Немного информации из первых рук о моем друге Чарли 2 страница



…но в последний момент Наоми удалось восстановить равновесие резким движением поясницы, чем она и воспользовалась, чтобы обогнуть работника и исчезнуть на лестнице, ведущей на верхние палубы.

– Наоми!

Я бросился за ней, но она уже исчезла наверху лестницы. Этот тип схватил меня за рукав.

– Поднимайтесь наверх! – заорал он. – Сдурели совсем, что ли? Опасно, неужели не понимаете?

О да, это я прекрасно понимал.

Я взобрался по лестнице, перешагивая через ступеньку, бросил рассеянный взгляд на свисающую с потолка камеру, в обзоре которой находилось все это тесное пространство сверху донизу.

Я искал ее. Повсюду. На закрытых палубах, в толпе пассажиров, сидящих вокруг столов или в креслах, стоящих рядами; среди тех, кто зависал в баре, среди посетителей туалетов, среди остальных учеников школы, даже снаружи, на открытых палубах, – там, где в такую ночь не было ни единой живой души и где ветер завывал сильнее всего.

Никакой Наоми.

Нигде.

 

* * *

 

Я вернулся за наш стол; по моему лицу текла вода, волосы и одежда – хоть выжимай. Чарли заметил меня первым и удивленно вылупился:

– Черт, Генри! Ты мокрый насквозь! А где Наоми?

– Не могу найти, – ответил я.

Кайла и Джонни подняли глаза от своих смартфонов.

– Что? Но вы же были вместе, вас видели, когда вы спускались…

– Мы подумали, что вы хотите заняться «этим» в машине, – улыбаясь, добавил Джонни.

Я никак не отреагировал.

– Генри, что происходит? – спросил Чарли, заметив мое состояние.

– Не знаю, куда она пошла… Я повсюду ее искал… но так и не нашел…

– Но вы же были вместе.

– Я знаю… знаю.

– Так. – Чарли встал, бросил взгляд на двух остальных: – Вы остаетесь здесь. Если она появится, позвоните. А мы идем искать Наоми.

Мы возобновили поиски, прошли всюду, где прошел я.

Внезапная вспышка в памяти. Мысленно я снова пробегаю переходы и залы, рассматривая лица, вглядываясь в силуэты. И кое‑что привлекло мое внимание. Например, присутствие на борту Джека Таггерта. Он сидел в глубине зала, перед дверью, ведущей в заднюю часть корабля, и, несмотря на час пик, за столом, кроме него, никого не было. Все присутствующие на борту – или почти все – знали Джека лично и не имели никакого желания с ним пересекаться. Таггерт жил один в чаще леса, на труднодоступной оконечности острова у подножия Маунт‑Гарднер, самой высокой на Гласс‑Айленд, достигающей двух тысяч четырехсот восьми футов, или семисот тридцати двух метров. У него была репутация грязного типа, и поверьте мне, иногда репутации бывают заслуженные. В тот вечер он складывал пазл. На паромах всегда есть пазлы.

– Должно быть, она заперлась в одном из женских туалетов, – заметил Чарли. – Ты их проверил?

– Нет, конечно.

– Значит, она точно там.

Его уверенность была заразительна. Чарли – из тех парней, которые редко в чем‑либо сомневаются. Если только вопрос не касается девчонок. Такие идут по жизни, подняв все паруса. Он положил руку мне на плечо:

– Все прошло плохо, да?

На долю секунды я прочел в его взгляде кое‑что еще, помимо сочувствия: интерес и любопытство.

Я кивнул.

Он взял меня за руку и повел к нашему столу.

– Вы ее нашли? – спросила Кайла.

Чарли сделал ей знак не касаться этой темы.

 

* * *

 

– Она решила доехать с кем‑то еще, – пояснил устроившийся рядом со мной Чарли несколько минут спустя.

Лицо его было освещено задними фарами стоящего впереди нас автомобиля и огоньками приборной доски.

Я сидел за рулем машины на погруженной в сумерки внутренней палубе, сраженный чудовищной тоской. Я знал, что он прав. Паром «Эльва» – индейское название племени чинук, которое означает «прыжок» или «лось», – способен вместить больше тысячи человек и сто сорок четыре автомобиля. А это целая толпа. Наоми вполне могла спрятаться от нас или просто попроситься в машину к какому‑нибудь другому ученику – парню или девушке.

В недрах корабля раздались звуки сирен. Завертелись мигалки, отбрасывая на лобовое стекло оранжевые отсветы. Я включил дворники, и мы медленно поползли в очереди по направлению к тусклым огням Ист‑Харбор, в то время как работники в желтых жилетах размахивали своими светящимися палками.

 

Как молчаливый смычок

 

Меня зовут Генри Дин Уокер.

Я люблю книги.

Фильмы ужасов.

Косаток и «Нирвану».

И мне шестнадцать лет.

Я живу на Гласс‑Айленд, на острове к северу от Сиэтла, в нескольких морских милях от Тихого океана, на западе от Беллингхэма и округа Уотком – последней остановки перед американо‑канадской границей. Остров принадлежит к архипелагу Сан‑Хуан, который насчитывает семьсот пятьдесят островов и островков во время отлива и больше сотни – во время прилива. Разбросанные в беспорядке, они покрыты лесом, маленькими живописными портами и дорогами. Дорог много. Они цепляются за карнизы в наших густых лесах, нависают над лиманами и заливами, извиваются, будто ручейки, – концепция Америки.

Здесь их удлиняют паромы. И вместо акул у нас косатки. Зимой, весной и осенью идет дождь. А не дождь – так туман, такой густой, что не видно ни побережья, ни даже верхушек елей, и уж совсем не видны снежные цепи Каскадных гор в сотне километров на восток. Летом дождь тоже идет – но реже. В теплое время года туристы приезжают со всего мира, чтобы увидеть косаток. С раннего утра они занимают очередь на дорогах, ведущих к причалам паромов, оккупируют обычные и мини‑гостиницы, предлагающие ночлег и завтрак, пьянствуют без меры, делают тысячи снимков, которые не замедлят удалить или засунуть поглубже в память компьютеров, десятками швартуют в бухтах свои парусники и яхты. Этот летний ажиотаж с июля по октябрь связан с фильмом «Освободите Вилли»[3], который частично снят на наших островах и сделал косаток настолько популярными, что любой прибывший сюда дурак желает только одного: увидеть хотя бы одну, прежде чем вернуться домой.

Но едва туристы разъезжаются, Гласс‑Айленд снова обретает спокойствие. И тесноту… Здесь все со всеми знакомы. Здесь все по‑домашнему. Это одна из особенностей нашего острова: в противоположность Сиэтлу, Ванкуверу или даже Беллингхэму местные жители оставляют двери незапертыми, отправляясь за покупками, а то и ложась спать. Конечно, роскошные летние резиденции в Игл‑Клифф[4] и Смагглерс‑Коув[5], закрытые семь месяцев из двенадцати и захватившие самые живописные бухточки острова, защищены получше, но и то вряд ли. Надо сказать, что наш остров – нечто вроде природной крепости. Для начала: сюда не так‑то просто попасть. Добрый час на пароме из Анакортеса в Ист‑Харбор, и уже оттуда ведут более десятка дорог и столько же тропинок, запрещенных для пеших прогулок, перегороженных у основания ржавой цепью или барьером, на котором можно прочесть: «ЧАСТНАЯ ТЕРРИТОРИЯ». К тому же тут не так много мест, где может пристать лодка. Ставить палатки запрещено, гостиниц всего две, и в сезон большинство туристов ночует у местных жителей.

Как я уже говорил, все со всеми знакомы. Секретов у здешних людей нет. Или же они вынуждены похоронить их глубоко внутри самих себя.

Это и есть Гласс‑Айленд. По крайней мере, как я думал.

Я расставляю декорации, так как это имеет значение. Но это не мой дом. На самом деле у меня вообще меня нет своего угла: мы много путешествовали, много переезжали – мои мамы и я. Мы жили в таких крупных городах, как Балтимор, или труднодоступных, как Марафон во Флориде, Порт‑Оксфорд в Орегоне и Стоу в Вермонте. Можно подумать, что мы от чего‑то убегали. От чего‑то бежали. Вопрос только от чего. На сегодняшний день я не получил другого ответа, кроме шутливых отрицаний со стороны обеих мам.

– Послушай, Генри, чего ты доискиваешься? Мы любим живописные места, вот и всё!

Хотя как‑то нам даже пришлось переезжать посреди ночи, сорвавшись с места.

– Генри! Быстро! Одевайся!

Мне тогда было девять лет. Я этого не забыл, хоть мамы думают по‑другому. Потом мы восемь месяцев пожили в Одессе, штат Техас. А месяцем позже обосновались на Гласс‑Айленд. Иначе говоря – возьмите карту, – на другом конце страны. И вот уже семь лет мы здесь. Прямо рекорд.

Я люблю своих мам. Их зовут Лив и Франс (пишется как название страны). Я их очень люблю, правда. Но иногда мне случается находить их чуточку, совсем немного… чересчур авторитарными. Например, мне категорически запрещено выкладывать свои фотографии на «Фейсбуке». И не только в социальных сетях, а также на сайте знакомств или в личном блоге. Считаете это странным? Я тоже. Я сказал им это. Их ответ:

– Генри, ты не понимаешь: все, что ты выкладываешь в Интернет, это навечно. Понятия частной жизни для этих людей не существует. Наша частная жизнь их не волнует. Даже хуже того: они намерены делать на ней деньги. Засветиться в Интернете – это все равно что шататься голышом по стеклянному дому. Понимаешь, что я хочу сказать? В тот день, когда ты станешь взрослым и захочешь удалить все эти штуки, за которые тебе потом будет стыдно, знаешь, что тебе ответят? «Извини, приятель, раньше надо было думать». – Это слова Лив.

– Более того, они обещают неприкосновенность твоей частной жизни, но когда правительство потребует от них выдать конфиденциальную информацию, они без колебаний это сделают, слегка посопротивлявшись для вида. Сволочи. – Это снова Лив.

Франс, на языке жестов:

«Никаких фото, никаких видео, ты хорошо понял?»

Я занес в свою тетрадку это новое слово: «колебаться». Я мечтаю стать писателем, или кинематографистом, или музыкантом – сам еще не знаю. Во всяком случае, человеком искусства в современном смысле этого слова.

Со школьными фотографиями то же самое: всякий раз в день съемки Лив и Франс требуют, чтобы я остался дома. По крайней мере, с тех пор, как эти снимки начали выкладывать в Интернет, так как в глубине картонных коробок хранятся старые «альбомы года» из начальной школы. Почему я никогда ничего не пытался узнать? Я попробовал, клянусь. Ну, немного. Не так чтобы сильно…

Думаю, я сам боялся ответа…

 

* * *

 

Есть один сон, который я очень часто вижу. Нет, не часто – каждую ночь или почти каждую. Например, вчера. Когда я задремал, мне начало сниться море. Это всегда один и тот же сон. Уснувший пригород, целые семьи погружены в беспокойный сон. Мама сидит на краю моей кровати; я отчетливо вижу, что ей страшно. Сколько же мне тогда было: три года? Наверное, меньше… И так как маме страшно, мне страшно вдвойне. И еще вот что: это не мама Лив и не мама Франс, это другая мама. Прекрасная, как ясный день. Но испуганная, очень испуганная.

– Генри, не шуми, он здесь, – говорит она мне.

Я не осмеливаюсь спросить, о ком она говорит, но голос, которым она произносит слово «он», приводит меня в ужас, и я трусливо прячусь под одеяло. Мама встает и смотрит в окно. Что она видит внизу на улице? Вероятно, ничего. Кроме погруженных в темноту фасадов домов и машин, припаркованных на аллеях и вдоль тротуаров. Воздух живой, но дремлющий вместе с их потухшими фарами. Затем она возвращается ко мне, бледная, но улыбающаяся, треплет меня по волосам:

Все хорошо, никого нет; ты хочешь поспать сегодня с мамой?

Этот вопрос снимает с моей груди огромную тяжесть ужаса, и я начинаю кивать изо всех сил. Это нежная, очень нежная летняя ночь, но тревожное оцепенение словно загрязняет ее.

 

* * *

 

Вернемся к моим мамам. Я люблю их больше всех на свете. Благодаря им я получил самое лучшее воспитание, какое только возможно, и речь идет не только о приобретенных навыках. Если во мне и есть недостатки, то точно не по их вине. Дайте же мне поговорить о них. Лив маленькая, импульсивная, темноволосая и крепкая. Франс более крупная, светловолосая, мягкая, ленивая. Она напоминает летний вечер, который проводишь, любуясь заходящим солнцем в проливе Хуан‑де‑Фука, или же адажиетто[6] из Пятой симфонии Малера. Они мне не настоящие мамы, я приемный ребенок. Помню, как Шейн Кьюзик выкрикнул во дворе школы:

– Эй, Эйнштейн, которая из них твой папа?

Тут же последовало ржание этих уродов, Поли и Рейна, – двух кретинов, которых уже отстраняли от занятий, Поли на пять дней, а Рейна на триместр. Что же касается Шейна, он побывал в участке у шерифа Крюгера, и его едва не выслали, когда он сломал руку Малкольму.

С девяти до тринадцати лет я был лунатиком. Посреди ночи меня находили в гостиной, в пижаме, совершенно изможденным, в свете луны, заглядывающей в окно, – прямо маленький мальчик из «Близких контактов третьей степени»[7].

Как‑то раз Лив даже нашла меня во дворе. Я стоял босиком на мокрой траве, лицом к открытой сторожке, – где я повернул выключатель, – как мотылек, зачарованный светом. Был уже первый час ночи. После этого, как только я засыпал, мамы запирали двери, окна и вешали колокольчик на ручке двери моей комнаты. До четырнадцати лет такие приступы случались со мной еще несколько раз, а затем все резко прекратилось. Мама Лив прозвала меня маленьким мечтателем, бродящим во сне. К счастью, прозвище по ходу дела затерялось.

Доктор пояснил, что причина тому – наши многочисленные переезды. Что во сне я отправляюсь в прошлое, ищу свой бывший дом – первый домашний очаг, как он это назвал, – и не узнаю его. Думаю, он сказал это, чтобы хоть что‑нибудь сказать, а на самом деле он ничего не знает. Просто существует переходный возраст между детством и юностью, когда те антенны, которыми мы воспринимаем тайны мира и которые гораздо сильнее, чем у взрослых, становятся необычайно мощными. Пока возраст, гормоны, взрослый рационализм и воспитательная система не подавляют окончательно наше ощущение чудесного.

Когда я открываю книгу своего детства и переворачиваю ее страницы в своей памяти, я нахожу их невероятно богатыми. Собака Стаббсов, однажды порвавшая мне штанину, когда я выходил из школьного автобуса. По какой‑то неясной причине, засевшей в ограниченном собачьем разуме, эта псина меня невзлюбила. Крысы, застреленные из пневматического карабина на свалке Ковен‑Пойнт. Это была целая гора из отбросов, грязных сгнивших матрасов, остатков еды, упаковок от зефира и рисовых хлопьев, протянувшаяся до самого ручья Ковен‑Крик между густыми зарослями ежевики и бурьяна, словно Эверест из дерьма. Мать Джимми Ломбарди, красота которой ослепляла не хуже солнца. Летом она всегда вставляла в корсаж пару распустившихся цветков. Старый Теренс, который ненавидел детей и у которого днем и ночью были опущены жалюзи. О том, что происходит в его доме, сочинялось множество ужасных историй: похищенные малыши, жена, уже сорок лет прикованная к инвалидному креслу, тайные сборища престарелых гангстеров… Представьте себе все это, если сможете, – включая инопланетян, выбравших (не спрашивайте меня, почему) дом этого полусумасшедшего старика в качестве плацдарма для завоевания Земли.

А потом было окончание учебного года и возвращение после каникул. А еще непонятно почему на нашем острове июль и август были синонимом праздников, мороженого, туристов, музыки, спектаклей, велогонок, парусов, хлопающих на ветру, смеха, волнения, новизны – и приключений… Сезон начинался 4 июля парадом машин, ликующей толпой, петардами и развешанными на фасадах гирляндами разноцветных шаров. Для десятилетнего мальчика лето казалось таким же сказочно долгим, как путешествие через Атлантику в конце XV века, а возвращение в школу – таким же далеким, как Ост‑Индия для Христофора Колумба.

Таким и был наш остров в глазах ребенка: самый красивый, самый необычный, самый незаменимый из всех земель. И, как моллюск «морское блюдечко», я хотел только одного: провести всю жизнь здесь, на прибрежных скалах. Но если ребенку нравится в любом месте, то, когда ему исполняется шестнадцать, все становится по‑другому. Теперь этот остров с долгими месяцами дождей и слишком коротким летом, его оторванность от мира – целый час на пароме, чтобы попасть на континент! – казались мне тем, чем он и был: тюрьмой.

 

* * *

 

Как я уже говорил, я мечтаю стать писателем.

Или кинематографистом.

 

* * *

 

Не особенно удивляйтесь моей манере выражаться. Я просто образованный молодой человек, образованный, как и положено всем в моем возрасте, не совсем такой, как кретины из школы. Они вконец распоясались, высказываясь про Уолта Уитмена[8], когда учитель по литературе попросил их прокомментировать «Листья травы». «Охреневший ублюдок», «педик, как и все стихоплеты» – вот пара комплиментов, адресованных великому человеку этими пользователями «Твиттера». В доказательство своей нормальности хочу сказать, что я люблю триллеры и группу «Нирвана». Стены моей комнаты увешаны постерами фильмов «Техасская резня бензопилой», «Восставший из ада», «Зловещие мертвецы‑2», «Хостел» и даже «Дракула» Тода Браунинга.

«К тебе всегда приятно войти, Генри: такое впечатление, что попадаешь в музей ужасов» – это слова Лив.

И каждый год мы с Чарли совершаем паломничество в Музей популярной музыки в Сиэтле, только для того чтобы увидеть необычную интерактивную галерею, посвященную группе из Абердина[9].

Мое любимое произведение? «Поворот винта»[10].

Мой любимый фильм? «Экзорцист», а еще «Проклятие» и «Кольцо».

Мой любимый альбом? «In Utero»[11].

 

* * *

 

Наутро после той несчастной ссоры на пароме я проспал, не услышав будильника. Зато уловил голос Лив, которая кричала с нижнего этажа:

– Генри! Генри! Ты видел, который час?

Я спешно принял душ, накинул первые попавшиеся под руку шмотки, схватил учебники по математике и биологии и спустился вниз. На ступеньках взглянул на свой телефон, и сердце снова сжалось.

Никаких посланий.

7.02 утра. Я знал, что она давно проснулась, Наоми ранняя пташка. Но теперь мне не на что надеяться, это я тоже знал.

В то утро мама Франс подстерегала меня на кухне, зябко кутаясь в полы своего фланелевого халата, с чашкой исходящего паром кофе в руке. К оконным стеклам так и приклеивался густой туман. Замерев на миг, я поднес открытую ладонь к лицу, приставив большой палец к подбородку, чтобы сказать:

– Мама.

Она улыбнулась и прижала кулаки друг к другу:

«Холодно».

Я громко ответил «нет»: мама Франс – глухонемая, но умеет читать по губам. Она соединила указательный и средний пальцы обеих рук и раздвинула их, подняв брови:

«Яичницу?»

Я сделал знак, что нет, и наскоро проглотил чашку кофе. Затем направился к двери, чувствуя спиной ее тяжелый взгляд. Из столовой доносились голоса, точнее, голос Лив. Пахло омлетом, жареным беконом, тостами с брусникой и кофе. У нас проживала пара квартирантов‑европейцев. Они приехали не в сезон и в тот день как раз отбывали в Британскую Колумбию[12]. Наверное, они нашли адрес в Интернете: Лив и Франс держат мини‑гостиницу. Конечно, это не то, чем они предполагали заниматься, прибыв сюда, учитывая, какие бурные споры случаются у них порой: Лив повышает голос, Франс быстро‑быстро двигает руками во всех направлениях.

Лив долго надеялась стать виолончелисткой в симфоническом оркестре Сиэтла или получить приз Беатрис Херрманн лучшей молодой музыкантше, присуждаемый каждый год в филармонии Такомы[13]. Она великолепная исполнительница, и ее главная фанатка – Франс, которая обожает смотреть, как она играет, и может долго сидеть зачарованная, будто кошка, загипнотизированная движениями бантика на веревочке. Но Лив для таких достижений немного слабохарактерна и старовата. Франс работает на знаменитую транснациональную корпорацию по микроэлектронике, располагающуюся в Редмонде, в которой задействовано немало людей с инвалидностью. Иногда Франс отсутствует по неделе, но во время каникул и уик‑эндов непременно помогает Лив по дому. Они обе обставили его старыми сундуками, широкими кроватями, украсив занавесками из льна и хлопка, предметами с блошиного рынка, цветами, папоротниками, коврами, книгами и «ловцами снов».


Дата добавления: 2019-09-02; просмотров: 82; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!