совещание носит "явно выраженный характер контрреволюционного заговора": к концу августа содержание этой формулы до конца раскрылось на глазах всего народа.

Делегаты совещания, как и буржуазная Москва, ждали выступления масс с оружием, стычек, боев, "августовских дней". Но выйти рабочим на улицу значило бы подставить себя под удары георгиевских кавалеров, офицерских отрядов, юнкеров, отдельных кавалерийских частей, горевших желанием взять реванш за стачку. Вызвать на улицу гарнизон значило бы внести в него раскол и облегчить дело контрреволюции, которая стояла со взведенным курком. Партия на улицу не звала, и сами рабочие, руководимые правильным чутьем, избегали открытого столкновения. Однодневная стачка как нельзя лучше отвечала обстановке: ее нельзя было спрятать под сукно, как поступлено было на совещании с декларацией большевиков. Когда город погрузился во тьму, вся Россия увидела большевистскую руку на выключателе. Нет, Петроград не изолирован! "В Москве, на патриархальность и смирение которой уповали многие, рабочие районы неожиданно оскалили зубы" - так определил значение этого дня Суханов. В отсутствие большевиков, но под знаком оскаленных зубов пролетарской революции оказалось вынуждено заседать коалиционное совещание.

Москвичи острили, что Керенский приехал к ним "короноваться". Но на другой день прибыл из ставки с той же целью Корнилов, встреченных многочисленными делегациями, в том числе от церковного собора. На перрон из подошедшего поезда выскочили текинцы в ярко-красных халатах, с обнаженными кривыми шашками и выстроились в две шеренги. Восторженные дамы осыпали цветами героя, обходившего караул и депутации. Кадет Родичев закончил приветственную речь возгласом: "Спасите Россию, и благодарный народ увенчает вас!" Раздались патриотические всхлипывания. Морозова, купчиха-миллионерша, опустилась на колени. Офицеры на руках вынесли Корнилова к народу. В то время как главнокомандующий обходил георгиевских кавалеров, юнкеров, школу прапорщиков, сотню казаков, построившихся на площади перед вокзалом, Керенский в качестве военного министра и соперника принимал парад войск московского гарнизона. С вокзала Корнилов направился, по стопам царей, к Иверской иконе, где был отслужен молебен в присутствии эскорта мусульман-текинцев в гигантских папахах. "Это обстоятельство, - пишет о молебне казачий офицер Греков, - еще более расположило к Корнилову всю верующую Москву". Контрреволюция тем временем старалась завоевать улицу. С автомобилей щедро разбрасывали биографию Корнилова с его портретом. Стены были заклеены афишами, призывавшими народ на помощь герою. Как власть имущий, Корнилов принимал в своем вагоне политиков, промышленников, финансистов. Представители банков сделали ему доклад о финансовом положении страны. "Изо всех членов Думы, - многозначительно пишет октябрист Шидловский, - поехал к Корнилову в его поезд один Милюков, имевший с ним разговор, содержание которого мне неизвестно". Об этом разговоре мы узнаем позже от Милюкова то, что он сам сочтет нужным рассказать.

Подготовка военного переворота в это время шла уже полным ходом. За несколько дней до совещания Корнилов приказал, под видом помощи Риге, подготовить для движения на Петроград 4 конных дивизии. Оренбургский казачий полк направлен был ставкой в Москву "для поддержания порядка", но по приказанию Керенского оказался задержан в пути. В своих позднейших показаниях следственной комиссии по делу Корнилова Керенский говорил: "Мы получили сообщение, что во время Московского совещания будет провозглашена диктатура". Таким образом, в торжественные дни национального единства военный министр и верховный главнокомандующий занимались стратегическими перебросками друг против друга. Но декорум по возможности соблюдался. Отношения двух лагерей колебались между официально-дружественными заверениями и гражданской войной.

В Петрограде, несмотря на сдержанность масс, - июльский опыт не прошел бесследно - сверху, из штабов и редакций, с бешеной настойчивостью распространялись слухи о предстоящем восстании большевиков. Петроградские организации партии открытым воззванием предупредили массы о возможности провокационных призывов со стороны врагов. Московский Совет принял тем временем свои меры. Создан негласный революционный комитет из шести лиц, по два делегата от каждой из советских партий, включая и большевиков. Тайным приказом запрещено выставлять шпалеры из георгиевских кавалеров, офицеров и юнкеров по пути следования Корнилова. Большевикам, которым со времени июльских дней официальный доступ в казармы был закрыт, теперь с полной готовностью выдавали пропуска: без большевиков нельзя было овладеть солдатами. В то время как на открытой сцене меньшевики и эсеры вели переговоры с буржуазией о создании крепкой власти против руководимых большевиками масс, за кулисами те же меньшевики и эсеры совместно с не допущенными ими на совещание большевиками готовили массы к борьбе с заговором буржуазии. Вчера еще противившиеся демонстративной забастовке соглашатели сегодня звали рабочих и солдат готовиться к борьбе. Презрительное возмущение масс не мешало им откликаться на призыв с такой боевой готовностью, которая больше пугала соглашателей, чем радовала их. Вопиющая двойственность, принявшая характер почти откровенного вероломства на две стороны, была бы непостижимой, если бы соглашатели продолжали сознательно делать свою политику; на самом деле они только претерпевали ее последствия.

Крупные события явно нависали в воздухе. Но в дни совещания переворот, видимо, никем не намечался. Во всяком случае, никакого подтверждения слухов, на которые ссылался позже Керенский, ни в документах, ни в соглашательской литературе, ни в мемуарах правого крыла нет. Дело шло пока только о подготовке. По словам Милюкова - а его показание совпадает с дальнейшим развитием событий, - сам Корнилов наметил уже до совещания для своих действий число: 27 августа. Эта дата оставалась, разумеется, известна немногим. Полупосвященные же, как всегда в таких случаях, приближали день великого события, и забегающие вперед слухи со всех сторон стекались к властям: казалось, что удар должен разразиться с часу на час.

Но именно возбужденное настроение буржуазных и офицерских кругов могло привести в Москве если не к покушению на переворот, то к контрреволюционным манифестациям с целью пробы сил. Еще более вероятна была попытка выделить из состава совещания какой-либо конкурирующий с советами центр спасения родины - об этом правая печать говорила открыто. Но и до этого не дошло: помешали массы. Если у кое-кого и мелькала мысль приблизить час решающих действий, то под ударом стачки пришлось сказать себе: захватить революцию врасплох не удастся, рабочие и солдаты начеку, надо отложить. Даже всенародное шествие к Иверской иконе, затевавшееся попами и либералами по соглашению с Корниловым, было отменено.

Как только выяснилось, что непосредственной опасности нет, эсеры и меньшевики поспешили сделать вид, что ничего особенного не случилось. Они отказались даже возобновить большевикам пропуска в казармы, несмотря на то что оттуда продолжали настойчиво требовать большевистских ораторов. "Мавр выполнил свое дело", - должны были с хитрым видом говорить друг другу Церетели, Дан и Хинчук, тогдашний председатель Московского Совета. Но большевики совсем не собирались переходить на положение мавра. Свое дело они еще только собирались выполнить.

                          *  *  *

Каждое классовое общество нуждается в единстве правительственной воли. Двоевластие есть по существу своему режим социального кризиса: знаменуя высшую расколотость нации, оно включает в себя потенциальную или открытую гражданскую войну. Никто более не хотел двоевластия. Наоборот, все жаждали крепкой, единодушной, "железной" власти. Июльское правительство Керенского было наделено неограниченными полномочиями. Замысел состоял в том, чтобы над демократией и над буржуазией, парализующими друг друга, поставить, по обоюдному согласию, "настоящую" власть. Идея вершителя судеб, возвышающегося над классами, есть не что иное, как идея бонапартизма. Если симметрично воткнуть две вилки в пробку, то она, при очень значительных колебаниях в ту и другую сторону, удержится даже на булавочной головке - это и есть механическая модель бонапартистского суперарбитра. Степень солидности такой власти, если отвлечься от международных условий, определяется устойчивостью равновесия антагонистических классов внутри страны. В середине мая Троцкий определил Керенского в заседании Петербургского Совета как "математическую точку русского бонапартизма". Бестелесность характеристики показывает, что дело шло не о личности, а о функции. В начале июля, как мы помним, все министры по указанию своих партий подали в отставку, предоставляя Керенскому создать власть. 21 июля этот опыт повторился в более демонстративной форме. Враждебные стороны взывали к Керенскому, каждая видела в нем часть самой себя, обе клялись ему в верности. Троцкий писал из тюрьмы: "Руководимый политиками, которые всего боятся, Совет не смел брать власть. Представительница всех клик собственности, кадетская партия еще не могла взять власть. Оставалось искать великого примирителя, посредника, третейского судью".

В опубликованном Керенским от собственного имени манифесте к народу провозглашалось: "Я, как глава правительства... не считаю себя вправе останавливаться перед тем, что изменения (в построении власти)... увеличат мою ответственность в делах верховного управления". Это беспримесная фразеология бонапартизма. И все же, несмотря на поддержку справа и слева, дело дальше фразеологии так и не пошло. В чем же причина?

Чтобы маленький корсиканец мог подняться над молодой буржуазной нацией, нужно было, чтобы революция разрешила предварительно свою основную задачу: наделение крестьян землею и чтобы на новой социальной основе сложилась победоносная армия. Дальше революции в XVIII веке некуда было идти: она могла лишь откатываться назад. В этих откатах под удар попадали, однако, ее основные завоевания. Их надо было охранить во что бы то ни стало. Углублявшийся, но еще крайне незрелый антагонизм между буржуазией и пролетариатом держал потрясенную до основ нацию в крайнем напряжении. Национальный "судья" в этих условиях был необходим. Наполеон обеспечивал крупным буржуа возможность наживаться, крестьянам - их участки, крестьянским сыновьям и босякам - возможность пограбить на войне. Судья держал в руках саблю и сам же выполнял обязанности судебного пристава. Бонапартизм первого Бонапарта был солидно обоснован.

Переворот 1848 года не дал и не мог дать крестьянам земли: это была не великая революция, сменяющая один социальный режим другим, но политическая перетасовка на основах того же социального режима. Наполеон III не имел за собой победоносной армии. Двух главнейших элементов классического бонапартизма не было налицо. Но были другие благоприятные условия, не менее действительные. Выросший за полвека пролетариат показал в июне свою грозную силу; однако взять власть он оказался еще неспособен. Буржуазия боялась пролетариата и своей кровавой победы над ним. Крестьянин-собственник испугался июньского восстания и хотел, чтобы государство оградило его от раздельщиков. Наконец, могущественный промышленный подъем, с небольшими заминками тянувшийся в течение двух десятилетий, открывал буржуазии небывалые источники обогащения. Этих условий оказалось достаточно для эпигонского бонапартизма.

В политике Бисмарка, тоже возвышавшегося "над классами", были, как не раз указывалось, несомненные бонапартистские черты, хоть и под покровами легитимизма. Устойчивость бисмарковского режима обеспечивалась тем, что, возникнув после импотентной революции, он дал разрешение или полуразрешение такой великой национальной задачи, как немецкое единство, принес победы в трех войнах, контрибуцию и могущественный капиталистический расцвет. Этого хватило на десятки лет.

Беда русских кандидатов в Бонапарты была совсем не в том, что они не походили ни на первого Наполеона, ни даже на Бисмарка: история умеет пользоваться суррогатами. Но они имели против себя великую революцию, еще не разрешившую своих задач и не исчерпавшую своих сил. Крестьянина, еще не получившего земли, буржуазия заставляла воевать за помещичью землю. Война давала одни поражения. О промышленном подъеме не было и речи: наоборот, разруха совершала все новые опустошения. Если пролетариат отступил, то только для того, чтобы плотнее сомкнуть ряды. Крестьянство только раскачивалось для последнего натиска на господ. Угнетенные национальности переходили в наступление против русификаторского деспотизма. В поисках мира армия все теснее примыкала к рабочим и их партии. Низы сплачивались, верхи слабели. Равновесия не было. Революция оставалась полнокровной. Немудрено, если худосочным оказался бонапартизм.

Маркс и Энгельс сравнивали роль бонапартистского режима в борьбе между буржуазией и пролетариатом с ролью старой абсолютной монархии в борьбе между феодалами и буржуазией. Черты сходства несомненны, но они прекращаются как раз там, где выступает наружу социальное содержание власти. Роль третейского судьи между элементами старого и нового общества была в известный период осуществима, поскольку оба режима эксплуатации нуждались в своей защите от эксплуатируемых. Но уже между феодалами и крепостными крестьянами не могло быть "беспристрастного" посредничества. Примиряя интересы помещичьего землевладения и молодого капитализма, царское самодержавие в отношении крестьян выступало не как посредник, а как уполномоченный эксплуататорских классов.

И бонапартизм не был третейским судьею между пролетариатом и буржуазией: он являлся на самом деле наиболее концентрированной властью буржуазии над пролетариатом. Взобравшись с сапогами на шею нации, очередной Бонапарт не может не вести политику охранения собственности, ренты, прибыли. Особенности режима не идут дальше способов охранения. Сторож не стоит у ворот, а сидит на крыше дома; но функция его та же. Независимость бонапартизма в огромной степени внешняя, показная, декоративная: символом ее является императорская мантия.

Умело эксплуатируя страх буржуа перед рабочим, Бисмарк во всех своих политических и социальных реформах неизменно оставался уполномоченным имущих классов, которым он никогда не изменял. Зато возрастающее давление пролетариата, несомненно, позволяло ему возвышаться над юнкерством и над капиталистами в качестве тяжеловесного бюрократического арбитра, в этом и состояла его функция.

Советский режим допускает очень значительную независимость власти по отношению к пролетариату и крестьянству, следовательно, и "посредничество" между ними, поскольку интересы их, хотя и порождают трения и конфликты, не являются, однако, непримиримыми в своей основе. Но нелегко было бы найти "беспристрастного" третейского судью между советским государством и буржуазным, по крайней мере в сфере основных интересов обеих сторон. Примкнуть к Лиге наций препятствуют Советскому Союзу на интернациональной арене те самые социальные причины, которые в национальных рамках исключают возможность действительного, а не показного "беспристрастия" власти в борьбе между буржуазией и пролетариатом.

Не имея сил бонапартизма, керенщина имела все его пороки. Она возвышалась над нацией только для того, чтобы разлагать ее собственным бессилием. Если на словах вожди буржуазии и демократии обещались "слушаться" Керенского, то на деле всемогущий арбитр слушался Милюкова и особенно Бьюкенена. Керенский вел империалистскую войну, охранял помещичью собственность от покушений, откладывал социальные реформы до лучших времен. Если его правительство было слабым, то это по той же причине, по которой буржуазия вовсе не могла поставить у власти своих людей. Однако при всем ничтожестве "правительства спасения" его консервативно-капиталистический характер явно возрастал вместе с ростом его "независимости".

Понимание того, что режим Керенского есть неизбежная для данного периода форма буржуазного господства, не исключало со стороны буржуазных политиков ни крайнего недовольства Керенским, ни подготовки к тому, чтобы как можно скорее освободиться от него. В среде имущих классов не было разногласий насчет того, что национальному арбитру, выдвинутому мелкобуржуазной демократией, необходимо противопоставлять фигуру из своей собственной среды. Почему именно Корнилова? Кандидат в Бонапарты должен был соответствовать характеру русской буржуазии, запоздалой, оторванной от народа, упадочной, бездарной. В армии, знавшей почти одни унизительные поражения, нелегко было найти популярного генерала. Корнилов оказался выдвинут путем исключения остальных кандидатов, еще менее пригодных.

Ни серьезно объединиться в коалиции, ни сойтись на одном кандидате в спасители соглашатели с либералами, таким образом, не могли: им мешали неразрешенные задачи революции. Либералы не доверяли демократам. Демократы не доверяли либералам. Керенский, правда, широко раскрывал объятия буржуазии; но Корнилов давал недвусмысленно понять, что при первой возможности свернет демократии шейные позвонки. Неотвратимо вытекая из предшествовавшего развития, столкновение Корнилова и Керенского являлось переводом противоречий двоевластия на взрывчатый язык личных честолюбий.

Как в среде петроградского пролетариата и гарнизона образовался к началу июля нетерпеливый фланг, недовольный слишком осторожной политикой большевиков, так в среде имущих классов накопилось к началу августа нетерпеливое отношение к выжидательной политике кадетского руководства. Это настроение выражалось, например, на кадетском съезде, где раздавались требования свергнуть Керенского. Еще резче политическое нетерпение проявлялось вне рамок кадетской партии, в военных штабах, где жили в постоянном страхе пред солдатами, в банках, где утопали в волнах инфляции, в поместьях, где над дворянскими головами загорались кровли. "Да здравствует Корнилов!" стало лозунгом надежды, отчаяния, жажды мести.

Соглашаясь во всем с программой Корнилова, Керенский спорил относительно сроков: "нельзя все сразу". Признавая необходимость отделаться от Керенского, Милюков возражал нетерпеливым: "сейчас еще, пожалуй, рано". Как из порыва петроградских масс выросло полувосстание в июле, так из нетерпения собственников выросло корниловское восстание в августе. И как большевики увидели себя вынужденными стать на почву вооруженной демонстрации, чтобы обеспечить, если возможно, ее успех и во всяком случае оградить ее от разгрома, так кадеты оказались вынуждены с теми же самыми целями стать на почву корниловского восстания. В этих пределах наблюдается удивительная симметрия. Но в рамках этой симметрии - полная противоположность целей, методов и - результатов. Она раскроется перед нами полностью в ходе событий.

 

 


Дата добавления: 2019-09-02; просмотров: 149; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!